Жизнь – как один глубокий выдох

Владимир Миколаевич, 2021

Эти очерки написаны человеком, который родился через две недели после начала Великой Отечественной войны и прожил большую и насыщенную жизнь. Автор пишет, в основном серьёзно, но и не без юмора, о своём времени и о себе. О том, как в стране заживали раны и возвращались улыбки, как люди радовались мелочам и надеялись на будущее. И о том, как важно, идя вперёд, хранить память о прошлом. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жизнь – как один глубокий выдох предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

1. Розовый туман воспоминаний

Когда меня не было совсем или было очень мало

Моё детство прошло в Белоруссии. Там же родились мои родители, и родители моих родителей, и все родные, кого мне довелось увидеть, и большинство из тех, о ком только слышал… Но в отличие от моих родных я родился в Москве. Да не где-нибудь, а в самом центре, на Арбате, в десяти минутах ходьбы от Кремля, в «роддоме Грауэрмана», хорошо известном среди московских старожилов.

Несколько десятилетий этот роддом спокойно жил себе на тихой арбатской улочке Большая Молчановка. Однако в 60-е годы здесь была проложена магистраль Новый Арбат, и роддом оказался прямо на шумном проспекте, поэтому его куда-то переселили, правда, не сразу: лет через тридцать… Но само здание и по сей день прочно стоит на своём месте, и вместо одной мемориальной доски с именем Грауэрмана теперь обрело несколько импозантных вывесок, которые вопиют о триумфе бюрократии в Москве.

Между прочим, «роддом Грауэрмана» стал известным не случайно: в нём родился поэт Булат Окуджава, сын Сталина Василий, писатель Кир Булычёв, режиссер Марк Захаров, артист Андрей Миронов и много других более и менее известных людей. Но если в их рождении в именитом советском роддоме в центре Москвы была определенная закономерность, то моё там появление на свет — полная случайность.

Возможно, для кого-то это сейчас звучит смешно, и кто-то может подумать, что я горжусь своим рождением в тех стенах… Уверяю: это не так! Где рожать, может быть важно для женщины, рожающей, но для существа, которое она производит на свет, важно, чтобы его ненароком не придушили, не простудили, не заразили, не подменили и т. п. А будет это на Камчатке, или в Зюзино, или на острове Реюньон — какая разница!!!

Почему же тогда я так пространно об этом пишу? Чтобы заинтересовать читателя, то есть исключительно ради интриги… (И через несколько страниц всё станет ясно…)

Моим маме и папе бывать в Москве, конечно, приходилось, но они там подолгу не задерживались… Как же меня туда занесло?

А вот как…

Среди небольшого количества старых фотографий, оставшихся мне от моих родителей, есть снимок, сделанный, как следует из надписи на фото, в Петергофе профессиональным фотографом из артели «Инкоопрабис».

На снимке — группа людей. Все они мои родные: мама, мои две сестрички, бабушка, дядя и ещё пара менее близких родственников. Кто-то стоит, кто-то сидит — как уж фотограф разместил. Меня на снимке нет. И не только на снимке… Меня вообще ещё нет нигде, даже в планах… Может, лишь атомарно.

Мама с дочками приехала в Ленинград в гости к родным мужа. Приехала она из Слуцка, провинциального городка на самом западе Белоруссии. Не подумайте, что я ошибся или оговорился: это теперь Слуцк находится в центре Белоруссии, а до 17 сентября 1939 года, то есть до освобождения Западной Белоруссии от польской оккупации, Слуцк находился не в центре республики, а почти на самой её границе.

Но не об этом сейчас речь…

Позади всей этой группы на фотографии струится один из фонтанов Петергофа. Солнечно, тепло, спокойно… Идиллическая картинка…

Всякий раз, когда я смотрю на это фото, у меня возникает один и тот же вопрос: а было ли на душе у этих людей так же спокойно, как это выглядит на снимке?

Дело в том, что снимок сделан в июне 1939 года. То есть через два месяца, 1 сентября 1939-го, начнется Вторая мировая война, а ещё через два года — Великая Отечественная… Конечно, тогда эти фотографировавшиеся люди знать об этом не могли… Но, может, о чём-то всё же догадывались? Не могли же они не знать про военный психоз в Германии, гражданскую войну в Испании, аншлюс Австрии, преданную Чехословакию… В ряду тревожных событий того периода были вооруженные столкновения у озера Хасан и на реке Халхин-Гол… В мире было очень неспокойно…

Вот и папу в отпуск не пустили (хотя он совсем не военный, а землеустроитель), и маме пришлось приехать в Питер без него… Разве это не должно было насторожить?!

Думаю: не могло не насторожить. Но одно дело — тревожиться, опасаться, предполагать, а другое — знать. Знать будущее нам, к счастью, не дано. А, кроме того, людям всегда свойственно надеяться на лучшее: может, пронесёт… авось обойдётся!

Совершенно определённо можно утверждать: люди на снимке не знают, какие страшные события ждут их в недалёком будущем. Лица у них спокойные, но всё же беззаботными их не назовёшь…

О временах, в которые мы не жили или жили, но не сознавали себя личностью в силу малолетства, мы узнаём с чужих слов (из книг, летописей, мемуаров, рассказов современников и т. п.). Вот и я собираюсь описать цепь событий, последовавших после фотографирования в Петергофе, в основном со слов мамы. И эпизодически буду делать кое-какие собственные комментарии, основанные на информации и знаниях, приобретённых мною значительно позднее…

Через месяц после поездки в Ленинград, в июле 1939-го, папу, как и многих резервистов в Белоруссии, мобилизовали (вот почему не пустили в отпуск — значит, уже готовились или, по крайней мере, что-то предполагали), и в сентябре он в составе сапёрного подразделения участвовал в операции по возвращению западных белорусских земель. Но после завершения этой операции его, хотя было ему уже 37 лет, из армии не отпустили. А ещё через год, после «добровольного вступления» Литвы в СССР, его, так и не демобилизовав, командировали в Литву для «укрепления советской власти». Он по-прежнему числился в армии, носил военную форму, но работать стал в недавно созданном Наркомземе, то есть Народном комиссариате (министерстве) землеустройства Литвы по своей специальности — землеустроитель, проще говоря, землемер. Дело в том, что советская власть в Литве только-только организовывалась, а литовцы в своей массе отказывались сотрудничать с Советами. Да и не ясно было: кому из литовцев можно было доверять, кому — нельзя. Кадров, соответственно, не хватало, поэтому укрепили новые органы управления русскими, белорусами и другими командированными в Литву из разных районов СССР.

К концу 1940 года папе выделили квартиру в Каунасе (в ту пору столицей Литвы был не Вильнюс, а Каунас) и разрешили привезти из Белоруссии жену с дочерьми. На мой взгляд, этот факт говорит о том, что руководство страны не предполагало, как близко было нападение Германии.

И поехала мама с дочерьми в Литву… Новый 1941 год мои родители и сёстры встречали в Каунасе. После районного Слуцка Каунас показался очень большим. Всё здесь было по-другому: другая архитектура, другой ритм, чужой, непонятный язык. И образ жизни отличался от привычного, советского — Литве ещё только предстояло перестраиваться на «социалистические рельсы».

На новом месте не всё было гладко, но перевезли мебель и домашний скарб из Слуцка и стали обживаться…

В мае девчонки окончили занятия в школе, и их отправили в пионерлагерь в Палангу, курортный городок на Балтике. Тем более что в июле ждали пополнения в семье…

И здесь нужно сделать небольшое отступление.

Примерно в октябре 1940 года папе дали короткую увольнительную, и он после четырёхмесячной разлуки примчался к своей семье в Слуцк. Примчался всего лишь на пару дней. И надо же было приехать в самый для жены «опасный период»… Последствие было естественное, но совсем не запланированное. И нежелательное… Маме было уже 38 лет, в воздухе всё больше веяло грозой — какие уж тут дети… Но в ту пору аборты в СССР были уголовным преступлением.

На начальном этапе беременности мама всё же попыталась, скажем так, «изменить естественный ход событий». Жившая в Минске подруга детства Рая заверила, что всё будет в порядке: «Есть надёжный человек…». Подруге можно было верить: она была замужем за каким-то белорусским министром и имела солидные связи.

Однако, как часто в жизни бывает, бутерброд не вовремя падает маслом вниз. Когда мама, накопив нужную сумму, приехала в Минск, чтобы «изменить ситуацию», она узнала, что «надёжного человека», доктора Раппопорта, незадолго до её приезда арестовали. «Сонечка, больше ничего не могу, — извинялась Рая. — Остальные гинекологи и слышать не хотят — боятся…»

Если уж Рая не могла ничего сделать, значит, выхода действительно не было — и мама смирилась. «Знать, судьба», — сказала она, пришпилила в лифчик не пригодившиеся деньги и несолоно хлебавши, если уместно так подытожить случившееся, поехала к себе в Слуцк.

Вот так в 1940 году сотрудники НКВД СССР, арестовавшие Раппопорта, сами того не зная и не подозревая, сохранили моим родителям какую-то сумму, а главное — мне подарили жизнь…

Весть о намечающемся прибавлении в семье папа воспринял в свойственной ему несколько флегматичной манере. А ведь мог бы и заподозрить что-либо (я бы точно усомнился): столько времени отсутствовал, приехал всего на два дня — и вот на тебе: радуйся, папенька!.. Видно, нравы в те времена были более строгие. Да и Слуцк — городок маленький, всё и все на виду… И если где-то что-то из ряда вон выходящее происходило, то для сплочённо живших обитателей городка секретом не оставалось. И это было, конечно, сдерживающим фактором… Поэтому и доверия было больше.

Как же с той поры изменился мир! И мы с ним, и наши нравы!..

21 июня 1941 года был субботним, рабочим днём (в СССР суббота стала нерабочей только с марта 1967 г.). Накануне вечером родители решили, что в воскресенье, 22 июня, поедут в Палангу и заберут детей из лагеря.

НО БЫЛО ПОЗДНО!

От Каунаса до Паланги — 212 км. По тем временам, да по дорогам, мощёным булыжником, расстояние не малое! А от Клайпеды до Паланги всего 27 км. Вы можете спросить: а причём здесь Клайпеда? А при том, что тогда никакой Клайпеды на карте вообще не было (она появится после войны), а на её месте в Восточной Пруссии, то есть на самой границе между Германией и Литвой, был германский порт Мемель. И поэтому буквально в первые часы войны Паланга оказалась в тылу немецких войск. Соответственно, и пионерский лагерь с детьми тоже оказался в тылу…

Порой, особенно когда сам стал отцом, я пытался представить, как в такой ситуации повел бы себя я… Что делать? Дети уже за линией фронта… Там фашисты… Как вызволять детей?.. Переодеться? Прикинуться инвалидом? Но ведь кругом литовцы, в массе своей настроенные к советским недружественно, а то и враждебно… Литовского языка мои родители не знали, а многие ль литовцы стали бы помогать русскоговорящим?

НО ТАМ ЖЕ ДЕТИ!.. ЧТО ДЕ-ЛАТЬ? ЧТО ДЕ-ЛАТЬ? Слезы душат от понимания своего полного бессилия!

Не сомневаюсь, что если бы мама не была беременна, она вопреки рассудку и соображениям безопасности отправилась бы за дочками, по крайней мере, чтобы быть рядом с ними… Человеком она была очень деятельным и решительным и, как большинство матерей, бесконечно предана своим детям… Но до родов ей оставалось две недели. И это делало её практически беспомощной.

Ну, а папа?! Но он же был на военной службе — что он мог сделать? Кто бы ему разрешил!.. А если бы вздумал самовольно отправиться за линию фронта, то тем самым нарушил бы присягу и его сочли бы предателем. И перед строем… по законам военного времени… А если бы всё же умудрился пробраться к немцам в тыл, там немцы поймали бы его как засланного советского разведчика или диверсанта…

Нет! Не было выхода!

Оставалось подчиниться обстоятельствам и лишь надеяться на благосклонность судьбы. Могу себе представить, как же психологически тяжко было моим несчастным родителям смириться с этим… Твои дети оказались в такой беде, а ты не в состоянии хоть что-то для них сделать…

22 июня во второй половине дня папа посадил маму в последний рейсовый автобус, уходивший из Каунаса на Шяуляй, крупный железнодорожный узел, с тем чтобы там она пересела на поезд. Сам же остался жечь в министерстве какие-то секретные документы…

А девочки оказались на оккупированной территории…

В ОДИН ДЕНЬ ВСЁ РУХНУЛО! Ни семьи, ни дома, ни привычного образа жизни, никакой ясности в завтрашнем дне. Что делать? Как жить?

Чтобы лучше понять другого человека, говорят, нужно поставить себя на его место и попытаться смоделировать ситуацию и внутреннее состояние этого человека…

Я пытаюсь представить себе сумятицу мыслей и чувств мамы, которая, с трудом попав в душный, битком набитый автобус, тряслась в тот знойный день по булыжной дороге, уезжая всё дальше от Каунаса…

В мозгу раскалённым гвоздём жжёт мысль: «Где мои девочки? Что с ними? Как, где, с кем? Живы ли? Кто им поможет? Лишь бы были живы…» И слабенький успокоительный внутренний голос: «Они же дети… Может, их пощадят, пожалеют… Может, кто-нибудь как-то приютит…».

Всем известно, что надежда умирает последней…

Это сейчас, спустя десятилетия, всё укладывается в несколько строк, в несколько минут… А тогда… Жаркий июньский день, все окна открыты, но всё равно в автобусе ужасно душно, люди обливаются потом. Час за часом автобус судорожно трясётся по булыжнику. Сидеть на автобусных лавках тесно, жёстко, неудобно. Этот живот величиной в восемь с половиной месяцев, этот будущий ребёнок, который то затихает, то бунтует — не нравится, что так нарушили его привычную жизнь… И без конца возвращающиеся мысли… Перед глазами, как наяву, стоят девочки. И зовут, зовут: «Мама, помоги! Не бросай нас, мамочка! Не уезжай! Ну, куда же ты?».

Они же такие маленькие: одной нет одиннадцати, другой недавно исполнилось десять… А я от них уезжаю всё дальше… Как же они одни?.. Никого близкого рядом… А поверх всего — эта ВОЙНА! За что ж это нам такое? А им-то за что? И вообще, с кем это всё происходит?

Мама рассказывала, что в первые месяцы после начала войны у неё было чувство полной безысходности и отчаяния. Оставаясь одна, она непрерывно плакала… Хотела руки на себя наложить… Много позднее говорила мне: «Ты спас мне жизнь, сынок… Если бы не было тебя, я с собой покончила бы… Детей нет, мужа нет, дома нет — всё в одночасье утрачено. Зачем, ради чего жить? Смысл дальнейшей жизни пропал… Спасла необходимость заботиться о тебе».

За полночь автобус добрался до Шяуляя. Мама собиралась ехать в Ленинград, где жили свекровь и брат мужа. По расписанию поезд должен был отправиться в Ригу, а оттуда уже — в Питер, но ситуация менялась на глазах. Точной информации о продвижении немецких войск у железнодорожников не было, и царила полная растерянность. В последний момент было решено направить поезд не прямо на север, а в объезд: сначала на восток, на Двинск (ныне Даугавпилс), а потом уже на север, на Ленинград. Как позже выяснилось, если бы этого не сделали, мама попала бы прямо к немцам (и уж как тогда повернулась бы жизнь, и писал ли бы я сейчас эти строки — никто не знает)…

Однако никакого объезда не получилось — немцы очень быстро наступали и перерезали одну за другой железнодорожные линии на Ленинград. День за днём, ночь за ночью поезд всё дальше шёл на восток. Куда — никто ничего не сообщал, да, наверное, и не знал. Просто убегали подальше от войны. Ненадолго останавливались на каких-то станциях и полустанках. Паровоз заправляли углём и водой, пассажиры, если удавалось, покупали себе какую-либо еду… Несколько раз поезд бомбили немецкие самолёты — тогда он останавливался, и пассажиры разбегались из вагонов в разные стороны. Один раз мама тоже спустилась из вагона, но бежать она не могла, бросаться на землю тоже плохо получалось, и она сказала себе: «А, будь, что будет…».

Порой казалось, что вот-вот уже — и родит… Однако то ли понимание полной неуместности родов в грязном плацкартном вагоне, без воды, в условиях полной антисанитарии, то ли сила воли, то ли ещё что-то помогло — и в пути она всё же не родила.

К началу июля какими-то непонятными кружными путями поезд добрался до Тулы, а это ведь на 200 км южнее Москвы…

Вот тебе и Ленинград!..

В Москву беженцев не пускали, и поезда гнали в объезд Москвы, дальше на восток… С точки зрения безопасности и государственных интересов это было понятно: при том потоке беженцев Москва просто захлебнулась бы… Но каково было самим беженцам?!

И куда ехать? В Сибирь? В Ташкент? А там что, ждут этих беженцев? И вообще, где-нибудь их ждут? В Москве хоть какие-то родственники есть… И мама пошла к начальнику вокзала. А там — толпа людей, и всем что-то надо — все кричат, требуют, просят, плачут, умоляют… (И в мирное-то время у нас не всё, скажем, щадяще, хорошо организовано, а тут еще война…) С большим трудом пробившись в кабинет, она сказала очень кратко: «Я беженка. Потеряла мужа и двух детей. Уже больше десяти дней добираюсь от западной границы… В Москве есть родные. Если в Москву не пустите, сейчас здесь в кабинете лягу и рожу…». Видимо, в голосе у неё было столько боли, страдания, отчаяния, а живот был таким убедительным, что начальник вокзала без лишних слов посадил её в поезд, идущий в Москву.

А в Москве ведь тоже никто не ждал… Хорошо, хоть кто-то из родных оказался на месте.

Брата её, правда, уже забрали в армию… Но дядьку мужа не забрали — ему было 64 года, и мобилизации он не подлежал. Со своей гражданской женой он ютился в одной комнатушке коммунальной квартиры на Арбате (между прочим, тот старый дом на углу Арбатского переулка до сих пор стоит). Конечно, они пустили к себе эту свалившуюся, как снег на голову, родственницу на сносях, но через пару дней, спасаясь от бомбёжек, уехали на дачу в Подмосковье. Их тоже можно понять: Москву начали бомбить с 22 июня и бомбили каждый вечер, в том числе Арбат… Да и тесно было троим в одной комнатушке. Много лет позже, будучи студентом, я приходил в гости к Ксении Петровне, тогда уже вдове моего двоюродного деда (которого мне, к сожалению, не довелось встретить), и видел эту комнатушку — теснота неописуемая: метров десять квадратных…

И осталась мама одна в чужой квартире… В бомбоубежище ходить не стала — слишком это было утомительно. Решила: что будет, то будет! А квартирка, где её приютили, была в ста метрах от роддома Грауэрмана — вот и объяснение моего места рождения.

Вот и вся интрига…

И на 16-й день после начала войны в этом московском роддоме появился на белый свет мальчишка длиной 50 см и весом 5 кг. Нормальный, крепкий мальчик… О нём нужно было заботиться, и это несколько отвлекало от мучительных мыслей…

А впереди была ещё вся война… И её предстояло пережить.

В это трудно поверить, но в момент моего рождения папа тоже был в Москве. Причём где-то в центре, недалеко от роддома… Но он и предположить не мог, что его жена в Москве — она же поехала в Ленинград… И ей в голову не могло прийти, что он не только выбрался из пекла, но и добрался до Москвы…

Отправив маму автобусом на Шяуляй, папа поспешил в Наркомзем. Весь вечер и всю ночь, как мне рассказывала мама (папа не любил вспоминать прошлое…), он жёг какие-то секретные документы. Какие документы папа жёг, не знаю — могу только предположить… Каковы функции органов землеустройства? Учёт и распределение земель, составление карт, выделение территорий под промышленные предприятия, сельхозугодия, военные городки, базы, полигоны, всевозможные склады, дороги и т. п. Видимо, все эти карты и сопутствующая документация считались секретными и подлежали уничтожению, тем более что у нас в СССР была не просто устойчивая, а почти маниакальная страсть к всевозможному засекречиванию…

Вот интересная иллюстрация к этим моим словам. Те мои старшие друзья, кто воевал, вспоминали, что точнее всего наша территория была показана на немецких военных картах, напечатанных ещё до войны (основательно немцы готовились к ней!). И наши полевые командиры в годы войны предпочитали своим, советским картам более точные, немецкие. Но даже когда война закончилась, у нас в стране продолжали засекречивать свои некачественные, неточные устаревшие карты… Таким вот образом наши спец. органы поддерживали свою значимость и занятость.

Какие-то документы, по словам мамы, «сверхсекретные», он спрятал на себе, с тем чтобы доставить их в Москву… Рисковал? Несомненно. Но, зная его почти фанатичную обязательность и исполнительность, меня это не удивляет…

Из Каунаса он ушел пешком под утро 23 июня, когда из города уходили наши части, но немцев еще не было. Недели две, пешком и на попутках, добирался до Москвы. Как питался, где спал — ничего не знаю… Но в Наркомземе СССР, как позже он рассказал маме, никто и «спасибо» не сказал. Приняли документы так, как будто они никому не были нужны.

А может, и впрямь были не нужны, по большому счету? А про себя могли ещё и подумать: «Вот идиот!!! Кругом война, а он с бумажками…».

Когда я слушал, как мама рассказывала об этих папиных перипетиях, мне всегда вспоминался рассказ Леонида Пантелеева «Честное слово». Рассказ о мальчике, игравшем с приятелями в вой ну. Они его поставили часовым, взяли с него честное слово стоять и понарошку что-то охранять, а потом забыли про него и, когда стемнело, не понарошку разошлись по домам спать… А мальчик, верный своему слову, продолжал стоять на карауле…

Люди рациональные и прагматичные только посмеются над такими… Вот и мама, насколько я помню, часто (не в связи с этим эпизодом, а вообще) осуждающе говорила папе: «Коля, какой же ты непрактичный…». Он обычно на это ничего не отвечал, но, если она его слишком долго допекала, мог сказать: «Соня, если я молчу, это не значит, что я с тобой согласен…».

Да, несомненно, с обывательской точки зрения мама была права. Но для меня он всегда был и остаётся примером принципиальности, честности, исполнительности и верности долгу. Побольше бы таких людей!..

Сдав документы в союзный Наркомзем, он явился в военкомат. Там долго не могли понять, что к чему: призвали в армию в Белоруссии…, командировали в Литву…, оставаясь военнослужащим, работал в гражданском министерстве…, а теперь оказался в Москве… В конце концов, отправили его в воинскую часть в Монголию, на границу с Японией… Почему? Спросить бы у тех кадровиков… Вообще, логика советских кадровых органов даже позднее, когда я уже и сам работал, нередко бывала предельно непонятна и не всегда поддавалась рациональному объяснению.

Хотя в данном конкретном случае могло сказаться и то, что папа был «ограниченно годен» к воинской службе: у него одна ступня была короче другой, отчего он всю жизнь прихрамывал и не мог подолгу ходить. В любом случае, тем кадровикам, что отправили папу в Монголию, я очень благодарен: японцы так и не решились напасть на СССР, и я после войны был в классе одним из немногих, у кого был жив отец. Повезло мне!.. Конечно, звучит это эгоистично, учитывая, как много полегло отцов и как много после войны маялось сирот. Но он же не прятался — так сложилось…

И поехал отец дальше на восток…

А мама ещё какое-то время оставалась со мной в Москве…

А сёстры были в оккупации в Литве…

И никто ничего друг о друге не знал.

В рассказах о том суровом времени меня всегда поражала одна, казалось бы, бытовая деталь: как в ту пору в нашей стране, невзирая ни на что, могла работать почта… Когда к осени 1941 года усилились бомбёжки Москвы и началась массовая эвакуация, маму со мной отправили сначала в Плёс, а затем — пароходом по Волге, кажется, в Горький. Потом поездами мама добиралась до Тюменской области. А оттуда (и вот это-то меня и поражает) она смогла списаться со своей свекровью (моей бабушкой) в осаждённом Ленинграде. И когда через год бабушку вывезли из блокадного Ленинграда, они смогли встретиться с мамой в Сибири… А позже, уже живя вместе, они списались ещё и с отцом, даже не зная, где он находился, не зная его полевой почты! Как такое было возможным? Это для меня полная загадка, особенно глядя на то, как наша почта работает сегодня, когда войны нет… Вывод можно сделать только один: тогда почта работала именно так, как она должна работать. Чего не скажешь про день сегодняшний.

Пару дней назад получил я почтовую открытку с видом Казанского собора в Петербурге — дочка, поехавшая в Питер на экскурсию, решила сделать мне приятное. 5 мая она послала открытку, а получил я её в Москве 9 августа (!). Больше трех месяцев длилось путешествие из Петербурга в Москву… Вот это курьерская почта!

Может, прав был Михаил Жванецкий, когда говорил: «Большая беда нужна…»? Чур его, чур Жванецкого! Неужели без беды нельзя?

Тогда-то из письма отец и узнал, что у него ещё и сын есть… А вот живы ли дочери — родители не знали.

В 1943 году, когда стало ясно, что японцы никаких военных действий против нас не предпримут, поскольку война однозначно развернулась в победную для нас сторону, отца демобилизовали (как я уже упоминал, он и изначально был «ограниченно годен» к военной службе) и направили в Свердловск, куда позже переехала и мама. Таким образом, половина семьи воссоединилась.

Повторюсь: разумеется, всё, что я пишу про военные годы, я пишу с чужих слов, в основном — с маминых. В моей памяти от того времени сохранилось так немного, что можно смело сказать: ничего

Помню что-то невероятно страшное, лохматое, белое и с рогами — мама позже объясняла, что в Тюмени у соседки во дворе жила белая коза… Но в мозгу у меня никакая не коза, а НЕЧТО ЛОХМАТОЕ, РОГАТОЕ, БОРОДАТОЕ, вызывающее животный ужас… (Наверное, в истории человечества именно так и возникали мифы и сказки про дьявола и чертей…)

Ещё помню огромную широкую лестницу, по которой мне приходится долго, с трудом подниматься… Мама рассказывала, что в Манчаже[1], где в эвакуации мы жили какой-то период, бабушка работала на швейной фабрике, к которой действительно вела широкая лестница, и по ней меня пару раз водили к бабушке. Но лестница, по словам мамы, не была такой уж крутой и высокой. (Легко вам, взрослым и большим, рассуждать, а вот человечку, который от горшка два вершка, она казалась высоченной…)

Помню огромную комнату, в которой было много людей и детей, и много-много игрушек. И из всего этого игрушечного изобилия лучше всего помню педальный автомобиль… Он меня потряс на долгие годы! Но это — уже более позднее воспоминание: летом 1944 года, после освобождения Белоруссии от фашистов, мы возвращались через Москву и на Белорусском вокзале какое-то время находились в комнате матери и ребенка, где я и увидел этот чудо-автомобиль… Было мне тогда немногим более трех лет.

Больше из того времени я ничего не помню.

Как-то я читал автобиографические воспоминания Михаила Зощенко… Так, у него написано, что он помнил себя чуть ли не эмбрионом в утробе матери и, находясь там внутри, слышал, как родители разговаривали… Во врал мужик!..

Наступил 1944 год. Конец войны был всё ближе, и надо было готовиться к мирной жизни. Видимо, в госаппарате были люди, которым поручили заниматься этой подготовкой. И кадровики вспомнили про папу: опытный землеустроитель, родом из Белоруссии… И предложили ему работу в Минске, в Народном комиссариате землеустройства БССР. Работать в столице республики во всех отношениях было бы более престижно и перспективно. Но ведь где-то в Литве потерялись дети, и надежда найти их продолжала жить… А поскольку из крупных белорусских городов ближе всего к Литве был Гродно (всего 20 км), отец попросил послать его именно туда. И ему пошли навстречу…

И вновь вынужден я прервать плавное повествование и вернуться к вопросу о работе почты во время войны.

Папа, как я уже писал, с 1943 года работал инструктором в Свердловском Доме офицеров. Чем именно он занимался в тот день, я не знаю: может, мне не рассказывали, а может, я не запомнил этой детали…

Он вдруг услышал, что в коридоре кто-то бежит… Бежит как-то странно, очень тревожно, спотыкаясь… Потом открылась дверь и вбежала жена, растрёпанная, вся в слезах, с треугольником письма в руке… У отца ёкнуло в груди: «Какая ещё напасть?».

А мама сквозь слёзы только и смогла сказать: «Коля, девочки живы…».

Это было непередаваемо. Большего счастья не нужно было. Большего — и быть не могло. С души свалился груз неизвестности и страха. Почти 800 дней и ночей мама и папа жили, ничего не зная о своих дочерях. Когда всё кругом кричало о смерти, горе и несчастье, когда по всей стране похоронки ежедневно стучались в тысячи дверей, мои родители, придавленные войной, молча мечтали о чуде, жили одной лишь надеждой, боясь слишком в неё поверить, чтобы не сглазить, не спугнуть её. И надежда сбылась…

Что же произошло с девочками?

Я уже писал, что к началу войны одной сестре было 11 лет и восемь месяцев, другой — 10 лет и два месяца. Детишки… И вот какие воспоминания о том времени остались у них…

Утром 22 июня они проснулись от взрывов, стрельбы и сильного запаха пороховой гари… «Это — учения…», — объяснили вожатые. Но очень скоро стало ясно, что это — совсем не учения… У забора неподвижно, лицом в землю лежал красноармеец… В небе гудели самолёты… Бомбили. Загорелся соседний лагерный корпус… Погиб один из вожатых.

ВОЙНА!!!

Детишкам приказали быстро собрать вещи и выходить на улицу… Также было сказано избавиться от пионерских галстуков… Избавлялись кто как мог — бросали в кусты, на помойку, в туалеты. Некоторые воспитатели куда-то исчезли (нетрудно предположить, что они спасали собственную жизнь, наплевав на малышей). Несколько оставшихся воспитателей и вожатых, самые честные и порядочные, повели детвору вдоль моря на север, в сторону Латвии… Дети быстро устали, стали выбрасывать в море вещи — не было сил их тащить… К вечеру добрались до Латвии (а всего-то километров 20…). Набрели на немецкую полевую кухню. Немцы попались добрые и покормили детей. Правда, мисок ни у кого не было, и кашу детям положили в их носовые платочки. Заночевали на каком-то хуторе, на сеновале…

А утром почему-то пошли обратно в лагерь… А там — уже немцы, которые отобрали еврейских детишек и куда-то их увезли. А остальных детей забрали представители Международного Красного Креста и повезли в Каунас.

Для меня, когда я был мальчишкой в школе и, как все одноклассники, был членом Красного Креста и Красного Полумесяца, регулярно платил какие-то копеечные взносы и приклеивал членские марки в членский билет, было удивительно, что с самого начала войны на оккупированной территории Литвы появился какой-то Красный Крест. Много позже, работая в Женеве и общаясь по долгу службы с этой уважаемой организацией, я узнал, что СССР на начальном этапе своей истории не присоединился к Конвенции Красного Креста, а Литва, будучи самостоятельным государством, присоединилась. И поэтому в 1941 году, как только германские войска вошли в Литву, за ними пришёл туда и Красный Крест. Вот он-то и занялся детьми.

В Каунасе детей отдали в приют при женском монастыре. В монастыре их крестили и дали новые имена: Александра и Татьяна, — а вскорости детей стали раздавать в литовские семьи. Одна из моих сестёр попала в семью к католикам, другая — в семью к староверам. В пору реформ патриарха Никона 1650–60 годов немало православных на Руси не приняли реформы и убегали целыми деревнями: кто — в Сибирь, кто — на север к Белому морю, а кто — на запад. Какая-то часть православных осела и в Литве…

В принявших их семьях сёстры имели свои обязанности: помогали по хозяйству, по кухне, нянчили детишек, но одновременно ходили в местную школу при православной церкви. Долгие годы после войны сёстры поддерживали сердечные отношения с теми, кто их когда-то приютил…

За годы жизни в Литве сёстры основательно выучили литовский язык, и когда они говорили на литовском, их принимали за литовок… А моё любопытство в детстве оставалось неудовлетворённым, если они, обсуждая какой-либо очень интересный, как мне казалось, вопрос и увидев моё вытянувшееся в их сторону ухо, переключались на этот непонятный мне язык… Одна из сестёр очень хорошо училась и даже получила в каунасской школе за успехи в учёбе подарок: книгу поэм и стихов Пушкина. Почему я запомнил — потому что всё моё детство эта книга жила на книжной полке. Эта полка-стеллаж была сделана папой из сосновых, им же поструганных досок: две вертикальные несущие, в рост человека, и несколько горизонтальных. Единственная краска, которая была в доме, — половая охра, ею покрасили и стеллаж. После войны книг у нас почти не было, и долгое время на полупустой верхней полке одиноко стоял томик стихов Пушкина со знакомым профилем Александра Сергеевича на обложке.

Убегая из Каунаса, мои родители бросили всё имущество, которое по большей части было перевезено из Слуцка, за исключением двух плетёных из ивовых прутьев корзин, с которыми мама прожила всю войну, куда были сложены какие-то носильные вещи. До сих пор помню эти смешные белые корзины: отдалённо они имели форму приплюснутых чемоданов, были какие-то ужасно скрипуче-трескучие и производили впечатление полной рухляди… Но и после войны, год за годом они, скрипя, продолжали жить и, как могли, приносили пользу…

Родители рассказывали, что мебель, привезённая ими в Каунас из Слуцка, была старинная и качественная: из дуба и карельской берёзы. Был там и хороший книжный шкаф. Сёстры во время оккупации как-то раз пришли в свою бывшую квартиру в Каунасе и видели, что этот шкаф, как и другую мебель, «приютили» соседи-литовцы. После войны жили мы исключительно бедно, и можно было бы съездить в Каунас, чтобы отыскать и вернуть хотя бы часть своих вещей, но мама категорически заявила, что литовцы спасли ей дочерей и пусть это имущество будет проявлением благодарности… Аргумент, что благодарить нужно одних, а имущество прихватили совсем другие, не действовал.

И в этом маму нетрудно понять… Жить три года в обстановке тяжелейшей войны, когда кругом столько гибло и взрослых, и детей, жить и бояться надеяться, а потом вновь (о, чудо!) обрести дочерей — за это можно не только имущество отдать…

После освобождения войсковыми формированиями городов и сёл от противника обязательной практикой было проведение зачистки и фильтрации в целях выявления спрятавшихся немцев, их пособников и коллаборационистов, предателей, дезертиров, то есть «антисоветского элемента», как было принято говорить в то время. И это входило уже в обязанность спецслужб НКВД. В частности, они должны были изучить массу различной документации: списки расстрелянных, депортированных, интернированных и т. п. (война войной, а бюрократия своё дело знает). Так вот, в числе тех, кто разбирался с документами в Каунасе, оказался выходец из Слуцка, и, когда ему попал в руки список детей, вывезенных Красным Крестом из Паланги в Каунас, он заметил знакомые фамилии. Приказал детей разыскать, что и было сделано. Выяснилось, что девочки помнили адрес своего дедушки, жившего в Слуцке.

Тогда деду написали письмо: дескать, приезжайте, забирайте внучек… А я не перестаю удивляться: письмо дошло до адресата на только что освобождённой от врага территории!

Поскольку деду в 75 лет такая поездка была уже не под силу, он написал маминой сестре в Щучин: надо забирать детей… И вновь письмо не потерялось. А Щучин — это маленький городок примерно в 60 км к востоку от Гродно, тоже только что освобождённый. Ещё до войны в этом городке поселилась сестра мамы (моя тётка Мария). С ней жили трое её детей и её мама (моя бабушка Юля).

В товарных поездах и на попутных военных грузовиках тётя Мария добралась до Каунаса и увезла племянниц к себе. А где родители и живы ли они вообще — это нужно было ещё выяснять.

И вновь помогла почта.

Из Свердловска одна сестра написала другой в Щучин, чтобы узнать, как перенесла войну сама, как бабушка Юля, как племянники. А в ответ получила: твои доченьки у меня…

Осенью мои родители смогли приехать в Гродно и сразу же поехали в Щучин. И там, через три года и пять месяцев разлуки, увидели своих девочек… Живых! Подросших, повзрослевших, но таких милых, таких любимых! Легко представить себе, какой же это был праздник, сколько было слёз, сколько радости, нескончаемых воспоминаний и разговоров.

У меня же, и теперь мне стыдно об этом вспоминать, было чувство ревности: до этого я был в доме единственным ребёнком, всегда в центре внимания родителей, а тут вдруг появились две какие-то странные «сёстры»… Но что хотеть: я же был чуть старше трёх лет. До многого мне предстояло ещё дорасти.

В годы войны в некоторых семьях погибли все до одного: и взрослые, и дети. В других семьях погибали либо дети, либо взрослые, либо кто-то из родителей, либо кто-то из детей. И в сравнении с такими семьями история моей семьи не трагична и даже не драматична. Со счастливым концом, можно сказать: все выжили и после войны встретились. Но, видимо, эти годы разлуки были таким тяжким бременем, настолько мои близкие напереживались, что в дальнейшие годы забыть пережитого никто не мог, и всегда, когда заходил разговор о военном времени, мама и сёстры непременно плакали. Очень горько плакали, особенно мама.

И даже я, вспоминая их рассказы и то, как они плакали, всякий раз чувствую, что в горле растёт комок и глаза застилают слёзы…

Ведь не случайно много-много лет после войны первым тостом любого застолья в нашей стране был: «Чтобы не было войны!».

Как прекрасен этот мир

Человека формирует окружающая среда, то есть жизненные условия. Разумеется, первое слово за генетикой: из дуба ель не сформируешь. С детства я слышал: сова не родит сокола… Теперь же стало модно говорить, что «от осинки не родятся апельсинки».

Но после того как человек родился либо осинкой, либо апельсинкой, дальше начинают действовать внешние силы. Человек, как растение: он может вырасти большим и сильным, а может оказаться согнутым, а то и вообще искорёженным жестокими ветрами жизни.

Серьёзнейшее воздействие на формирование людей моего поколения в нашей стране оказало, конечно, послевоенное время со всеми его недостатками и особенностями. Для меня это послевоенное время протекало в Гродно, городке на западе Белоруссии.

Итак, с осени 1944 года наша семья стала жить в Гродно.

Если на Урале и в Сибири в годы войны нас с сочувствием называли «беженцами», то в этом западном городке таких, как мы, звали «восточниками», и очень часто не только без сочувствия, но и со скрытой антипатией… Для многих местных жителей, «тутэйших»[2], мы были, говоря языком современным, своего рода понаехавшими.

Но само это сравнение, конечно, не точное: у современных «понаехавших» где-то есть дом, который они временно оставили в поисках лучшей доли и в который они всегда могут вернуться… Нам же возвращаться было некуда… В том, 1944, году те из нас, что приехали из разрушенных восточных областей России и Белоруссии, по сути, были типичными погорельцами — и точнее о нас не скажешь…

Ни кола, ни двора!

Однако сочувствия у многих коренных гродненцев мы не вызывали, а для антисоветской и ориентированной на Польшу части жителей мы и вообще были «оккупантами»… Но до тех пор, пока не распался Советский Союз, своего истинного к нам отношения они не выказывали.

Кроме двух ивовых корзинок, с которыми мама бежала из Каунаса, другого имущества у нас не было. А в тех корзинках — немного постельного белья, несколько полотенец, да кое-какие носильные вещи, которых за время войны больше не стало, и новее они тоже не стали. Вот и всё имущество.

Да ещё уцелел с десяток фотографий из того невероятного прошлого, в котором не было войны, а были мир и благополучие… Неужели такое было?!

А главное «имущество»: трое детей, которых нужно кормить, одевать, растить!..

О самом-самом начальном периоде жизни в этом городке воспоминания у меня туманные, обрывочные, что и неудивительно, поскольку по приезде было мне всего три года и несколько месяцев. В памяти остались, образно говоря, отдельные смазанные картинки. Но, тем не менее, иногда они интересны, поскольку иллюстрируют тот навсегда ушедший срез времени.

Война ещё не закончилась, однако мне довелось увидеть, образно говоря, лишь слабые тени уходившей на запад Великой Отечественной, услышать отголоски затихавшей грозы… И хотя в городке иногда ещё звучали сирены воздушной тревоги и раздавались отдалённые взрывы бомб, а при вое сирены мы с сёстрами прятались с головой под одеяло, война из Гродно уже ушла.

Чисто формально я, конечно, современник той героической эпохи, хотя хорошо понимаю, что «современник в три с небольшим года» — звучит смешно. Но и полностью отрицать мою, пусть пассивную, пусть слабо осознанную, сопричастность с тем тяжким временем тоже было бы неправильно. Ведь я же жил в те годы: смотрел по сторонам, реагировал, воспринимал, переживал, радовался и расстраивался, смеялся и плакал. То время и меня формировало.

«Дети войны» — так очень правильно позднее назвали наше поколение. У войны много лиц… Война — это ведь не только боевые действия: отступления, наступления, блокады, бомбёжки, обстрелы, кровопролитные атаки, безнадёжная оборона, подвиги, — и даже сама смерть. Это — и оккупация, и эвакуация, и забитые беженцами теплушки. Это — тяжкие будни, адский труд и послевоенное совсем не геройское выживание… Это — сироты и переполненные детдома и приюты. И очереди, и хлеб по карточкам, и пустые полки магазинов. И тиф, и вши, и холод. И жизнь в полупроголодь в полуподвалах и бараках. И сны о том времени, когда всё было по-другому и которое никогда не вернётся.

Именно эту сторону войны, прежде всего, видели дети, хотя могли и не понимать всего драматизма, а то и трагизма своей жизни, поскольку им не с чем было сравнивать…

Для «детей войны» грозились принять какие-то специальные программы социальной помощи. Правда, за исключением немногих регионов, включая Москву, дальше обещаний, к сожалению, дело не пошло… Не смогли благодетели даже определить рамки термина и к кому его применять… Видимо, когда «дети войны» на 90 % вымрут, тогда и социальные программы подоспеют. Тем более, что уже есть опыт обеспечения жильём ветеранов войны!.. Как говорят в Белоруссии, «обяцанки-цацанки — дурню радость!». Но, кажется, я отвлёкся от воспоминаний о прошлом…

В мае 1945-го войне с фашистской Германией пришёл конец. И я очень хорошо помню, как в июне праздновали День победы в Гродно: тачанки и всадники на площади Ленина в центре города были окружены ликующими людьми. Танков не было — думаю, потому что своими гусеницами эти многотонные «монстры» разворотили бы все улицы городка.

Смех, шум, крики «ура», песни. На площади обнимались незнакомые люди. В руках — букеты сирени, тюльпанов и нарциссов, которые отдавали военным. Где-то играли гармошки. Сам воздух был переполнен радостью…

На площадь я пришёл с родителями и сёстрами. В руках у меня тоже был букет цветов, который я отдал какому-то военному кавалеристу, поднявшему меня к себе в седло. Как это было захватывающе: сидеть высоко на лошади вместе с военным и видеть всю площадь, а мне, ребёнку, она тогда казалась очень большой…

Много позже поэт скажет: «…это — праздник со слезами на глазах». Наверняка, он был прав: не могло не быть и слёз радости от Победы, и слёз боли по тем, кто до неё не дошёл. Но лично я слёз не помню, вероятно, потому что был слишком мал, чтобы их разглядеть… А вот чувство невероятной радости — помню! Она на той площади била через край и, казалось, охватила всех.

Конечно, теперь, по прошествии многих лет, когда в странах Балтии, на Украине, в Польше вылезла наружу русофобия, понятно, что и в Гродно, этом западном городке, помимо ликующих должны были быть люди, которым тот праздник нашей победы был поперёк горла. Но тогда в бессильной злобе они попрятались и, думаю, на празднике победителей просто не рискнули появиться. Поэтому на площади собрались только те, кто искренне радовался Победе…

С каждым последующим годом, прожитым мною в Гродно, воспоминания становятся всё более отчётливыми. В памяти о том времени главными остаются не выстрелы по ночам, хотя они, конечно, были, и не развалины и пепелища, хотя и они были (при том, что вообще-то в войну Гродно не сильно пострадал). Гораздо сильнее запомнилась та атмосфера горя и боли, которая окружала всех нас в течение многих лет после войны. Война вроде бы окончилась, но она так глубоко перепахала наше жизненное пространство, такие оставила воронки, столько насеяла несчастья и зла, что долгие годы урожай пожинали выжившие.

Разумеется, я не могу говорить, что уже в том раннем возрасте понимал всю остроту боли и страданий окружавших меня людей. Нет, конечно: как все мои сверстники, я жил в атмосфере детства и радовался жизни. Детей стараются щадить, не посвящают сразу и полностью во все невзгоды взрослой жизни. Хотя какое-то понимание и у нас было: что-то мы сами видели, о чём-то догадывались. Но настоящее осознание этой массовой боли придёт постепенно и позднее, по мере взросления.

Мёртвым, как правильно и философски мудро сказал Василь Быков, не больно… Главные проблемы были у тех и с теми, «кому выпало жить»… Кто лишился детей, родителей, жён, мужей, любимых. Кто остался без рук или без ног, без здоровья… Кто потерял кров и так до смерти не получил его от победившей Родины… Кто после плена и фашистских лагерей загремел в родные лагеря. Кто сел на наркотики, спился, скурвился… Кто не нашёл себя в послевоенном времени, потерял веру в справедливость…

Таких физически и морально искалеченных были не единицы, а тысячи и тысячи. Они не столько жили, сколько доживали… И вопреки казённому оптимизму создавали нашему обществу ауру боли и искалеченности.

По сколько раз на дню встретишь то однорукого, то одноногого, то вообще безногого. Сколько было женщин в чёрных вдовьих платках, казалось, приросших к головам на всю оставшуюся жизнь! Сколько мрачных лиц, неулыбающихся губ, не поднимающихся глаз! Калеки, сироты, одинокие женщины, бездомные, люди, утратившие смысл в жизни — сколько их было вокруг! И как медленно, в течение долгих лет, из глаз этих людей уходила боль… А у многих она так и не ушла — они унесли её из этого мира вместе с собой.

Год за годом количество людей, физически или морально изуродованных войной, медленно, но неуклонно сокращалось, а гродненские кладбища раздвигали и раздвигали свои границы…

Давным-давно было сказано: «Всё проходит!». И это — по-прежнему остаётся истиной: всё постепенно забывается, и боль с течением времени тоже стихает… И всё громче звучит радостный смех, потому что с каждым годом вокруг всё больше тех, кого война вообще никак не коснулась, и они не представляют, что такое война. И всё больше зарастают окопы и траншеи в гродненских пригородных лесах. И уже не так часто поют песни о войне. И вот уже почти не звучит когда-то неизменный тост всякого застолья «Чтобы не было войны!»… И это естественно.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Жизнь – как один глубокий выдох предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Манчаж — село в Свердловской области.

2

«Тутэйшы» — белорусское слово, производное от слова «тут». Тот, кто тут живёт, т. е. местный.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я