Универсальный человек. Композитор, актер, поэт, инженер, руководитель проектной организации, писатель. – человек, доказавший своей жизнью, что может многое и сделал много больше, чем представлял в детстве, но по-прежнему неудовлетворенный собой и жизнью вокруг него. Но человек – аналитик, который пытается разобраться в причинах своей неудовлетворенности и поэтому начинает просматривать свое прожитое с раннего детства, как он помнит себя мир и людей. События начинаются перед началом Великой отечественной войны и заканчиваются в наше время. Книга памяти. Книга о чувствах и мыслях творческих людей, поставленных жизнью в жесткие условия существования, порой выживания, но не потерявших при этом ни стремления к развитию и пониманию других людей. Сюжет книги построен на событиях жизни двух семейных родов: русских и евреев , приведших его героя, бывшего мальчика, к необходимости вспомнить и рассказать об этих людях с благодарностью за то, что они были в его жизни.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Алькина война предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Мы знаем только то, что удерживаем в памяти.
Софокл
Наивный Алька. Он еще не знал, что война еще не закончилась для него… что она не закончилась ни для него, ни для всех людей, живущих на земле, и будет продолжаться еще долго, переливаясь из одной страны в другую, из одной войны в другую, охватывая весь земной шар и выходя за его пределы… что война — это крайнее выражение борьбы, необходимой для жизни, а жизнь — это борьба за совершенство, такая же необходима для жизни, как и многие утопии, которое человечество хотело достичь и не смогло… Что уже сейчас, в окончании этой войны в мире начинается новая, еще не известная людям большая война, которой позже в человеческой истории будет дано новое название, которая перерастет в другие войны.
И в истории человечества будут еще войны: пропагандистские, агитационные, потребительские, манипуляционные, экономические, информационные, социальные, логистические, гендерные, сетевые и многие другие, названия которым еще не придумано.
И его, именно его личная Алькина война в этой борьбе за познание и совершенство мира только еще начинается…
Часть 1.
1. Открытие мира.
Многого Алька просто не помнил, не мог помнить. Не помнил, как родился в живописном городке в центре России, основанном еще при Демидовых, в небольшом одноэтажном здании роддома, напоминавшим своим фронтоном маленький греческий храм. Не помнил, как через полгода вся семья переехала в Харьков — отцу предложили работу на крупном авиационном заводе. Не помнил, как началась война, и их семью вместе с другими семьями эвакуировали заводским эшелоном на Урал, сначала в Троицк, затем дальше в Челябинск. Не помнил паровозов, путей, бомбежек, крика людей и своего собственного плача, не помнил, как скитались они с места на место в Челябинске в поисках жилья, пока, наконец, ни обосновались на окраине города рядом с каким-то заводом в длинном бревенчатом бараке, похожем на большую коричневую гусеницу, вросшую в землю.
Все это он узнал позже из рассказов матери и сестры; как радостно и с надеждами жилось до войны в Харькове, как они долго, почти два месяца, ехали в эшелоне в теплушках — небольших деревянных вагонах, предназначенных для перевозки скота, но наскоро оборудованных для перевозки людей; жили несколькими семьями, на нарах в два ряда по высоте вагонов. Мать рассказывала, как по очереди каждая из семей варили пищу на буржуйках, как немцы бомбили эшелон, и все бросались прятаться из эшелона под насыпь, в поле, как его восьмилетняя сестра Рита чуть ни отстала от поезда, когда на долгой остановке на какой-то станции увела местную детвору рассматривать на запасных путях разбитые самолеты… Как для Альки, чтобы не скучал в отсутствии игрушек, повесили под верхние нары его любимые соски, взятые из Харькова, и Алька, уже пытаясь ходить, с удовольствием вылавливал висевшие сверху мягкие колокольчики прямо ртом, чем веселил всех соседей по теплушке.
Приехав в Троицк, куда эвакуировали завод, они чуть не погибли втроем: мать, Алька и Рита. Мать, не знавшая как топить печи углем, закрыла печную трубу, когда потемнели угли, не обратив внимание на синие огоньки — горение угарного газа, и уложила всех спать. Их спас случай: отца отпустили с вечерней смены чуть раньше, и он, придя домой и застав всех в обморочном состоянии, вынес их из дома на свежий воздух и начал делать искусственное дыхание. Местные жители говорили, что еще несколько минут и никто бы из них не остался в живых.
В Челябинске они сначала жили не в бараке, а в промерзлом двухэтажном бревенчатом доме на каком-то неведомом ему «Пятом участке»; здесь на них тоже навалились беды. Сначала у Риты из карманчика фартука украли хлебные карточки на всю семью, когда она с другими детьми играла перед магазином в ожидании очереди, потом она, гуляя с Алькой, провалилась в яму уличного туалета, а маленький Алька стоял рядом и кричал от страха, пока их ни заметили взрослые и ни вытащили Риту.
С потерей карточек им помогли справиться жильцы дома: все работали на одном заводе и, зная, что семья с маленькими детьми осталась без карточек, приносили им понемногу хлеба и крупы, Рита говорила, что приносили много, она за всю войну не ела столько хлеба, как тогда. Потом отец начал ездить в командировки в подсобные хозяйства завода и привозил оттуда от местных татар лепешки бараньего жира, обменивая их на довоенные вещи. Так протянули до конца года, когда выдали новые карточки.
Мать тоже работала, и Алька часто оставался на попечении Риты. Зимой мать заворачивала сонного Альку в одеяла и относила его в ясли, а сама убегала на завод, чтобы не опоздать к началу рабочей смены. Но ясли закрывались раньше конца смены, и тогда уже Рита, возвращаясь из школы, забирала Альку из яслей: сгребала его в охапку, закутанного в одеяла, и несла домой. Когда она уставала нести, она клала Альку прямо на сугроб и отдыхала, дожидаясь прохожих. Поднять Альку сама она уже не могла и просила проходящих: «Дяденька, положите мне его на руки, я сама не могу». Ей помогали, и она шла дальше.
В этих яслях на загадочном «Пятом участке» с Алькой случилась еще одна беда: то ли от плохого питания, то ли от перенапряжения эвакуационной жизни у него разыгралась диарея и не прекращалась сутками. В яслях, испугавшись дизентерии и не предупредив мать, отдали Альку в дизентерийные бараки. Когда мать вернулась с работы и узнала это, она бросилась туда, не веря, что это дизентерия, умоляя отдать ребенка. С ней даже не хотели разговаривать, и тогда она ворвалась в барак, каким-то чутьем, не увидела — угадала среди множества кроватей и плачущих детей, где лежал Алька, схватила его и помчалась к выходу. Ее хватали, пробовали остановить, но она, несмотря на свой маленький рост, как фурия прорвалась среди санитарок, выскочила на улицу и бежала, бежала, пока наконец не поняла, что за ней уже никто не гонится.
Дизентерия не подтвердилась, но боли у Альки не прекращались, и он слабел на глазах. «Умрет, — говорили матери — сдайте в больницу». «Пусть лучше у меня на руках умрет», — отвечала мать. Уже не первый по счету детский врач, седенький старичок, осмотрел Альку, покачал головой и сказал матери: «Хотите спасти ребенка — продавайте все, покупайте на базаре рис, поите рисовым отваром». Так Алька выжил во второй раз. В дальнейшем в жизни ему еще не раз случалось выскакивать из опасных ситуаций подобным неожиданным образом.
Но всего этого Алька пока еще не знал и не помнил. Сознание и окружающий мир еще не существовали для него. Был только мягкий серый туман, беззвучный и теплый, в котором Алька плыл, как в коконе, не ощущая ни времени, ни самого себя. Удивительно, что, когда эти ощущения наконец появились, оказалось, что он уже многое знает и об окружающем мире, и о самом себе.
…Что-то зашумело, задвигалось вокруг, заговорило неясными голосами. Туман начал раздвигаться, в нем пробилось светлое пятно, и через него Алька увидел два лица: одно знакомое, матери, чуть возбужденное, но улыбающееся, и еще одно женское, малознакомое, полное и темноглазое, суетившееся рядом. Алька почувствовал, что его тормошат, усаживают на кровати. Туман распадался, Алька уже начинал видеть всю комнату, но эта полная суетливая женщина рядом с матерью все теребила и тормошила его, загораживая собой картину. «Ну, засмейся, засмейся», — приговаривала она, преувеличенно смеясь и тыча ему пальцем в живот и ребра. Это было непонятно и неприятно: и зачем надо было смеяться, и зачем для этого надо было тыкать его в живот. И сам вид этой неспокойной женщины рядом с матерью тоже был неприятен. Алька попытался увернуться от ее рук, скорчил недовольную гримасу, но эта радостная сюсюкающая женщина, не понимая, продолжала теребить его, и он заплакал, отталкивая ее руки. Мать бросилась к нему, отодвигая женщину, та ретировалась куда-то в сторону, и Алька, еще через слезы, увидел, наконец, всю комнату, одновременно и знакомую ему, и чем-то необычную.
Комната была большая и светлая. У дальней от него стены слева была то ли печь, то ли шкаф, справа от него — окно и цветы на подоконнике, прямо по диагонали комнаты, в дальнем углу — дверь из комнаты, а перед ней, чуть рассыпавшись по комнате, толпились четыре-пять возбужденных женщин — это и было необычным. Возбуждение было радостным: женщины переговаривались, кто-то выбегал, возвращался, снова выходил; дверь то открывалась, то закрывалась, кто-то прибегал с известием и снова убегал, — видимо кого-то ждали. Мать подходила к Альке, успокаивала его, поглаживая по голове, но он уже сидел спокойно и широко раскрыв глаза с любопытством наблюдал за происходящим. Снова кто-то заглянул в дверь и что-то сказал, раздался общий вздох разочарования, и все слегка поникли. Но тут же дверь снова распахнулась, кто-то вбежал, сказал «идет», все радостно засуетились, и в дверь в окружении других женщин вплыл по воздуху квадратный светло-коричневый ящик с висящими под ним палками, а над ящиком, словно прилипнув к нему, — растрепанная огненно-рыжая шевелюра улыбающегося человека.
Человек этот не был знаком Альке и явно не женщиной, одет в мятый клетчатый костюм, все время что-то говорил, отшучиваясь от женщин, и все время крутился вокруг своего ящика. Палки под ящиком оказались тонкими ногами, и мужчина начал устанавливать его на эти ноги в центре комнаты прямо напротив Альки, не прекращая вертеться вокруг. Ящик то поднимался, то опускался, то придвигался, то прыгал назад, нацеливаясь в Альку круглым черным глазом; мужчина танцевал вокруг него со своей вьющейся шевелюрой, то прятался сзади под какую-то черную ткань, то снова выныривал. Рыжая шевелюра то исчезала, то выскакивала сбоку, пока, наконец, ящик не замер напротив Альки на одном месте, уставившись в него своим выпученным стеклянным глазом. Шевелюра последний раз выскочила из-под ткани, мужчина удовлетворенно замер, критически оглядел Альку, затем накинул на глаз ящика черную крышку, что-то громко перещелкнул за ним и что-то сказал женщинам. Все разом заговорили, показывая Альке на ящик: «Смотри, смотри туда, сейчас вылетит птичка!»
Алька замер в ожидании, глядя на ящик и не понимая, откуда в их комнате может взяться птичка и откуда она может вылететь. Не из цветов же, стоящих на подоконнике, ведь форточка у окна была закрыта, или может быть из ящика из-под тряпки, но Алька хорошо видел, что глаз у ящика стеклянный, и пролететь через стекло птичка никак не может. И какое вообще отношение имеет эта птичка ко всему происходящему?.. Но веселый рыжий уже взялся рукой за крышку глаза, ловко сдернул ее — все напряженно замерли, — а рыжий, очертив крышкой в воздухе два круга, снова ловко накинул ее на место. Женщины радостно загалдели и задвигались, словно свершилось какое-то событие, никакой птички ниоткуда не вылетело, а рыжая шевелюра снова затанцевала вокруг ящика, одновременно шутя и что-то объясняя женщинам. Затем мужчина подхватила свой ящик под брюхо, сдвинул ему ноги-палки и поплыл с ним из комнаты в дверь, раздвигая облепивших его женщин. Женщины потянулись за ним.
Голоса стихли, и в комнате остались только мама и Рита. Алька сидел, не понимая, что же здесь происходило: почему в комнате было так много незнакомых людей, почему они так суетились, кто был этот мужчина с ящиком и необыкновенными волосами, и зачем все кричали Альке про какую-то явно несуществующую птичку, вылета которой, судя по всему, никто и не ожидал, только зачем-то хотели, чтобы Алька смотрел вперед. Еще он запомнил подошедшую к нему мать, что-то говорившую ему и гладившую его по голове, сестру, с улыбкой заглянувшую ему в лицо снизу вверх и что-то сказавшую, но тут от разнообразия впечатлений и одновременно нахлынувших мыслей на него снова начал надвигаться туман, звуки стали затихать, и Алька закачался, поплыл куда-то, унося с собой в памяти светлую картину комнаты, полоскание женских тел и необыкновенную фигуру кукольного человека с рыжим ореолом вокруг головы. Выход в свет состоялся.
Впоследствии ни мать, ни сестра не могли вспомнить этого эпизода из их жизни и удивлялись деталям, которые описывал Алька. Алька в свою очередь был поражен, как можно было забыть эту великолепную картину и рыжую шевелюру фотографа над клетчатым пиджаком. Как достоверный факт, имелась фотография, привезенная из эвакуации, на которой Алька с влажными от слез широко раскрытыми глазами и полуоткрытым от удивления ртом сидит на кровати в одной вязаной распашонке, глядя чуть поверх объектива, и стыдливо прикрывает ладонью то, что и следует прикрывать мужчине, оказавшемуся без штанов. Как помнил Алька, стыд был здесь абсолютно не при чем, потому что о штанах он тогда даже не подозревал; просто его покачивало со сна, и чтобы удержать равновесие, он инстинктивно схватился рукой за первое, что попало под руку. Взгляд его был направлен чуть выше объектива именно потому, что он пытался поймать глазами обещанную птичку, а расширенные глаза и полуоткрытый от удивления рот явно подтверждали необычайность происходящих событий.
Но мать утверждала, что этот снимок был сделан еще до войны, в Харькове, и того, что Алька рассказывает, да еще в таких деталях в его возрасте никто помнить не может — ему не было тогда и десяти месяцев — так что скорее всего Алька что-то перепутал или даже нафантазировал. (Помнить, видите ли, нельзя, а нафантазировать можно!) По описанию Алькой комнаты все склонялись к тому, что скорее всего он помнит комнату в Харькове, но Альке почему-то казалось, что эта необыкновенная фотосессия проходила уже в бараке в Челябинске, и женщины водили фотографа из одной комнаты в другую, радуясь его неожиданному появлению в эвакуационном бараке
Возможно, что в его памяти эти комнаты его младенчества слились вместе, и все это происходило все же в Харькове, а женщины водили фотографа из квартиры в квартиру, — слишком радостными и праздничными выглядели они для эвакуационного барака, да и цветов в их мерзлой комнате в бараке никогда не было. Но он очень хорошо помнил само событие и, как оказалось в дальнейшем, многие другие события, чем неоднократно ставил в тупик взрослых. А позже он не раз обнаруживал, как легко сами взрослые забывают интересные и значительные события в жизни, и как мало они порой доверяют вниманию детей, так что для него самого этот эпизод навсегда остался в памяти, как первое явление ему мира и первое осознание самого себя.
2. Осознание мира.
Осознание продолжалось.
Он ползет по большой кровати к стене. На стене висит небольшой махровый ковер с изображением берез и оленей в стили примитивистов. Алька еще не очень понимает смысла рисунка, но очень любит гладить махровую ткань ковра, потому что она мнется под рукой и, если гладить ее по краям рисунков — копыто, или глаз оленя, или ствол дерева — то они начинает шевелиться и двигаться под рукой, словно оживают…
…Его подносят к окну, показывая что-то за окном. По заиндевевшему стеклу в некрашеной раме стекает влага, а по краям и внизу у рамы стекло покрыто толстой влажной коркой льда. Лед и процесс таяния он видит в первый раз. Он начинает трогать лед пальцами, но мать убирает руку и уносит его от окна, объясняя, что этого делать нельзя, можно заболеть. Почему нельзя, если это интересно, и что такое «заболеть», он еще не понимает. Понимает только, что это что-то нехорошее, и мать этого боится…
…Он снова ползет на четвереньках по кровати к стене. Кровать — это его плацдарм, его жилое пространство; она покрыта чем-то светлым и у изголовья ограждена подушками, чтобы Алька не ударился о блестящие металлические трубы на ее концах. Подползать к краю кровати нельзя, чтобы не свалиться с нее, сосать края подушек тоже не хорошо, хотя сосать приятно, потому что чувствуешь шероховатость ткани во рту, и не так сильно зудят десны. Но по ней можно ползать от стены до края, запускать пальцы в кружевную накидку на подушках, подползать к спинкам кровати, гладить блестящие металлические трубки и даже бить по ним, тогда они звенят. Алька уже умеет ходить, но кровать продавливается под ногами, и поэтому он предпочитает передвигаться по ней на четвереньках. Сейчас он ползет к стене не из-за ковра, а ради того нового предмета, что появился на ковре недавно и теперь висит на нем: нечто светлое, широкое и блестящее с округлыми краями и тонким удлиненным верхом, на конце которого подвязан розовый бант. На мягкой постели трудно вставать, но, придерживаясь за ковер и стену, встать все-таки можно, и Алька дотягивается до незнакомого предмета и трогает его рукой. Тот отзывается на прикосновение мягким гудом. Алька шлепает его ладонью сильнее по передней плоскости, и он гудит напряженно и даже, кажется, сердито. На минуту Алька замирает, с удивлением прислушиваясь, как возникает и затихает звук, а потом тянется выше, к тонким жестким нитям и ударяет по ним ладонью. Гитара взвывает. Звук охватывает Альку мгновенно и со всех сторон, проникает в тело, бежит по позвоночнику, в ноги, в руки, к кончикам пальцев. Это — восторг! Это ни с чем не сравнимо! Он замирает в восхищении от этого чуда, сливаясь всем телом со звуком гитары, трогает струны еще и еще раз, и гитара снова поет мягким грудным голосом, будоража в нем странные ощущения грусти и восторга одновременно. Он трогает струны снова и снова, то слабее, то сильнее, то просто поглаживая пальцами, и гитара всякий раз отзывается по-новому, но ему хочется дотянуться еще выше, до тонкого уходящего вверх грифа, а дотянуться туда трудно. Тогда он опускается на корточки, притягивает к себе подушки, громоздит одну на другую и пытается влезть на эту колыхающуюся пирамиду, цепляясь за ковер и гитару, но срывается и падает на кровать. За ним летит гитара, задевает его грифом и, ударившись о кровать, жалобно и оскорбленно взвывает. Тут же в комнату вбегает Рита и сразу начинает отчитывать его, копируя интонации матери:
— Ну куда ты опять полез?.. Что тебе там понадобилось?.. Что ты за ребенок такой, ни на минуту нельзя оставить одного? То с кровати свалишься, то на стенки лезешь… Посадили тебя и сиди, а ты всюду лезешь. Сколько раз говорили, что гитару трогать нельзя!
Она снимает со стены гитару и даже уносит ее куда-то. Почему нельзя, и почему так приятно это ощущение звука внутри себя, он не понимает, но с этого момента он начинает следить за гитарой и порой даже охотиться за ней, не подозревая еще, что мир звуков уже навсегда вошел в него и еще сыграет в его жизни очень большую роль.
…Он стоит в коридоре барака. Коридор — длинный тоннель, уходящий концами вдаль, слабо освещенный двумя лампочками в концах. По бревенчатым стенам коридора по обе стороны словно приляпаны разнообразные двери; одни обиты для утепления клеенкой, другие — просто старыми одеялами или тряпьем. По сторонам от дверей по стенам коридора выставлен разнообразный домашний скарб, не помещающийся в комнатах, но между стен все же остается большое пространство, где можно играть и бегать.
Какой-то незнакомый Альке мужчина останавливается рядом с ним и говорит:
А-а!.. Это ты Алька?.. Как твои дела?
Алька не узнает этого человека и с удивлением смотрит на него, не понимая откуда он знает, как его зовут. Но мужчина смотрит на него с улыбкой, и это убеждает Альку, что ему следует ответить. И хотя Алька не очень понимает, что такое «дела», но уже знает, что на такой вопрос надо отвечать или «плохо», или «хорошо», в зависимости от того, как ты себя чувствуешь.
— Холосо, — тактично отвечает Алька.
— Холосо! — смеется мужчина. — Ну холосо… А скажи, а кто у тебя есть?
Мужчина явно решил проверить алькины знания, но на этот вопрос Альке приходилось отвечать уже не раз, и он отвечает уверенно:
Мама Аня, папа Лёня и Литка-сиситка.
Литка-сиситка означает Ритка-сестричка: Алька еще плохо выговаривает некоторые буквы, но мужчина видимо хорошо понимает его и продолжает:
Ну хорошо… А теперь покажи, как ты умеешь бегать. Ты ведь умеешь бегать?
Ну, покажи…
«Неужели ему действительно интересно, как я бегаю?» — думает Алька? Последнее время эти предложения побегать стали поступать ему почему-то часто, и Алька смотрит на мужчину с некоторым подозрением. Но мужчина со спокойной улыбкой смотрит на Альку, и это внушает ему доверие, а раз просят так серьезно, надо все-таки постараться.
Алька хмурит брови и сосредотачивается, глядя в глубину коридора — главное в беге — это не врезаться куда-нибудь в стоящий по стенам скарб и не споткнуться — и, прицелившись, выставив грудь вперед, бежит, развивая скорость и стараясь держаться по середине коридора, но все равно забирает ногами вправо: одна нога почему-то упрямо бежит быстрее другой.
Но мужчина словно не замечает этой погрешности:
— Ну, молодец, Алька! Молодец! Ты действительно умеешь бегать.
Алька не знает, что его ноги еще не вполне выправились, после болезни, но он так любит бегать и во время бега так быстро перебирает своими маленькими ногами, что этой беготней веселит всех взрослых. Поэтому в бараке за глаза его часто называют Алька-Колесо и при случае предлагают ему пробежаться.
…Это короткие и еще отрывочные выходы из тумана уже не вызывают у него удивления и постепенно начинают связываться в длительные эпизоды. Интересно, что в этих эпизодах с Алькой всякий раз происходит что-нибудь необычайное; или может быть это память оставляет в его сознании в первую очередь необычайное.
…Алька снова бежит по коридору рядом со своим велосипедом. Велосипед — трехколесный примитив из одной доски-сиденья, правда расписанной «под Хохлому» золотом и красными цветами, через которую вертикально пропущен трубчатый руль с педалями прямо на переднем колесе, а сзади прикреплены еще два колеся, — но при этом — предмет зависти всей коридорной детворы.
Альке долго объясняли, что этот велосипед принадлежит ему, Альке, что именно он имеет право на нем кататься, распоряжаться им и разрешать кататься другим, но понятие собственности, «твое-мое», как-то еще не входит в его сознание. Ему все еще кажется, что окружающие его вещи должны принадлежат всем, а право распоряжаться ими принадлежит только старшим. Алька очень любит кататься на велосипеде, легко преодолевая большое, как кажется ему, пространство коридора, но он всегда видит с каким вожделением смотрят на велосипед другие дети и, как ему кажется, с укором и завистью на самого Альку. Поэтому прокатавшись немного, он обычно уступает велосипед другим. Тогда велосипед облепляют гроздьями по три, четыре человека. И сейчас на велосипеде едет некий местный гражданин лет семи-восьми, явно переросший этот велосипеда, из-за чего ему приходится раздвигать колени в сторону, чтобы не сбить собственные руки с руля. Наездник отчаянно крутит педали, стараясь выжать из велосипеда все возможное, рядом с велосипедом и за ним бежит ватага коридорных ребятишек, так же жаждущих побегать и покататься, а Алька бежит рядом и с удивлением замечает, что бежать рядом и наблюдать, как на велосипеде едет другой, не менее интересно, чем ездить самому.
…Неожиданно появляется отец. Алька помнит его смутно, почти не помнит, но отец такой радостный, такой ладный и красивый, что Алька сразу тянется к нему. У него светлые волосы, светлые серые глаза и сильные руки. Он идет к Альке, улыбаясь, подхватывает его на руки, подбрасывает вверх и спрашивает: «Не узнал? Узнал?» Алька чувствует его доброту и то, что отцу хочется, чтобы его узнали, и согласно кивает головой.
Отец приносит с собой подарок, где-то добытую им селедку. Рыбу Алька видит в первый раз, и отец кладет ее на лавку, разворачивает бумагу и объясняет Альке, что это — рыба, что она живет в воде и все время плавает, для этого у нее — хвост и плавники, а ног у нее нет и ходить она поэтому не умеет. Под водой она дышит жабрами, хотя у нее, как и у других животных есть и рот, и нос, и глаза.
Алька сразу же предлагает запустить ее в таз с водой, но отец смеется, говорит, что она уже не поплывет, потому что уже не живая. Отец и мать начинают разговаривать, а Алька увлеченно изучает селедку. Он осторожно растягивает ей плавник, гладит мягкий скользящий глаз, нажимает на жабры, отчего селедка даже открывает рот. Алька пугается, но наблюдающий за ним отец, смеется: «не бойся, она же не живая». У отца с матерью какой-то напряженный разговор. Отец в чем-то уговаривает мать, а она не соглашается и говорит резко, недовольно. Альке не хочется уходить от них, но и мешать им тоже не хочется, и он начинает исследовать селедку, для чего ему, конечно, необходимо засунуть палец ей в полуоткрытый рот. Рот у селедки раздвигается легко, и палец легко проскальзывает внутрь, раздвигая губы, но, когда Алька хочет вытащить палец обратно, рот сжимается, и мелкие рыбьи зубы впиваются ему в палец.
«Живая!» — от страха кричит Алька и в доказательство поднимает вверх руку с висящей на пальце селедкой. Смеется и освобождает палец от селедки, а мать, сердясь чему-то, моет ему руки и отправляет играть в коридор. Когда, набегавшись по коридору, Алька возвращается, отца уже нет, и мать говорит Альке, что уже ушел на работу и уехал в командировку. «Почему он так быстро ушел, — с огорчением думает Алька, — почему не попрощался со мной?..» Потом он не раз будет слышать, что не приходит потому, что он в командировке, и даже привыкнет к этому. Что такое командировка и почему в нее надо уезжать так на долго, Алька не понимает.
…Начало лета. Все в бараке словно проснулись от спячки. Детвора бестолково носится по коридору, влетает в свои и чужие комнаты или бежит всей оравой в один из концов коридора, затем через дверь вылетает в тамбур, из него, через еще одну дверь — на крыльцо. Крыльцо дощатое, но высокое, в несколько ступенек; с него открывается вид на окружающий пустырь, заросший кустарником и бурьяном: справа вдалеке — какой-то забор и непонятные строения над ним, слева — малопонятная длинная гора.
Мальчишки постарше скатываются с крыльца и несутся по середине пустыря вперед; Алька, не желая отстать от столь интересной экспедиции, преодолев крутые ступеньки, торопиться за ними. Тропинка тянется среди кустов бурьяна и лопухов и выводит к широкому полю, изрытому вдоль и поперек странными канавами, и горбами. Старший мальчишка с видом знатока что-то рассказывает остальным, но Алька плохо понимает его быструю речь и отстает от них, зачарованный открывшимся видом. (Вам приходилось когда-нибудь выскочить из собственного жилища прямо в джунгли или на Луну?)
«Танк! Танк»! — кричит кто-то, указывая на дальний забор. Ребята бегут в сторону, Алька смотрит, куда указывают, и видит, как от забора, в котором неожиданно образовался разрыв, быстро приближается, вырастая в размерах нечто урчащее и буро-зеленое. Альке что-то кричат, но он почти ничего не слышит от нарастающего в воздухе рева, удивленно глядя на растущее перед ним, словно из земли, чудовище. Оно рвется вперед, огромное, как кусок барака, лязгающее и рычащее, разбрасывая вокруг комья земли и увеличиваясь в размерах прямо на глазах. В нескольких метрах от Альки оно резко останавливается, уперевшись в землю; в его брюхе, выпяченном прямо на Альку, открывается маленькое окно, в нем появляется чье-то большое запачканное лицо в черной охватывающей голову шапке и оно, пытаясь перекричать рычание чудовища, кричит Альке что-то сердитое и грозное, но совершенно непонятное ему, словно на чужом языке. (Представьте себе ощущения водителя, когда на полном ходу стального слона он вдруг увидел через щель бронелюка прямо перед собой на разъезженной колее онемевшего двухгодовалого ребенка!)…Потом лицо исчезает, чудовище недовольно взревает, поворачивается перед Алькой крутым боком со множеством колес, и дернувшись, взревев еще раз, срывается с места и уносится в сторону, грохоча и раздирая под собой землю. (Вы когда-нибудь видели ревущие и бегающие по земле избы? Алька еще и изб-то не видел, так что провести сравнение было попросту не с чем.)
Он даже не испугался, он просто опешил от неожиданности и восхищения этой мощью. Зрелище было столь ошеломляющим и интересным, что, если бы ему предложили повторить его еще раз, он бы немедленно согласился, чтобы насладиться им и разобраться в этом звере, разве что отодвинулся бы от него чуть подальше, чтобы рассмотреть лучше. Но кто-то из старших ребят, испуганный произошедшего, уже берет Альку за руку и уводит его в сторону, подальше от танкового поля, к крыльцу барака.
Позже Алька узнает, что их барак стоял на задворках очень известного тогда «Сотого завода», где ремонтировали танки «ИС» и «Т-34» — знаменитые танки великой войны. Так в его жизнь вошла еще одна не менее сильная любовь, последующая с ним через всю его жизнь: любовь к технике и оружию.
…Теперь уже не коридор с его ограниченным пространством, а крыльцо зовет его вперед. Мало того, что с него открывается огромный мир: распахнутое небо, пустырь, забор, за которым видны заводские строения, — но с него еще можно спуститься вниз и двинуться в любую сторону, рассматривая все, что попадается на глаза: серо-черную землю, зелень, кусты, кривые окна барака, врезанные в бревенчатые стены, и даже необыкновенную длинную гору впереди.
Гора тянет своей загадочностью. Алька видит, как кто-то идет по тропинке, протоптанной через пустырь к горе, то приподнимаясь над бурьяном, то скрываясь в нем и постепенно уменьшаясь в размере. Затем фигура человека, поднимается по горе вверх, четко вырисовывается своим силуэтом на фоне неба и тут же начинает опускаться, словно погружается в землю. Пока Алька раздумывает над этим необычным явлением, другой силуэт вырастает на вершине горы. Теперь человек спускается по склону горы в сторону Альки, проходит по всей тропинке, увеличиваясь в размерах, приближается и уходит куда-то по пустырю в сторону заводского забора.
Куда исчезают люди в горе и откуда они берутся? Спросить этого не у кого, и Алька, спускается с крыльца, перекатывается через комья засохшей земли и направляется на исследование горы. Он проходит через бурьян, доходит до склона, карабкается вверх, помогая себе руками, пыхтя вскарабкивается на вершину и обнаруживает то, чего вовсе не ожидал.
Длинная гора оказывается длинной только в стороны и короткой впереди. Тропинка, поднявшись на гору, переваливает поперек нее и уходит вниз, а по вершине горы, плоской и довольно ровной, как прямая дорога, тянутся в стороны, блестящие сверху и коричневые снизу полосы. Лежат они на толстых черных бревнах, вдавленных в землю, и уходят влево и вправо, сближаясь между собой и сливаясь вдалеке в одну плохо различимую точку. Вопрос о горе и исчезающих людях решен, но интрига сближающихся полос так высока, что, подумав немного, Алька поворачивает и продолжает поход уже по гребню горы вдоль полос. Закатное солнце светит ему в спину, идти по высокой насыпи удобно, и Алька с бодро вышагивает между рельсами, переступая через камни и шпалы, с удовольствием разглядывая вокруг себя зеленую землю, деревья и кусты, небо и далекие строения, — почти завораживаясь этим движением вперед, вдаль — пока неожиданно ни чувствует, что взлетает куда-то вверх, и видит перед собой совсем близко нечто большое и рыхлое, утыканное короткими полуседыми волосами.
На несколько секунд Алька пугается этого внезапного явления, но затем понимает, что сидит на руках у человека с широким, заросшим щетиной лицом, который что-то недовольно спрашивает у него и несет его куда-то. Что именно говорит этот человек, Алька не понимает, но сидеть у него на руках удобно, и Алька вполне удовлетворяется изучением окружающего пространства с новой для него высоты…
На этот раз Альку подобрал на путях перед идущим навстречу составом старый железнодорожник, возвращавшийся с работы. Он никак не мог понять, откуда взялся на насыпи этот ребенок и куда он так уверенно направляется, и только увидев в стороне длинный барак, логично предположил, что ребенок мог появиться оттуда. Когда он принес Альку в барак, там уже был переполох: дети, взрослые, мать в слезах, вернувшаяся с работы, — все искали пропавшего ребенка.
— Ну, зачем, ну зачем ты туда пошел? — спрашивала мать у Альки, но он не мог объяснить ей тех сложных чувств, что потянули его вперед, той завораживающей тяги пространства, движения и познания, которая вела его, и поэтому только моргал своими круглыми глазами на ее вопросы и опускал лицо вниз, понимая, что в чем-то провинился. Кто-то из ребят вспомнил про танк и тут же выложил эту историю для всеобщего сведения, чем вызвал еще одну волну эмоций у женщин. Результатом обсуждения был однозначный вывод, что за этим ребенком нужен глаз да глаз, а детям без взрослых вообще следует запретить уходить от барака далеко и разрешить играть только под его окнами. Альке же вообще запрещалось выходить из барака, а Рите под страхом наказания предписывалось не оставлять его одного ни на минуту. После этого ввиду позднего времени всю возбужденную детвору разогнали по своим комнатам спать.
Сколько раз в жизни потом Алька, увидев новое, будет увлекаться, идти за ним в неизвестное, спотыкаться, падать, разбивать себе колени, руки и нос, получать тычки, срываться, приходить в отчаяние, ругать себя за любопытство, но снова подниматься и снова идти вперед только из-за одного желания, почти физиологической потребности — двигаться, открывать новое, понимать… Психологи, объясните!.. Не есть ли это тяга к движению одним из главных законов развития?
3. Первые люди.
Нельзя, так нельзя. Теперь за ним усиленно следят, и, хотя он и ощущает большое ограничение своей подвижности со стороны строгой Риты, но пока еще не чувствует от этого большого неудобства: если нет возможности проводить исследование в ширину, то почему бы ни направить их в глубину и более детально разобраться с тем, что лежит прямо на поверхности и само просится в руки.
В руки просится буквально все: согнутый гвоздь, попавший под ноги, сучек в доске двери, напоминающий рисунком глаз оленя на ковре, спички и ножи, которые опять «нельзя», гениальное изобретение человечества — табурет, который, мало того, что состыкован из разных палочек, засунутых друг в друга, и при этом не разваливается, но который еще можно использовать, как великолепное средство для расширения своих возможностей: передвигать, класть на пол, переворачивать, залезать в него и на него, пододвигать к столу или кровати и видеть все, что стоит или лежит на них, изображать из него танк, или с его помощью быстро подбираться к висящей на стене гитаре, и пока Рита ослабила внимание или выскочила куда-то из комнаты к своим подружкам, тихонько трогать струны и черный с перламутровыми кружечками гриф.
Рита — теперь официальный надсмотрщик, сама еще более энергичная, чем Алька — таскает его за собой по всему бараку из двери в дверь вместе с такими же, как она, более взрослыми девочками, и Алька невольно узнает то, что раньше было скрыто от него за дверьми коридора, обитыми для утепления ватным тряпьем.
Там, везде — почти одинаковые комнаты с отделенной досками или просто занавеской маленькими прихожими, ведро или бачок с водой, кухонная печь-плита, кастрюли, черные сковородки, столы и шатающиеся стулья, иногда — почти богатство — швейные машинки. И во всех комнатах — теснота, хлипкие этажерки, корявые тумбочки, наполненные непонятными вещами, на стенах — фотографии в дешевых рамках из цветной фольги, на полу — коврики или половики. Кровати, подушки, самодельные кружевные салфетки, цветастые лоскутные одеяла, — бедный быт, собранный из того, что люди сумели захватить и вывезти с собой из мирной жизни в этот наспех сколоченный для них эвакуационный барак. И за каждой дверью — другая обстановка, другие правила, то странный беспорядок, то предельная чистота, разные люди, разное поведение, даже разные запахи.
Все девочки тоже разные: и по возрасту, и выглядят по-разному. У одной — жидкие белые косички, у другой — темные и большие, у третьей — локоны и бант на голове, а еще одна, моложе Альки, очень стеснительная и даже какая-то немножко напуганная, все время ходит в платке на голове, и Алька как-то с испугом замечает, что у нее вовсе нет волос. «Как это: без волос?» — со страхом и жалостью спрашивает Алька у Риты, невольно сравнивая голову девочки с головами старых облысевших кукол, но всезнающая Рита тут же объясняет, что эта девочка болела скарлатиной, и все волосы выпали. «Так она и будет без волос?» — с тревогой спрашивает Алька, чувствуя, как у него внутри возникает какая-то непонятная боль. «Нет, — авторитетно заявляет Рита, — потом отрастут», — и Алька несколько успокаивается. (Чем объясняется в детях такое раннее проявление чувства солидарности и сострадание к обиженным судьбой: к маленьким животным, больным детям, дряхлым старикам? Воспитанием, но, когда успели? Безусловным рефлексом животного организма, переносящего боль себе подобного на самого себя и ощущающего ее как свою? Или тысячелетней генетической памятью человечества, великим естественным отбором индивидуумов в человеческом обществе, сумевших выжить среди катаклизмов и потрясений планеты только сообща, благодаря способности улавливать боль ближнего и сопереживать ему?
Позже Алька не раз наблюдал подобное у других, особенно у женщин, и не раз удивлялся их мгновенной, почти рефлекторной и совершенно бескорыстной реакции. Еще позже он обнаружил, что чувство участия и сострадания есть даже у животных, причем в такой степени, в какой оно порой не бывает у многих людей. Много лет спустя на небольшом стихийном рынке на трамвайной остановке в Автово, в Ленинграде, Ал заметил старого рыжеватого пса, лежащего на асфальте рядом с продуктовым ларьком. Ал не обратил бы на него внимание, слишком много бездомных собак развилось в годы пост советских реформ, и все они жались к продуктовым ларькам, кружась среди людей и стремясь получить от них какую-нибудь подачку. Но этот рыжий пес лежал неподвижно, положив голову прямо на землю, иногда приоткрывал глаза и снова опускал веки, и, казалась, даже не видел ног, топчущихся рядом с ним людей.
Ал прошел мимо, но еще раз обернулся на этого пса и тут увидел, как молодой пес похожей масти, но совсем молодой, еще подросток, нес в зубах первому псу старую обглоданную кость, пробрался среди ног людей, лег напротив и даже подтолкнул эту кость к носу старого пса. Тот приоткрыл глаза, приподнял голову, повел ею слегка, словно в благодарность шевельнул хвостом и снова опустил тяжелую голову вниз, видимо не в силах держать ее, а молодой продолжал подталкивать кость поближе к его морде и вилял хвостом.
Это были тяжелые времена середины девяностых, когда скачками шла бешеная инфляция, не хватало продуктов, люди выживали на последние рубли и по ночам жгли костры и выстаивали очереди перед дверьми в городские службы занятости, стараясь стать на учет и получить хотя бы какое-нибудь пособие по безработице. А молодой пес стремился хотя бы чем-то помочь своему умирающему товарищу… Биологи, вам — слово!..
…У девочек — свои интересы и свои игры. Они держатся чуть в стороне от буйных мальчишек, лишь иногда ввязываясь в общие игры и беготню. Чаще они с удовольствием перебирают цветные ленты, сохранившиеся у кого-нибудь в шкатулках с еще «до войны» и обсуждают, какие кому подойдут (особенно ценятся широкие и блестящие, для бантов); затем девочки начинают оценивать куклы, привезенные с собой, — есть большие, целлулоидные, с нарисованными краской голубыми глазами и вшитыми в голову волосами, очень похожие на людей (есть даже одна с закрывающимися глазами — предмет особой гордости владелицы). Но есть и более удивительные, и мало похожие на людей, скорее — на неумело сделанных уродцев: самодельные, сшитые из белой или серой ткани, с болтающимися тряпичными ногами и руками, с пальцами, выстроченными нитками на плоских кистях рук, и лицами, нарисованными прямо на ткани химическим карандашом (карандаш перед этим надо послюнить). Вместо волос у них — пучки ниток разнообразных цветов и оттенков, пришитые где-то на голове вкривь и вкось, — уродцы-уродцами, но почему-то не менее любимые и ценные для них, чем остальные.
Особенно интересное занятие для девочек — это перебирание цветных ниток, пуговиц и лоскутков в семейных шкатулках. При этом возникают неизбежные споры: «мулине», «нет, не мулине», «да говорю же тебе мулине!» «нет, не мулине, мулине не так блестит». Когда им надоедают лоскутки и куклы, они начинают уделять внимание животным (у кого-то в комнате живет кошка, и они разбирают ее от усов до хвоста), а когда обсуждение кошки исчерпано, они вполне логично переходят к Альке, и здесь он узнает о себе много разных и удивительных вещей. Первое, что он — несомненный блондин («нет, шатен, светлый шатен» — немедленно оспаривает другая), второе, что у него голубые глаза (или — светло-синие, как утверждает спорщица), третье, что он будет любимцем женщин (это потому, что — блондин, да еще с большими голубыми глазами, и это почему-то не оспаривает никто). Вот только ресницы, этот обязательный признак красоты глаз… и тут все отвлекаются на свои собственные ресницы, разбираясь у кого они длиннее, и Алька с удовольствием разглядывает их глаза и ресницы, удивляясь разнообразию глаз и мимики.
Но королевой дня становится не та, у которой самые длинные ресницы, а та, что постарше, которая заявляет, что умеет гадать по руке. В доказательство она сажает Альку к себе на колени, берет Алькину руку в свою и начинает предсказывать его судьбу, вычерчивая пальцем по его ладони линии и знаки и показывая их другим девочкам. Так он узнает, что у него будет большая и долгая жизнь, что его будут любить женщины, и что у него несомненно будет трое детей. Последнее заключение своей конкретностью вызывает некоторое недоверие у слушателей, в том числе и у Альки, но новоявленная гадалка для убедительности демонстрирует им три раздельных складки на его ладони, объясняя их значение. Алька вместе со всеми заглядывает в собственную ладонь, с удивлением обнаруживая на ней то, на что раньше он не обращал должного внимания, и недоумевая, как из этих складок можно сделать столь значительные выводы. Но это гадание, почему-то застрявшее в его памяти нелогичностью своего доказательства, будет долгие годы вызывать у него веселую усмешку, пока, спустя двадцать три года после рождения сына, он снова не станет отцом, теперь уже дочери, а еще через пять лет, — еще одной. Случайное совпадение?.. Возможно… Но не следует торопиться с выводами, ведь, несмотря на все перипетии судьбы, та двенадцатилетняя девочка из челябинского барака оказалась права.
(Через много лет дождливой осенью Ал еще более поразится словам молодой цыганки в Архангельске, когда приедет туда уже вполне зрелым мужчиной, чтобы встретиться со своей годовалой дочерью. Когда он шел по довольно грязному проходу базара между рядами фруктовых лотков, выбирая, чтобы лучше купить ребенку, его остановили две нестарые цыганки с их обычным предложением погадать. Ал, не веривший ни в хиромантию, ни в астрологию, тем более не любивший гадалок, постарался обойти их стороной, но они оказались довольно упорными, хотя и не слишком назойливыми. «Дай, погадаю, — говорила молодая, идя рядом и внимательно заглядывая ему в глаза. — Я не дорого возьму. Ты хороший человек, я правду скажу». «Она хорошо гадает», — говорила ему старшая с другой стороны, — послушай ее. Я старше, а она много лучше гадает». «Не надо, — отвечал он, не останавливаясь. — Я не верю в гадание». Это было действительно так, хотя он всегда хотел знать будущее и всегда хотел предвосхитить его, если не логикой, то хотя бы интуитивно, но гадания, где вместе путались и провидение, и явная ложь, и лицемерие, он не любил, и чтобы отвязаться от цыганок остановился и, доставая деньги из кошелька, сказал: «Давай, я дам тебе денег. «На возьми», — и протянул ей недорогую купюру. — «А в гадание я не верю». Молодая взяла купюру и снова внимательно посмотрела ему в глаза: «Хочешь скажу почему ты сюда приехал?.. Ты из-за женщины сюда приехал, из-за женщины с ребенком». Он только усмехнулся ей в ответ и пошел дальше, не желая, чтобы она заметила его смущение.
То, что цыганки и гадалки часто бывают хорошими психологами и умеют неплохо манипулировать чувствами других, он уже знал. О том, что он приезжий, мог догадаться любой по его одежде и обычной манере приезжих разглядывать, то, на что другие не обращают внимание. Тем более, что он шел с дорожной сумкой в руках. Но как она могла догадаться, что именно «из-за женщины с ребенком»? Может быть потому, что он шел мимо лотков с фруктами и явно собирался что-то купить?.. Или она просто хотела заинтриговать его, пытаясь затянуть в дальнейший разговор, или действительно прочитала нечто в его глазах?.. Но в ее глазах он заметил какую-то легкую грусть, словно она действительно догадывалась о его дальнейшей судьбе и хотела предостеречь его.
Позже он пожалел, что не выслушал ее до конца. Возможно, она предостерегла бы его от большой ошибки, которую он совершит потом. Но тогда ему почему-то не хотелось знать будущее от других, словно этим он облегчал себе дорогу в жизни и заведомо будет следовать по жизни чужим путем. Позже он понял, что ошибался тогда: в жизни следует учитывать всю информацию, которую она дает, будь то юродивый или великий ученый, — и, хотя он по-прежнему не любил гадалок, но ко мнению «провидцев», астрологов и просто опытных людей стал прислушиваться внимательней.)
А сейчас, пока, все девочки увлеченно рассматривают свои ладони, он незаметно сползает с табурета, выбирается за дверь в коридор, из коридора — на запретное крыльцо и обнаруживает то, с чем уже давно хотел познакомиться поближе, — мужское общество.
…Мужчин в бараке почти нет. Днем их совсем не видно — одни дети и женщины, а вечерами, пока Альку еще не уложили спать, он иногда встречает кого-то из них в коридоре, когда они проходят тяжелой походкой от входной двери тамбура к одной из дверей комнат и словно пропадает там навсегда. Алька еще не знает, что почти все мужчины работают на заводе сутками, там же и спят, и только изредка приходят домой, чтобы помыться и передохнуть. Как правило у них усталые неприветливые лица и такой же суровый тяжелый взгляд, и поэтому они кажутся Альке несколько чужеродными, не похожими на других людей в бараке. Но сейчас на ступеньках в окружении мальчишек-подростков сидит не совсем обычный мужчина, и Алька с интересом разглядывает его, прислушиваясь к разговору.
Мужчина, чем-то похож на того железнодорожника, что снял Альку с насыпи, но одет он в гимнастерку и сидит прямо на ступеньке крыльца, опираясь локтем на стоящий рядом костыль и вытянув впереди себя большую деревянную ногу. Эта нога на самом деле — толстая деревянная палка широкая вверху и сужающаяся к низу, словно костыль. Верхней широкой частью она пристегнута ремнями к остатку ноги, а нижней опирается на землю. К нижней части прибита толстая пластина кожи, и верхняя также обита кожей, чтобы остаток ноги можно было вставлять в деревяшку, как в сапог. Левая нога у мужчины — обычная нога, одетая в сапог, согнута в колене, а деревянная нога не сгибается и торчит вперед, опираясь тонким концом на землю.
Мужчина что-то рассказывает подросткам, наверняка что-то интересное, потому что подростки, то замирают, слушая его, то задают вопросы, то начинают громко обсуждать услышанное, споря при этом и вертясь вокруг него, словно ужи, то снова усаживаются на ступеньки и продолжают слушать, так что вся группа представляет собой довольно живое зрелище.
Алька слышит незнакомые еще слова: «фронт, самолеты, бомбы, мина рванет, а немец — он палит, атака, окопы, так жахнет — земля дрожит». Среди них врезается знакомое — «танк», а затем снова незнакомые: «госпиталь, перевязки, эвакуация…». Пока идет разговор об этом интересном и малопонятном, от дальнего конца барака к ним приближается еще один мужчина. Ноги у него нормальные, в сапогах, и на плечах — мятый серый пиджак, под которым тоже видна гимнастерка. (О, эти военные и послевоенные хлопчатобумажные пиджаки: такие красивые, будучи новыми, но мнущиеся через неделю после носки, и уже никогда не восстанавливающие своего первоначального вида даже под утюгом!)
Пришедший мужчина неторопливо и чуть в развалку подходит к группе, здоровается с сидящим левой рукой и садится рядом; мальчишки беспрекословно уступают ему место на ступеньках. После этого он так же неторопливо достает из кармана мешочек со шнурком и протягивает его первому, а первый, перехватив костыль в руках, берет мешочек, вытаскивает из него сложенную в несколько раз страницу газеты, отрывает от нее одну часть и подает ее второму. Второй, беря клочок газеты снова левой рукой, сгибает ее пальцами в форме желобка и протягивает первому. Первый засовывает пальцы щепоткой в мешочек, вытаскивает их и насыпает из щепотки второму прямо в желобок газеты какую-то коричневую крупу, похожую на обычные кусочки дерева или крупный мусор, а второй несколько неуклюже приминает эту крупу вдоль желобка пальцем той же левой руки, подкручивает край желобка, заворачивая газету в трубочку, подносит ее ко рту, слюнит языком край и поджимает его пальцем, помогая себе языком, после чего еще приминает концы газетной трубочки пальцами, чтобы крупа не высыпалась оттуда. Все это он делает одной рукой, вызывая заслуженное восхищение мальчишек, и, пытаясь разобраться зачем он так делает, Алька вдруг обнаруживает, что не видит у него второй руки. Рукав пиджака пуст и для удобства засунут в карман и даже приколот к карману булавкой, а в рукаве только в самом верху шевелится что-то короткое и непонятное, но видимо живое.
Пока Алька еще раз убеждается в своем необыкновенном открытии, первый мужчина тоже сворачивает себе самокрутку, возвращает кисет второму, достает спички и дает прикурить сначала однорукому, а затем себе. После этого оба с видимым наслаждением затягиваются и, выпуская дым, начинают обмениваться короткими фразами, а мальчишки, окружающие их, обсуждают увиденное.
— Вот, — говорит кто-то из них, — вон как кольца пускает!
— Да, — подтверждает другой, — кольца.
— А этот дым из носа выпускает, — замечает третий.
— Что, из носа! — говорит кто-то повзрослее. — Вон я видел, как один из ушей пускал!
— Да, ну, из ушей! — не верит другой, — Не бывает, чтоб из ушей.
— Что, «не бывает! «не бывает!» Много ты знаешь!.. Вон, говорят, что другие и из глаз пускать могут, а не то, что из ушей.
— Ну!.. Из гла-аз! — недоверчиво отзываются окружающие мальчишки. — Из ушей — еще куда… а из гла-аз… — и спор разгорается.
Альке тоже не верится, что можно пускать дым из глаз. Уши — куда ни шло: он и сам чувствует, что нос и уши как-то связаны друг с другом, но глаза…
— Да, из глаз, — упирается спорщик. — Я сам не видел, а говорят можно…
Но тут в спор вмешиваются однорукий мужчина:
— И кто это такую сказку вам говорил: «из глаз»? Из ушей, может быть, кое-кто и пускает, а вот из глаз — это сказки все. Этак и глаза от дыма разъест.
Твердое мужское слово кончает спор среди мальчишек, и кто-то наиболее смелый решает спросить у него, как это он так ловко научился делать самокрутки одной рукой.
— Что ж, жизнь заставит — научишься, — усмехается тот. — А вот ты бы попробовал одеться одной рукой, я бы на тебя посмотрел… Вот мука… — и он снов смеется.
Алька смотрит на него, и думает: «и действительно, как же он одевается одной рукой, неужели сам? И штаны, и рубашку, и пуговицы застегивает… Хорошо еще, что на сапогах шнурков нет»…(Завязывать шнурки бантиком Алька еще не научился). Эта мысль так основательно захватывает его, что он долгое время пытается представить себе технологию однорукого одевания и даже пытается опробовать ее на себе, а вечером, когда возвращается мать, он начинает задавать ей множество вопросов по этому поводу. И тут он узнает, что идет война, что на нас напала другая страна — Германия, в которой живут немцы, фашисты, что почти все мужчины сейчас на фронте; а там — стреляют, и взрываются снаряды, там воюют на земле в окопах и на танках, и на самолетах, которые летают в небе, и на кораблях, которые плавают в море… что очень многие погибают от пуль и снарядов и не возвращаются, как той девочки, которая болела скарлатиной и ходит теперь в платке, или возвращаются, но калеками, без рук и без ног, как эти двое — их еще называют инвалидами.
Немного позже там же у барака Алька увидит инвалида совсем без ног; он будет сидеть на низенькой плоской тележке, стоящей на четырех подшипниках и пристегнутой к поясу мужчины ремнями, так что тележка и остатки тела человека составляли собой нечто целое. В руках у него будут две деревянные колодки, обитые резиной, и он будет ловко отталкиваться ими о землю, чтобы ездить или, упираясь ими в землю, приподнимать тележку над землей, разворачивать ее и ехать в другом направлении. Алька увидит еще много таких человеко-тележек, и во время войны, и после войны, даже женщин, даже мальчишек подростков, подорвавшихся на минах и снарядах, этих изуродованных войной людей, но при этом оставшихся жить и научившихся так ловко управлять своими телами-тележками, что им могли позавидовать многие цирковые акробаты. А сейчас, засыпая, Алька снова видит перед глазами огромный ревущий танк, кожаные ремни на деревянной ноге, коричневую крупу махорки в обрывке газеты и грубые пальцы инвалида, застегивающего себе пуговицы. Что такое «война», и зачем, почему она куда-то идет, он пока понять не может.
4. День рождения.
Мир расширяется. Алька уже не удивляется, что мир вокруг него достаточно велик, и в нем так много интересного. Это даже становится привычным. Непривычно то, что чем больше он узнает, тем, оказывается, еще больше можно узнавать, и обнаруживается, что окружающее, внешне обыденное и спокойное, часто оказывается непонятным, даже угрожающим, и возбуждает в нем множество странных ощущений и вопросов.
…Они сидят в той же комнате, где Альке гадали по ладони. Светлая солнечная комната с кружевными подушками на кровати и кружевной скатертью на столе, удивительно чистая для барака. Девочки делают себе «дочек», а Алька сидит рядом на стуле с твердым напутствием от Риты не мешать и наблюдает за процессом.
Делают «дочек» следующим образом: каждая девочка рисует себе на бумаге в фас девочку, какую ей нравится, то с коричневыми волосами, то с желтыми, то с косичками, то с кудряшками, но обязательно с бантами, с огромными синими глазами и в окружении не менее огромных ресниц, от чего их лица становятся одновременно яркими, но и слегка устрашающими. Все дочки рисуются без платьев, но в трусиках и в маячках, иногда даже с кружевами, после чего начинается процесс изготовления платьев.
Платья тоже рисуются на бумаге, удивительным образом: передняя часть платья рисуется обычным способом, а задняя пририсовывается к ней вверх ногами, или точнее вверх юбкой, и обрезается по рисунку ножницами. Если теперь сложить такое платье по линии шеи, а на месте шеи вырезать ножницами небольшую щель, то получается платье, которое можно одеть прямо на голову своей дочке. После этого начинается процедура оценки и прямого хвастовства. Каждая девочка убеждает, что ее дочка лучше и находит множество изъянов в чужих дочках, в связи с чем споры разгораются.
Поскольку Альке из-за экономии дефицитной бумаги ни рисовать, ни резать не дают, а все рисованные «дочки» кажутся ему довольно неестественными, ему становиться скучно. К тому же в какой-то момент он чувствует, что ему хочется пить. Отвлекать девочек он не хочет, тем более что хорошо знает, где находится вода: за занавеской на табурете, в большом зеленом чане с тяжелой крышкой, — и кружка стоит рядом.
Он сползает со стула, идет за занавеску берет кружку, одной рукой снизу-вверх приподнимает крышку чана, а другой, правой — засовывает в чан кружку, чтобы зачерпнуть воды. Но литая чугунная крышка с неровными краями давит на пальцы левой руки, так что он невольно отпускает руку, и тогда крышка острыми краями врезается в кожу правой руки, засунутой в чан, словно захлопывает челюсти. Он еще пытается поднять крышку левой рукой и вытянуть правую руку, но, поняв, что попал в западню, как с селедкой, плачет и зовет Риту.
Рита, конечно же прибегает, поднимает крышку, вытаскивает руку, и конечно же дает ему шлепка по попе:
Ну зачем ты туда полез? Вечно ты куда-то лезешь! Нельзя тебя оставить на минуту!
Пить хотел, — плачет Алька.
— А попросить не мог?.. Уж лучше в ясли тебя водить, чем сидеть с тобой…
«А попросил бы, сказала бы, что я опять им мешаю», — с упреком думает Алька.
…Снова приходит. Алька сталкивается с ним внезапно, вбегая в свою комнату, и, узнав, с радостью бросается к нему на руки. Но мать, стоящая рядом, сердится, забирает Альку у отца и снова что-то резко и настойчиво выговаривает отцу. Суров, губы сжаты, брови нахмурены. Он пытается что-то объяснить матери, доказать ей, но она непреклонна.
«Уходи, уходи, — единственное, что успевает понять Алька из ее слов, — не дергай ребенка».
«Почему он дергает?» — не понимает Алька. берет Альку на руки, целует его, снова ставит на пол и повернувшись уходит. Последнее, что замечает Алька, — это слезы в его глазах.
«Но почему, почему он должен уходить, когда и так бывает очень редко? Почему он плачет? Почему он не может остаться?»…И Алька сам начинает кривить губы, вопросительно глядя на мать. Но тут он замечает слезы на ее глазах и начинает плакать уже в голос. Мать берет его на руки, говорит, что снова уехал в свою командировку, уговаривая замолчать и успокоив, отпускает в коридор.
Гораздо позже, он узнает начало этой истории от самой матери и не сможет осудить ее, но вошедшая тогда в него боль останется с ним навсегда и еще многое предрешит в его жизни в отношениях с людьми.
Но все же самое сильное впечатление, которое остается в Алькином сознании от первых встреч с людьми, и, пожалуй, самый больной вопрос, который будет мучить его потом всю жизнь, оставляет в нем другая встреча, со своим сверстником, которая, происходит ближе к осени, когда взрослые девочки уже отвлекаются от игр и начинают собирать книги и тетради, чтобы идти в школу, а мать однажды одевает Альку как-то особенно тщательно и ведет его, а потом даже несет в еще неведомые для него ясли.
— Ты, помнишь, этот дом? Помнишь? — спрашивает мать, опуская его с рук на землю и снова беря его за руку. — Это твои ясли, помнишь?
Нет, он ничего не помнит из того, что видит перед собой, и ему кажется, что он видит все это в первый раз: желто-серый песок под ногами, прибитый сверху каплями дождя и усыпанный длинными желтыми иглами, золотисто-коричневые стволы деревьев с иглами вместо листьев, уходящие куда-то вверх так высоко, что приходится запрокинуть голову назад, чтобы рассмотреть их кроны, квадратную песочницу, крашеную синей краской, и за деревьями — низкий и длинный, как барак, но красивый, тоже выкрашенный голубой краской дом с большими окнами, окаймленными белыми наличниками. Нет, признается он матери, он не помнит. Мать смеется и вводит его через стеклянные двери внутрь дома.
Выходит какая-то женщина, здоровается с матерью (видимо, они знакомы) и начинает разговаривать с ней. Потом мать раздевает Альку, ставит его ботинки в маленький шкафчик и одевает вместо них тапки. Женщина о чем-то спрашивает Альку, кажется о том, не боится ли он, и он отрицательно качает головой. Потом мать целует его, говорит, чтобы вел себя хорошо, и женщина за руку вводит его из коридора в очень большую комнату, где уже шевелятся на полу и по углам человек двадцать таких же, как он детишек. «Иди, играй, — говорит она Альке, подталкивая вперед, — вон сколько игрушек».
Игрушек действительно много, даже больше, чем детей: цветные кубики невероятно большой величины, маленькие деревянные — для строительства домов, разноцветные пирамиды кольцами, которые можно надевать на палку, уже знакомые Альке, и еще какие-то мягкие, непонятные, валяющиеся горкой на большом вытертом ковре. Алька никогда не видел ковра и такого количества игрушек и детей и некоторое время стоит, оглядываясь вокруг и осваиваясь в новой обстановке. Никто из детей не обращает на него внимание, и Алька отходит к игрушкам, и выбрав одну, малопонятную, но большую и мягкую — нечто среднее между зайцем с хвостом и крокодилом без пасти (возможно, это был еще неведомый ему тогда кенгуру), садится на пол и начинает рассматривать ее, пытаясь определить, что это такое. Определить этого зверя ему так и не удается, игрушка уже начинает надоедать ему, и Алька начинает искать глазами, чтобы взять в руки более интересное, как видит, что со стороны к нему направляется крупный пузан с круглым лицом и сосредоточенным взглядом. Подойдя к Альке метра на два, он останавливается и внимательно рассматривает Альку темными раскосыми глазами, не моргая и не отводя взгляда, словно видит что-то невероятное. «Что это он уставился? — думает Алька. — Познакомиться что ли хочет?» Алька не против знакомства, но что-то в поведении пришельца его настораживает. Тот подходит к Альке совсем близко, плюхается на пол напротив него и снова замирает, ничего не говоря и пристально глядя то Альке в глаза, то на игрушку в его руках. Алька уже собирается протянуть ему игрушку в преддверии знакомства, но пузан, видимо выяснив для себя что-то важное, неожиданно протягивает руки к Альке, вырывает из его рук неведомого зверя и, не обращая никакого внимания на Альку, начинает сам изучать игрушку, выгибая ей лапы и крутя хвост.
От такой бесцеремонности Алька замирает. Он бы и сам с удовольствием отдал пришельцу эту игрушку, если бы тот попросили, но таким способом!.. Альку всегда учили не брать ничего чужого без разрешения, и никто в бараке не поступал с ним так. Но этот невежда с круглым лицом и косыми глазами!.. К тому же Алька замечает, что игрушка, попав в руки пришельца неожиданно становится интереснее, чем в руках у самого Альки, то ли потому, что находится теперь на более далеком от него расстоянии, то ли потому, что двигает ее теперь другой, и кажется, что она двигается сама. И Алька решает восстановить справедливость и, протянув руки, не менее решительно забирает зверя из рук пришельца.
Теперь наступает очередь удивится незнакомцу. Он сидит, опешив, даже приоткрыв рот от удивления, и переводит взгляд с Альки на игрушку и обратно, видимо соображая, как это игрушка так ловко перескочила из его рук в руки к Альке. Альке даже начинает казаться, что тот начинает осознавать непристойность своего поведения и попытается сейчас найти способ это как-то исправить. Но, увы, надежды на чужую сообразительность тут же рассыпаются, потому что пришелец снова молча вцепляется в игрушку и тянет ее на себя, видимо даже не сомневаясь, что право обладания ею принадлежит только ему. Но и Алька, уже наученный опытом, крепко держит зверя в руках, вовсе не желая сдаваться, и тогда происходит то, чего Алька уже никак не мог предположить. Пришелец отпускает игрушку, открывает рот и орет так, словно его внезапно ударили доской по голове, — Алька еще никогда не слышал такого громогласного рева, разве что от танка. При этом лицо у пришельца краснеет и сжимается в губчатую маску, глаза превращаются в щели, а из этих щелей брызжут вперед огромные светлые слезы и ручьями катятся по круглым щекам. Крик разносится по всей комнате, дети останавливают свои игры, издали бежит воспитательница и бросается к орущему, спрашивая, что случилось, а тот — вот верх коварства! — продолжая орать, указывает пальцем на Альку и на игрушку. Воспитательница начинает укорять Альку, зачем он взял чужую игрушку, Алька, путаясь в языке, пытается объяснить, что это он первый взял игрушку и играл с ней, а тот пришел и отнял, дети, окружив их, с осуждением взирают на происходящее, а бегемот орет, распуская по лицу слезы и слюни, и конца этому, кажется, нет.
Наконец, воспитательница, пытаясь как-то решить проблему крика, уговаривает Альку отдать игрушку орущему. Алька, конечно, соглашается, и тот, добившись желаемого, — надо же! — моментально прекращает рев и удовлетворенно, словно на это и рассчитывал, удаляется в сторону с игрушкой, даже не всхлипнув напоследок. Воспитательница объясняет Альке (не тому крикуну, а почему-то Альке), что игрушек много, всем хватит, и не стоит ссориться из-за игрушек (можно подумать, что он и сам этого не понимает или с кем-то ссорился!), и тоже уходит к другим детям, а Алька остается сидеть один, глубоко задумавшись о превратностях судьбы и над тем напором и коварством (этих слов он, разумеется, еще не знает, но понятие уже возникло), которые неожиданно открылись ему в новом представителе рода человеческого. «И как это получается, — думает он, — что мирного, который никого не трогает, обижают, невиновного обвиняют, а виновного, да еще вруна, не то, чтобы наказать за его поведение, так еще отдают ему игрушку, чтобы он не нарушал общего спокойствия?».
Он сидит в недоумении, еще не представляя, сколько раз в жизни он столкнется с подобным явлением в поведении людей и сколько еще раз будет скорбеть по поводу этих черт человеческой натуры: не думать о других, без стеснения присваивать себе чужое и самозабвенно отстаивать свои личные интересы, переходя порой все мыслимые границы морали. Позже, будучи уже взрослым, он напишет однажды с грустной иронией в стиле старых восточных поэтов: «Часто бывает, что опыт один получает от жизни идущий; хуже того, и награду других получает порою орущий». Но написав это, так и не решит, как избавить человечество от этого порока. (Многие ли взрослые задумываются о том, как рано в детях зарождается понятие справедливости, чувство собственного достоинства, и первое ощущения обиды на внешний мир и людей, переходящее порой в глубокое разочарование людьми и даже в убеждение, что все в мире устроено не так, как должно бы быть?)
Некоторым утешением от этого дня для Альки становится вечер, когда приходит мать, и воспитательница рассказывает ей о случившемся, но Альке, кажется, все же удается объяснить им, как все происходило на самом деле. А когда они возвращаются с матерью домой, и вместе с Ритой садятся ужинать вареной картошкой, мама неожиданно восклицает:
— Господи! Рита!.. Совсем забыли! У Альки же сегодня день рождения! — и начинает искать по дому, чтобы ему подарить, но так ничего и не находит.
— Даже вкусненького ничего нет, — сокрушается она, передвигая тарелки в шкафчике у плиты, и отдает Альке свой кусочек сахара.
Но зато любопытный Алька узнаёт в этот вечер удивительные вещи: что, оказывается, он — родился, что раньше, пока он не родился, его, оказывается, и вовсе не было; что всех людей тоже раньше не было, пока они не родились, что все люди рождаются и умирают, когда постареют, что он родился три года назад и поэтому ему уже целых три года, а через год будет ужу четыре, а когда он умрет неизвестно. Заодно он узнает, что такое годы и месяцы, как появляются и проходят времена года, что такое день рождения и как он должен праздноваться; что Рите уже десять лет, а маме через два месяца будет тридцать один год, и они пока умирать не собираются, потому что еще не старые. Одновременно он узнаёт, что у него оказывается есть множество родственников: дяди и тети, которые являются братьями и сестрами мамы и папы, а так же — бабушки и дедушки, которые для мамы, тетей и дядей являются мамой и папой; и что мамины папа и мама еще живы, а папины уже умерли и их теперь нет, потому что их похоронили и закопали в землю. То же самое, оказывается есть и у других людей: и папы, и мамы, и бабушки, и дедушки. Осознать такое сразу не очень просто, особенно если в объяснении одновременно с мамой участвует Рита, которая считает своим долгом объяснять все это вместе с мамой, потому что ей все это уже известно и многих родственников она знает и видела сама, а на похороны папиной мамы, их бабушки, она даже ездила вместе с папой. На алькин вопрос, а где же они все, эти дяди и тети, ему объясняют, что дяди сейчас сражаются на фронте с немцами, бабушка, дедушка, тети и его двоюродные братья и сестры находятся у себя дома, но «под немцами», в оккупации. Потому что немцы захватили тот город, где они живут, и узнать, что с ними сейчас происходит, невозможно, потому что письма туда не ходят, и поезда туда не ходят, и вообще ничего туда не ходит, потому что там фронт и идет война.
Алька только хлопал своими голубыми глазами, пораженный хлынувшей на него объемом информации, едва успевал задавать вопросы и разбираться со своей родословной и самим процессом рождения и смерти людей, но так до конца и не мог понять, как он все-таки родился, хотя мог и не родиться, как поместился в животике у мамы, даже если был гораздо меньше, и — главное — как смог оттуда вылезти? Но мама говорит, что этого он пока еще не поймет, а поймет, когда подрастет, а поэтому надо ложиться и спать, чтобы быстрее вырасти и стать взрослым. А утром следующего дня, когда он снова приходит в ясли, он сталкивается взглядом со вчерашним крикуном-незнакомцем, который наверняка еще ничего не знает ни о своем рождении, ни о возможных родственниках, но зато несет куда-то в руках того самого зайце-крокодила-кенгуру, опасливо поглядывая на окружающих. Увидев Альку, он сначала замирает на месте, упершись в него неподвижным взглядом, а потом, сморгнув, бочком-бочком обходит Альку стороной, не отрывая от него взгляда и на всякий случай крепче прижимая к себе свое приобретение.
«Ну пусть так и ходит», — решает про себя Алька и уходит на ковер складывать пирамиды и кубики.
Опыт учит не всех, но многих.
5. Мир — прекрасен?
Мир прекрасен в раннем детстве. Мир прекрасен, пока мы, защищенные взрослыми, еще не слишком сталкиваемся с его неприятными сторонами, быстро успокаиваемся, принимая ласку родных, быстро забываем о боли и переходим от одной новизны к другой, еще не осознавая двойственности и обратимости любой новизны. Мир прекрасен, пока нас понимают и оберегают. Но если этого нет?
Что там этот бутуз-крикун, который ходит теперь один, таская за собой свою игрушку, и которого сторонятся другие дети. Можно спокойно собрать пирамиду, чередуя кольца так, чтобы она, то раздувалась бочкой, то вытягивалась стройной елочкой. Можно взять большой кубик и сесть на него, а можно взять маленькие и начать собирать из них дом, или ставить их один на другой, стремясь, чтобы этот столб не рассыпался. К тебе подойдет маленькая девочка и будет стоять в стороне, наблюдая за тобой и столбом, но не вмешиваясь. Потом столб рассыплется, и она станет помогать тебе собирать кубики и подавать их тебе, с восхищением глядя, как растет столб, а когда он снова не удержит равновесия, бросится подхватывать его, чтобы он не упал, но он все равно рассыплется, и вы будете снова вместе собирать его. Да, девочки явно внимательнее и деликатнее мальчишек. Вот только с незнакомыми девочками как-то все же стеснительно…
Мир прекрасен? Возможно… Через два-три месяца все это становится обыденным и малоинтересным: раннее вставание, когда еще так хочется спать, одевание, полусонное жевание пиши, которая с утра не лезет в горло, поход в ясли в утренних сумерках под хмурым или вовсе дождливым небом, раздевание, укладывание днем в постель, постепенное знакомство с детьми, вполне глупые и непонятные игры…
…«Гуси-гуси — ГА-ГА-ГА, есть-хотите — ДА-ДА-ДА, ну летите…» И здесь куда-то надо бежать и зачем-то махать руками, выказывая при этом ни чем не объяснимый восторг. (Видели бы они, как рвется по полю танк, или сходятся на горизонте рельсы железной дороги!..) Или еще, не менее достойное: все берутся за руки, становятся в круг и — кто скучая, кто с преувеличенным усердием — поют, расхаживая по кругу то в одну, то в другую сторону, обязательно сталкиваясь и спотыкаясь при этом: «Как на чьи-то именины испекли мы каравай. Вот такой вышины!..» — тут надо поднимать руки вверх и сбегаться в одну кучу, — «вот такой ширины!…» — а здесь надо пятится назад, опуская руки (при этом кто-то обязательно падает). — «Каравай-каравай, кого хочешь, выбирай…» — и так далее.
«Алик! Ты зачем трогаешь цветок?.. Цветы трогать нельзя!..»
«Алик! Почему ты не ешь? Ты о чем думаешь? Надо есть быстрее…»
«Алик! Ты почему стоишь в стороне?.. Иди в круг, берись за руки и делай, как все!..»
Что такое «гуси» Альке объясняет дома всезнающая Рита — она до войны успела с ними познакомиться, — но почему при этом надо кричать ГА-ГА-ГА и махать руками, изображая гусей, не понятно. Что такое именины и каравай, и зачем нужна такая сложная процедура выборов, не может объяснить даже Рита, и приходиться обратиться к маме. Но зачем этот каравай пекли такой вышины и ширины, ведь его совершенно неудобно есть, и какое отношение имеет этот уникальный хлеб к выбору кого-то из круга, объяснить не может даже мама. Приходиться удовлетворяться тем, что это — «такая игра». Правда, в «Каравае» еще можно попеть, но что это за пение! Что это за спевка и голоса!.. Один бубнит на одной ноте куда-то себе под нос, другой кричит с радостным энтузиазмом, вряд ли понимая, что именно он кричит, третья выводит тонюсеньким фальцетом: «кававай-кававай, кава хочишь выпивай»… Разве это похоже на то, как они поют с мамой, когда она берет в руки гитару и, опирая ее о колено, перебирает струны: «По-за-ра-аста-али стежки-и-доро-ожки, где про-о-о-оходи-или мило-о-ого-о но-ожки, по-зараста-а-али мохооом-траво-ою, где мы гуля-яли милый с тобо-ою…» или еще: « Что так жадно глядишь на доро-огу, за промчавшейся тройкой во сле-е-ед?.. Знать забило сердечко тревогу…» И еще интереснее: «В глубокой теснине Дарьяла, где кроется Терек во мгле, высокая башня стояла, чернея на черной скале…». Здесь тоже многое не понятно: и Дарьял, и Терек, и теснина, и скалы, и тем более — ничем не объяснимое поведение башенной царицы, но зато как славно петь под гитару, рисуя себе картины неведомых гор и ущелий: «В той башне, высокой и тесной, царица Тамара жила; прекрасна, как ангел небесный, как демон коварна, и зла». (Далее смотри по тексту М.Ю. Лермонтова и некоторым смущенным комментариям мамы.)
Песен так много, и так много узнаешь, когда их поешь, что даже дух захватывает.
« По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, чтобы с боем взять Приморье, белой армии оплот…», — и надо узнать, что такое дивизия, как это она такая большая шла, как сороконожка?.. и что такое Приморье, и оплот, и «знамена кумачом последних ран», — оказывается раны, это болячки из которых льется кровь, а кумач — красное, как кровь, полотно, из которого делают флаги… и еще «эскадроны», «партизаны», «атаманы», «воеводы»… Или другая, которая ему особенно нравилась: «Артиллеристы, Сталин дал приказ! Артиллеристы, зовет отчизна нас… Из сотен тысяч батарей, за сотни тысяч матерей, за нашу Родину — огонь! Огонь!…» Что тут какие-то «гуси-гуси га-га-га!..». Вот только выговаривать эти «сотни тысяч батарей за сотни тысяч матерей» не очень удобно: язык все время во рту заплетается…
Он, конечно, не понимал, что уже начал изучать и историю, географию, и даже математику из песен, но зато какие картины рисовало воображение!.. «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой. Выходила на берег Катюша, на высокий берег на крутой…». Катюша — это оказывается девушка по имени Катя, яблоки он уже видел, а груш — нет, как расцветают деревья не видел, а чтобы на них сами росли и просто висели такие вкусные вещи и представить себе не мог. Он-то и деревья представлял себе плохо, потому что на их пустыре, кроме бурьяна и мелких кустов ничего не было, а вокруг яслей росли одни сосны.
Жаль только, что маме все время приходится что-то делать: то стирать, то штопать, то варить еду, — и уговорить ее взять гитару и попеть удается не часто. А, учитывая, что ей утром нужно бежать на работу, а Рите — в школу, и оставлять Альку просто не с кем, приходится соглашаться с яслями, несмотря на раннее вставание и необходимость ложиться днем в холодную постель. («Дети днем должны спать!» — это говорится строгим, категоричным тоном и не подлежит обсуждению. Здесь в яслях, кажется, все не подлежит обсуждению.) Но если бы, хотя бы еще не еда и не процедура кормления: вот это — действительно трудно.
…Алька еще не знает голода, или не помнит его. Он еще не понимает сосущего чувства в желудке, от которого начинает мутить и болеть голова, чувства, выбивающего все мысли и даже желания, кроме одного — желания что-нибудь пожевать. Когда это возникает, Алька начинает рефлекторно жевать оставшуюся еще с «до войны» соску и сглатывает слюну, забивая это чувство. Алька не помнит, что папа на Пятом участке привозил из командировок серые замерзшие лепешки бараньего жира, и мать строгала этот жир в кипящую воду и подсыпала пшенной крупы, чтобы сварить подобие супа, — может быть от этого у Альки и разболелся желудок. Алька не знает, что сейчас Рита со всей детворой барака бегает после школы к заводской проходной, и родители, работающие на заводе, выносят им то, что экономят на своих рабочих пайках: кто хлеб, кто капустный суп, кто вареную картошку, завернутую в обрывок газеты.
Алька ест немного и после своей болезни он не очень любит есть, но мать именно поэтому старается, чтобы он ел больше, и ему, как младшему, достается лучшее, что есть в доме, и это вызывает некоторую ревность быстрорастущей десятилетней сестры. Правда иногда он просыпается от непонятного чувства, потому что видит во сне хлеб, и ему вдруг нестерпимо хочется его, и тогда он просит: «Мама, дай мне хлебца». Но все же это еще не то сознанное голода, которое уже знают тысячи детей в Ленинграде и еще сотни тысяч его сверстников, разбросанных в детдомы и интернаты или оставшихся в оккупации, где порой едят осоку, крапиву, овсяной жмых, или просто траву, чтобы выжить. Понимание этого придет к нему позже.
Пока он сидит в столовой, которая по совместительству является еще и спальней, на маленьком стуле за маленьким квадратным столиком вместе с тремя такими же, как он, малышами над миской с манной кашей, помешивая ложкой сероватую жижу похожую на цементный раствор, и думает о том, как избежать этого кормления: то ли попытаться все-таки это проглотить, то ли как-то незаметно протянуть время до того момента, когда все кончат есть, и начнут собирать посуду. И как бы было хорошо, если бы нянечка не заметила, что у него не съедена каша, и не стала бы ругать его при всех. Он может есть все: и суп, и картошку, и пшенную кашу, и даже рыбий жир, которого не любят все дети, но манную кашу он есть не может…
Кто ел эту ясельную манную кашу военных лет, запомнил ее на всю жизнь. Вытащенная из неизвестных хранилищ, замоченная и полусгнившая еще в мешках, сваренная на скорую руку без соли и сахара, с затхлым запахом прели, который попадая в нос, вызывал тошноту еще до того, как ложка достигала рта, со слипшимися в ней комками, напоминавшими по вкусу скользкую глину, в которых вязли зубы, — она не просто не лезла в горло. Она подпирала небо изнутри, запирала горло, носоглотку и не давала дышать, вызывая спазмы.
«Аля, ешь. Почему ты не ешь?.. Ты что не умеешь есть сам?.. Что значит «не вкусно»?.. Вон, посмотри, как едят другие,» — и указывают на того самого крикуна-бутуза, который, услыхав похвалу, гордо закидывает голову и загружает в рот такие ложки каши, что его щеки раздуваются от напряжения. Как он может!?.. И мало того, что говорят такие обидные слова, но еще берут у Альки из рук ложку, зачерпывают ею манную кашу и начинают засовывать ему в рот.
Он пытается не задохнуться, хочет отделить языком эти противные комки от остальной массы, загнать их между зубами и губами, чтобы хотя бы проглотить остальное, но сверху раздается: «Аля, почему ты не глотаешь?.. Глотай, надо хорошо есть, иначе заболеешь. Глотай…». Он пытается что-то ответить с набитым ртом, но вместо этого вся каша изо рта выплескивается обратно в тарелку.
«Да что же это такое!.. Почему ты не ешь?!» — и уже оборачиваются другие дети и смотрят на него осуждающе, и снова бежит откуда-то воспитательница, а он не знает тех слов, которыми можно было бы объяснить, почему он не может есть такой каши, и тихо плачет, опустив голову вниз и капая слезами в тарелку.
И так — каждый день: пробуждение в темноте, торопливый чай, торопливая ходьба или тряска на руках матери, игровая комната, вдоль и поперек изученные стены и игрушки, кормление, холодная постель («Аля! Почему ты не спишь? Закрой глаза!»), и целый день без мамы, без Риты, без друзей.
Мир прекрасен, когда нас не напрягают жить так, как мы не хотим, когда мы можем все объяснить, и нас понимают. Мир прекрасен, когда мы получаем от него радость и не чувствуем недостатка в чем-либо, когда нас не торопят есть и не кормят через силу, когда нас не заставляют делать противное, когда мы слышим, как поет мама под гитару, когда узнаем интересное, когда ты чувствуешь себя свободным от напряжения и воли взрослых людей, стоящих выше тебя… Но мир становится нудным и малоприятным, когда всего этого нет.
И все же из той зимы сорок третьего года он вынес еще одно интересное наблюдение, положившее начало его долгому изучению мира взрослых и соотношения себя с ними. Это произошло под Новый год в день празднования первой на его памяти новогодней елки.
…То, что приближается Новый год, и это большое и радостное событие, Алька узнал из своего основного источник информации — девочек в бараке. И дети, и взрослые в бараке как-то повеселели и стали менее строгими по отношению к ребячьему шуму и беготне по коридору. Ему рассказали про елку, которую приносят из леса, про то, что ее надо украшать, о том, что в Новый год можно ложиться спать поздно, так как Новый год встречают ночью, и все веселятся, танцуют и поют. Девочки постарше и прилипающая к ним детвора стали собираться вмести, приносить из своих комнат дефицитную бумагу, красить ее и клеить из нее цепочки, флажки и разные игрушки. Нечто живое проявилось и в яслях в поведении взрослых: все стали как-то менее строгими и начали разучивать с детьми разные стихи и даже песню «В лесу родилась елочка, в лесу она росла…», что было явным прорывом в музыкальном образовании. И вот, наконец, Альку повели «на елку» в ясли.
…Уже давно все было заметено снегом: и земля, и песочница, и дверь, огражденная сугробами, и даже сосны стояли, замерев от мороза, с ветвями, облепленными снегом. Они с матерью прошли в сени, оттуда за толстую дверь в коридор, и Алька с удивлением увидел, как все изменилось со вчерашнего дня. Все шкафчики были сдвинуты в один угол, и все пришедшие раздевались перед ними по очереди, толкаясь между собой. Дальше весь коридор был очищен от мебели, только стоял зачем-то прислоненный к стене большой дощатый щит. В коридоре было полно народу: нянечки, воспитательницы, дети — видимо все дети яслей сразу — и многие матери. Все были одеты празднично и заведомо радовались пока неизвестно чему, а среди них — тетя, одетая Снегурочкой, и длинный дядя, в синем кафтане и с ватной бородой — Дед-мороз. Все разговаривали, приводили себя в порядок, но в игорную комнату почему-то не входили, и вскоре открылось почему. Дед мороз громогласно объявил, что в комнате уже стоит наряженная елка, но попасть туда нельзя, потому что ключ от комнаты куда-то потерялся, и прежде надо найти ключ, тогда можно будет открыть комнату, и вот тогда… Ключ потерялся где-то здесь в коридоре, и всем детям надо его искать, иначе… «Дети, ищите ключ!» И все ринулись в разные стороны искать ключ.
Альке сразу же эта история показалось сомнительной. Зачем надо было запирать комнату на ключ, если раньше этого никогда не делали?… Как можно было потерять ключ перед таким важным событием, да еще в пустом коридоре?.. Как его до сих пор еще никто не обнаружил у себя под ногами при таком стечении народа, и — главное! — почему они все такие радостные, если не могут найти ключа и даже поручают сделать это детям?.. Но рассуждать об этом было особенно некогда: все суетились и толкались по углам, а ключ не находился. И где он мог застрять в этом голом коридоре, разве что где-то рядом с этим новоявленным и никому не нужным щитом, прислоненным к стене. Но рядом со щитом прочно обосновался длинный дядя Дед-мороз, и как умелый разводящий, разгонял малышей рукавами своего кафтана в стороны, словно раздувал ветер.
Нет, здесь явно что-то было не так, и Алька двинулся к щиту. Первую Алькину попытку проникнуть под щит, Дед-мороз ловко отвел мановением своего рукава, вторая попытка тоже оказалось неудачной: Дед-мороз наглухо загородил лаз под щит широким кафтаном. Тогда Алька, все более убеждаясь, что все это не случайно, решил выждать, благоразумно отодвинувшись к стене и делая вид, что щит его абсолютно не интересует. Но только Дед — мороз отвернулся в сторону, как Алька на четвереньках нырнул ему под кафтан, а оттуда — прямо в щель между щитом и стеной. (Взрослые! Не ловчите с детьми! Они, при желании, обловчат вас гораздо лучше!)
Ну конечно, ключ лежал именно там. Только это был не обыкновенный ключ, а ключище, вырезанный из фанеры и размером чуть ли не с самого Альку. Как эти взрослые собирались открывать им обыкновенный замок — уму не постижимо! Но Алька уже начал понимать, что все это — такая же «птичка», как было в случае с фотографом: никто ничего не терял и терять не собирался, только зачем-то этим взрослым надо было устроить такую возню с ключом. Но поскольку ключ нашелся, чего и хотели взрослые, Алька пополз вперед по узкому тоннелю, проталкивая впереди себя ключ, так как развернуться в тоннеле было невозможно, да и лаз сзади загораживал Дед-мороз. На выходе из-под щита Алька столкнулся лбом с еще одним представителем поисковой команды, но тот отступил в испуге перед неожиданным препятствием, и Алька вылез на свет и, поднимаясь с колен, постарался погромче крикнуть: «Нашел!»
Гвалт стоял такой, что ему пришлось крикнуть еще раз и высоко поднять ключ над головой, чтобы его все-таки заметили, но зато радость присутствующих была непомерна. Взрослые радовались преувеличенно, так как заранее знали весь сценарий, а дети радовались, потому что радовались взрослые. Снегурочка подхватила Альку и, как героя, повела его вперед. Взрослые восклицали: «Какой молодец, какой молодец!» — чем вызвали у Альки большое смущение и новое недоумение: он вовсе не считал, что совершил нечто выдающееся, к тому же еще обманул Деда-Мороза. Мама оказалась рядом и тоже радовалась, хотя тоже была смущена похвалами Альке, а дети прыгали от возбуждения и кричали просто так. Один Дед-Мороз смотрел на Альку несколько удивленно, видимо не понимая, как этот мальчик сумел проскользнуть мимо него незамеченным. Или он просто заинтересовался порозовевшей от смущения мамой?
Начали делать вид, что открывают дверь этим ключом, хотя она явно была не заперта, а когда проиграли эту процедуру до конца и наконец распахнули дверь, Алька с тетей-Снегурочкой и дядей-Морозом, а за ними и все остальные влились в комнату. Елка действительно была большая, под самый потолок, и вся в игрушках, лентах и ватном снеге, но трогать ее опять было нельзя, а надо было рассаживаться на детские стулья, которые были расставлены по стенам. Стульев для всех, конечно, не хватило. Дед-мороз и Снегурочка что-то говорили по очереди, и окружающие по мере понимания пытались совершать то, что они говорили. Кто-то танцевал, кто-то читал стихи, и Алька, кажется, тоже. Потом пели про елочку, потом начали танцевать все вместе и хлопать в ладоши, потом было уже привычное: «Каравай-каравай» и «Гуси-гуси, га-га-га», а потом — полная наразбериха всего вместе с беготней, неизбежными столкновениями и падениями (слава богу, без слез), что чрезвычайно развеселило родителей. Но Альку больше интересовал уже не праздник, а вопросы, застрявшие у него в голове. Почему надо было прятать ключ и обманывать всех, что его потеряли; разве нельзя было просто спрятать и сказать, что дети должны его найти, чтобы войти к елке? Почему этот ключ спрятали так легко, а потом надо было мешать, чтобы его не нашли слишком быстро? Почему это делал Дед-Мороз, которому по статусу полагается дарить подарки и всем помогать, но уж никак не мешать? И еще один вопрос, вытекавший из нового наблюдения: почему всему этому радовались не только дети, но и не меньше, а может быть и больше, сами взрослые? То, что дети могут радоваться любым глупостям и так же легко пускать слезы, Алька уже привык, но вот взрослые?..
Этот вопрос возник у него в голове снова, когда они с матерью вернулись домой в барак, и она рассказала Рите и ее подругам, как проходила елка, и как Алька нашел ключ. И все девочки тоже стали радоваться и за елку, и за Альку и говорить, что они даже и не сомневались, что он такой молодец, поэтому именно он и нашел ключ, и побежали рассказывать об этом своим родителям. В комнату стали заглядывать соседи и поздравлять Альку, чем опять очень смутили его, и стали уговаривать маму спеть что-нибудь. И она взяла гитару и запела украинские песни, которые выучила перед войной в Харькове: «Дивлюсь я на небо, тай думку гадаю: чёму ж я не сокил, чёму не летаю…» и еще… «Ничь яка мисячна, ясная зоряна, видно, хоть голки збирай…Выйди, коханая, працею зморена, хоть на хвилиночку в гай…», и все стояли вокруг с теплыми и радостными лицами, и Альке тоже было тепло и радостно от этого. И тогда впервые ему в голову пришла простая мысль, что все люди: и дети, и взрослые, потому, наверное, и радуются, что им всем очень хочется чему-нибудь радоваться и лучше не поодиночке, а вместе.
…Уже гораздо позже, вспоминая свое военное детство без нормального питания, без игрушек, без милых бабушек и дедушек, которых имели довоенные дети, он поймет, что ему все же очень повезло в детстве. Он не погиб под бомбежкой и не умер от голода, как умирали тысячи его сверстников. Он не стал инвалидом с детства и не потерял в войне своих родителей. Он не был бездомным, не попрошайничал и не воровал, чтобы выжить, и ему очень повезло в раннем детстве, потому что оно началось для него с самого ценного и важного, что может быть в жизни человека: людей, музыки и поэзии. И все это было скреплено войной…. Впрочем, все это могло быть у него и без войны…
…После Нового года потянулись обычные дни. Становилось все холоднее, и в яслях почти не выводили на прогулки. Мамы приходила с работы поздно вечером, и Альку из яслей часто забирала Рита. В бараке тоже все как будто уснуло: окна в комнате снова обросли льдом, маленьких детей не выпускали бегать в коридор, чтобы не болели, и рано укладывали спать. Алька проводил вечера с Ритой и старшими девочками, когда они готовили уроки или сшивали себе тетрадки, собравшись у кого-нибудь за столом под тусклым светом единственной лампочки. Тетрадки сшивали из грубой оберточной бумаги, которую приносил с работы кто-то из родителей, разрезая большие неровные листы на прямоугольники и сшивая их посередине нитками; в качестве промокашки использовался кусочек газеты. Алька с любопытством наблюдал за их работой, порывался помогать девочкам, ерзал на табурете, норовил залезть на стол (так было лучше видно) и, конечно, задавал девочкам множество вопросов, поэтому, чтобы он не мешал, они давали ему в руки кусок бумаги от исписанной тетради и карандаш («Только не химический! Опять весь язык будет синим!» — это, конечно, Рита), и Алька оставлял их в покое, с удовольствием рисуя свои первые каракули.
Иногда ему удавалось уговорить маму попеть и поиграть на гитаре, но теперь это случалось редко, и мама была почему-то грустная и серьезная в эту зиму и, если пела, то грустные песни: свою любимую «Позарастали стежки-дорожки…» — или — «Там вдали за рекой, где погасли огни в небе ясном заря догорала…», и Алька, проникаясь ее грустью, с чувством выводил вместе с ней: «Ты, конек вороной, передай дорогой, что я честно погиб за рабочих».
Петь с мамой было очень приятно: в это время Алька мог наконец спокойно полюбоваться матерью, которую видел редко и скучал по ней, увидеть еще раз какая она красивая, как ловко она перебирает пальцами по струнам гитары и услышать какой у нее красивый голос. «Что так жадно глядишь на дорогу в стороне от веселых подруг? Знать, забило сердечко тревогу — все лицо твое вспыхнуло вдруг…», — пела мама, и, хотя многое было непонятно: и «проезжий корнет», и «чернобровая дикарка», но очень приятно было петь самому: слушать аккорды гитары и мамин голос и изливаться свои голосом вместе с ними, словно рассказывая что-то свое внутреннее, что оживало в нем при звуках гитары.
Но все же это было не часто, и зима проходила в основном медленно и как-то полусонно, пока в их доме не появился человек, с приходом которого многое изменилось в их семье и в Алькиной жизни.
6. Дядя Гриша.
Внешне в нем не было ничего броского и выдающегося, и появился он в их доме словно случайно, так что Алька даже не очень запомнил, как именно это произошло.
Кажется, он играл с детьми в коридоре барака, а Рита позвала его в комнату, сказала, что пришла с работы мама. Алька с радостью вбежал в комнату и увидел, что рядом со столом, у стены, сидит незнакомый мужчина средних лет с открытым лицом и густыми темными волосами, зачесанными назад. Мужчина сидел очень прямо, чуть откинувшись назад, высоко держал голову и с легкой улыбкой смотрел на Альку. На столе лежали какие-то продукты, Рита, неожиданно молчаливая и напряженная, стояла в стороне у окна и недоверчиво смотрела на мужчину, а мама что-то быстро собирала на стол, двигаясь между столом и плитой.
— Поздоровайся, — сказала она Альке, и Алька поздоровался и остановился, не зная, что делать дальше, и переводя взгляд то на маму, то на Риту, то на незнакомца.
Глаза у мужчины были темными и большими, на лице были заметны морщины, а губы тоже были большими и полными, что было несколько непривычным для Альки.
— Как тебя зовут? — спросил мужчина у Альки, наклонившись к нему и продолжая улыбаться.
— Алик, — ответил Алька и скромно потупил глаза: вдруг мужчине не понравиться его имя.
Но мужчина, продолжая улыбаться, протянул Альке ладонь:
— А меня — Григорий Моисеевич или дядя Гриша, — давай познакомимся.
Альке еще никто не представлялся по имени отчеству и тем белее не предлагал знакомиться, да еще таким образом, и он немного растерялся, не зная, что делать.
— Дай руку, — с улыбкой подсказала мама, и Алька протянул свою руку мужчине. Тот взял ее, слегка сжал в своей руке и покачал немного. Рука мужчины была большая и теплая, и он некоторое время не выпускал алькиной руки из своей.
Одет он был несколько необычно: ни в пиджак, ни в гимнастерку, а в какой-то полупиджак-гимнастерку, который сверху начинался как гимнастерка с отложным воротником и накладными карманами, а заканчивался как пиджак с накладными карманами и матерчатым поясом. Алька еще не знал, что такая одежда называется френч, и носил ее дядя Гриша только потому, что кроме этого старого довоенного френча и военной формы носить ему пока было нечего.
— Хочешь конфету? — спросил мужчина у Альки, продолжая улыбаться.
Алька на всякий случай вопросительно посмотрел на мать, помня, что из вежливости надо сначала отказаться от предложения незнакомого человека и вообще лучше не есть чужой пиши, даже если предлагают, потому что люди могут предлагать из вежливости, а у них самих может быть мало еды. Но мать разрешающе кивнула, и тогда Алька тоже согласно кивнул, признаваясь, что от конфеты он не откажется.
Мужчина улыбнулся шире и, отпустив алькину руку, немного неловко вытащил из верхнего кармана своего полупиджака-полугимнастерки яркую и блестящую бумажку, сложенную как коробочка с бантиками на концах, и протянул ее Альке. Алька с удивлением взял ее и даже подумал, что его разыгрывают: бумажка была красивой, яркой и хрустящей, такие он видел у девочек, и назывались они фантиками, но никак не конфетами; он хорошо запомнил те конфеты, которые пробовал однажды — небольшие желтые подушечки с каплей ягодной начинки внутри, а это… и он вопросительно посмотрел на мужчину.
Тот засмеялся в ответ: «А ты разверни ее, разверни»…
Алька попытался развернуть хрустящий бумажный сверток, но тот не поддавался, и тогда незнакомец взял его у Альки, потянул его за бантики, и тот сам закрутился и развернулся в его руках, словно на пружинке. Обнаружилось, что в бумажке лежала еще одна бумажка, тонкая и серебристая, а уже в ней действительно была завернута конфета, только не желтая в форме подушечки, а коричневая и раза в три большая, похожая на игрушечную буханку хлеба. Пахла конфета необычайно вкусно, но Альке так понравился процесс раскручивания, что вместо того, чтобы положить конфету в рот, он тут же начал заворачивать ее обратно, скручивать хвостики и снова разворачивать конфету, чем еще больше развеселил мужчину.
Конечно, незнакомец был несколько необычен: его костюм, его густые блестящие волосы, полные губы и чуть грустные, но все время улыбающиеся блестящие глаза, которые он, разговаривая, постоянно переводил то на маму, то на стоящую в стороне Риту. Кажется, именно эта грусть в глазах, которой Алька еще не замечал у других людей, чем-то насторожила Альку, но ничего другого особенного он не увидел.
Еще Алька заметил, что рядом с ним стоит палка, прислоненная к стене, и когда Алька заинтересовался ею, мама объяснил, что дядя Гриша воевал, был ранен на фронте в ногу, и теперь нога болит и ему приходится ходить с палочкой. На всякий случай Алька посмотрел на ноги незнакомца, но обе ноги были внешне нормальными в брюках и ботинках, и это несколько успокоило Альку.
Кажется, мужчина еще что-то спрашивал у Альки про ясли и про ребят в бараке, и Алька что-то отвечал ему, но потом Альке разрешили снова идти в коридор, и он убежал, и возможно быстро бы забыл об этой встрече, если бы через несколько дней они не пошли «к митрошиным».
… Что такое «митрошины» и зачем туда надо идти, Алька не очень понимал, но ему нравилось уже то, что можно было куда-то идти, а не сидеть дома в надоевшем бараке. Поэтому Алька одевался с удовольствием, радуясь неожиданному приключению, а Рита, наоборот, не хотела идти и что-то возражала маме, возможно хотела остаться играть с девочками. Но мама торопилась, одевала Альку, отчитывала Риту, говорила ей, что нельзя себя вести так, как она себя ведет, сняла со стены гитару и объясняла Рите, как ее нести, чтобы не уронить в снег. А когда они уже наконец оделись, пришел дядя Гриша со своей палочкой, и они уже вместе вышли из барака и пошли куда-то в темноте за барак, куда Алька еще никогда не ходил.
Вокруг барака стояли высокие сугробы, и как только вся их компания повернула за угол, стало еще темнее, и они словно окунулись в эти сугробы и пошли по протоптанной среди них дорожке куда-то вперед по бесконечному пустырю. Вокруг был только снег, слабо светила луна, они шли долго, и Алька только удивлялся, как в такой темноте дядя Гриша и мама различают дорогу в огромном поле, и как они знают, куда идти и куда поворачивать к этим «митрошиным». Идти было трудно, и дядя Гриша иногда останавливался, чтобы отдохнуть, Алька тоже спотыкался в снегу, заплетаясь ногами в валенках, и мама иногда брала его на руки, а недовольная Рита с гитарой шла сзади. Алька все время оглядывался на нее, боясь, что она потеряется в темноте, и никак не мог понять, куда они идут, потому что они уходили по пустырю в сторону от жилья и людей, и казалось, что впереди нет ничего, кроме ночи и снежного поля.
Дядя Гриша с мамой говорили о чем-то, звучали слова «выселки», «поселенцы», потом они повернули с дороги на более узкую тропинку, и здесь впереди над снегом стал виден какой-то свет, который, казалось, шел прямо из-под снега. Они прошли еще немного, тропинка пошла вниз, и Алька увидел впереди и внизу нечто непонятное: то ли бугор, то ли большой сугроб, слегка поднимавшийся над пустырем. Все было засыпано снегом, а из-под этого сугроба у самой земли светились два узких оконца, отбрасывая длинные полосы света на окружающие сугробы.
Они спустились еще ниже, в глубь сугроба и оказались перед маленькой, обитой тряпьем дверью. Дядя Гриша с трудом открыл ее, потому что и снизу, и с боков ее подпирал снег, они по очереди прошли в темноту, но дядя Гриша впереди открыл еще одну дверь, стало светлее, и они наконец вошли в тесную комнату, как показалось Альке полностью набитую людьми, которые радостно заговорили, когда увидели вошедших. Оказывается, под сугробом было жилье.
Людей было не так много, как казалось сначала: пожилые мужчина и женщина, мальчик примерно такого же роста, как Рита, и еще один мальчик, но гораздо старше и выше ростом, почти взрослый. Но комната была небольшой, потолки — такие низкие, что мужчины упирались в них головами, у одной стены стоял уже накрытый стол, и оставалось только маленькое пространство между столом и стеной, где столпились все, поэтому казалось, что людей в комнате много. Младший мальчик оказался сыном дяди Гриши, его звали Миша и он чуть напряженно смотрел на пришедших исподлобья; старший был племянник дяди Гриши, его звали Сеней, и он показался Альке очень симпатичным, хотя и слишком строгим; а более старшие: пожилой мужчина и все время улыбающаяся женщина рядом с ним были хозяевами дома. Но больше всего Альке понравился сам дядя Гриша. Теперь он был одет в красивую гимнастерку с кожаным поясом и ремнем наискосок, на груди у него были ордена и медали, и сам он был очень веселый и словно помолодел с того момента, как познакомился с Алькой и Ритой.
Впрочем, все взрослые были радостные и веселые в этот вечер. Сначала подняли тост за Новый год и победу, потом еще раз за победу — здесь Алька впервые услышал слова «Ленинград» и «блокада», — потом снова поднимали тосты за победу над фашистами, за Сталина и за Ленинград. Алька все время ерзал у мамы на коленях и просил ее посмотреть ордена у дяди Гриши, и дядя Гриша взял его на колени и дал посмотреть ордена. Алька с восхищением рассматривал каждую деталь: красноармейца с ружьем на красной звезде, маленькие саблю и винтовку на другой звезде с лучами, серпом и молот, еще один орден со знаменем и звездой, и еще медали, которые висели на разноцветных матерчатых ромбиках на колечках и все время качались у дяди Гриши на груди. Пока Алька рассматривал ордена, маму попросили спеть, и она взяла гитару и запела свои украинские песни, потом «Позарастали стежки-дорожки», «По долинам и по взгорьям долинам…» потом «Катюшу» — здесь запели все, — а когда она запела «Артиллеристы, Сталин дал приказ…», Алька начал подпрыгивать на коленях у дяди Гриши и подпевать. И тогда дядя Гриша приколол ему на грудь две медали и попросил его показать, как он марширует, и благодарный Алька моментально сполз на пол и под общее пение начал маршировать на маленьком пространстве между сидящими, выпятив грудь с медалями и размахивая руками так самозабвенно, что развеселил всех.
Мама пела, Алька пел и маршировал, высоко задирая колени и топая ногами. Медали тряслись и звенели, посуда подпрыгивала на столе, а все хохотали. Смеялся даже сын дяди Гриши Миша, который раньше поглядывал на Альку весьма подозрительно, и строгий красивый племянник Сеня, который уже перестал быть строгим. А потом женщина-хозяйка всплеснула руками, что-то сказала про корову и вышла, а через некоторое время вернулась с бидоном молока, и стала предлагать детям парное молоко. Мама объяснила Альке, что парное молоко — это молоко, только что подоенное от коровы. Парное молоко Альке не очень понравилось, но он заинтересовался тем, что где-то здесь рядом находилась живая корова, которой он никогда не видел, и ему очень захотелось посмотреть на нее и как это она дает молоко.
Тогда развеселившиеся дядя Гриша и мужчина одели шапки, на Альку тоже надели шапку и пальто и повели его через темные сени на улицу. На улице, сразу за дверью они уперлись еще в одну маленькую дверь. Мужчина открыл ее, и они подвели Альку ко входу, показывая что-то внутри, но там было так темно, что ничего не было видно. «Ну видишь» — спрашивал дядя Гриша, — «видишь?» Но Алька ничего не мог разглядеть, кроме темноты. Тогда дядя Гриша взял Альку на руки и чуть просунул его в темноту. «Ну, видишь?» — снова спросил дядя Гриша. Но Алька все равно ничего не увидел, только блеснуло что-то черное и стеклянное в глубине, и из темноты дыхнуло на него чем-то теплым, словно сказало: «Фу». И хотя Алька так ничего и не увидел, но сказал, что видит, во-первых, для того, чтобы его не засовывали дальше в темноту, а во-вторых, чтобы не огорчать мужчин: уж очень они хотели, чтобы Алька что-то увидел. В конце-то концов, что-то он все же видел, и что-то дыхнуло в темноте…
Вполне удовлетворенные мужчины, повели Альку в дом, и все снова пели песни, говорили о чем-то весело и шутили над Алькой. А потом Алька ничего не помнил, потому что уснул и домой его принесли уже спящим.
На следующий день он сразу же начал расспрашивать маму и Риты, что такое племянник, «митрошины» и как все-таки выглядит корова. Оказалось, что племянник — это не что-то удивительное, всего на всего сын сестры дяди Гриши, как если бы у Риты был сын, и тогда бы он был Альке племянником, а «митрошины» — это не место куда они ходили в гости, и даже не этот странный дом в сугробе, а всего лишь фамилия того дяди и тети, к которым они ходили. Их дом называется землянка, потому что он вырыт прямо в земле, и только немного выступает над землей, поэтому, чтобы войти, в него надо спускаться вниз. Там, куда они ходили, есть целый поселок из таких домов, который называется «выселки», и там везде в таких домах живут люди, потому что других домов у них нет. Когда же Рита и мама нарисовали ему корову (Рита рисовала, а мама подрисовывала) и показали, какого она размера и как устроена со своими рогами и выменем, Алька был поражен еще больше: как там за маленькой дверцей могла поместиться целая корова, да еще давать молоко? Но Рита уверенно заявила, что может, потому что она не раз видела живую корову еще до войны у бабушки, и, хотя корова большая, но зимой она никуда не ходит, а стоит на месте, жует сено и дает молоко, так что зимой корове места особенно много не нужно.
Только позже Алька узнал, что Митрошины были «единоличниками», людьми, не вступившими в колхоз и за это высланными еще перед войной на Урал. Детей у них не было, и они взяли сына дяди Гриши к себе, потому что дядя Гриша все время был на работе в своем цехе и жил там же. Сеня тоже работал на заводе и тоже в цехе у дяди Гриши и жил с ним там же в цехе, а Мишу некуда было пристроить, и Митрошины взяли его к себе. И еще позже, уже будучи взрослым, сопоставляя свои воспоминания и даты военных событий, Ал высчитал, что скорее всего тогда у Митрошиных они праздновали освобождение Ленинграда от блокады в январе 1944 года; и дядя Гриша, и Сеня, и Миша были из Ленинграда, и для них это было особенно радостное событие.
7. Новые взрослые.
С этого момента Альку еще больше начали интересовать взрослые люди, и мир для него стал расширяться еще быстрее. То ли зима повернула к весне, и стало больше света на улице, то ли в сознании Альки что-то просветлело после зимней спячки, и он стал по-другому видеть окружающее, но в мире явно что-то менялось. Алька по-прежнему ходил в ясли, по-прежнему терпел манную кашу, но и каша стала уже не такой противной — в ней даже появился привкус сахар, — и детей чаще выводили на улицу и давали играть прямо в снегу под солнцем, и даже игры в детском саду стали, как будто веселее.
В бараке так же чувствовалось оживление: детвору стали чаще выпускать в коридор, и она носилась вдоль дверей то с мячом, то с алькиным велосипедом. Рита теперь после школы ходила за молоком к Митрошиным, и когда приходила, сразу наливала по кружке себе и Альке. Себе она наливала побольше, а Альке поменьше, и Альке говорил ей об этом, потому что ему нравилось молоко, но Рита резонно заявляла, что она — больше Альки, поэтому она так и наливает, и с этим было трудно спорить.
Мама стала приходить с работы чуть раньше, и Альке чаще удавалось уговорить ее взять гитару и попеть. Она даже разрешала Альке иногда трогать струны и показала, как настраивают гитару, но больше всего Альке нравилось самому перебирать струны, или маршировать перед ней по комнате вдоль кровати, выпевая в такт шагов: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, чтобы с боем взять Приморье, белой армии оплот».
Пару раз заходил дядя Гриша, и это было особенно приятно. Приходил он всегда с улыбкой, очень радовался Альке, когда здоровался долго держал его руку в своей, словно ему нравилось алькина рука, и обязательно спрашивал о чем-нибудь. Он приносил с собой что-нибудь вкусное, то белую булку, то баранки и давал их всем; Алька брал с удовольствием, а Рита брала только тогда, когда уходил дядя Гриша и еще притворялась, что не очень хочет.
Алька уже подрастал, и мама стала чаще брать его с собой, когда уходила по делам из барака. Раньше Алька очень любил путешествовать, сидя у нее на руках, но теперь она редко брала его на руки — говорила, что он стал тяжелым — и чаще он ходил сам. Так однажды они с мамой ушли далеко от бараков, за завод, через пустырь, ехали на трамвае по широкой улице с большими каменными домами, у которых окна были одно над другим раз, еще раз и еще раз — считать Алька еще не умел, — но первый четырехэтажный дом остался в его памяти.
— Ты бы хотел жить в таком доме? — спросила мать, и Алька с удивлением согласился. Он даже не подозревал, что в этих домах тоже живут люди. «Как-то странно, — подумал он тогда, — одни люди живут в красивых каменных домах, другие в деревянном бараке, а еще другие — вообще в маленькой землянке»; объяснений мамы по этому поводу были не очень понятны: почему это у всех людей все разное, и дома, и вещи? Почему одни — бедные, другие — богатые? Разве не правильнее было бы, чтобы у всех всего было одинаково и поровну?
Но особенно много вопросов возбудил в нем его первый поход в кино. Повел их в кино, конечно, дядя Гриша и по дороге рассказывал, что кино снимают на прозрачную, как стекло, пленку, на ней получается изображение, как рисунок на бумаге, только прозрачный, потому что пленка прозрачная. И когда сквозь эту пленку пропускают свет, то на экране появляется увеличенное изображение того, что было на пленке. В целом Алька это понял, но то, что он увидел позже превзошло все его ожидания.
Сначала они пришли в какой-то большой дом, где было много народа и большая теснота, и все стояли и ждали пока откроют двери в зрительный зал. Когда двери открыли, все, торопясь, начали рассаживаться по рядам перед большим белым экраном, толкаясь и переругиваясь из-за тесноты и из-за того, что некоторые не могли разобраться с билетами и садились не на свои места; их приходилось сгонять, проверять билеты и снова усаживать уже на свои места. Потом начали разбираться с шапками на зрителях и требовать, чтобы их снимали, потому что сидящим сзади из-за шапок передних не было видно экрана. Потом то же самое начали делать с головами: голов, правда не снимали, но требовали у высоких мужчин и женщин убрать головы, то вправо, то влево, или осадить вниз, чтобы экран был виден другим, и снова пересаживались из-за голов неуступчивых, которые заявляли, что головы в карман они спрятать не могут и пересаживаться не хотят. Пока все это происходило дядя Гриша успел показать Альке на задней стене зала три маленьких окошечка и объяснил, что кино будут показывать именно из них, а смотреть надо будет впереди на большом экране.
Жарко было ужасно, потому что все были в зимней одежде, сидели плотно друг к другу и никак не могли устроиться из-за тесноты в своих креслах, поэтому многие стали раздеваться. Кресла были с откидными сиденьями, при этом сиденья откидывались назад сами, как только из них вставали; дядя Гриша объяснил, что это сделано для того, чтобы удобнее было проходить по рядам. Алька сразу же отметил такое техническое совершенство, хотя и неудобство: приходилось придерживать сиденье рукой, чтобы сесть на него. Одна женщина, которая все пересаживалась, не успела удержать рукой сиденье, пока садилась, села мимо сиденья прямо на пол и застряла между ручек кресла; пришлось доставать ее под смех окружающих. Но, наконец, все расселись, выключили свет, и засветился экран.
Сначала была музыка и буквы, а потом начали говорить: мужской голос рассказывал о том, как мы сражаемся на фронте с фашистами, как их побеждаем и освобождаем города. Показывали танки и самолеты, бегущих бойцов, кричащих «ура», показали большие корабли, стрелявшие из больших пушек, и маленькие, несущиеся по воде очень быстро и выпускающие из себя толстые длинные снаряды (дядя Гриша объяснил, что это торпедные катера, а выпускают они торпеды, снаряды очень большой мощности, которые плывут под водой сами и могут даже потопить большой крейсер). Потом показали разрушенные города, освобожденные от немцев, показали пленных немцев, замерзших и оборванных, и наших солдат в красивых полушубках и валенках с автоматами, охранявших немцев. Потом показывали, как люди трудятся на заводах, как делают снаряды и перевыполняют нормы, чтобы быстрее добиться победы. После этого включили свет, и Алька с огорчением подумал, что кино уже кончилось, но мама тут же объяснила ему, что это было еще не кино, а только «хроника».
Пока горел свет, все опять посуетились, устраиваясь удобнее и раздеваясь из-за жары. Затем свет погас, сразу же зазвучала музыка, на экране появились нарисованные цветные горы, лес и дорога, и чей-то голос запел: «Эх, путь-дорожка, звени моя гармошка, смотри, как сияют нам звезды над рекой. Парни лихие, девчата огневые…», а под эту песню по дороге прямо на зрителей шла на задних лапах развеселая компания: медведь, лиса и заяц. Медведь в центре раскрывал пасть и залихватски растягивал гармошку, лиса слева от медведя, растянув рот до ушей, бренчала на балалайке, заяц справа отчаянно бил в барабан, а на плече у медведя, размахивая крыльями, чтобы не свалиться, подпрыгивала и каркала ворона. Мало того, горы тоже подпрыгивали, деревья качались в такт музыке, а голос пел: «Эх, Андрюша, счастье ли в печали? Играй, гармонь, играй вперед веди. Играй же так, чтобы горы заплясали…» и так далее.
Играя и пританцовывая, эта разудалая компания прошла по дороге под песню, после чего, к сожалению, снова включили свет. Огорченный Алька в недоумении снова обратился к маме, у которой сидел на коленях, но здесь свет снова выключили и начался настоящий фильм.
Этот фильм был тоже про войну, но поверг Альку почти в смятение, потому что он никак не мог разобраться в происходящем. Во-первых, немцы в этом фильме были не такими рваными и побитыми, как в «хронике», а наоборот довольно бодрыми, злыми и нахальными, при этом наши бойцы были хоть и смелыми, но довольно помятыми и совсем не в таких красивых полушубках, как в «хронике», а в ватниках и мятых шинелях. Во-вторых, по сюжету фильма было два брата, при этом, хотя они оба были русскими, один был «наш», а другой «не наш», потому что служил у немцев (это Альке объяснила Рита, но как это можно было русскому служить у немцев в алькиной голове не укладывалось). Братья все время ссорились, и даже подрались, и «наш» ушел к партизанам, а «не наш» выдал нашего немцам. (Как взрослый человек мог совершить такой непростительный поступок, было совершенно необъяснимо, но этот факт подтвердил и мама, и даже дядя Гриша, что поставило Альку в полный тупик). Немцы были то в серой форме, то в черной, наши партизаны тоже часто переодевались, часто были с бородами, и узнать, кто из них, кто, было трудно. Братья ссорились так быстро, что понять, почему они ссорятся, было невозможно, а когда из нашего танка со звездой стали выпрыгивать танкисты, Алька вообще подумал, что это немцы, потому что они тоже были в черных комбинезонах, как немцы в немецком танке.
Чтобы разобраться во всем этом Алька все время задавал вопросы то маме, то Рите, ему, конечно, объясняли, но зрители впереди начали жаловаться, что им мешают смотреть фильм, и шикали на них. Мама уговаривала Альку помолчать, а когда кто-то сказал, что таких маленьких детей вообще нельзя водить в кино, Алька благоразумно замолчал, глядя на экран, и к концу начал уже сам разбираться, что происходит на экране: немцы гонялись за «нашими» и стреляли в них, «наши» стреляли в немцев, но не могли победить. Потом наши бойцы ворвались к немцам на танках и освободили «нашего брата», а «не наш» брат был застрелен самими немцами, когда хотел с ними убежать.
Справедливость таким образом восторжествовала, чем Алька был очень доволен, но поведение героев фильма и людей в кино, возбудило в нем столько вопросов, что, когда его вели обратно домой (взяв за руки, мама слева, а дядя Гриша справа), он только и делал, что задавал эти вопросы направо и налево, пока не разобрался с сюжетом полностью. Но главное, что он понял из объяснений было то, что взрослые, оказывается, вовсе не такие простые и очень разные не только внешне, но и в своем поведении, и война вовсе не такая простая штука, как ему представлялось раньше.
Из рассказов о войне дяди Пети (одноногого инвалида с крыльца, который уже был хорошо знаком Альке) получалось, что война нечто грандиозное и такое далекое, что не стоило даже мечтать, о том, чтобы когда-нибудь на ней побывать, а немцы — это нечто среднее между человеком, медведем и танком. «А он на меня лезет — огромный гад!.. Волосья коричневые из рожи торчат!.. Эх, думаю, где наша не пропадала?.. Как саданул его прикладом по пасти, он так гусеницы и распустил. Лежит, клыки наружу торчат, — рассказывал дядя Петя, покуривая на крыльце. — А то раз, как начал в нас снарядами садить, а потом как покатит, как покатит, аж земля дрожит. Тут уж не об чем думать было, кто — куда! Только и успевай головой в землю зарываться…»
Алька тогда представил себе, как дядя Петя зарывается в землю и подумал, что он, видимо, до конца зарыться не успел: одна нога осталась снаружи, и поэтому немец ее оторвал.
Но теперь оказалось, что немцы — это тоже люди, похожие на остальных, хотя и несколько странные, со звериными манерами, а война, это что-то вроде нескончаемой огромной драки между нами и немцами с применением танков и самолетов, поэтому и говорят, что она идет и идет, но никуда не приходит.
Потрясло Альку еще и то, что оказывается взрослые бывают такими плохими. Конечно, Алька уже знал, что не все взрослые одинаковые, поэтому что одни взрослые ему нравились, а другие не очень, но все же все взрослые сливались для него в некую малопонятную, но единую касту, которую надо было обязательно слушаться и подчиняться ей: «слушайся старших», «делай, что говорят взрослые». А теперь оказалось, что взрослые, как и дети, не просто разные внешне, а еще способны совершать поступки, совершенно не оправданные с точки зрения его морали, и даже гораздо худшие, чем совершали дети. Почему один брат пошел к немцам, хотя они враги, став предателем, и почему он выдал немцам своего брата, ведь это был его брат? Объяснения «плохой — хороший, добрый — злой», конечно, что-то давали, но возбуждали много других вопросов и в первую очередь, почему одни хорошие, а другие плохие, и как различить, кто перед тобой: плохой или хороший. Почему, например, тот дядя в кино сказал, что не будет прятать голову в карман из-за того, что она кому-то мешает, ведь и так всем понятно, что сделать это невозможно, и никто его об этом не просил?
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Алькина война предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других