Повесть послехронных лет

Владимир Иванович Партолин, 2023

Взвод спецназа, дисциплинарно наказанный, бежал с материка на остров, на котором и обосновался, восстановив местный колхоз. Оперативной задачей взвода был поиск и ликвидация террориста – изгоя Земли, врага Марса, но якобы кончина его от неизлечимой болезни расстроила планы спецназовцев.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Повесть послехронных лет предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Истории

по мотивам записей-ком в комлогах.

1

В столовку я вошёл через тамбур кухонной половины. Хотел снять пробу с блюд завтрака, но кашевар Хлеб встретил с известием, что запозднился я, «паляводы макароны па-флоцку ужо зъели». Меня покормить норовил тут же на кухне, сулил чем-то особо вкусненьким, но я потребовал принести порцию в обеденный зал, со всеми поем. Хлеб, кивнув, пожаловался:

— На второе приготовил я, Председатель, кофе, замест кампоту. Зяма, невидаль такая, расщедрился с барской чалмы. Але кисяля запатрабавали, сядзяць, чакаюць.

«Хрон им, а не киселя», — возмутился и, посторонившись, пропуская кашевара к двери из кухни в раздаточную, призвал:

— Вперёд.

В раздаточной кивнул на клеёнку красного цвета в белый горошек, занавешивавшую сегодня проём в стеновой перегородке:

— Отломилось от чалмы?

Порезанная на полосы, занавесь в арке свисала до пола — скрывала по ту сторону стены обеденный зал. Камзолы из такой клеёнки носил начальствующий состав «атомных теплиц» в ЗемМарии — дорогой материал.

— Ага, ад Зямы адламаецца, трымай кишэню шырэй, — фыркнул Хлеб, — кок его корабельный, земеля и приятель мой, подогнал. И агрегат, стол, увидишь в трапезной, накрыть хватило, — с умилением глядя на занавеску, похвастался кашевар.

— Открой. И говори по-русски.

Хлеб ключом вагонного проводника открыл замок входной двери в трапезную, прислушался и подивился:

— Уснул, кажись. А то весь завтрак пронудил дай, да дай. Спрятаться в кухне как-нибудь ночью и там сдохнуть грозился, алкаш конченый. Странно как-то, осмелел вдруг, оборзел вконец, или допился до белки.

Камса — понял я, о ком сокрушался кашевар, только колхозный фельдшер так с переливным посвистом храпел. До сего дня ни чем таким не грозил, вообще ни как не бунтовал. Я налёг плечом на дверь и впечатал пьяницу в угол.

— Председатель, я за макаронами, через минуту подам! — тут же заперся Хлеб.

По мере привыкания к полутьме, я всё явственнее различал на красном среди россыпи белого гороха котелки и кружки. «Ляпота», — похвалил я кашевара. Снял и повесил плащ-накидку на гвоздик в углу — упрятал храпевшего фальшиво фельдшера. Камса, наверное, узнал меня по голосу, потому и притворялся спящим.

Жар от камина в зале и тепло из кухни добавляли духоты воздуху и без того тяжёлому. Принюхался. Обычную вонь резиной сегодня разбавлял душок просроченной тушёнки. А что другого ожидать от даров менялы в чалме с чучелом гиацинтового ары — попугая, птицей самой дорогой, самой редкой и самой большой в своём семействе. Ара брошь с перьями заменяет, своего рода знак профессиональный принадлежности, тапа кокарды. За застольем Зяма хвастался: консервы выменял у волков-копателей, те на бывшей территории Германии нашли стратегические запасы Бундесвера — тушёнку из мяса морской черепахи. Банки Хлебу доставил юнга, с поклоном от корабельного кока и презентом «шаноўнаму прыяцелю и земляку дарагому». Оба повара — белорусы, единственные по национальности, и в колхозе, и в команде Зяминого парусника. Потому и сдружились накрепко. Тушёнку и растворимый кофе малец принёс завёрнутыми в кусок клеёнки, которой, располосовав на полосы, и украсил Хлеб стеновую арку. БОльшую радость ему доставил и благодарность приятелю вызвал целый рулон этой же клеёнки. Раскатав её по агрегату, котелки и кружки по гороху расставлял с огорчением — портил такую красоту.

На мой приход и возню с Камсой полеводы внимания, казалось, не обратили. Хлопцы бросали на пальцах кому допивать колу из остатков вчерашних гостинцев от менялы. Мужики потягивали из кружек чай — чифирили. Пили сосредоточено без лишних разговоров.

Сидели без бушлатов, но обутые в рыбацкие сапоги, что меня и возмутило: моё требование разуваться в тамбуре до сего дня выполнялось. Что ослушались председателя колхоза, конечно, возмущало, но вывело меня из себя то, что сапожными отворотами, вечно замызганными на работах в поле, елозили сейчас по дощатому полу, всегда добросовестно выдраенному кашеваром до безупречной чистоты, к тому же, непременно навощённому свечным воском до лоска. Где только брал? Подозревал я, экономил Хлеб на Зяминых сладостях, на той же коле, чтоб выменять у ребятни из соседней деревни Мирное свечные огарки. Рвению кашевара я благоволил, ставил в пример, но чистоты в спальном бараке у полеводов как не стало с переходом на колхозное «житие-бытие», так по сей день и не наблюдалось. Потому-то я однажды и потребовал в сердцах не только в тамбуре бушлаты, обычно мокрые от дождя, оставлять, но и сапоги скидывать. Боты — так Хлеб назвал сапоги (как и стол агрегатом), так у полеводов и повелось — резиновые с подпаховыми отворотами из тюленьей кожи. Когда-то такие пользовали поморы на промысловых судах, нынче — после Хрона — в промысле, да и на берегу повсеместно, голенища раскатывают по бедру до паха, так носятся чаше, чем по-мушкетёрски с отворотами по колено.

Несколько мест за агрегатом под аркой пустовали. Ухватившись за ручку потолочного люка, я перемахнул через котелки с кружками и подошёл к камину. Грелся у огня и прихлёбывал из жбана, стоявшего и всякий раз меня поджидавшего на каминной полке. Собрался было рявкнуть «почему в ботах» — как услышал:

— Ротный, товарищ полковник, да сколько нас испытывать будут?!

Я поперхнулся. Вытер рукавом губы и повернулся на голос — спрашивал старший бригадир Кабзон, бывший старший сержант Йосеф Кобзон, заместитель ротного старшины, в колхозе мой зам.

— Ведь проходили ж не раз до кампании. Натерпелись! Красные канавы в печёнках сидят. А норы в кораллоломнях… четверых бойцов потеряли. И каких бойцов! Воинов! Дедов, не салаг. И на тебе, теперь здесь на острове «Испытание штабное». Какого хрона?

Звеньевой Селезень, сидевший ко мне спиной, крутнулся на скамье и разорвал надвое по груди тельняшку.

— А мы, разведка! Неделями по червивым лазам ползали, света божьего не видели. Да в них, в норах, в сравнении с этим грёбаным островом — рай! Ты, ротный, уверял, что год только здесь покантуемся, отдых сулил пополной с фруктами и овощами от пуза, а что едим?! Драники из топинамбура обрыдлого. Посмотри, как от пюре из этой земляной груши с ягодой зубы оскоминой скрутило!

Селезень осклабился. Я поставил жбан на полку.

Со времени как топинамбур составлял львиную долю колхозного урожая, стал основным продуктом в рационе, ни кто на здоровье не жаловался, но все как один маялись зубами. У одной половины передние резцы удлинены чуть ли не на четверть, торчат — губы разверзлись. У другой вправлены в рот — под язык и нёбо. Одни — оскалены, злые, как звери, слова не вытянешь. Другие — с губами в ниточку, молчат, как рыба об лёд. А заговорят, не разобрать о чём. У меня верхние на местах, нижних передних нет — протез съёмный, бюгель, «челюсть». Как и мне, так же свезло только завхозу, кладовщику, да мужикам — из тех, кто тоже с «челюстями». В расчёт не брался фельдшер Камса — у него, кичился этим при всяком случае, зубы настоящие «с нуля выросшие» по экспериментальной технологии, он один их первых счастливчиков, на каких ту технологию «обкатали». Японцы до Хрона на мышах «упражнялись», в Хрон внедрили. Если я катастрофу с зубами списывал на топинамбур, Камса — в роте лейтенант медслужбы Комиссаров — уверял, что причина кроется в употреблении подмешиваемой в пюре островной ягоды, росшей на «Дальнем поле» вместе с земляной грушей. В употреблении вызывала во рту жуткую оскомину, почему и получила у полеводов название «оскомина».

Ответил я с подчёркнутым спокойствием — по-председательски, подавив полковничий рык:

— Забыл, бригадир, последний мой приказ? Здесь не лагерь с воинским подразделением, а деревня с коллективным хозяйством… колхозом, словом. Ты теперь не старший сержант и не зам ротного старшины, а старший бригадир, мой зам. Я — не полковник, не ротный, а председатель колхозного правления. Обращаться ко мне обязаны подобающе: «господин председатель». Францем Аскольдовичем не зовёте, кличете Председателем, я не против. А ты, звеньевой, свой гонор разведчика и ефрейтора оставь, тельняшку подбери и почини. Насчёт испытания… Полагаю, годы на острове нам зачтутся экзаменом на выживание. Думаю, прорвёмся: серьёзных эксцессов не было, надеюсь и впредь не случаться.

Мужики зашумели:

— Испытание — столько лет?!

— Каторга это, а не экзамен!

— Испытание одним только составом третьего взвода, да ещё и в отсутствии комиссара роты — не по уставу!

— Спасибо науськивателю, от него узнали!

— А мы, оруженосцы, — встал из-за мужик по прозвищу Хромой, — чалимся здесь одни без офицеров, без оружия. Поди, в полк вернулись, кайфуют там. Роту за что арестовали?! Позорный для спецназа «вэдэвэ» арест — сохидами задержаны! У меня этот остров, этот колхоз, эта столовка… воо-от где, — провёл Хромой пальцем по шее, — сидят! Под арестом, хоть и под сохидским, куда лучше! На губе сидели бы себе потиху, пока не улеглись бы бзики у политиков. В теплице, в тепле сидели, бабы огурцами подкармливали. Так нет, забрала нелёгкая — бежать на остров посередь Тихого океана надоумила. Зяму с его парусником подогнала на погибель нашу. «Компаньон уважаемый» — деляга и жмот, каких свет не видывал!

Причитания Хромого, русского сибиряка с фамилией Клебанов, бывшего, как отмечалось в «личном деле», музейного работника, краеведа, меня в конец вывели из себя. Во рту пересохло, в горле першило — в «сушняк» после будуна так не бывало. Схватил с полки жбан и отпил большим зычным глотком…

* * *

Бунт в столовке случился утром за завтраком, а вечером того дня я пришёл на Дальнее поле, один, втихую. В деревне все спали — повально после обычного в колхозе трудового дня и бурно проведённых накануне вечера и ночи с возлияниями и обжорством. Гостей нежданных принимали. Сидел на краю у грядок с чахлыми не обещающими урожая всходами. Тошно и муторно на душе было до того, что ничего не хотелось, сдохнуть только. Но заставлял себя не расклеиться вконец, не забыть про свою миссию — секретную, никто из моего окружения в неё не посвящён.

Я — председатель колхозного правления, но прежде являлся командиром роты спецназа воздушно-десантных войск, в звании полковника. Впрочем, как оказалось на поверку, им и по сей день оставался, только рота моя пять лет как отстранена от несения воинской службы. Временно в опале. До вчерашнего дня надеялся, наказание отменят, и отбудем обратно в полк. Наказание — дисциплинарное за побег с гауптвахты, но, как выяснилось, не только. Оказывается, операция под грифом «миссия бин» — моё секретное оперативное задание — вовсе не отменена, и всё сводилось к тому, что подходило время его исполнения. А это требовало возобновления прежних воинских уставных отношений и нешуточных усилий в тактической и боевой подготовке, потому как не на тренажёрах полкового тира, а в островной деревне Отрадное без спецназовского снаряжения и оружия, которое на базе — определяли роту на гауптвахту — изъяли.

Посчитал до двадцати, облегчённо вздохнул, потряс плечами и уселся, под себя подобрав ноги. До утра предстояло успеть начислить трудодни, подготовить разнарядки на работы, а главное сегодня надиктовать очередную дневниковую запись-ком. Не просто отписаться каким-то там суточным, месячным или сезонным отчётом, а зафиксировать в подробностях события последних двух суток. И ещё предстояло пересмотреть все предыдущие записи-ком за всё время в бегах. Что-то поправить, дополнить, или потереть. Фиксация последних событий и правки в прежних записях, так полагал, могли повлиять на дальнейшую мою и роты судьбу. Поспособствовать как-то кардинальной смене ситуации в обитании на грёбаном, с названием «Бабешка», острове посреди Тихого океана, облегчить то мученичество в дважды грёбаном колхозе «Отрадный», в каком буквально боролись за жизнь, перенося голод во всякий неурожайный год, практически ежегодно.

Предвестниками неминуемых событий были как раз те самые нежданные гости во главе с менялой Зямой. Приплыл он с поручением вручить мне депешу от командования. Парусник его швартовался к причалу Отрадного всякий год, как урожай был собран и предложен на обмен. «Глубокоуважаемого компаньона» — так только меня величал, ни полковником, ни председателем колхоза — в накладе, по его словам, не оставлял: сбор из огородной зелени, овощей, продовольственного топинамбура выменивал за соль и сахар, за консервы, за мелочи бытовые ещё какие-никакие. Били по рукам, выпивали после обильного застолья на посошок, и меняла отбывал в спешке пока штиль у берегов не сменился штормом. Предстояло успеть и в других на острове колхозах «Мирный» в Мирном и «Звёздный путь» в Быково совершить мен. «Смываются, пока мы не протрезвели, не очухались, не поняли, что обобрал до нитки», — всякий раз негодовал сокрушённо кладовщик Силыч, на пару с кашеваром таская от причала на продсклад «бедны прыбытак». Но нынче, на удивление, Зяма прибыл в неурочное время — весной, только-только грядки на полях вскопали и рассаду высадили. Как снег на голову свалился. С порога провозгласил себя гостем, да «не пустым, не халявщиком», а «товарищем с дарами компаньонам». Так, с иронией, конечно, называл голытьбу колхоза «Отрадный». С дарами — оно понятно, мена то не предвиделось, до сбора первой огородной зелени жить да жить. Только одни эти посулы «даров компаньонам» менялы с порога, жмота известного — испытали на себе в побег на его паруснике — насторожило. Ну, а когда депешу вручал, с обращением «Товарищ полковник, вам пакет», нахлынуло предчувствие какого-то несчастья, неотвратимо грядущего.

С редактурой в дневниковых записях-ком управился довольно быстро, больше времени потратил на подробное освещение инцидента в столовке. Случилось то после уже скоротечного, ночью, убытия парусника гостей. Как оказалось, — с наблюдательной вышки фонарём отсигналили — не к берегам Мирного и Быково, а в открытый океан. «Назад Зяма в Антарктиду смывается», доложил часовой.

Об инциденте изложил всё в точностях с подробностями. А прослушивал — уже на обратном пути в деревню — поразился: ведь, надиктовав концовку, комлогу дал установку обработать текст так, чтобы получилось что-то вроде трагической истории. Но… драмы не вышло, лилось в наушник нечто невразумительное, тягомотное, местами абсурдное. Даже с налётом комичного. Точно не приключенческо-героическое «с невзгодами жизненными и испытаниями невыносимыми» — как хотелось, задумано было и заказано редактору комлога изначально. На выходе — мыло сопливое с примесью какой-то потехи. Намерился заново продиктовать, шаг по тропке у околицы деревни замедлил, но, задавшись философским вопросом «а смысл?», решил оставить всё как есть. Кто, когда прочтёт эти мои опусы. Попадут в службу безопасности, засекретят и в архивы запрут. Рассекретят разве что через поколения. И то только в случае, если современники и потомки выживут, да архивы сохранятся. Всё ведь шло к вселенскому краху, Армагеддону. К тому же, скорее всего, не поймут многого потомки те. Хотя бы того, что в оригинале воспоминания мои не пером писались на бумаге, и не текстом набивались на клавиатуре, или аудиозаписью сохранены. У меня записи-ком, создаются какие комлогом. Комлог — портативный персонализированный компьютер, опытный образец испытывает моя рота. Специфика использования девайса воинская, отнюдь не гражданская. Достаточно выдать в микрофон смысловую канву, узловые фразы, произнести ключевые слова, термины… и гаджет самостоятельно составит содержание записи. Причём, в заданной форме, например: распоряжения, приказа, рапорта, донесения, докладной записки, оперативного отчёта, прочего подобного. К основным функциям имеет «дополнительную» обычного диктофона: надиктовку можно получить в форме, например, повествования. В полку перед отправкой роты на задание, разработчик комлога вручил бойцам опытные образцы с просьбой испытать «в поле», ну, и как водится, не придал устройству инструкцию пользователя — «В поле разберётесь». Сейчас-то, что у меня приключилось? Видимо, будучи не досконально сведущим в технических характеристиках «спецназовской приблуды», оплошал: надиктовал узловые фразы, ключевые слова и термины с требованием составить «в нечто схожее с драмой в прозе» — «мозгам» прибору воинскому, как оказалось, формы неведомой.

Разочарованный, сошёл с тропки и присел на корточки… сказал бы «под кустик», но ни дровинки, ни травинки на острове нет, один песок, да камень скальный. Пустыня, голь, только сопки наметаемые ветром перемещаются по плато, словно морские волны. Сидел, думал. Противилось: «Ну, нет. Оставлять потомкам такое… этот сущий образчик графоманства нижайшего пошиба. Нет уж». А как, дела сделав, вернулся на тропку, решился-таки на перезапись, но теперь без участия «бездушной машины». Намерился, комлог используя как обычный диктофон, надиктовать не донесение там какое-то, а рассказ — художественный. Некогда в юности увлекался, и получалось вроде неплохо. Времени до утра хватало с лихвой, потому, повернув назад к Дальнему полю, на ходу приступил.

А прослушивал, поразился — речь моя из комлога лилась, будто из уст профессионального чтеца-актёра, читающего на радио литературное произведение или пьесу театральную. Летел на базу в Антарктиде, ох, и наслушался, весь путь в анабиозе крутили.

Но вернёмся в столовку, куда утром в завтрак я пришёл снять пробу, где назревал бунт полеводов, бывших ВДВешников.

* * *

Колхозная столовка занимает железнодорожный вагон-ресторан, в нём мы бежали из ЗемМарии — база альянса в Антарктиде — схороненными в трюме парусника менялы Зямы. Использовался в «атомных теплицах», как и вагоны обычные пассажирские, которые служили столовыми и бытовками для огородников. Как и зачем целый железнодорожный состав попал на ледовый континент, где железнодорожным сообщением испокон веку не пахло, не Бог весть кому известно, разве что администрации «Булатного треста», коя занималась снабжением и обустройством земмарийцев. В нескольких вагонах складировали и перевозили убранные огурцы, вот, выдавая за «тару», и удалось погрузить вагон-ресторан на парусник — с нами беглецами.

Определяли роту на гарнизонную гауптвахту, два взвода, комиссара, офицеров и ротного старшину посадили по камерам, солдатам же третьего взвода мест не хватило. Их, меня, зампотылу, лейтенанта-медика, каптенармуса, повара, отделения разведчиков и оруженосцев разместили в этом самом вагоне-ресторане, в балансе теплицы переназначеном из рабочей столовой во временный филиал гарнизонной гауптвахты. Здесь и пищу готовили и питались, а в побег арестантская наша послужила нам надёжным укрытием от вертолётов альянса патрулировавших океанские меняльные пути. Несовременной постройки, если не сказать старинной, ветхий, на острове вагон-ресторан заключили в импровизированный фундамент из камней — привалили к колёсным тележкам да облили бетонным раствором. Окна заделали парусиной. На трёх кухонных разделочных досках вырезали клинковой резьбой:

КУХНЯ. ВХОД ВОСПРЕЩЁН

ЗАПЕРТО ДО ЛУЧШИХ ВРЕМЁН

ВХОД СТРАЖДУЩИМ

Повесили на дверях тамбуров, которых в вагоне-ресторане не два, а три. Третий тамбур расположен по центру и разделяет вагон на два помещения — кухню и обеденный зал, которые ротный повар ефрейтор Глеб Хлебонасущенский, работавший некогда поваром в минских ресторанах, сразу же окрестил: «стряпная» и «трапезная». Два тамбура с концов вагона — обычные, с упомянутыми на дверях вывесками «КУХНЯ. ВХОД ВОСПРЕЩЁН» и «ВХОД СТРАЖДУЩИМ».

Центральный тамбур без двери в проходе в кухню отведён под «раздаточную» с окошком выдачи добавочных порций в обед. Отметить надо, случалось то редко. Несколько дней к ряду — это только по завершению сбора урожая. Ещё одним днём — в единственный праздничный в Отрадном день «День колхозника». Порции же обычные-комплексные поступают на половину приёма пищи через проём в стеновой перегородке — той, что с аркой под самый потолок и украшен занавесью из красной клеёнки в белый горох. Со стороны трапезной арка расположена по центру между кухонной дверью в углу и раздаточным окошком, арочным же. Оно так же занавешено располосованной клеёнкой.

Накрывался агрегат загодя к приходу полеводов. Причём, не в трапезной, не в раздаточной, а в стряпной, прямо из кастрюль на плите. Наполнял глиняные жбаны и жбанки (в завтрак и ужин), солдатские походные котелки и кружки (в обед) кашевар Хлеб, самолично, помощников не держал. Провинившихся солдат, назначенных в наряд на кухню ему в помощь, в стряпную не пускал, а стал взвод «сборищем» (по выражению завхоза Когана, бывшего зампотылу майора Кагановича) коллективных хозяйственников, полеводы помыть посуду в посудомойке только и мечтали. Агрегат — он необычен, не какой-то там общий длинный обеденный стол для много-посадочного застолья. Вместо такого используется конвейерный транспортёр (почему и назван агрегатом) с обрезиненной лентой несколько потрёпанной и зачем-то выкрашенной половой краской жёлто-коричневого цвета. В ЗемМарии такие транспортёры применялись для погрузки ящиков с тепличными овощами в вагоны, а те уже доставлялись в порт к причалу, грузились на суда и штабелировались с морскими контейнерами. У нас в вагоне-ресторане стрела транспортёра покоится на стоечном из металлического уголка каркасе с колёсиками, по обеим сторонам к которому приторочены скамьи из сварных труб и листовой стали. Этот «стол-нестол», агрегат, сервированный из кухни через раздаточную в трапезную выкатывался по вмонтированным в пол рельсам-швеллерам; возникает в проёме под аркой и катится, полязгивая болтовыми соединениями. А как займёт весь зал с конца в конец, стопорнёт между страждущими вкусить чего после изнуряющей прополки. Всю дорогу бежали от поля к столовке наперегонки, теперь покорно поджидали трапезы, выстроившись рядами вдоль стен вагонных.

Зал освещён четырьмя по стенам плошками с плавающими в масле свечными огарками. Света добавляет украшение неприхотливого интерьера — камин, встроенный в стену посередине, и топившийся на том же что и в плошках масле с китовой ворванью. Места за столом напротив огня самые в зиму желанные — потому как, и поешь, и согреешься. Кто первым с прополки примчится и коснётся дощечки «ВХОД СТРАЖДУЩИМ», тому и занимать.

Никто кроме кашевара Хлеба, меня председателя колхоза, да завхоза с кладовщиком на кухонную половину не вхож. Потому как в подполье под раздаточной устроен продсклад, где хранятся все колхозные припасы. Из материальных не густо — оно понятно, какие у беглых арестантов вещи. Из продовольственных — собранный урожай, вернее, всё, что от него оставалось после сделки с Зямой. Да «бедны прыбытак» в углу.

— А Чонка?.. — подал голос кто-то из разнорабочих. Я их, японцев, к тому же братьев-близнецов, не различаю, узнаю только тучного увальня по имени Тонна-ко и прозвищу Тонна.

— Не спецназовец, денщик вольнонаёмный, — выкрикнул второй из братьев.

— Ростом не вышел, здоровьем обделён, — вторил третий.

— Слабенький китаец, однако, — заключил четвёртый.

— Почём зря мучается, болезный! — подхватил Хромой, их звеньевой.

— Мучается?! — взорвался-таки я, — К вашему сведению, это он в сговоре с начальником гауптвахты, а не Зяма, устроил нам побег из Твердыни. Ни кто его не держит, может убираться с острова, меняла китайцу на судне место найдёт! Почему обуты?! И что здесь Камса делает? Я что приказал! Разуваться, оставлять боты в тамбуре! Смердючего фельдшера не подпускать к столовке! Будет Хлеб за порядком следить? Или мне ему половник на мотыгу заменить?!

Мужики не унимались:

— Каторга!

— Заточили нас на острове!

— Да лучше по норам Метро месяц проползать, чем здесь неделю прожить!

— Легче в кораллоломнях коралл рубить, чем здесь в поле полоть!

— Там шытнеэ, во вшяком ш-учае, — вставил кто-то, от «рыбьей» половины», реплику.

К мужикам присоединились осмелевшие хлопцы:

— Мы здесь состаримся, не познав любимых и отцовства.

— Пашем на какую-то Пруссию! Родина наша — «Звезда»!

— Науськиватель известен, а кто соглядатай? Выходи, покажись! — встрял Селезень.

— А ты не знаешь, что даже науськиватель не знает соглядатая, — съязвил Кабзон.

— Да поштигает гогда Камша швой медха-ат?!

— Товарищ полковник, вас не было, лейтенант заявился, чуть не блеванули.

— Деды цветочками чифирными, салаги черепахой духмяной, — уточнил Кабзон.

— Киселя хотим!

— Прикажи Хлебу выдать, трубы горят, — ссутулился на скамье и втянул голову в плечи Селезень.

Галдёж в столовке случался не раз, но то по пьяной лавочке в какой либо из дней по случаю дня рождения кого из колхозников. Бывало и в праздничный день «День колхозника», в который добавку в столовке выдавали, и она быстро кончалась. Чтобы вот так в обычный будний день, с похмелья за завтраком, да ещё с требованием подать киселя вместо чая или компота — до такого пока не доходило. С забиравшей меня яростью перекричал всех:

— Какие деды, какие салаги, какой товарищ полковник?! Это что?! Бунт?!

— Да… кагой к гхону гунт… недо-ол-льство… г-м… проявляем, — пробасил и шумно сглотнул мужик Силыч, Он не «рыба», во рту пластинчатый протез с бюгелем и макароны не дожёванные. В роте он прапорщик Силантий Лебедько, каптенармус, теперь же в колхозе кладовщик с прозвищем Силыч. Великан — ровнёхонько вдвое выше ростом, больший по весу и габаритам толстяка Тонны. Сидел в торце стола, подпирая спиной входную в трапезную из тамбура дверь. Табурет, единственный здесь предмет из «правильной» мебели, под зад, когда последним входил в трапезную, выдвигал из-под агрегата кто-нибудь из четверых разнорабочих, японцев-близнецов, усаживавшихся на скамьи тут же по сторонам. Тот, чья была очередь проделать это, ел спокойно, без опаски, не зажав котелок меж колен, как то делали его трое братьев.

— Помолчал бы, кладовщик, — урезонил я Силыча. — Или будешь накалять обстановку? Не ты ли науськиватель?

— А это как выгорит, — проглотил Силыч макароны. — Науськиватель да, я. Но вступил в должность эту со времени прибытия на остров Камсы, он назначение доставил. А назначенец штабной — на губе сидит, комиссар как обычно. Вчера Зяма напоил, я и проговорился кому-то. К побудке все уже знали. Хлеб, кажись, один до сих пор не знает, высыпался у себя на кухне после как земляка-приятеля драниками папотчивал, с кисельком. Разрулить как-то надо, ситуэйшен, товарищ полков-вв, виноват, председатель правления. Десантуре… виноват, полеводам на работы в поля идти, какие теперь из них работники — в обиде и без опохмелки. Киселька бы, прикажи Хлебу.

Мужиков и хлопцев, некогда десантников-парашутистов, можно понять — действительно, обидно должно быть им. Они согласно последнему моему приказу четыре года как не старослужащие и не новобранцы, не солдаты подразделения спецназа, а полеводы товарищества коллективных хозяйственников. Их лишили фамилий и имён! Зваться — дабы не трепать чести воина ВДВ — теперь вменялось своими школьными или курсантскими прозвищами и кличками, не возбранялось и оперативными позывными. Их лишили формы ВДВешника, званий — равно способности оставаться кумирами в глазах детворы, любимцами у женщин, героями у девушек. На бирке в изножье гамака было прежде написано, например: «Йосиф Кобзон, старший сержант, заместитель старшины роты», переправили на «Кабзон, старший бригадир, бригадир первой полеводческой бригады, зам председателя правления». Обращаться к нему теперь были обязаны не «товарищ старший сержант», а «мужик». «Мужик» — так если старослужащий, дед; «хлопец» — так если новобранец, салага. Приказом предписывалось: отделения взвода переименовать в бригады; разведотделение и отделение оруженосцев — в звенья. Комотделений в таком разе называть бригадирами и звеньевыми. Повара — кашеваром; каптенармуса — кладовщиком; офицера медслужбы — фельдшером; зампотылу — завхозом; комроты — председателем колхозного правления. Казарма переиначивалась в спальный барак, медчасть — в больничку, каптёрка — в продсклад, столовая — в столовку, гальюн — в нужник. Наконец, КП («командный пункт», совмещён с офицерским притвором казармы) указывалось так и оставить «КП», но считать теперь «колхозным правлением». Наблюдательная вышка с часовым и дневальный у тумбочки в спальном бараке тоже не поменялись. Смирились с судьбой, пять лет пахали, сеяли, пололи, ан нет, — по-прежнему являемся воинским подразделением спецназа ВДВ, ни какими там крестьянами. Главное на поверку, подразделением вовсе не опальными в бегах, потому как держим экзамен на выживание. Узнаём о том от самого науськивателя. А тот, и соглядатай также, назначались лично начальником штаба полка в строжайшей тайне. Уже только одно их раскрытие могло обернуться провалом. С другой стороны, только их раскрытие и могло спасти положение. Наускиватель известен, мне оставалось вычислить соглядатая, а там договориться и заснять для отчёта начштаба «кино». Я — продюсер и режиссёр с некоторым опытом.

— Шаного шуда, я эму ма-ыгу в г-отку за-ыхну!

— Что он сказал? — спросил я.

— Штабного сюда, я ему мотыгу в глотку запихну, — перевёл мужик, сидевший рядом с Селезнем, ко мне спиной в почтительном полуобороте. Он по штату в роте порученец при комиссаре, ныне же в колхозе значился бухгалтером, священником и звонарём. В полку славился как неоднократный чемпион в марш-бросках с полной выкладкой, а уж добежать первым до дощечки «ВХОД СТРАЖДУЩИМ» и занять место за столом против камина, ему не составляла трудов. Скидывал боты и мчался босиком по сопкам. Фамилия его Батюшка, позывной в спецоперациях был также «Батюшка», так в молельне барака и на ратушной башне за звоном в колокола звали. Зубы у него скрючило в рот, но на удивление говорил внятно.

Я взял с полки жбан отпить, но тот оказался пустым.

— Кашевар, жбан пуст!

Возмущение в столь открытой форме, понимал, просто не уляжется — Испытание не по уставу это не нехватка добавок за ужином. Я растерялся и прикидывал, как поступить. От тех пяти-шести глотков из жбана во рту вязало, в боку кололо, зубы сводило, из желудка всё, что съел вчера за ужином и ночью в закутке, просилось наружу. Настроение — удавиться только, а тут ещё этот бардак, на который дОлжно реагировать не хотелось, но необходимо было. Только как? Полеводы не солдаты, не прикажешь пасти заткнуть и сдать просроченную тушёнку повару в фарш котлеты пожарить.

В раздаточное окошко высунулся Хлеб со жбаном в руке, попросил Кабзона, крайнего из сидевших за агрегатом, принять и передать Председателю. Тот ловко, на манер «штампа» в американских вестернах, запустил жбан межу рядами из котелков и кружек по скользкой клеёнке. Селезень изловчился поймать и поставить на каминную полку. Но выпить мне расхотелось.

Напиться не дали, нервы сдавали, и я поспешил убраться из столовки. Силыч не пропустил. Опустив низко голову и вальяжно прислонившись загривком к тамбурной двери, кладовщик усердно тянул из котелка в рот макаронину. Делал вид, что не заметил моего порыва к выходу.

Хотел я подхватить пальцем ту макаронину и разложить по необъятной лысине великана, но тут встрял Камса. Фельдшер рванул ко мне из-под плащ-накидки с проворностью ему не присущей, пал на колени и под табуретом кладовщика прополз на мою сторону агрегата. На ноги поднялся под самым у меня носом. Так близко, не то, что стоять, подойти боялся, а тут осмелел, в глаза даже глядел. А разило от его медхалата вблизи, не выразить как. Силыч, я знал, опускал фельдшера нагишом в чан с тёртым и прокисшим топинамбуром, и пока тот руками и ногами взбивал надранку, медхалатом укрывал бидон с брагой. Мне лейтенант Комиссаров не нравился уже потому, что в роту был зачислен против моей воли. В побег, думал, избавился, не вышло.

— Чего надо, соколик? — спросил я и заложил руки за спину, зачесались.

Раздражали меня, и зуд в кулаках, и вонь камсой, но больше того — хилая грудь и мягкое брюшко под медхалатом, Камсе размера на два бОльшего, с одной уцелевшей пуговицей на уровне между пупком и пенисом. С высоты своего роста я узрел его достоинство, сморщенное, с ракушкой схожее. Пах просматривался без волосяного почему-то оформления.

— Опохмелиться, — ответил фельдшер. С таким апломбом, будто его «опохмелиться» означало «от Хрона мир спасти».

Отрыгнул. Безудержно икая, обошёл кругом, цепляясь за мои плечи — растоптал последнее моё терпение. Облапил шею, спину и малый в росте застрял у меня подмышкой. Высунул голову с угрозой:

— Прикажи Хлебу киселя налить, а не то… Прикажи, а… Халат постираю.

И я сорвался.

Но кулак мой врезался не в челюсть Камсе, а в лоб Хлебу. Кашевару, должно быть, Кабзон рассказал о моей угрозе заменить половник мотыгой, вот тот и поспешил ко мне с оправданиями. Из раздаточной ринулся в трапезную, пробежал вдоль агрегата и прополз, как давеча Камса, под табуретом кладовщика. А подымался на ноги, напоролся на мой хук.

Подброшенный ударом снизу, Хлеб машинально подхватил Камсу под микитки. Падая назад спинами, оба налетели на Силыча.

Кладовщик с макаронами на лице, кашеваром и фельдшером на животе поднялся из-за стола и отпрянул в угол. В замешательстве вернул близнецу его котелок. Бедолаги же попадали на табурет, с табурета на пол и уложились — Хлеб на спину Камса с верху.

— Председатель, а кто у нас члены колхозного правления? Переизберём. Мордобойства больше не потерпим! Посмотри, какой бутерброд сотворил, хлеб с камсой, — призвал меня к ответу старший бригадир.

Раздражение и зуд в кулаках пропали, уступив место хладнокровному расчёту мастера единоборств. Правда, бороться предстояло не одному против одного. В моей ситуации оставалось безвыходно войти в «темп-раж» и положить всю кодлу разом. Но всё же совладал с собой, сосчитав до двадцати. Успокоившись, вернулся к каминной полке, напиться, наконец. Губ не замочил, как услышал:

— Я этой ваш тъяйхнутый кайл-хоз… ф грабу ведал… ф белый къяйсовки.

Делая жадные и громкие глотки, я скосил глаза.

Чон Ли так же не «рыба», и не «зверь» — речь не искажал, у него, китайца, акцент. И не «зверь», Был Чон Ли китайцем маленьким, щупленьким. Его отличали два крупных передних резца, прямых, чуть вперёд под губой выдающихся — как у братьев-японцев и у мультяшных зайцев. Резцы ослепительно белые среди зубов желтоватых — это с неоспоримой очевидностью выдавало то, что Чон носит съёмный протез-пластинчатый. Впрочем, ни протеза, ни зубов обычно видно не было — спрятаны под боксёрской капой, которую вынимал изо рта только когда ел. Потому, наверное, и слыл молчаливым, я только сейчас определил, что на русском говорит с таким жутким акцентом. В колхозе служил истопником и раздатчиком в столовке. Видел я его редко, потому как тот часто болел, лежал и столовался в больничке. В строй на поверку не являлся, на прополку его не брали. Не знаю уж, как и за что в Мирном у рыбаков добывал китовую ворвань и сушёную рыбу, коими топил камин. Плошки заправлял каким-то особенным жиром — чадили не сильно. В завтрак, обед и ужин приходил в столовку, зажигал светильники разжигал камин в трапезной, усаживался за окошком в раздаточной, сам здесь ел и полеводам добавку, случалось, накладывал.

Что сделал я. Поставил жбан на полку, подобрался и прыгнул.

Запустил руку сквозь клеёнчатые полосы в раздаточном окошке, и, схватив за ворот кителя, выдернул китайца в трапезную, поднял перед собой.

— Комиссарова и Хлебонасущенского не тронь, — толи пригрезилось, толи взаправду пригрозил мне истопник. Позывными и прозвищами Чон Ли ни кого не называл, только по фамилии полной. Я решил, что вообще послышалось: сказано, даже без намёка на акцент.

Дружбаном ни фельдшеру, ни кашевару Чон Ли не был, но завсегда помогал Камсе выпросить у Хлеба дополнительную порцию киселя, своим угощал. Фельдшеру был благодарен не только за лечение, но и за офицерское обмундирование, принятое от лейтенанта в подарок и теперь носимого вместо ханьфу, национального в провинции Ухань костюма. В этом национальном одеянии из тонкого шёлка уханьцу на острове с нещадными ветрами было не выжить. Лейтенантские галифе с кителем (на гауптвахте медику оставили, не нашлось офицерского морского обмундирования малого размера) носил под робой огородника «атомных теплиц», моего приказа погоны спороть, дабы не срамить ВДВ, будучи без офицерской портупеи и обутым в боты, ослушался. Я никак не отреагировал: китаец был лицом гражданским, в личном составе роты не числился даже вольнонаёмным, как японцы-оруженосцы, наёмные работки частной транспортной компании (ЧТК). Мои, комроты, а после и председателя колхоза личные распоряжения исполнял, истопником был справным — и ладно. Комиссаров же облачился в медхалат, зимой накидывал поверх длиннополую офицерскую шинель. Шапку без завязок в «ушах» не снимал и летом. Душком от неё разило соперничающим с вонью от медхалата. Кстати, медхалат у офицера-медика оказался на удивление настоящим, из редкой ноне хлопчатобумажной ткани, ослепительно белым — но то ненадолго.

В вытянутой перед собою руке я пронёс истопника через весь зал к выходу, намеревался вытолкать в тамбур — прочь из трапезной, чтоб своими пятью копейками в гомоне полеводов не усугубил их бунтарский настрой. Но Силыч, снова присевший на табурет, и Камса с Хлебом на полу вповалку остановили мой порыв — преградили мне путь. В замешательстве я свободной рукой врезал китайцу подзатыльник, но тот, пригнув голову, от затычины увильнул. Шлепок пришёлся… по лысине Силыча — кладовщик наклонился стащить фельдшера с кашевара. От такого облома я не сконфузился, потому как опешил: китаец пропал! За шиворот кителя держал на весу, Чон ногами в воздухе сучил, мне нос звёздочкой на лейтенантском погоне оцарапал, и вдруг не стало — исчез.

Кладовщик отшвырнул фельдшера в угол, поставил кашевара на колени и руку ему, чтобы не повалился на пол, уложил в дверные засовные скобы-крюки. Хлеб во время готовки на кухонной половине закладывал в те крюки обрезок двухдюймовой трубы — от «страждущих вкусить чего» дверь с вывеской «ВХОД СТРАЖДУЩИМ» до времени запирал.

Рывком содрав с необъятного торса тельняшку, стерев с лысины и лица макароны, великан поднял голову и впялился в меня колюче.

Камса не упускал момента: подполз, обнял кашевара и заканючил:

— Дай. Ну, дай.

Силыч поднял фельдшера за шкирку и швырнул назад. Пригнувшись под низким ему потолком, снял очки, аккуратно сложил дужки и, пошарив за спиной, положил на пустующую в углу цветочную полку. Проделал все это невозмутимо медленно, как бы нехотя и не сводя с меня глаз.

Ротный каптенармус прапорщик Силантий Лебедько — человек необычайного роста и богатырской силы, один мог потягаться со мной на татами. Мастерства не хватало, но опыта не занимать: ему бы только перехватить противника поперёк талии и в хвате оторвать от ковра. Он одного со мной возраста, как и я, носит зубной протез, такой же бюгель, только ещё и пластичатый. На ученьях в схватке моих десантников с застукавшими их бойцами хозвзвода противника мне удалось проредить ему зубы, так другим днём в тире на татами он, скрутив меня болевым приёмом, пальцами повыдёргивал мои. Хорошо, только нижние, верхние оставил. Зубы все шатались: я надысь лбом метил прапорщику в нос, а попал в лоб — бычьей кости, как оказалось.

Силыч языком отщёлкнул протезы и положил на полку к очкам, дал тем самым понять, что сейчас он не кладовщик какой-то, а каптенармус, не Силыч, а прапорщик ВДВ Силантий Лебедько. И, что быть драке, а не обычной разборке «потешной», какие случались в казарме после отбоя. Однажды я застал роту за потасовкой и показал салагам, как впредь развлекаться: подушку за угол в руки… и по голове обидчику. Подушками! По-ду-шка-ми! Это только в кино герой (салага), поверженный в челюсть мастером каратэ (дедом), встаёт с пола, как ни в чём не бывало, с царапиной на лбу и ухмылкой на устах.

Всё время моих гляделок с Силычем полеводы оставались на местах, за происходящим наблюдали настороженно, переглядывались молчком.

Камса из угла прополз — на четвереньках задом наперёд — вдоль скамьи с полеводами и в центре зала вырулил на жар из камина, переместился к корзине из арматурного прутка для хранения растопки, в которую, свернувшись калачиком и зарывшись головой в сушёную рыбёшку, улёгся: предусмотрительно пьяница нашёл себе укрытие.

Я, всё ещё зачарованный удивительным исчезновением китайца, высматривал беглеца. Выход в тамбур кладовщиком блокирован, окна вагона парусиной заделаны, оставалось — сиганул в кухню через дверь, в которую кашевар, оставив настежь открытой, бросился испытать мой хук. «Востёр китаец» заключил я.

Вытащил из корзины и усадил фельдшера за стойку с каминным инструментом. Настоящим, не фальшивым, как та укладка из поленьев с языками пламени, что нарисована масляными красками по металлической сетке — заслонке, за которой истопник скрывает в топочной камере противень с растопкой. Не без оснований опасался я, что корзину в пылу драки, обрушив заслонку, сметут в огонь — сожгут фельдшера ненароком. Камса с достоинством оценил мою заботу и новое место укрытия: протянул мне пятерню. Пожимать руки я не стал, скрестил свои на груди, закатав прежде по локоть рукава тельняшки, и выжидал развития событий.

Лебедько кашлянул — погасла одна плошка.

Все замерли.

Гаркнул — погасла плошка вторая.

Зашептались, загомонили.

Кабзон, переломившись в пояснице, положил на стол между котелками кулаки, походившие в полумраке на пудовые гири. Ростом бригадир чуть ли не вровень кладовщику, широкой кости, но худой без толики на теле жира. Жилист до безобразия, как какой баскетболист студенческих команд в колледжах штатов.

Селезень первым махнул к верзиле, теперь не к старшему бригадиру Кабзону, а всё к тому же старшему сержанту Йосифу Кобзону, заму ротному старшине. За ефрейтором трое рядовых — всё его разведотделение. Тут и все полеводы вмиг преобразились в десантников. Перемахивали через агрегат, кто куда. Посуды не сбросили, клеёнки с посудой не смели, друг друга не зацепили. Мою сторону приняли третье отделение целиком и половина второго, сторону прапорщика Лебедько — первое и половина второго. Разведотделение ефрейтора Селезня, примкнувшее к старшему сержанту, определило противостояние не в мою пользу.

Разнорабочие встать из-за стола поспешили не с мыслью «за кого?», а с боязнью, что перепадёт — судя по тому, как у трёх десятков здоровяков учащалось дыхание. Боялись, втянут в потасовку, а их оруженосцев искусству рукопашного боя в ЧТК особо не обучали, проявить же умение «помахаться», все ж японцы как-никак, — это в земмарийском кабаке можно после изрядно выпитого соке. Конечно, в отсутствии там китайцев, извечных соперников с их приёмчиками кунг-фу. Но не здесь с ВДВшниками, с спецназовцами натасканными. В замешательстве братья сгрудились, зажав в углу Хромого.

В одном углу Хромой с разнорабочими, в другом прапорщик Лебедько, меж ними Хлеб. В спецназовца кашевар не преобразился, остался стоять на коленях, плечом подпирал тамбурную дверь в висе на руке в крюках. Свободной рукой опёрся в опрокинутый великаном табурет и, пытаясь выйти из нокдауна, мотал головой, что та лошадь. Только что не ржал, мычал жалобно.

Начинать драку ни кто не решался, по всей видимости, и не хотел. Когда бывало в казарме после отбоя, шли стенка на стенку, «вторые номера» приседали, «первые номера» — а это старослужащие, деды, которые не рослее, не крепче, но опытнее новобранцев-салаг — делали шаг назад и в сторону за спины. Садились на закорки, взбирались на плечи… Верховым полагалась в руки подушка, но откуда ей взяться здесь в колхозной столовке, её и в гамаках спального барака нет. Охотой же пустить в дело кулаки и ноги спецназовцы, понятное дело, могли воспылать только будучи облачёнными в защитный шлем, нагрудник с подпаховиком, наручи и поножи — в чём тренировались в полковом тире.

Так стенка против стенки стояли не одну уже минуту, что, прямо сказать, полеводам не в укор, но элите ВДВ не к лицу.

Я, подрастерявший за время председательства начальственную хватку, молчал. Мне командиру без комиссара, офицеров и старшины, случись драка, за проваленное Испытание грозило единоличной ответственностью. Хуже того, я нынче, будучи председателем колхоза не обременённым по безалаберности членами правления, их поддержкой в выборах — должности лишусь. И, совсем уж плохо, останусь без бюгеля: выбьют зубной протез, наступят невзначай, сломают. А запасного нет, и новый на Бабешке никто не сделает. Не раздумывая, вынул «челюсть». Искал куда положить, где схоронить — карманов в кальсонах и тельняшке нет, в столовку пришёл без кителя. Спрятать в пустом жбане на каминной полке поостерёгся: смахнут ещё на пол под ноги, затопчут. Обернулся к Камсе и потребовал: «Растопырь-ка когти, соколик». Увидев грязные пальцы, снял балаклаву, раскатал из шапочки в маску и, опустив протез на дно «чулка», приказал: «Пуще глаз береги». Поправив в стойке каминную кочергу, за которую неловко чулком зацепил-таки Камса, засучил рукава теперь по плечи: пора было проявить себя. И вдруг осенило: всё происходящее в трапезной подстроено — акция Испытания. Процесс пошёл, науськивателя, этого быковатого кладовщика, не остановить. Попытался определить в стенках среди солдат соглядатая, терялся в догадках, кто и как будет фиксировать драку. «Истопник! Чон Ли»: осенило в другой раз. Лейтенант Комиссаров привёз назначение не только прапорщику Лебедько, но, видимо, сбагрил свою функцию контролёра Испытания, соглядатая, на истопника. Недаром же свалил, свинтил с глаз. Теперь, затаившись, пишет на камеру, фиксирует наш позор.

Тем временем Лебедько поднял кулак с добрый бочонок, оттопырил большой палец и развернул толстенным соляным камнем под ногтём в потолок. Селезень, недаром что разведчик, смекнул, что за жест подан прапорщиком. Проведя большим пальцем себе по шее, опустил перст долу, раскрыл ладонь и повёл ею из стороны в сторону; засмеялся добродушно, мол, не дрейфьте, кровушке бывать, смертушке — нет, потасовкой всё закончится. Смех подхватили, но бойцовские стойки остались, стенки не распались, как и прежде стояли рядком в боевой готовности, только сместились спинами ближе к стенам вагонным — к прыжку коварному готовились.

Вдруг агрегат пришёл в движение. Пустые котелки и кружки гремели, натыкались друг на дружку — грудились в запруду, пока Кобзон не убрал с ленты свои мослы. Полязгивая суставами скамеек, укатил за клеёнчатые полосы под аркой — переместился через раздаточную в стряпную. Теперь начать, наконец, выяснять отношения противникам ничто не мешало, но солдаты ждали команды. Успели похватать со стола ложки и, как заворожённые, слушали звуки от падающей в мойку посуды.

Хлеб, потеряв опору — табурет подцепленный скамейкой «уплыл» с агрегатом — отвалился от двери, повис на руке в крюках. Оглашено орал с мочью молодого верблюда, подзывавшего на соитье самку.

Прапорщик рыкнул — погасла третья плошка.

В трапезной слышны только вопли кашевара, гул от вытяжки в камине, да стук сердец противников.

Полумрак сгустился.

За спиной зашептал Камса. Прислушавшись, я разобрал: бывший ротный офицер медицинской службы подсказывал мне идею вооружиться каминной кочергой. Мне против кодлы оно воспользоваться было бы не западло, но останавливала рассудочность бойца опытного: каптенармус тогда не преминул бы задействовать в схватке засовную трубу. А с кочергой в руках — «декоративная» по большей части, из силумина лёгкого, литого — против двухдюймовой с метр длиной стальной трубы, да в руках гиганта, это вам не против даже лома.

Наконец перекрестившись, Лебедько выступил из угла на шаг. И, не сводя с меня глаз, начал проделывать телодвижения борца японского сумо — традиционные на дохе перед началом поединка. Поочерёдно поднимал и разводил в стороны свои загребалы и клыжни (руками и ногами назвать язык не повернётся). Бил в ладоши, хлопал по ягодицам, бёдрам и животу, притопывал то справа то слева. Ступни в спецназовских берцах огромны, как молоты. Пальцы в кожаных с заклёпками митенках толсты, как сардельки. Безпалки спецназовца интенданты заказывать каптенармусу не брались — лекал подходящих перчаток не сыскать. В Твердыне, вели из аэропорта в досмотровую гарнизонной гауптвахты через морской порт, Лебедько у зазевавшегося грузчика и спёр его перчатки-безпалки. Теперь носил, не снимая, как и спецназовские берцы крокодиловой кожи, которые ему на губе не нашлось чем заменить, и оставили на острове когда прогары меняли на боты.

Похлопав и потопав, — жир на загривке, плечах, груди и животе великана перекатывался волнами, от чего вагон-ресторан, казалось, раскачивало, как шлюп в шторм — прапорщик напоследок отвёл поочерёдно в стороны и вверх ноги под прямым углом к туловищу. Присел. Присел бы и ниже в позицию борца сумо — кулаки на дохе — перед броском, да, вот незадача, треснули на заду трусы. В филиале гауптвахты, меняли в душном вагоне-ресторане армейское исподнее на матросское, трусов подходящего великану размера не нашлось. Всучили «семейки» на женские шорты подозрительно смахивающие: по зелёному полю жёлтые цветочки с розовыми сердечками. Прапорщик нисколько не расстроился, разгуливал по вагону, соблазнительно повиливая обширным задом — салаг смущал. Здесь в столовке, интуитивно, чтобы заглушить треск раздираемой клеёнки, пёрднул. Да так громко, сам не ожидал, смутился даже. От неловкости оправлялся с загривком выше лысины, с ушами зажатыми в могучих плечах, с глазами крепко зажмуренными. Проморгался. Притопнул. Прихлопнул. Растопырив «сардельки», локти раскрылив, присел ниже и упёрся кулаками в пол. Глаза потухли. Вот-вот ринется на меня, судя по тому как наливались кровью глаза. И не как борец сумо кинется на соперника, а как бык на матадора.

По команде комотделений спецназовцы сделали шаг навстречу друг к другу, вытянули перед собой руку, скрестили с рукой противника, запястьями чуть коснувшись. Каратэ.

Чтобы достать меня стоящего посреди трапезной у камина, прапорщику предстояло пересечь половину зала, а этого, должно быть, опасались те, кто в стенках противников оказался на свою беду у него на пути — задавит и сметёт. Вас переезжал когда автобус — огромный такой, жёлтый, американский «школьный»? Раздавит тех кто «против», но и тех кто «за».

— Старшой, Кобзон, не томи, — выкрикнул один из сержантов, из тех, конечно, кому «автобус» не угроза.

Другой сержант — он как раз стоял на пути прапорщика — зароптал, ссутулившись:

— Кабзон! Бригадир, кладовщик шутит, дурачится!

— Господи, образумь, — крестился Батюшка, из порученца и переводчика преобразившийся в священика. Он, у плеча стоящий, неотвратимо послужил бы барьером «автобусу» на меня на всём газу летящему.

Старший сержант, спросив рядового, видел ли тот его ложку и, получив ответ отрицательный, скомандовал:

— Маскии-руйсь!

Сержанты тут же поспешили отдать команду отделениям. Спецназовцы, засунув ложку за отворот голенища правого сапога, из левого достали балаклаву. Надели, отточено двумя руками раскатали чулком по лицу до шеи, только глаза остались гореть в двух круглых прорезях, да нос со ртом торчать из третьей. Снова приняли стойки каратэ.

— Туу-суйсь!

С полминуты в стенках менялись местами: перепутались в ряду, чтобы потом ни у кого не было личной обиды. И заново приняли стойки каратэ.

Камса, ухватив мизинец, завёл руку мне за спину — пальцы коснулись силумина, горячего от близкого жара из камина. «Нет! Упаси меня, Господи», — переполошился я: фельдшер подверг меня соблазну вооружиться-таки кочергой.

Лебедько заревел — погасла четвёртая последняя плошка.

Теперь трапезная освещалась только пламенем в камине. Моя, Батюшки, Селезня и Камсы огромные тени плясали по стене и потолку помещения.

— Братишки, — вяло, без всякой надежды что послушают, просил фельдшер солдат, — умоляю, не бейте в лицо: одни зубы проглотят, другие кулаки порвут, а у меня, ни слабительного, ни бинтов нет. Разве что, помочусь на раны, если киселя испью вдосталь. Просите председателя и кашевара.

— То-овсь!

И тут…

— Стоять!! Вашу мать! Всем смотреть на меня!

Кричал истопник Чон Ли. На чисто русском, без акцента.

Плошки вдруг вспыхнули — разом, сами по себе — и все увидели силуэт китайца в проёме кухонной двери. Росток с ноготок, руки, ноги, шея тонюсенькие — китайчонок-хиляк. Заурядным китайским бойцом ушу, ни как борцом японского сумо, не назовёшь. Чуть только ткни мизинцем, повалится с ног… Посчитали бы так, если бы не предстал хиляк в боевой стойке мастера единоборств, стиля никому из присутствующих неведомого — очень выразительного.

— Китаец? — не признал сразу истопника японец Тонна.

— Истопник, — выкрикнул второй из братьев.

— Чон, — вторил третий.

— Ли, — уточнил четвёртый.

— Однако! — заключил Хромой, их звеньевой.

Чон поднял голову — по капе торчащей в разверзлом обхвате губ загуляли отблески от огня плошек.

Раз. Пропала вдруг капа! Нет капы, только два заячьих зуба во рту обнажились, торчат. «Вот оно, — втемяшилось мне в голову — началось, соглядатай подключился, снимает». Камера в щербине меж резцов. А возможно, в пуговице лейтенантского кителя. Скорее всего, соглядатаем назначен был Комиссаров (в гарнизоне с довольствия снят), но в пьяном угаре камеру предусмотрительно сплавил от греха.

Два. Пропали и зубы! Нет зубов, щерится пустым ртом, дёснами голыми без протеза. «Точно, камера в пуговице», — польстил я себе за догадку.

— Шнял капу и п-отеж! — поразился кто-то.

— Снял капу и протез! — машинально перевёл мне Батюшка и мелко часто закрестился.

— Как снял? — дивился Камса за спиной. — Да не, проглотил!

— Чонка, ты чо?! Белены объелся? — смеялся судорожно Селезень.

— Это он серьёзно? Один против тридцати? — подивился кто-то из салаг.

— Это он серьёзно, — предостерёг кто-то из дедов.

— Бой!! — запоздало, не в жилу скомандовал Кобзон. Он китайца у себя за спиной не видел, ни чего не слышал, ни кого не слушал — усердно искал свою ложку: назад отклонившись, осматривал икры ног солдат в надежде увидеть у кого за отворотом голенища сапога не одну, а две ложки.

Чон с порога выпрыгнул из бот — чуть вперёд. Выбросил из кулаков указательные пальцы и вывел ими в воздухе фигуры: у живота — круги, у груди — квадраты, перед лицом — треугольники, над головой — кресты. Глубоко вдохнул и издал гортанный звук — не устрашающий, схожий с перепалкой тетеревов на токовище. Пугало другое: щёлочки глаз японско-китайского разреза — их выражение неотвратимого ужаса с безысходно-губительной угрозой.

Спецназовцы застыли: деды в позициях мастеров айкидо, салаги в стойках юных монахов владеющих приёмами каратэ. Камса затих, Хлеб замолк. Тишину нарушал один каптенармус — безудержно пердел. Нет, не от испуга и замешательства, от решительности, наконец-то, начать заваруху. Бывало в тире на татами этим демонстрировал своё презрение к сопернику. «Оклемался, бычара».

Истопник тем временем, вытянув руки ладошками от себя (пальцы указательные указуют от себя вперёд, остальные чуть поджаты в кулаки). Утюжком посунулся, мелко перебирая ногами в таби, японском традиционном носке, в котором большой палец отделён от остальных, просунут в специальное отделение.

Кобзон, наконец, заметив китайца, посторонился, расстроил свою. Спецназовцы тут же, как по команде, отпрянули назад к стенам вагона. За ними и противная сторона.

Не прекращая выделывать свои замысловатые пассы бойца-гуру, Чон Ли перемещался по центру трапезной по дорожке между швеллерами-рельсами. Завораживало то, что не переступал ногами — скользил, не отрывая носков от вощёного пола. Остановился перед Хлебом, припавшим к двери и норовившим спрятать голову себе под болезную руку. Развернулся. Чуть присев и выставив стопу, повернул её чуть в сторону, опять же не отрывая носков от пола. Наконец, застыл на месте и глубже присел на правую «толчковую» — ну как в кино про самураев. За спиной — кашевар, по левую руку — прапорщик, по правую — разнорабочие с Хромым, по сторонам — стенки по полтора десятка спецназовцев в ряд. На меня с Камсой у камина, казалось, внимания не обращал.

Кульминация себя ждать не заставила: Чон сузил щёлочки глаз, поклёкотал тетеревом, поухал филином, ещё раз пальцами вывел в воздухе круги, квадраты, треугольники и кресты. Этим разом не столько выразительно, сколько убедительно: у всех до одного гонор десантуры как коровьим языком слизало, боевые стойки напрочь пропали. В шеренгах теперь стояли понурые дядьки и кроткие монахи-послушники. Мужики видно струхнули шибко, ну и поразились явно. А хлопцы, те глаза и рот в прорезях балаклавы раскрыли ещё шире.

Японцы отводили глаза от китайца и жались к русскому мужику, тот обнял их по двое со сторон и, спиной сползая по стенкам угла на пол, кудахтал «птенцам» в уши, что та курица-наседка. Сибиряк, но и под ним образовалась лужа.

Меня же сковало — с места сдвинуться не мог.

Батюшка попятился на меня спиной и уткнулся пятой точкой мне в «слона». Почувствовав, замер — не донёс щепоть ото лба до живота в осенении себя крестом. У меня пенис — знаменитый, к тому же от бойцовского возбуждения и жара из камина его подразвезло.

И тут…

Вдруг потухли плошки. И… я ощутил всем телом ветерок — что-то или кто-то метеором пронёсся мимо.

Плошки вспыхнули. Полосы клеёнки под аркой мотало из стороны в стороны, за ними — успел-таки заметить — пропала спина китайца.

Чон Ли сбежал — так неожиданно и скоропалительно — в кухню, а что же с десантурой, вернее, теперь уже с полеводами? Они оставались на местах, начисто оставив сколь-нибудь какое рвение вступить в драку. Силыч, казалось, сплющился: втиснулся в угол так, что глянь с боку — картинка-переводка. Хлеб налёг на дверь и с новой силой завопил от боли, теперь уже не по-верблюжьи, а визжа по-поросячьи. Камса у меня за спиной сопел и мычал — старался не вступить дуэтом. Японцев, китаец пропал, вынесло какой-то силой из угла в центр зала. Я — сидел на кочерге. Хорошо, в стойку её воткнули загребком вверх, а не рукоятью витой. Но это что, у полеводов — это чудо! — в прорезях «чулков» пылало красным. Будущие синяки! Очень отчётливые. Я, не сказать что подивился, недоумённо поразился внезапному их проявлению. И тому поразился, что к фингалам все отнеслись спокойно: то ли не чувствовали и не замечали, то ли приняли за должное. Как удачный исход предстоящему мордобою. Стояли, теперь не в полуприсяде для броска — в полный рост с опущенными руками и пялились на мотавшиеся в арке полосы.

Разнорабочие глаз зажмуренных не открывали, всё ждали напасти. Склеились спинами, как уже не раз бывало в кабаках, и, топоча ботами по гулкому полу, смещались в коридоре из полеводов на своё прежнее место — в угол. Хромой, зажатый с четырёх сторон, хромая, подбадривал: «Не бздеть! Банзай!». Тонна, как и сибиряк, обосцался. Волочил по полу ногу, по голому бедру и коленке — трусы толстяк носил закатанными на манер плавок — стекала за отворот сапога моча.

Добраться до угла японцы не успели.

Китаец объявился…

Стоя на конвейерной ленте всё в той же позе «утюжка», голову пригнув под аркой, Чон Ли выкатился из кухни в трапезную. Как?! Агрегат, вообще-то, по швеллерам в полу передвигался посредством цепной передачи, а это кому-то «звёздочку» за рукоятку крутить было надо в посудомойке. Хлеб сам и крутил, а тут! Я догадался, завхоз Коган, больше некому, он на время приёма колхозниками пищи подменял часового на наблюдательной вышке. Прибежал на шум в столовке, и, зная, что Силыч из входного тамбура в трапезную не впустит, решил пробраться через кухонный. Вот, на Чона нарвался, и гонит теперь цепь.

Хлеб, боль в руке пересилив, замолк, глаза выпучил. Мужики и хлопцы, те в оторопи сникли. Разнорабочие с Хромым — обомлели, все обосцались.

Но обманулись в ожидании взбучки: Чон Ли улыбался. Капа во рту на заячьих зубах. Не снимает, не пишет на камеру?! Точно, в пуговицу вделана. Но и кителя с галифе на нём нет! Оставил в кухне! На китайце надето его шёлковое ханьфу. Видать носил поддёвкой армейскому обмундированию. Микрокамеру из пуговицы, чтоб пристроить к ханьфу не извлечь. Получалось, не прозорлив я, поторопился с похвалой себе: Чон Ли вовсе не видео-оператор Испытания, не соглядатай. Впрочем, мог и не знать, что таковым является. Комиссаров, сплавив ему галифе и китель, не поведал о том, что теперь тот не только истопник, но ещё и соглядатай Испытания, выполняет оперативное задание начштаба полка. В шелках явился, выходило одно из двух: или не пишет видео, или попросту не знает о своей роли соглядатая.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Повесть послехронных лет предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я