По реке времен (сборник)

Виктор Кречетов, 2017

Книга, подготовленная к 75-летию Виктора Кречетова, подытоживает значительный период творческой работы писателя. Основу книги составляет автобиографическая повесть, освещающая жизненный и творческий путь автора от рождения и до наших дней. Повесть насыщена ленинградским и петербургским материалом, большое внимание автор уделяет своей педагогической деятельности в качестве руководителя литературного клуба «Дерзание» при СПб. Городском Дворце творчества юных. В книгу вошли также короткая проза, не публиковавшаяся ранее, около шестидесяти эссе, посвященных книгам-спутникам, и раздел переводов из разных поэтов, выполненных автором в разные годы.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги По реке времен (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© В.Н. Кречетов, текст, рисунки, 2017

© М.Е. Устинов, подготовка издания, 2017

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2017

* * *

Плывший по реке времен

Детство в Хомутовке

Первые воспоминания детства: поздний летний вечер. Мать держит меня на руках и выходит к палисаднику перед домом. На небе ярко-ярко светит полумесяц. Я в восторге восклицаю: «Кулика!». Сам ли я это помню или со слов матери, но так ясно вижу эту картину будто это было только вчера. Мне в то время годика полтора, а может, и два…

Мне кажется, я человек везучий, и уверен, что какая-то высшая сила хранит меня с самого рождения. И даже до рождения. Когда моя мать была на сносях, так случилось, что однажды она шла по железнодорожному пути вдоль пакгауза на станции «Безобразово», а навстречу ей на всех парах несся товарный поезд и гудел. Время было военное, каждая минута была на счету, и поезд не стал бы тормозить из-за какой-то бабы, а по другому пути, рядом, тоже шел поезд. Наконец пакгауз кончился, и мать успела соскочить с рельсов. Всё решили секунды. И я появился на свет.

Мне не было еще и года, когда в нашем доме случился пожар. Сбежался народ, помогали вынести из дома одежду и все, что можно спасти. И все это бросали в одну кучу. В этой суете и толчее мать сунула соседке сверток, а сама кинулась в дом что-то спасать. Соседка, не сообразив, что ей сунули ребенка, а не узел с тряпками, бросила меня в общую кучу тряпья, и тут же по этой куче проехала подоспевшая пожарная помпа с колхозного двора. Когда мать спросила, где ребенок, обе пришли в ужас и кинулись разгребать тряпки. Я мирно спал и в ус не дул, будто меня все это не касалось. Поистине все в руцех Божьих!

К слову, о Боге.

Крестили меня в Моршанске, в церкви. По рассказам матери и крестной, когда меня крестили, всех охватило непонятое веселье. Смеялись все, в том числе и священник, совершавший обряд крещения. Что это означало, не знаю, но полагаю — это был добрый знак. Может быть, поэтому я люблю воду — ручей, реку, озеро, море или просто дождь. Особенно проливной. А может быть, это от игрищ в день Ивана Купалы.

Церкви в нашем селе не было. После революции ее перестроили в школу. Религиозные праздники отмечались. Но не по-церковному Были, конечно, в домах иконы, лампадки, а вот попов я боялся сызмальства. Одно из ярких впечатлений детства: огромный поп с белой бородой и в черной рясе заходит в дом, где, кроме меня, никого нет. Я прячусь от него под кровать, а он сует туда огромный крест и кричит: «Целуй крест! Целуй крест!». Но я не даюсь, забиваюсь подальше в угол и дожидаюсь, когда он уйдёт. Так и осталось во мне это впечатление чего-то темного и жуткого навсегда. А вот от «авсеня» или от летних игрищ на Ивана Купала в памяти свет. В день игрищ все могли обливать друг друга водой, сталкивать любого в воду — всем это доставляло какую-то первобытную радость, ощущение, что все едино, человек — часть всей природы и как бы растворен в ней, соединен с водой, травой, кустами и деревьями. Это радостное ощущение жизни я до сих пор ношу в себе.

Другое воспоминание: мне снится небесный свод таким, каким его раньше изображали — в виде полусферы. Свод синий-синий, и из него торчит угол белого кирпичного дома. Этот дом находится в деревне Колоколовка, в километре от окраины нашей Хомутовки, и я его не раз видел, мне он казался каким-то таинственным и загадочным. Вот в одном из моих дошкольных снов он мне и приснился. Вижу его и сейчас: торчит из небосвода, и окна видны.

Жили мы бедно, весенней обуви, чтобы выйти на улицу, не было. Апрель, тает снег, светит солнце, я сижу у окна и смотрю в палисадник. На солнце что-то переливается всеми цветами, сияет так соблазнительно, так обещающе. Мне кажется, что там какое-то сокровище, и я не выдерживаю — выбегаю на улицу и нахожу мой сияющий изумруд — им оказывается маленький осколочек фарфоровой чашки с цветочком. Разочарованию моему не было конца. Только что это был какой-то фантастический мир, приводивший меня в восторг, и вдруг это очарование так грубо исчезло.

С одеждой вообще было плохо. Лет до шести или семи я бегал босиком, без штанов, в одной рубахе, и бегал так едва ли не до снега. Лет в пять я любил ходить к тете Анютке Отдельновой, это в соседнем доме. Когда-то братья-дедовья разделились и построили рядом второй дом. Так обе семьи стали называться Отдельновы. У нас были очень близкие отношения, хотя каждая семья жила сама по себе. Тетя Анютка как могла подкармливала меня, вот я и бегал к ней постоянно. Как-то уже поздней осенью я прибежал к ней в одной рубахе. Мать моя тоже была у нее, я, наверное, получил пирожок и собрался обратно к себе, когда тетка Анютка пошутила: «Витя, петушка-то отморозишь!». — «Ничего, — отмахнулся я, — отморожу, подниму и в карман положу».

Осталось в памяти: в доме к потолочной балке подвешена зыбка, в ней лежит моя младшая сестренка Лида. Мама дала мне кружку со сливками, чтобы я ее покормил. Лида была на два года младше меня, она умерла в возрасте двух лет от дифтерии. Мать понесла ее в нашу сельскую больницу, время было неприёмное, ночное, но врачиха Елена Яковлевна жила при больнице. Мать долго стучала к ней, наконец вышла домработница и сказала, что Елены Яковлевны нет дома, но мать видела, что та подходила к окошку посмотреть, кто там, а потом уже дверь открыла домработница. Пришлось ехать в Александровку, за десять километров, там тоже была больница. Пока мать взяла в колхозе лошадь, запрягла ее в сани, пока ехала до Александровки, Лида умерла. С тех пор у меня в душе поселилось какое-то недоверие ко всем пришлым людям, Елена Яковлевна была не нашей, не деревенской. А уж откуда ее к нам занесло — не знаю. И с тех пор все Яковлевичи и Яковлевны у меня всегда вызывают в памяти ту Елену Яковлевну.

Первая сознательная память — ожидание отца с фронта. Целыми днями я сидел у окошка и смотрел на окраину деревни, которая была через три дома от нас, смотрел, оттуда выйдет солдат в шинели, и это будет мой отец. Тогда он еще был жив. Помню, тетка Анютка, соседка, да и мать иногда скажут мне: «Витя, вон отец идет!». Я бегу навстречу, но они меня останавливают: «Нет, это не отец». Я опять начинаю ждать. В сорок седьмом пришла похоронка на отца, не похоронка даже, а телеграмма, записанная от руки на почте. Этот пестрый листочек хранится у меня до сих пор.

В доме была панихида, со свечами, отпеванием, народ собрался. Я смутно чувствовал присутствие смерти, и понимал, что меня это как-то касается. Я убежал на верхний огород и там спрятался в картофельной ботве, среди лебеды и бурьяна. Меня нашли, как-то успокоили. Сам я отца не помню, хотя смутные воспоминания есть, но, возможно, они вторичны и возникли уже на основе рассказов матери. Когда мне был год, отец приходил с фронта по ранению. Он сидел в избе со стариками, курил махорку, а я подбирал окурки. У нас обычно бросали их на пол и тушили ногой. Тогда отец взял меня на руки, докурил цигарку до конца и сунул ее мне в рот. Я обжегся и заревел. После этого я утратил к окуркам интерес.

Правда, потом, в четвертом классе, я начал курить с пацанами. И однажды в клубе до того обкурился, что меня рвало и я едва дошел до дома. А когда мать увидела меня совершенно позеленевшего, она в ужасе кинулась ко мне: «Сынок! Что с тобой?». — «Обкурился!» — признался я, потому что мне уже было не до страха наказания. Мать не ругала меня, а сказала что-то вроде: «Ну видишь, сынок, что такое табак». — «Вижу, больше курить не буду!» И действительно, до двадцати девяти лет не курил ни разу.

Потом приезжал какой-то военный, привез отцовскую шинель и медаль за победу над Германией. Эту шинель мать позже перешьет мне по росту, и я буду ходить в ней в школу, за что получу кличку «Солдат». Об этом у меня есть стихотворение «Шинель»:

Отцовский друг привез с войны шинель —

Наследство от погибшего отца.

Что он нажил, все воплотилось в ней,

Мать приняла, как будто дар Творца.

И под иконами ее на гвоздь

Повесила — не знаю — почему.

Она иконам вместе и поврозь

Молилась сквозь ночную тишину.

И в той шинели в школу я ходил.

И кличку получил за то — Солдат.

Я это званье с гордостью носил,

Не различая праздников и дат.

Все детство милое я Родине служил,

Страна в награду мне шинель дала.

И песню ей за это я сложил,

Добра не зная, но не помня зла.

В 1947 году был сильный голод. По селу ходили нищие, побирались. Однажды я был в доме один, когда зашел Володька по прозвищу Кирич, он был на пять лет старше меня, а жил через два дома от нас. Он попросил подать чего-нибудь. Я сказал, что ничего нет. Он увидел под печкой свеклу и попросил дать ему свеколки. Я залез под печку и стал ему кидать, а он все просил меня еще и еще, пока не набил свеклой мешок, висевший у него через плечо. Слава Богу, в эту минутку вошла мать и заставила его выгрузить все обратно. Меня, конечно, отругала, как можно отругать пятилетнего несмышленыша. Прозвище Кирич он получил от отца. Наши отцы до войны были друзьями. Уже в наши дни я узнал, что у Кирича сын погиб в Афганистане.

Надо сказать, нищета и голод были в то время обыденными. Получше жили семьи, у кого были мужики, хоть даже без ноги или без руки. А бабы-одиночки, особенно с детьми, жили на грани голода. Зажиточными считались семьи, где ели каждый день пшенную кашу с маслом, но это было не у всех. Мне, правда, жаловаться грешно — у нас была хорошая корова Пестранька, которая давала много молока и ежегодно приносила теленочка.

Нас у матери было трое выживших — старший брат, Иван, за ним по возрасту сестра Катя и я, на девять лет младше брата. Были еще две сестры — старшая Ниночка умерла еще до меня, а Лида уже при мне. Прокормить троих да и себя еще мать, конечно, не смогла бы, не будь нашей кормилицы и поилицы Пестр аньки.

Жизнь была каторжная, все облагалось налогом: с коровы — масло, с овцы — шерсть, с курицы — яйца… Сначала нужно было выполнить поставки в государство, а уж если что останется, то для себя. С нашей коровы и нам кое-что доставалось и можно было продать масло учительнице, получавшей зарплату, чтобы купить керосину, спичек, соли, а иногда и сахара, причем все это можно было купить по карточкам сельпо, то есть если ты член сельского потребительского кооператива, если все взносы выплатил, да и то нельзя было купить больше нормы. Но мы и норму не всегда могли выкупить.

Годы раннего детства мне запомнились как голодные и нищенские. Кормились мы со своего огорода, слава Богу, земли было пятьдесят соток, а работа в колхозе практически ничего не давала. Это была своего рода барщина, только барщина предусматривала день или два работы на своем поле, а работа в колхозе этого не предусматривала. Хотя, конечно, бригадир отпускал на день или два, но по своей собственной воле, чтобы обработать огород. Оплата в колхозе была натурой. Осенью. Когда колхоз выполнял зерно — и мясопоставки государству, подсчитывали, сколько осталось пшеницы, ржи, и делили на количество всех трудодней в колхозе. Обычно выходило граммов по 150-200 ржи и граммов по 100 пшеницы на трудодень. Ну и, в зависимости от количества выработанных трудодней, получали хлеба. Здоровый мужик мог выработать в день два с половиной трудодня, то есть он работал обычный день, а ему ставили в журнал два или два с половиной. Баба на мужской работе могла зарабатывать полтора или даже два трудодня. Таких баб было мало, обычная баба на обычной женской работе — перебирать картошку, зерно, вязать снопы и свясла для снопов — получала один или 0, 75 трудодня, то есть работаешь день, а тебе записывают день неполный. На какую работу пошлет тебя бригадир — зависит от бригадира, от отношений с ним. Вроде бы нет смысла и на работу ходить, но и не ходить нельзя, потому что для своего огорода тоже нужна лошадь, а лошадь можно взять только в колхозе. Лошадь нужна и для того, чтобы привезти нарезанный у черта на куличках торф, да если он и близко, на руках все равно не перетаскаешь.

Хорошо помню, как плели лапти и ходили в лаптях. В сенях на гвозде у нас висел кочетыг, специальное приспособление для плетения лаптей — деревянная ручка, из которой торчал железный слегка изогнутый плоский, но с выемкой, штырь. Мать моя, когда хотела о ком-нибудь сказать нехорошо, говорила: «Кочетыг ему в задницу!». К слову сказать, мать обычно не ругалась матом, но крепкие слова иногда выговаривала. Бывало, я начну тянуть: «Мааааам, хлебца!» — «Жопа слепится!» — в отчаянии, с досадой, но и не без шутки в интонации ответит она. Потому что хлеб рассчитан до кусочка. Иногда хлеб приходилось брать взаймы у соседей или давать взаймы соседям. Хлеб взвешивали точно, на безмене, и обязательно возвращали.

А случалось, я стану просить: «Маааам, есть хочу!» — «Что я тебе дам, глисту на листу?!». Есть я хотел, но на суровые ответы не обижался, понимая, что дать мне нечего.

В деревне умели делать все. Сами ткали и шили домотканые порты и рубахи. В доме у нас зимой стоял ткацкий стан, и мать сидела за ним. Когда не было муки и смолоть было негде, но если при этом было зерно, то мололи на ручной мельнице, и я довольно на такой мельнице поработал. Сейчас, если понадобится, я без труда сумею такую мельницу сделать. Крахмал толкли в ступе пехтелем. Обычно крахмал делали из картошки, набранной весной после снега на колхозном картофельном поле. Собирать крахмал было обязанностью детей. Как только снег сходил с полей, все мы, кто с лукошком, кто с ведром или мешком, шли в поле и подбирали мороженую картошку. Потом мыли ее, сушили и толкли. Крахмальный кисель казался вкусным.

А летом по жнивью собирали колоски с зерном. Но это запрещалось, и объездчик мог догнать и отхлестать кнутом, такое бывало не раз. Об этом у меня есть рассказ «Митьми». Там объездчик выхлестнул плеткой мальчишке Ваське Попкову глаз. Между прочим, однажды прототип героя прислал мне письмо, в котором поблагодарил за рассказ и сказал, что глаз он потерял другим образом. Разумеется, правда рассказа здесь не пострадала, а вот что интересно отметить — прототипом оказался ныне член Союза российских писателей профессор Мичуринского педагогического института Василий Иванович Попков. Вырасти в нашей Хомутовке и стать заведующим кафедрой, профессором — это чего-то стоит.

Одно из ранних воспоминаний: бегаю по крутому песчаному откосу в нашем бараке (так у нас называют овраг) вдвоем с девочкой, моей ровесницей, она живет за несколько домов от нас. У нее было прозвище Гарда. Что означало это слово — не знаю, но у нее был чуть хрипловатый голос и я думал, что она одновременно и девочка, и мальчик, то есть гермафродит. И вот она останавливает меня на откосе и говорит: «А я ангелов видела! Вон там, — показала она в глубину оврага, — они сошли с неба и у них были белые крылья!». Я ей не поверил, потому что она всегда привирала, но зато явственно представил, как они спускаются с неба. Может быть, ей и впрямь являлись ангелы.

Много позже я узнал, что она пила и, как говорят, сгорела от водки.

Еще дошкольное воспоминание: мы купаемся в речке, а когда я выхожу из воды, то не нахожу штанов. Девчонки сказали мне: «Витя, твои штаны овцы съели». Не знаю, поверил я им или нет, но домой пришлось идти без штанов. Мать спросила: «Ты чего без штанов?». Я ответил: «Овцы съели!». Потом девчонки принесли штаны.

Очень яркий эпизод в памяти: мы с братом Иваном в барском саду, в полукилометре от дома, наверное, пасем телят. Вдруг к брату кто-то подошел и что-то сказал. Иван подозвал меня и попросил сказать матери, что он уехал в город в ремесленное училище. Сказал и побежал с горы в сторону деревни. Ему было 14 лет, но он был рослым и его взяли в «ремесло». С того дня я не видел его до той поры, когда он пришел из армии на побывку в отпуск. Все это произошло так быстро, что я ничего не успел осознать. Когда я вернулся домой, брата уже не было, я сказал матери, что он бежал, бросив меня, пятилетнего, на произвол судьбы. Остались мы у матери двое — сестра Катя и я. Катя была старше меня на шесть лет, она ходила в школу и учила дома Пушкина. Зубрила. И я с самого раннего детства слышал музыку пушкинских стихов.

Гонимы вешними лучами,

С окрестных гор уже снега,

Сбежали мутными ручьями

На потопленные луга.

Я легко запоминал и подсказывал ей там, где она запиналась. Как знать, может быть, именно эти первые уроки и определили мое будущее.

В раннем детстве был у меня закадычный друг Шурка-Жа-май. Жамай — прозвище, приклеившееся к нему потому что он вместо «не замай», то есть «не трогай», говорил «не жамай». Вот и стал Жамай. Мы с ним были не разлей вода, но после первого или второго класса его семья выехала из Хомутовки и увезла его тоже. Для меня это была настоящая трагедия. Я плакал, обняв Шарика, добродушного лохматого желтошерстного пса, нашего общего друга и говорил ему что-то вроде того, что вот остались мы с тобой вдвоем, а Шурка уехал.

С Шуркой Жамаем у меня связаны два памятных эпизода. Когда мы с ним подружились, он еще жил с матерью в деревне со странным названием Абиссиния. Недалеко от Хомутовки, сразу за оврагом. Она стояла между барским домом, в котором теперь была больница, и барским садом. Полагаю, когда-то там жили дворовые люди и было их дворов двадцать. Я же застал дворов семь, и все они уже расселились. В одном из них и жил Жамай с матерью. Однажды мы с ним обнаружили у него в доме хозяйственное мыло, куска два, а может, четыре. Это было целое богатство. Не знаю зачем, но нам пришло в голову это мыло разрезать. Процесс резанья нам так понравился, консистенция мыла — мягкая, слегка просвечивающая — нам очень нравилась, нож входил в материал мягко, приятно. И мы все мыло порезали на кусочки размером с сахар-рафинад. Когда его мать пришла и застала нас за этим занятием, она устроила ему трепку. Мне ничего не было.

Другой памятный эпизод более драматичен: больница стояла на отшибе и снабжалась водой из речки. Обычно воду возил водовоз на быке. Быка он запрягал в бестарку — телегу, в которой возят зерно, она похожа на корыто, а еще больше на гроб. В середине этой бестарки была укреплена огромная бочка. Возница сидел впереди на специальной лавочке, а мы попросились прокатиться, он разрешил, и мы сели на задний борт лицом вперед. Пока бык шел шагом, все было хорошо, но мужик огрел его кнутом, бык рванул, я вылетел из бестарки и грохнулся о землю затылком. С трудом встал, голова не двигалась и смотрела только в небо. Так с головой, повернутой к небу, я осторожно, не видя земли и боясь оступиться, дошел до дома. Мать была на работе в поле. Ко мне подошел сосед, Володька Чепеляк. лет на шесть-семь старше меня, стал меня учить: «Витя, а ты вот так делай, поворачивай голову влево и вправо, и говори: «кудель-кудель-голова! гудель-кудель-голова!»». Я и крутил головой. В стороны голова стала поворачиваться, а вниз никак, земли не вижу. Потом пришла мать, нашла меня в сарае, на погребе, и повела в больницу. Там что-то сделали, намазали чем-то шею, может, йодом. И через какое-то время голова встала на место.

Два слова о быках. С быками у меня связаны тяжелые воспоминания. Однажды ночью бык запорол дядю Колю Отдельнова, работавшего конюхом в колхозе. Бык был в ведении конюха, в отдельном стойле. Бык был страшным, его все боялись, и признавал он только дядю Колю. А тут он пришел к быку часа в три ночи. Хотел корму подбросить, а тот не признал его. До тех пор его держали, потому что он был хороший производитель, а после этого случая свезли на мясокомбинат. Дядю Колю хоронили с большим почетом, на машине, этого никто не удостаивался. На ступеньке, у кабины, стоял его средний сын Володька, и я по глупости своей ему немного завидовал.

Другой случай помню, как раз связанный с тем самым больничным быком, на котором возили воду. Он бежал по селу, загоняя всех с улицы во дворы. Наверное, нужно быть испанцем, чтобы это нравилось. Такое удовольствие не для всякого. Хотя мы не были трусами.

Был такой случай. Однажды волки зимней ночью утащили у соседей кобеля по кличке Грозный. Волки разорвали его и тащили полем. Мы нашли застывшие вытянутые в поле кишки. Мне тогда было лет двенадцать или тринадцать. И вот мы, несколько бесшабашных голов, взяв в руки кто нож, кто топор, встали на лыжи и решили догонять этих волков. Мы прошли километра три по следам волков, начало смеркаться, и мы вернулись. Думаю, что мы были отважны, но еще более невежественны. С дикими зверями мы вообще сталкивались мало и чаще всего, пожалуй, могли увидеть или услышать именно волков, иногда лисицу. Но однажды по селу странным образом прошел слух, что через поля бежит осел, зрелище небывалое. Наконец мы узнали, что осел где-то на лугах под барским садом. Мы, пацаны с нашего конца Хомутовки, понеслись туда смотреть зверя. Когда мы прибежали, то увидели следующую картину: в глубоком месте нашей речки, а ширина ее здесь была метров шесть-семь, плавает молодой лось, на голове которого по два отростка с каждой стороны. По берегам реки с той и другой стороны толпа зевак — и детей, и взрослых. Все орут, машут руками, а какой-то ушлый мужик пытается его заарканить. Ему удалось накинуть петлю на рога, но затягивая ее, он сломал рога с одного бока. От боли лось рассвирепел, рванул из воды прямо на нас с другом, и мы кинулись бежать по тропе через болото. Лось ринулся следом, и я, чувствуя его за спиной, бросился в сторону, ничком в болото, и в этот момент услышал и, кажется, увидел, как лось ударил перед собой копытами и, не видя уже перед собой никаких помех, пошел легкой рысью через болото, потом через овраг, в поля.

Как тут не подумать, что какая-то сила хранит меня. От копыт меня отделяла какая-то секунда, может быть, доля секунды. Потом говорили, что лось бежал из Воронежского заповедника.

К слову сказать, в другой раз я спасся вот так же в болоте от Герасьмича, однорукого соседа-мужика, гнавшегося за мной. В последний момент, когда уже он собирался схватить меня, я, как от лося, шарахнулся от него в болото, куда уже он не побежал за мной. Но если бы он достал меня, мне бы пришлось худо. Мужик он был злой и крепкий, а я чем-то обидел его сына, Витьку Головачева.

Чем я обидел его, не помню, что-то обычное, детское. Но детские обиды бывают сильные. Герасьмич работал завклубом, были у него и недоброжелатели. Много позже я узнал, что его нашли мертвым в нашей речке. Возвращался он из клуба поздно ночью, кто-то подстерег его…

Летом на детское население ложились разные обязанности. Мне, например, приходилось вскапывать лопатой нижний огород — это десять соток. Земля у нас рыхлая, рассыпчатая, копается легко, но десять соток для пацана — это, конечно, работа.

Летом — прополка огорода, полив огурцов и помидоров. Помидоры поливать легко, им нужно не очень много воды, главное, чтобы лить воду под корень. А вот огурцы требуют воды много, они водохлебы. Носишь, носишь воду — конца-краю нет. Меня эта работа весьма утомляла, и я мечтал приобрести рабочую специальность, чтобы не заниматься ни земледелием, ни садоводством.

Приходилось участвовать в сенокосе, потом ворошить траву, чтобы она лучше просохла, потом убирать сено в сарай (на сеновал). Траву мы косили на своем лугу, который был за нижним огородом. Соответственно убирали сено вязанками, через плечо. За лето удавалось сделать два покоса. Этих двух покосов почти хватало корове на зиму. Из скотины у нас обычно было несколько овец, коза или две. Корма для них заготовляли разные — мне приходилось собирать в поле повитель в мешок, сушили ее, это было подспорье. Подкашивал, где мог, разную сорную траву — все шло в дело. По весне лет с десяти-одиннадцати ходил за сохой, помогал перепахивать огород и нарезать борозды для картофеля, приходилось вести лошадь под уздцы, а когда мать вела лошадь, я шел за сохой. Потом, обычно это в июне, мы резали торф, штабелевали его, а осенью вывозили уже сухой, складывали в сарай. Заготовка торфа на зиму — самая трудоемкая работа, но главная сложность тут не в самой работе, а в том, чтобы найти этот торф. За многие годы торфодобычи все луга изрезали, и приходилось искать торф в каких-то дальних бараках, да и там все быстро иссякало. Ни дров, ни угля к нам никто не завозил, а если бы и привез, то денег на это все равно не было.

Копейка давалась тяжело. Заработка как такового не было. Мать ухитрялась выгнать самогонки, которую все же можно было продать за десять рублей пол-литра — это еще до реформы 1961 года, а после реформы это был рубль. Запомнился такой случай. Зимой мы шли огородами из школы, трое или четверо мальчишек, дул легкий ветерок, и по земле тянула небольшая поземка. И тут я разглядел торчавший из-под снега уголок розовато-синей десятки с портретом Ленина. Я обрадовался находке, непонятно откуда прилетевшей, похвастался, а парень из соседней деревни, по прозвищу Исай, попросил: «Дай взглянуть!». Я и дал. А он схватил бумажку — и удирать с ней. Слава Богу, сосед мой, Иван Зебрев, он был на четыре года старше меня, помог отнять ее. Радости моей не было предела.

Иногда, конечно, когда закалывали боровка, мать продавала мясо, потом сдавали на мясозаготовку бычка, какие уж там были деньги — не знаю, но надо было и валенки валять, и какую-то одежонку справлять. Все требовало денег. Подработать было негде. Однажды со станции «Хлудово» приехал какой-то подрядчик и стал вербовать молодежь на заработки. Нужно было под фундамент рыть ямы. Ребята постарше набились в кузов, я тоже забрался, мне было лет тринадцать или четырнадцать. Это была, конечно, дармовая рабочая сила. Подрядчик сообразил, что парни к вечеру все выкопают, он им выдаст что-то наличными, а сам закроет наряды как надо.

Кирич, которому я в 1947 году из-под печки бросал свеклу, получил задание и предложил мне помогать ему. Я по наивности решил, что если я буду копать, то и мне заплатят. Но подрядчик увидел меня и отобрал у меня лопату, сказав, что я еще молод работать. Как ни крути, а самогонка была наиболее надежным способом заработать. Правда, и с этим было непросто. Гнать запрещали, ловили. Обычно определяли по дымку — дымок самогоном пахнет. Приходилось гнать в ночное время, под утро.

С малых лет мы, мальчишки, летом пасли своих и соседских телят. Пасли по оврагам и по обочинам большака. Это было самое счастливое время, когда мы жили в окружении природы и наблюдали ее жизнь в течение всего дня. Взлетит ли птица, мы уже соображаем, что там у нее должно быть гнездо. И соревновались между собой, кто больше знает гнезд. И в этом я не знал равных, иногда доводя счет до пяти десятков.

Обычно мы брали с собой географические карты и целыми днями играли с этими картами, в основном, «найди то», «отгадай это». И если у меня есть какое-то представление о географии, то оно, конечно, с той поры. Пересказывали друг другу кто что читал. Забавно, что первоначально мне слышалось вместо «Тихий Дон» — «Донкий ход». «Тихий Дон» я прочитал с большой охотой, а с «Дон Кихотом» у меня складывались отношения более сложно.

Надо сказать, что значительное время мы пасли телят вдоль «большака», и «большак», большая дорога вошли в мое сознание как некая метафизическая составляющая всей нашей жизни, вплоть до того что до сих пор, то есть через полвека, я вижу этот большак во сне.

Одно время у меня было странное увлечение — ловля сусликов. Не знаю, в том ли дело, что сусликов развелось слишком много, а их было действительно много, или в чем еще, но помню, кто-то заработал на сусликах приличную по деревенским меркам сумму и мать ставила его в пример: «Вон сколько заработал». За шкурку суслика платили от тридцати до пятидесяти копеек в ценах до реформы 1961 года, то есть после реформы — три-пять копеек. Я с друзьями-приятелями занимался ловлей сусликов, но капитала на них не сколотил.

Процедура ловли сусликов заслуживает некоторого внимания. Обычно это так: сначала слышишь свист, присматриваешься и видишь столбик у норки. Примечаешь нору и начинаешь носить из оврага воду ведро за ведром и льешь ее в нору. В каждую нору льешь по несколько ведер. Один льет, а другой наготове держит руку у норки. Как только покажется в воде голова суслика, тут же хватаешь его за шею, а дальше — удар о землю с размаха, и суслик готов. Работа адская, как раз для бессердечных детей, но тогда мы над этим не задумывались. Вообще суслик зверек хитрый, у него есть и отнорки, через которые он уходит. А бывает, он встанет головой вниз и держит воду. Но в конце концов он все же не выдерживает, вылезает. Иногда случалось до двадцати восьми ведер в одну норку лить. Это работа не для ленивых. Наверное, в стране была какая-то кампания против сусликов, подобная той, что была в Китае против воробьев.

Поскольку в доме мужика не было, то я рано стал помогать матери. В одиннадцать лет начал с матерью резать торф, тогда же покрыл толем крышу. Крыша у нас была железная, но уже проржавевшая. Мы с матерью решили, не снимая жести, покрыть сверху. А в тринадцать я совершил вообще дело, за которое редкий мужик возьмется. Я перестроил в доме русскую печь. Не знаю уж, как доверилась мне мать, но печь я сделал.

У нас стояла огромная русская печь, у которой плохо прогревался под, соответственно, плохо пропекался хлеб. А у кого-то (не помню теперь у кого) была очень хорошая печь. Я снял с нее все размеры и изготовил с нее точную копию. Сложил, конечно, не очень ровно, но нужного результата добился. Была одна сложность — когда стал делать своды, то свод не получался, кирпичи не держались. Через двор от нас жил старик Мельян, сам печник. Мать подошла к нему: «Мельян, подскажи мальчишке, как сделать?!». Мельян сказал ей: «Раз сделает — развалится, другой сделает — развалится, на третий — сама подскажет!». Так и вышло — на третий раз я сообразил, что надо сделать замковый камень. И все встало на свои места. Этой печкой я гордился, да и сейчас горжусь. Но, помню, когда я приехал в деревню на каникулы, то со всей ясностью увидел, что кладка кривая. Но это не мешало печке работать, и мама была очень довольна ею.

Моя хозяйственность имела и курьезные воплощения. Однажды с дружком мы в школе из собственного класса унесли помидорную рассаду.

Я высадил ее в своем огороде и хотел порадовать мать, но, когда она вернулась с работы, она уже знала, что я взял у директора рассаду. Пришлось все выдернуть и отнести в школу. Я говорю «взял», хотя получается, что украл, но только у нас не было ощущения, что мы воруем рассаду.

Вообще, в школе я поначалу был юннатом, то есть юным натуралистом, работал в огороде у директора. Соответственно, я знал, где что растет. Однажды взрослые парни послали Юрку Лопухова (собственная фамилия — Рябчиков, Лопухов — подворная кличка) и меня в школьный сад за дынями, а сами дожидались нас на горе у барского сада. В потемках мы с ним нарвали кабачков и нанизали их на длинную железную трость, принесли. Понятия «кабачки» у нас не было. Мужики решили, что это какие-то кормовые дыни, и послали нас снова. Во второй раз мы принесли то, что надо.

Лазание по садам и огородам у нас почему-то не считалось большим грехом, а, напротив, делом мужской доблести. Разумеется, если кого-то накрывали в саду, то за это не хвалили, но сколько-либо серьезных последствий не помню.

С садолазаньем у меня однажды вышла большая оплошность. Мы шли, несколько мальчишек, по деревне, решили к кому-то залезть в сад, а я почему-то не захотел и спокойно шел по селу. Между тем их там шуганули, и они все разбежались, а поскольку я никуда не убегал, то меня поймали и отвели к матери. Мать меня шибко побила. Ни за что. А потом бабы сказали ей, что Витька не при чем. У меня все это осталось в памяти, хотя я никогда на мать не обижался. А мать переживала за то, что побила меня зря. Уже когда ей было лет семьдесят, я навещал ее в Челябинске в больнице, вот тогда она мне призналась: «Сынок, не обижайся на меня, я ведь зря тогда тебя побила!». — «Да ну, мам, какая ерунда!» — постарался я успокоить ее, чтобы не переживала об этом.

Но помню и такое: ночью мы с дружком забрались в сад к мужику, который спал в саду, нарвали яблок и поехали в Моршанск продавать. Продали железнодорожным рабочим и купили по три или четыре буханки хлеба. Возможно, рабочие и не очень нуждались в наших яблоках, а просто решили помочь пацанам. Дома хлеба как раз не было, и наш бизнес оказался кстати. Родители не спрашивали нас, какие яблоки мы продали, думаю, они догадывались.

В Моршанск ездили, конечно, зайцами — либо под ступеньками пассажирского поезда, либо в тамбуре товарняка, либо на крыше пассажирского или пригородного поезда. В то время это было обычное явление, и по крышам вагонов мы бегали, как по дороге. Иногда люди даже спали на крыше, и известны случаи, когда кто-то просыпался перед крытым мостом и его сбивало. На крышах много ездило и всякой шпаны.

В самом раннем детстве природа производила на меня огромное впечатление. Особенно облака — белые, кучевые. После дождя мы любили бегать по лужам, но иногда меня охватывала оторопь, когда я смотрел, я понимал, что это иллюзия, и все равно боялся — настолько реальным казалось, что передо мной пропасть небесная.

В четвертом классе, вернее, летом перед четвертым классом, я читал рассказ Льва Толстого «Кавказский пленник», произведший на меня очень сильное впечатление, и горы мне виделись именно в нагромождении облаков. Я смотрел на облака, а видел горы и двух русских офицеров. Литература, природа и воображение сливались воедино.

В раннем детстве я застал совсем еще натуральное хозяйство: еще ходили в лаптях, сами ткали, толкли сушеную картошку в ступе — готовили крахмал, сами сбивали масло в горшках или в специальном деревянном приспособлении (забыл слово), мололи вручную зерно, молотили цепами и провеивали вручную. Все это делал и я сам. А кроме того, клеил галоши и резиновые сапоги, подшивал валенки, да и мало ли что приходилось делать. Взять хоть керосинку — я легко ее сооружаю из подручных средств. Иногда еще и теперь случается применить такое умение. Или сплести корзину. Умением плести корзины я обязан деду Василию Отдельнову Он поручал мне резать хворост, а потом показывал, как это делается. С дедом Василием у меня связано одно забавное воспоминание. Он любил конфеты карамель. Бывало, вынет конфету из кармана, покажет мне и по слогам прочитает: «Ка-ра-мель! Карамель! Хороший карамель!» — скажет восторженно и положит себе в рот. Я так ни одну и не попробовал.

Дед Василий был заядлым курильщиком и обеспечивал табаком себя сам — высаживал табак, потом сушил, резал, добавлял для аромата цветы донника. С тех пор я всегда, нюхая донник, вспоминаю его. Потом, в середине пятидесятых, он уехал вместе с семьей в Калининградскую область, где его старший внук Михаил остался после войны.

Вообще воспоминания детства беспорядочны и отрывочны, они живут во мне отдельными картинками. Вот мы бегаем по лугам, едим «матрену», как называется эта трава культурно — не знаю. Надо сказать, у нас вообще много названий носят местный характер. Паслен, например, у нас называется «бздника», но произносили мы это слова без звука «д», поскольку не знали, от какого глагола оно происходит. Я вообще долгое время не знал, что это «паслен». «Витька, айда бзднику есть!» — и пошли есть бзднику. Мне и в голову не приходило, что название не очень приличное. Мы любили есть крушину. У какого-то поэта есть книга с названием «Крушина — ягода сладкая». Она, конечно, не совсем сладкая, но дурманящая. Если съесть кружку этой ягоды, то начинает болеть голова. Она действительно «крушит». Крушина считается ядовитой ягодой, и те, кто не пробовал, боятся ее есть. Помню, абитуриентами работали мы в колхозе на картошке. Я набрал горсть крушины и кинул в рот. Ребята испугались: «Ты что, отравишься!». Я посмеялся. Правда, семечки нужно выплевывать, они очень горькие, а сок — дурманный. Крушина в сознании у меня каким-то образом связана еще и с любовью… Может быть, потому, что «а с семнадцати годов крушит девушку любовь», как поется в известной песне.

Большую часть лета мы проводили на речке. Утром я еще сплю, солнце освещает дом, слышу, кто-то зовет: «Витька, айда купаться!». Вылетаю из дому, время, наверное, около одиннадцати, солнце уже высоко, воздух горячий, и мы, собрав всех ребят с нашего конца деревни, бежим на речку — с горы, в овраг. Бежим с криком, гиканьем, сбрасывая с себя на ходу одежду, и, добежав до купального места, бросаем одежду и ныряем. Купание — веселое занятие, тут и кто дальше нырнет, и кто дольше просидит в воде, и подныриванье, и брызганье, чего только нет — даже грязевые ванны вместе со свиньями неподалеку.

Речка наша Каменка небольшая, таких речек по Руси тысячи. В некоторых местах воды по колено и даже меньше, но есть и заводи, глубокие места, где обычно все купаются, там и утонуть нетрудно, иногда такое и случается. Но между тем в ней водится разная рыба — щука, плотва, пескарь, вьюн, караси. Маленьких пескариков мы ловили руками и ели их сырыми, иногда даже без соли. Пескариков у нас зовут вьюнами, а вьюна называют пескарем. Вьюны ловятся редко, и я не любил их, потому что они расцветкой напоминают тритона.

Удочками у нас редко кто ловит.

Однажды я поймал на удочку огромную плотву. Мать сварила мне ее, и я с большим удовольствием ее съел. Рыбалка у нас была двух видов. Наиболее популярная рыбалка осуществлялась следующим образом. Мы перегораживали в удобном месте реку делали земляную запруду. Пока в ней набиралась вода, в речке вода оттекала вниз, обнажая местами дно. Рыба оставалась в углублениях, где мы ее ловили корзинами. Случался вполне хороший улов. Потом плотина прорывалась, и речка входила в свои берега. Мы раскладывали рыбу на несколько примерно равных кучек, кто-нибудь отворачивался, и мы его спрашивали: «Кому?». — «Юрке». Юрка брал свою кучку без обиды, что досталось. «Кому?» — «Володьке».

Эта небольшая речка в половодье разливалась на полкилометра, и мощный поток с ревом шел вниз. Я любил ночью слушать этот шум воды, он будил во мне воображение, мечту о каких-то путешествиях… Вода эта заполняла все наши луга, и таким образом на лугах все брачи могли оказаться с рыбой. Врачами у нас называют множество небольших, но часто очень глубоких прудов, образовавшихся после выемки торфа. Летом в этих брачах мы ловили карасей, щук и вьюнов. Запомнился случай — в каком-то браче, величиной примерно метра полтора на два, я запустил корзину на шесте и вытащил уйму карасей. Бывало и такое. Мужики ходили по глубоким местам с бреднем — у них масштаб был посолиднее.

Я очень любил полую воду, время, когда летят перелетные птицы. Нет более захватывающего зрелища, чем перелет птиц. Особенность наших мест состоит в том, что над нами птицы летят очень высоко, действительно в поднебесье. Стоишь, запрокинув голову, и смотришь, смотришь, пока не заломит шею. Мне и сейчас нередко снятся эти перелеты.

А когда идет полая вода, прилетают бекасы и играют над болотом под барским садом. «Дикий баран» называют у нас эту птицу. Падая с высоты, он играет хвостом, издавая звук, похожий на блеянье барана. Край наш далеко не богатый, поэтому всякая дичь вызывала во мне прилив каких-то сладких чувств. Возможно, это потому, что в детстве я мечтал, когда вырасту, стать охотником. Уехать куда-нибудь поглубже в тайгу и жить там охотой. Помню даже, как изучал карту страны и искал на ней места, где наименьшее количество населенных пунктов. Такие места были в Коми и на реках Зея и Бурея. Вот туда-то я и мечтал переселиться.

Увлечение охотой пошло во мне от чтения литературы о природе. Сначала это был Виталий Бианки, потом Мамин-Сибиряк, Соколов-Микитов, Пришвин, Паустовский, но более всего меня захватил В. К. Арсеньев. Сначала «Дерсу Узала», потом «Путешествие по Уссурийскому краю». Это увлечение я долго изживал в себе, но в детстве охота была моей мечтой. Теперь я даже литературу об охоте перестал читать. Недавно перечитывал своего любимого Соколова-Микитова. Он рассказывает, как ночью на звук выстрелил и убил воробьиного сычика. Он даже и не знал, кто там, убивать было незачем, а вот взял и убил. Конечно, охотники есть разные. Теперь я охоту признаю лишь как добывание пищи. И никакого спорта.

В детстве я не был слишком жалостливым, хотя никогда не разорял птичьих гнезд. Это было святое. А вот воробьев ловил вместе с другими ребятами. Из воробьев варили суп. Впрочем, не помню, чтобы я его ел. Варили не мы, я лишь помогал кому-то ловить их. Голубей у нас не было принято ловить — это считалось грехом, голубь — птица святая.

А вот кошек и собак мне случалось убивать, причем жестоко, но почему-то хватало на это злобы. Подробностей теперь рассказывать не хочется — стыдно, но и совсем скрывать это тоже нехорошо. Иногда я думаю, не выпусти я из себя в детстве эту жестокость, может быть, она потом сказалась бы в отношениях с людьми. В сущности, эти вольные или невольные мои жертвы стали моим очищением. Может быть, Господь таким образом отвел от меня беду, которая нашла бы меня позже.

Случалось убивать хорей, дикого кота в поле, бессчетное количество сусликов. Рубил голову петухам — выполнял мужскую работу. А однажды мать поручила мне зарезать козленка, конечно, не маленького уже, но и не совсем взрослого козла. Причем этого козленка я пас и постоянно играл с ним, а потом сел на него верхом и перепилил ему горло тупым ножом. Сейчас мне больно писать об этом. Но все это реалии крестьянской жизни. Теперь у меня рука не поднимается ни на кур, ни на кроликов. Но, конечно, все дело в нужде.

Помню долгие бабьи разговоры по вечерам. Когда я был совсем маленьким, мать брала меня с собой, идя к кому-нибудь из соседок. Я скоро утомлялся от этих разговоров и начинал ныть: «Мам, пойдем!». — «Погоди, сынок!» — ласково урезонивала меня мать. И так длилось долго. Эти разговоры были, в сущности, устной литературой и историей деревни. Все, что происходило в деревне и в мире, все находило в них освещение.

Запомнились деревенские гулянья. Раздольные песни. Иногда драки. Мой дружок Иван Иванович Кречетов, по прозвищу Калмык, перешедшему к нему от отца, был знатным гармонистом и играл на всех свадьбах. Ну и ему, как водится, наливали самогонки и до того напоили пацана, что его пришлось откачивать.

К выпивке у нас относились просто: на гулянке пить можно, можно пить немного и для аппетита. Закончив семь классов, я стал работать в колхозе. Мне было четырнадцать лет, и меня посылали с бабами на снегозадержание. Чтобы ветром в поле не унесло с полей весь снег, делались в снегу ямы и кучки, которые удерживали снег.

Когда я приходил на обед домой, мать наливала в стакан граммов пятьдесят самогонки, конечно, не первача, первач шел на продажу, и говорила: «Ну, сынок, давай для аппетиту!». Аппетит после этого действительно был хороший, хотя он и так был неплохой.

Пили у нас всегда из стаканов и обычно стаканами. В деревне у нас в ходу такая сентенция: рюмочками пьют только пьяницы, а нормальные люди стаканами, — считалось, что если человек пьет понемногу, то он любит этот процесс, смакует. А нормальный человек опрокидывает стакан.

К слову сказать, я свой первый стакан запомнил на всю жизнь. Мне было лет четырнадцать. Племянник моей матери Лешка Попков делил дом со своей матерью, и нужно было сломать кирпичную стену, пристроенную к дому. Попросили меня. Я работал целый день. А вечером меня покормили, налив полный стакан самогонки. Я, как и положено, выпил, но, не дойдя до дому дворов семь, захмелел, голова закружилась, и меня стошнило в зарослях лопуха и чернобыла. Это было сильное впечатление, хотя не скажу, что очень нужное мне или в чем-то обогатившее меня.

Отдельно хочется сказать о школе. В первый класс я пошел в 1949 году, школа была еще семилетка. Потом она стала десятилетней и называлась Веселовской средней школой. Это была школа на несколько сел, даже и для таких больших, как Кулики и Александровка. Когда школа стала десятилеткой, в ней стали учиться ребята из окружающих сел, которые должны были снимать угол в нашем селе. Мать пустила к нам на постой троих парней из Куликов. Платили они символическую сумму, но и это было для нас подспорьем. В школу я шел охотно, ждал начала учебного года, а получение в школе учебников было настоящим праздником. Когда я научился читать, то читал все учебники следующего года заранее, как только они попадали мне в руки.

Школа стояла на горе, рядом с кладбищем. До революции тут была церковь, которую перестроили под школу.

В начальных классах у нас была учительница Марина Ильинична, я ее очень любил. Когда мы с нею шли из школы, а нам было по пути, я всегда нес ее портфель, и мне это было очень приятно. У нее было больное сердце, и мне было ее особенно жаль. Но однажды я ее сильно огорчил. Была такая история.

Я учился во втором классе. Как-то шел в школу, пройдя овраг, стал подниматься к школе, а впереди меня шли Володя Толстопятов из четвертого класса и Валя Ватолина из моего класса. Сверху мимо меня прошла медсестра из больницы. Я обернулся, посмотрел на ее волосы, убранные в кичку, достал самый большой помидор и запустил ей вслед. И на свою беду попал прямо в голову. Медсестра оглянулась и крикнула, что она меня знает и скажет об этом матери и в школе. Ребята, шедшие впереди меня, тоже видели это.

Не знаю, как и от кого, распространился слух об этой истории, но после второго урока кто-то сказал мне: «Денис, твоя мать пришла в школу!» — так меня звали потому, что подворная фамилия у нас была Денискины. Услышав эту новость, я прямо с урока выпрыгнул в окно, которое было хоть и на первом этаже, но весьма высоким, и побежал через овраг к барскому саду. За мной побежали Марина Ильинична и полкласса. Первым меня догнал парень, который был много старше меня и учился в четвертом классе. Мы с ним постоянно дрались на кулаках, он был сильнее меня, но я никогда ему не уступал, а боксировали мы только в грудь. Он поймал меня и удерживал, пока не подоспела Марина Ильинична. Она хотела вернуть меня в школу, а я стал выкручивать ей пальцы, наконец она от меня отступилась. Думаю, я очень ее огорчил.

В этот вечер я допоздна не шел домой, а когда пришел, мать взяла веревку, которой она путала ноги корове, когда доила ее, и этой веревкой стала меня стегать. Я забился под кровать, а мать стала этой веревкой, на конце которой был крупный узел, доставать меня под кроватью, била куда ни попадя и попала мне по глазу, отчего я отчаянно взревел. Она спросила, что со мной, я ответил — в глаз попала. После этого мама перестала меня бить и сказала: «Иди есть тюрю!». Я вылез. Мама налила в миску молока, накрошила хлеба. Так закончилась эта история.

В начальной школе я учился только на пятерки. Но один раз я плохо выучил басню Крылова и получил тройку. Это меня настолько расстроило, что я долго плакал. За все четыре года начальной школы я только два раза получил не пятерку. Второй раз был таким. Мы сдавали за четвертый класс экзамены по арифметике. Решали задачи. Все было хорошо, я легко все решил. После уроков я вернулся домой, и мы с соседями — Ваней Зебревым, парнем старше меня на четыре года, и его сестренкой Тамарой, моложе меня года на четыре, — качались на качелях в пустующем доме Соломатиных. Веревки были укреплены на балочных штырях, дом был просторный, диапазон качания был широкий — мы летали от потолка до потолка. Качались по очереди. Подошла моя очередь качаться, Тамара закапризничала, стала проситься вне очереди, а я не уступил, и стали качать меня. Вдруг веревка оборвалась, удар затылком, Ваня подбегает: «Витя, что с тобой?» — и с этими словами я теряю сознание, проваливаюсь в черноту.

Сколько я был без сознания — я не знаю. Потом стали всплывать какие-то звуки, всплыл в сознании экзамен по арифметике, и я вдруг ясно осознал, что в одной из задач допустил ошибку, причем ясно понял, какую именно. Постепенно сознание ко мне вернулось. За экзамен я получил четверку. Это был второй раз за четыре года.

Уже в начальных классах мне стали нравиться девочки. Нравились разные, но все красивые. К одной из них я стал всячески проявлять внимание. Это была Ватолина Валя из Нового Села. Однажды мне каким-то образом удалось завладеть ее носовым платком, на котором в одном из уголков были вышиты инициалы. Я решил, что этот платок каким-то образом связует нас. Так считалось. Вечером, когда я пришел домой, то увидел свою мать и соседку тетю Анюту сидящими на бревнах перед домом. Я подошел к ним поближе. Мама говорит: «Ты где это ухитрился штаны измазать?!». — «Нигде!» — говорю. — «Ну-ка повернись!» — попросила она. Я повернулся к ней спиной, и мама вынула из кармана этот платочек. Так я потерял свой любовный трофей.

Сколько я помню себя, я всегда был в состоянии влюбленности. Не знаю почему, но это чувство владело мной по крайней мере класса со второго, то есть с десяти лет. А самое первое чувство к девочке я испытал пяти или шести лет. У меня было воспаление среднего уха, и мать повезла меня в больницу в Моршанск. Как сейчас вижу картинку: зима, дети играют в снежки, лепят снежную бабу, и какая-то девочка оторвалась от своей игры и смотрела на меня, а я проходил мимо. И я тоже смотрел на нее, не отрываясь, а мать тянула меня за руку, чтобы я не стоял. Так я и уходил с головой, повернутой назад, а она все стояла и смотрела. Это невозможно объяснить здраво, что она увидела во мне и что я в ней увидел, но я испытал какое-то сладкое и тоскливое чувство чего-то красивого и несбыточного. И это чувство преследовало меня всю жизнь.

В школе я увлекался разными девочками начиная со второго класса. Особенно сильное чувство я испытывал в пятом классе к Кате Лопуховой, мы ее звали Катерек. Она не была красавицей в традиционном смысле, но в ней была какая-то страшная притягательность, меня к ней тянуло, как магнитом. Я приходил в школу первым и ждал ее у входа. Я сидел с моим дружком из Колоколовки Шуркой Лопуховым по прозвищу Карька на предпоследней парте, а Катерек со своей подругой Тамарой Почивалиной — на последней. Или наоборот. Едва заканчивался урок, как я набрасывался на нее, заваливал ее где-то за партами, у голландки, и целовал. Она, конечно, сопротивлялась, но едва ли обижалась на меня. Во всяком случае, не жаловалась. Это было сильное увлечение, которое длилось несколько лет. Я, наверное, не был ей противен, но все-таки увлечение было, кажется, односторонним. Больше с моей стороны. Сейчас я думаю, что и слава Богу, а то я так и застрял бы в Хомутовке, уж очень сильно я ее любил.

Она была, конечно, не единственной. Некоторое время я увлекался Шурой Елизаровой из Кочетовки, а в двадцать лет влюбился в ее сестру Лиду Елизарову — даже писал ей стихи, что-то вроде такого: «Лида, Лида, ты ли это, Лида…» и так далее.

Теперь-то я понимаю, что она ни в чем не виновата, это любила моя душа. А если есть желание любить, то всегда найдешь кого. Я и до сих пор не освободился от этой сладкой привычки — влюбляться в кого-нибудь, кем-нибудь бредить. Иногда она приходит во сне — сладкая, очаровательная, и ходишь под впечатлением этого сна день, другой, неделю. А в жизни она совсем не такая. И наконец отделяешь сон от реальности, но это удается не сразу.

Было еще недолгое, но сильное увлечение Лидой Кречетовой, девочкой, приезжавшей в гости из Челябинска. В то время показали фильм по роману Каверина «Два капитана», я отождествлял ее и себя с героями этого фильма. Но Лида была в деревне недолго. Она уехала, еще некоторое время помечтал я о ней, а потом сердце обратилось к тем, кто был рядом. А и рядом были не хуже. Шура Елизарова из Кочетовки доводила меня до бреда, но к ней я как-то боялся подходить.

В детстве меня очень будоражила песня на слова Н. А. Некрасова «Что ты жадно глядишь на дорогу, В стороне от веселых подруг». Это очень точное наблюдение за жизнью юной крестьянки. В этой песне столько точного и жуткого о судьбе русской девушки, что сердце щемит. Почему я вспомнил об этой песне? Мне кажется, все наши девушки находились в этом состоянии ожидания какого-нибудь заезжего корнета. И многих наших деревенских красавиц увозили на сторону какие-нибудь заезжие сердцееды. Нужно родиться в деревне, чтобы понять всю точность, глубину и трагедию «Станционного смотрителя». Гений Пушкина позволил ему увидеть со стороны то, что можно увидеть только изнутри.

Было у меня еще увлечение — Верка Басманова, вот ее то и увез какой-то залетный корнет, то ли узбек, то ли туркмен, но о ней я скажу чуть позже…

В начальных классах мы ходили в школу во вторую смену. Я очень любил сентябрьские и октябрьские дни. Погода обычно стояла солнечная, ясная. Особенно мне понравились дни, когда на ясном голубом небе тянулись белые паутинки, на которых паучки расселялись по всей земле. Это удивительная картина. Школа стояла в окружении вековых вязов, кленов и тополей. В сентябре листва начинала желтеть и опадать, под ногами листья шуршали так упоительно, раздумчиво и умиротворяюще. С кленов срывались и кружились семенные летучки. Приятно было приходить заранее, чтобы еще до уроков потолкаться и побегать. Запомнилось яркое желтое пятно — Тоня Чуфистова в ярком плюшевом пальтишке. Тоня была очень красивой девочкой, но что-то мешало ухаживать за ней. Кажется, у нее было ночное недержание, а в деревне все ведь обо всех знают.

Надо сказать, что в целом, конечно, народ у нас невежественный и со всякого рода предрассудками. Например, если парня не взяли в армию, то он дефектный и его шансы как жениха значительно падали. И эту метку он носил всю жизнь. Конечно, деревня была отражением той жизни и политики, какая была в государстве в целом.

Так, у нас с подозрением относились к людям, которые были в плену. Помню, как какой-то мужик вернулся из лагеря и шел домой и бабы указывали на него, как на прокаженного: «В плену был!» Но в их голосе я чувствовал не только осуждение, но и сочувствие и даже, может быть, зависть. Любая бы предпочла вместо похоронки дождаться живого мужа из плена.

В то время вообще даже мы, дети, чувствовали всеобщую подозрительность и шпиономанию. Многое рассказывали шепотом и только самым доверенным подругам или друзьям. Меня самого потом, когда мне было уже двадцать лет и я попытался ходить по деревням для расширения жизненных впечатлений, в райцентре Сосново приняли за шпиона и сдали в районное отделение милиции. Шептались потому, что помнили случай, когда мужик спел частушку то ли про председателя, то ли про бригадира и на следующий день его увезли. Больше он в деревне не появился, и сведений о нем никто не имел. Помню какие-то слухи про врачей-отравителей. Помню, как все замирали, слушая по радио на столбе сводки о здоровье Сталина, испытывая опасения войны в случае его смерти. А потом страна погрузилась в какой-то мрак в связи со смертью вождя. Я во время этого события, когда новость разнеслась по селу, катался с горки на лыжах и продолжал кататься, независимо от этой новости. В то время я учился в четвертом классе.

Каким-то образом просочился слух, что Сталин вовсе не икона, что на его совести много всякого. Не знаю, почему именно я, но однажды на перемене я в нашем классе срезал портрет Сталина, висевший на стене. Пришла учительница, задала вопрос: «Кто это сделал?». Не помню, признался я или нет, но портрет обратно не повесили и никаких последствий не было. Во всяком случае, в памяти ничего такого не осталось.

К предрассудкам и невежеству я бы отнес и обычай драться деревня на деревню или даже село на село. Причем драки эти случались непонятно по каким причинам. Вражды как таковой вроде бы и не было, но все же какая-то неприязнь таилась. Однажды, когда я учился в пятом классе, хомутовские ребята решили дать бой колоколовским. Выбрали для этого место, на горе перед бывшим барским садом, назвали его Куликово поле и договорились в какой-то день после уроков встретиться там стенка на стенку. Использовали и подручные средства: плетки, цепи. Я нашел где-то отломанный рог от вил.

На занятиях в школе я сидел со своим дружком Шуркой Карька из Колоколовки, мы с ним обсуждали предстоящее сражение. После уроков каждый побежал со своими на место сражения. Когда все началось, мне как раз Шурка и подвернулся и я его огрел этой железкой по ладони. Откуда-то из засады, устроенной в кустах сирени, выскочили взрослые парни на подмогу и тем и другим. Хомутовские одержали верх, и колоколовские бежали. А мы потом долго и возбужденно обсуждали, кто как и кого одолел. А вообще все это идет от каких-то старых традиций. Когда я потом учился в Челябинске в строительном училище, то там мы дрались училище на училище.

С пятого класса учеба приняла совсем другой характер. Мы, четвероклассники, оказались за одной партой с третьегодниками, то есть с теми, кто сидел в одном классе три года. У этих переростков не было расположения к учебе, они просто проводили в школе время, занимаясь всякого рода шалостями и пакостями. Сосредоточиться на занятиях было совершенно невозможно. Я стал получать отметки 5, 2, 5, 2… Получив двойку, я на следующем занятии ее исправлял на 5, а на следующий раз опять получал двойку. Так прошел пятый класс, потом шестой. В пятом классе я сидел за одной партой с тем самым Киричом, о котором я уже упоминал. Когда мы сдавали экзамен по русскому языку, Кирич попросил меня помочь ему поскольку с русским у меня было все же отлично. Мы сидели на первой парте, но я ухитрялся все ему исправлять и до того увлекся, что Кирич получил пятерку, а я четверку, и это было мне очень обидно.

Но постепенно я по всем предметам съехал на тройки и семилетку закончил исключительно на тройки. Поведения я стал совершенно отчаянного, директор школы Леонид Ермолаевич Тарабрин неоднократно хотел меня выгнать за поведение, но мать его просила не делать этого. Не знаю, но почему-то ученики не любили его. Наверное, за то, что он был длинный и худой, ему дали прозвище Дубина и просто Ленид. Однажды, еще в четвертом классе, я вышел в коридор и, приоткрыв дверь на улицу, увидел, что идет директор и, может быть, зайдет в класс. Я отпрянул от двери и, крикнув: «Ленид!», влетел в класс. Следом за мной ворвался Леонид Ермолаевич и, схватив меня за шиворот, отволок к себе на квартиру, а жил он в этом же здании, в другой половине, и поставил меня в угол.

Многие из учеников были изрядными оболтусами, не желали учиться и вообще были уже переростками, иногда вступавшими с учителями в рукопашную. Однажды, помню, была такая стычка у директора с парнем по прозвищу Камай. Директор хотел его огреть, но тот удачно увернулся, и Леонид Ермолаевич сделал смешной оборот вокруг оси.

К слову сказать, этот Камай был сыном колодезника и усвоил его ремесло. Однажды, когда мне было двадцать лет, я приехал в деревню в отпуск из Челябинска и разговаривал с Камаем, который чинил наш колодец в Хомутовке. В это время к нам подошел Леонид Ермолаевич, и мы с ним разговорились по-человечески. А вообще он был, конечно, интересной личностью. Позже я узнал, что он учился в какой-то церковноприходской школе вместе с Есениным, но в разных классах. Может быть, в Спас-Клепиках, не знаю. Об этом говорили уже потом.

А вот его жену, Екатерину Григорьевну Тарабрину Катерюшу как ее все называли, я просто обожал. Она читала нам былины и делала это с такой душой, что я мысленно переносился в ту легендарную и полумифическую эпоху становления Киевской Руси и жил всей этой жизнью. Любовь к литературе Екатерина Григорьевна привила не только мне. Ее уроки вспоминает другой ее ученик, профессор Мичуринского педагогического института Василий Иванович Попков, учившийся тремя классами старше. О судьбе Василия Ивановича Попкова я узнал из «Словаря» Сергея Чупринина, где он указан как член Союза российских писателей. Об уроках Екатерины Григорьевны Попков написал в своей книге «В «Лесном Воронеже» очищаемся словом».

С Василием Попковым у меня связаны две истории. Однажды мамина золовка, тетя Таня Комгалева, куда-то уезжала и боялась, что у нее в саду оборвут сливу. Она попросила меня покараулить сад. Я добросовестно его караулил, но сам я слив никогда не пробовал и не удержался от соблазна. Набил сливами карманы, сел на завалинку около ее дома и стал поедать их. Сливы были еще незрелыми, но мне так нравилось это вкусное и экзотичное название «слива», что я ел их, не понимая, что они еще зеленые. За этим занятием тетя Таня и застала меня. «Черт, что же ты делаешь, они ведь зеленые! Я ведь тебя сторожить поставила, а не есть их!» Я слушал ее, но продолжал есть. В это время подошел Васька Попков, посмотрел на это и изрек крыловскую сентенцию: «А Васька слушает да ест!».

В другой раз Вася попросил меня подстрелить грачей, чтобы их тушки выставить у просяного поля. Дело в том, что у его дома испокон века росли высоченные тополя и ежегодно они наполнялись грачиными гнездами. Соответственно, они делали налеты на их огород, который был поблизости. Василий попросил у нашего школьного преподавателя физкультуры и военрука мелкокалиберную винтовку для этой цели. Как ни странно, преподаватель доверил ему и дал три патрона, а я как раз был неплохим стрелком. Тремя патронами двух грачей я снял. Не знаю, помогло ли это ему сохранить урожай или нет, но почему-то запомнилось мне это на всю жизнь.

Года три назад я списался с Василием Ивановичем, мы обменялись с ним воспоминаниями и книгами. В детстве он был для всех примером — шел на золотую медаль, хотя окончил школу с серебром. В этом смысле он был, конечно, белой вороной среди школьных дуралеев. Впрочем, те, кто учился уже в старших классах, учились хорошо, старались, тем более те, кто был из других сел. Ну, а оболтусы по большей части ограничивались семилеткой. Я почему-то потерял тогда всякое желание учиться, решил работать в колхозе. Мать уговорила директора взять меня в восьмой класс. Директор в конце концов согласился, но при условии, что я в сентябре буду вместе со школьниками работать в колхозе. Я отработал. Но когда я пошел в школу, то испытывал некоторое стеснение и оттого, что уже пропустил какие-то занятия, и оттого, что смотрел на формулы и ничего не понимал в них. Физику и математику преподавал Кречетов Григорий Иванович, по прозвищу Штрын. Потом он стал героем рассказа «Штрын и Тарзан». Из учителей школы помню еще жену Григория Ивановича Елену Сидоровну Кречетову — она преподавала историю. Очень строгая была. Мы ее недолюбливали и боялись. Недавно Василий Иванович Попков написал мне, что она еще жива, дай Бог ей здоровья.

Все остальное в памяти смутно. Восьмой класс я не закончил. Мать огорчилась и послала на работу в колхоз. По возрасту и по небольшому моему росту я был мало к каким работам годен. Помню только, что недели две ходил с бабами на снегозадержание…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги По реке времен (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я