Последний остров

Василий Тишков, 2015

Образец добротной прозы роман Василия Петровича Тишкова «Последний остров» открывает удивительный мир подростка, оставшегося в военные годы за лесника в сибирской деревне. В романе – ожидание окончания войны и борьба с браконьерами. Откровение после множества похоронок, что и после войны придется выполнять ту же титаническую работу за троих, потому что мужики остались на поле брани. В нем – мир отношений между поколениями. Первые открытия пробуждающейся души. Первая любовь. Первая защита родного леса и его обитателей как символа Родины.

Оглавление

Глава 3

Выстрел на острове

Так уж получилось, что в первые же дни войны ушли добровольцами на фронт все нечаевские мужики и взрослые парни. И два долгих года на войну из Нечаевки не брали. Некого было.

Классная руководительница Мишки Разгонова, учительница нечаевской семилетки Дина Прокопьевна, писала в своем дневнике:

«…Двадцать третий месяц войны. Почти два года. Первым вернулся в Нечаевку Парфен Тунгусов. Его сразу же избрали председателем колхоза. Не могу смотреть ему в лицо, страшно оно изуродовано. Вроде улыбается Парфен, по глазам это видно, а лицо плачет.

Миша Разгонов не пишет больше стихов в нашу стенгазету, и я не слышу от него бесконечных “почемучек”. Уму непостижимо, но он — лесник Нечаевского кордона. А ему ведь только исполнилось четырнадцать лет. Даже деревце не успевает за два года набраться сил и стать деревом, а мои пятиклашки за это время превратились в каких-то мудрых старичков. Послушаешь, о чем они говорят, и оторопь берет, чувствуешь себя виноватой девчонкой перед ними…

Как быстро меняются многие понятия и значения. В речи соседей теперь вместо многих слов: “ребятишки”, “парни”, “мужики”, “старики” осталось одно общее слово — МУЖИКИ. И мне кажется, женщины произносят это слово еще с большим уважением и бережливостью, чем до войны.

Уже месяц сижу на одной картошке и с ужасом думаю, что буду делать, когда она кончится. Наш преподобный директор Лопухин изволит шутить: “Д. П., вы хорошеете не по дням, а по часам. Вам так идет эта бледность”. А у меня разноцветные круги перед глазами.

Наш конюх и завхоз Тимоня получил в сельпо для учителей вместо муки соевый жмых. Мы, не сговариваясь, раздали его по классам.

У Лапухина сдохли или замерзли два поросенка. Он обменял их проезжим шоферам на пару валенок и мешок кукурузы. А отобранную осенью для поросят мелкую картошку, теперь гнилую и мороженую, продал сельповской техничке по пятьдесят рублей за ведро. Оказывается, из этой гадости делают крахмал и пекут оладьи. Анисья Князева называет их тошнотиками. Я пробовала. Верно — тошнотики.

На деревне стали поговаривать, что наш директор частенько не ночует дома и что даже две солдатки поссорились из-за него. И вот как-то зашел в школу Парфен Тунгусов. Посидел в учительской, помолчал, виновато оглядываясь, и, когда мы собрались идти на урок, вдруг сказал Лапухину:

— Александр Никитич, ты почему на войну не пошел?

— Не взяли. Бронь у меня.

— Бронь, говоришь? Это, значит, ты наподобие танка? Непробиваемый?

— Парфен Данилович, у каждого свое назначение. Даже в годы испытаний.

— Ладно. Тогда извиняй. Назначение есть назначение. Только при всех вот говорю, чтоб потом не пенял: обрюхатишь хоть одну солдатку, собственноручно твою бронь расшибу…

В первый (военный) учебный год пришло на деревню двадцать четыре “похоронки”. В этот, еще неоконченный, уже двадцать семь…»

За неделю весна превратила снег в холодную талицу, прочистила горло воронью, созвала на игрища диких зверей.

В кустах боярышника и шиповника да по ложбинкам еще лежал подтаявший ноздреватый снег, а на еланках уже подсохла прошлогодняя трава, и сквозь нее продирались первые лютики, неся на высоких мохнатых ножках бутоны цвета жаркого костра.

Казалось, будто солнце, неожиданно обрушив с небес теплый весенний поток, торопится поскорее обогреть эту необъятную сибирскую землю, уставшую и продрогшую за длинные зимние месяцы.

Возница Микентий, неказистый подслеповатый мужичонка в нагольном полушубке и невероятно истрепанном киргизском малахае, самозабвенно потягивал цигарку-закрутку и притворно-сердитым голосом покрикивал на лошадь:

— Н-но, холера, шевелись! Гитлера б на тебя, окаянную…

Мужичок Микентий был теперь незаменимой личностью в своей деревне Нечаевке. О таких говорят: «Работает, кто куда пошлет, а где близко, так и сам сбегает». Не было у него семьи, не было друзей и врагов не было. До войны он из-за своего недуга, куриной слепоты, за дурачка сходил, за блаженного. Ведь и характер у него был незлобивый, уживчивый, даже услужливый, а в этом многие видели вроде как бесхарактерность и малость разума. Но вот свалилось всеобщее горе, да ушли все нечаевские мужики на войну — теперь и Микенька хоть на плохонького, но все же на мужичка смахивал. Солдатки шутили, говоря о Микеньке: «На безрыбье и чугунок соловей». Шутки шутками, а Микентий был нарасхват. Он колхозное стадо в летние месяцы пас, и разъездным кучером в зимнюю пору служил, и длинными вечерами курил самокрутки в кругу стариков, обсуждая ход всеобщей истории и скверный характер бабки Сыромятихи.

А сегодня он ездил по срочной телефонограмме райвоенкомата на станцию Юрга. Возил туда Катерину Разгонову, солдатку. Все события нынешнего дня взбудоражили Микеньку: и телефонограмма, и вот эта девчончишка, ленинградская сиротка, которую они везут теперь в Нечаевку, и сама Катерина-солдатка, что сидит как каменная статуя, слова не обронит. Изнывал от непонятности происходящего Микенька, а спросить напрямик побаивался — уж больно строга Катерина, не любит попусту балаболить.

Микенька ерзал на передке и вроде как ненароком взглядывал на Катерину, поджидая случая заговорить с ней.

А Катерина осторожно держала в руках письмо от мужа. Она будто стеснялась сегодня своих грубых, уставших рук, привыкших за два военных года ко всякой мужской работе. Когда-то руки были нежными и ласковыми: они нянчили первенца, с веселостью исполняли посильную и приятную женскую работу в доме, успевали отдохнуть и снова искали себе заботушку. Теперь им приходилось долбить тяжелой пешней проруби на озере, пилить дрова, ворочать навоз и срывать мозоли о поручни тачек. Но не усталость и грубость рук, видимо, страшили Катерину. Глядя на свои руки, она боялась, как бы и душа ее не очерствела, не захрясла на тяжелой работе и в долгой разлуке с мужем. Вот получила долгожданную весточку от Ивана, а ни слез, ни радости нет. Она знает, что потом и выплачется, и посмеется на радостях, а сейчас что-то затвердело в груди, дышать даже трудно. Да еще этот «подарочек» от Ивана. Оно, конечно, сиротку Катерина приютит, горемыка к горемыке — легче беда покажется.

Девочка сидела неподвижно, закутанная в черный вязаный платок. В ее глазах остановились далекий испуг и уже недетское страдание. Вдруг глаза девочки дрогнули и чуточку потеплели.

Замигали и подслеповатые глазки Микеньки, а губы его расплылись в детской улыбке.

— Ишь ты, диво какое…

У дороги стоял олененок и с любопытством смотрел на приближающуюся повозку.

— Ох, глупенький… Отбился, видать, от матери-то… — тихо и с горьким вздохом сказала Катерина.

— А чо ему мать? Знай жуй траву да нагуливай мясо, — Микенька беззаботно сдвинул на затылок малахай. — Ить чо получается: к осени вот с такого неказистого головастика мяса будет поболе, чем с любой коровы.

— Мели, никово-то! Сосунок ведь, пропадет один…

— А може, как есть, уж того, осиротел, — сказал Микенька почти весело, не думая всерьез над словами. — Волк аль человек загубил олениху-то.

Лошадь испуганно фыркнула, и олененок, по-смешному взбрыкнув всеми четырьмя ногами, побежал сначала краем дороги, потом скрылся в лесу.

— Катерина, — обернулся Микенька к женщине, уж шибко ему поговорить хотелось да и случай вроде подвернулся. — Так чего твой Иван-то пишет?

Она поправила на голове платок и сердито глянула на бестолкового возницу.

— А тебе какая забота?

— Да мне што, мне так, для антиресу…

— Воюет. Как все мужики, так и он. Чего теперь делать-то остается?

— Знамо дело. На то она и война, чтоб изничтожать друг дружку. Скоро одни бабы да мальцы поостанутся. Понятия у этого германца нет, что ли?

— Если у тебя полная голова понятия, поезжай да образумь кого следует.

— Я што… А тебе вот с двумя каково теперича?

Катерина, круто вскинув голову, одними глазами заставила его замолчать. Микенька поперхнулся дымом своей самокрутки, кашлянул в кулак и отвернулся.

— Н-но, лешай… — в сердцах понужнул он уставшую лошадь. В глубине лесного острова приглушенно грохнул выстрел. По лицу девочки пробежала тень. Не то вздрогнула, не то всхлипнула она. И закрыла глаза.

Выдавливая из колдобин талицу и натужно ревя моторами, шли большаком тяжелые американские «студебеккеры». Партию военнопленных везли в лагерь на новые лесоразработки.

Ганс Нетке ехал в кузове последней машины. На повороте колонна обогнала повозку. Ганс с интересом проводил взглядом женщину с печальным и красивым лицом, возницу в экзотическом головном уборе и закутанную платком большеглазую девочку. На какое-то мгновение взгляды Ганса и Катерины встретились, и пленный невольно втянул голову в плечи. Странные глаза у этих русских, серьезные и спокойные. Откуда такая сила даже в глазах женщин? От уверенности? От понимания каких-то неписаных законов истории? А может быть, от природы, от этой бескрайней земли?

В лесу раздался выстрел. И вздрогнул сосед Ганса, Фриц Топельберг. Взгляд его метнулся по молчаливому березняку.

Березы, березы… Стройные, раскидистые, белоствольная молодь и столетние с почернелой корой, выстроились вдоль дороги, молча встречая заморские машины с чужими людьми.

…Выстрел далеко прокатился по лесу. Услышал его и мальчишка-подросток, что стоял на взгорке у поворота дороги. К четырнадцати своим годам он еще не успел вытянуться, но на обветренном скуластом лице смешались озорство и серьезность, что делало подростка похожим на задиристого и неприступного разбойника. Однако маленько-то он все же подрос за два военных года, так как одет сейчас был во все отцовское. Велико непомерно, но основательно: заячий треух, съезжающий то на глаза, то на ухо; фуфайка с пуговицами на левой стороне, как у всех заправских охотников; на ногах телячьи поршни, завязанные ременными тесемками у щиколоток; за плечами, конечно, старенькая берданка тридцать второго калибра и вещмешок из холстины. Ну чем не мужичок-разбойничек с большой дороги?

Мальчишка проводил взглядом «студебеккеры», поправил треух, опять съехавший на глаза, и пошел на звук выстрела. Он шел и ворчал, как старуха Сыромятиха: «Прямо светопреставление с самого утра. Еще затемно прибегала Татьяна Солдаткина, председатель сельсовета, и строго-настрого предупредила: в ближайшие дни далеко не отлучаться — пригонят военнопленных человек сто, и надо им отвести деляну для заготовки строевого леса. Ни свет ни заря мать в Юргу укатила, а на ферме, поди, и телята не поены. На острове кто-то стрельбу учинил. А тут фрицев целых три машины притартали, их только здесь не хватало… А может, они и будут лес заготавливать? Тогда еще ничего. Пусть повкалывают, заразы, пусть комарье лесное покормят да дождями ненастными поумываются…»

Весенняя талица хлюпала под ногами. Над еще голыми и потемневшими от сырости кустами ракитника стрекотала встревоженная вездесущая сорока, указывая место лесного происшествия.

Вышел мальчишка на поляну и сразу увидел — беда случилась. На волглой земле лежал, недвижно раскинувшись, убитый олененок, а над ним знакомый угрюмый бородач Яков Макарович Сыромятин стоял, опершись в задумчивости на двуствольное ружье, не слыша ни сорочьей трескотни, ни шагов мальчишки. «Дела, — усмехнулся тот, — ни меня, ни сороки не чует. Совсем плохой стал дед Яков».

Старик, заметив вынырнувшего из кустов мальчишку, сначала оробел, как бы очнувшись ото сна под сильным окриком, потом деревянно улыбнулся, узнавая соседа, и тихо промолвил:

— Вот и со мною оказия приключилась… Чего делать-то будем?

Мальчишка подошел ближе, склонился над олененком. В остановившихся глазах лесного жителя матово отражались березы и клочок неба.

— Ты, што ли, его?

— Я… — устало признался Яков Макарович и вынул из ножен широкий охотничий нож. — Освежевать бы надо, дело-то к вечеру… Раз пришел, помогай.

— В сельсовет пойдем, к председателю Солдаткиной.

— Посадит меня Танька. Запрещено ведь оленей бить. Самый наистрожайший запрет на олених и оленят…

— Так и надо посадить тебя, Яков Макарович, — обронил мальчишка не зло, а с большой обидой. — За такие дела по головке не гладят… — Он поправил на плече берданку и зашагал прочь с поляны.

— Куда ж ты, Михалко? Вдвоем бы сподручней…

Мишка остановился, насупил белесые выгоревшие брови и обернулся к старику.

— Вдвоем? Чего вдвоем-то? Живодерничать? А чему ты учил меня, Яков Макарович, когда я принимал твое лесное хозяйство? Или зима у тебя память отморозила?

— Говорю, оплошал. Совсем ошалел седни. Лиходеи завелися у нас, Михалко, и в деревне, и в лесу. Утром следы чужие на мельнице обнаружились, кто-то замком интересовался. А тут через дорогу у Чаешного наткнулся на остатки оленихи… На хищников не похоже. Хищник бы в первую голову олененка отбил. Так что посматривай.

— Я-то смотрю. А вижу тебя. Ты лиходеем стал, Яков Макарович.

Старик удивленно глянул на Мишку, недоверчиво улыбнулся:

— Ты это всурьез? Соображаешь, чего мелешь-то?

— Зачем тогда в лес с ружьем пошел?

— Эко диво! Всю жизнь с ним хожу. Хотел на Чаешном уток… а там… Ну и не до охоты. Лиходеев искать надо.

— Найду, будь спокоен. И про тебя Татьяне Солдаткиной доложу. Она быстро на тебя управу найдет.

— Я вот сейчас уши тебе надеру, чтобы ты знал, как со старшими говорить.

— Не надерешь. Ты теперь не старший, а просто старик. А старший здесь я. Понял?

— Тьфу! — Яков Макарович от бессилия перед этим настырным мальчишкой только развел руками. Это что же получается? Яйца курицу учить начали. И кто? Михалко! Его бывший помощничек и надежда. Да еще страху нагоняет на старика. Со смеху помереть можно. Однако сам Яков тут кругом виноват, и пусть строжится Михалко, пусть обучается на Макарыче власть свою показывать, это ему сейчас по штату полагается — несговорчивым быть, неподкупным, не глядя на дружбу и прочее кумовство. Но для виду старик шибко огорчился, заворчал, даже для куража немножечко испугу показал перед новым лесным начальством. — Выучил на свою голову… Ладно. Составляй акт, тащи его в сельсовет к Таньке Солдаткиной. А олененка я заберу все одно. Хошь верь, хошь не верь, но ненароком я его подшиб. Думал, хищник какой, а тут, ишь, дитя совсем неразумное. Теперь ничего не поделаешь. Да и голодно в деревне-то… Не хуже мово знаешь…

Мишка вздохнул. Действительно, ну что тут поделаешь? А ничего не поделаешь — прав старик, хоть Мишка и в лиходеи его зачислил.

— Ну ладно. Я погожу пока с актом-то. Забирай олененка. Только смотри не обдели Анисью Князеву. И про Жултайку не забудь. У них, поди, еды-то совсем не осталось…

— Так-то оно так, да ведь тогда все узнают…

— Скажешь, овца закопытила, пришлось добить, вот и мясо… — Сказал серьезно, назидательно — сам в свое время слышал такие слова от деда Якова. И зашагал прочь, теперь уж не оглядываясь вовсе.

«С олененком дед и один сладит, — думал Мишка, — а вот что делать с теми, кто олениху угробил? Как их найти? Кто сбраконьерничал? Из какой деревни отчаянные мужички?»

Мишка сходил к озеру Чаешному, убедился в правдивости слов деда Якова. Особой борьбы зверя с оленихой не видно, а следы человеческие распутица скрыла. Он составил акт о происшествии на берегу озера. Составил по всей форме: где, когда и что им обнаружено. Не указал в акте только о встрече с дедом Яковом и про убитого олененка. Мишка верил деду Якову. Если уж ему не верить, то головой в омут лучше.

Трудно Мишке Разгонову в работе своей бывать иногда взрослее Якова Макаровича Сыромятина. А ведь всего лишь полгода назад старик сам управлялся, еще по привычке считаясь грозой браконьеров и прочих лесных расхитителей. А еще раньше, до войны, дед Яков для Мишки был не просто соседом и знаменитым на всю округу лесником, он был для него живой книгой.

В то удивительное довоенное время Яков Макарович часто говаривал Мишке: «Жизнь — как сказка. И человек входит в нее или злодеем, или добрым волшебником». Не забыл этого Мишка Разгонов. Потому и трудно ему понять, кем же они стали теперь — злодеями или добрыми волшебниками? Ведь вперемешку-то человек не может быть в одно время и злодеем, и добрым. Конечно, не может. А что же получается? Был олененок — и нет олененка. Надо бы за такое злодейство старика в кутузку, а он, Мишка, сразу вспомнил про дружка своего Жултайку, который совсем круглый сирота и неизвестно чем питается, и еще про Анисью-почтальонку, она вообще какая-то несерьезная женщина: все, что у нее появится из съестного, тут же тащит по соседям и все раздает, а сама потом голые чаи гоняет. Значит, и Мишка, как тут ни крути, в историю сегодняшнюю замешан. Так-то оно так, да подумать надо. Ну разве виноват олененок, что голодно в деревне? И дед Яков не виноват в случившемся нынче. И Мишка не виноват, что все лесные заботы свалились на него в неполные четырнадцать лет.

Заночевать молодой лесничок решил в дальнем урочище на старой охотничьей заимке деда Сыромятина. После случившегося ему просто необходимо было побыть одному. Сегодня он впервые поймал нарушителя, и нарушителем этим оказался его лесной учитель. Все можно было ожидать: и нападение медведя-шатуна, и безалаберных мужиков из соседних деревень, любителей запастись дровишками в чужом лесу, и браконьера, свалившего лося. Все мог ожидать Мишка Разгонов, ведь полуголодное житье многих гнало в лес, который испокон веков кормил человека. Однако в лесу порядок должен быть, и тут уж, будь добр, исполняй его, иначе зарвешься, и сама природа накажет, да не одного нарушителя, а многих людей сразу. Сам дед Яков об этом постоянно твердил, да вот первый и попался…

На заимке еще лежал нерастаявший снег — поляну окружали высоченные сосны и загораживали подход к избушке от утренних и черних лучей солнца, а полдневного тепла пока не хватало. Мишка с трудом отворил примерзшую талицей дверь избушки. Внутри, подле оконца, стоял топчан, заменявший когда надо и стол, налево от двери, в углу — каменка. Возле каменки — лучина и сухие березовые поленья, заготовленные на случай, наверное, еще дедом Сыромятиным в прошлом году.

Через полчаса камни печурки нагрелись. Мишка подкинул дровишек и долго сидел так, глядя на веселую игру огня. Ему нравилось смотреть на огонь. «Удивительное совпадение, — думал Мишка, — на воду мне смотреть так же интересно. Сколь ни смотри — все не насмотришься. Огонь и вода, такие разные, враги же друг другу, а притягивают к себе человека одинаково, не может человек без них прожить».

Мишка постелил на топчане свою фуфайку, в изголовье треух положил, улегся и стал дальше неторопливо размышлять: «Вот, к примеру, огонь и вода. Приручает их человек, приручает, а как взбунтуются, сколько бед приносят. Или, на худой конец, войну взять. Раньше просто дубинами по башкам друг друга лупили. Потом стрелы наловчились делать с отравленным наконечником. А теперь, эвон, самолетов да пушек сколько! Одних танков тыщи две, может, и больше. Ну, танк не шибко страшен: подбил ему гусеницу гранатой и все тут — ни взад, ни вперед. А вот газ ежели пустят, его ничем не подобьешь. Плывет такое облачко газовое по ветерку, травит всю живность, и забот ему мало. Или еще огнеметы придумали. С этими штуками вообще сладу нет. Один человек таким огнеметным ружьем может сразу полдеревни сжечь. Еще, чего доброго, придумают какой-нибудь танковый или самолетный огнемет, тогда и все вокруг спалить можно. Вот беда-то где будет! Коли сгорит лес, погибнут птицы и звери, вода высохнет — что останется делать человеку? Да ничего. В одночасье окочурится.

Ну ладно, поживем — увидим. Надо пока Гитлера доконать. А то что же получается: все для фронта, все для победы, а у самих скоро и портков не останется, и всех оленят в лесу перестреляют, чтобы с голоду не помереть… Жалко, конечно, олененка. Но людей еще жальче. С пустым-то брюхом не шибко разбежишься на работу, чтобы все для фронта и победы готовить.

Не так-то легко оказалось этого поганца Гитлера сковырнуть. Вот зараза ведь, до самой Волги доперся. Откуда у него столько наглости? Да разве потерпят его? Ни в жизнь. Пишут в газете, что вся страна поднялась на врага. А иначе и нельзя. И здешние мужики поднялись все до единого. И даже врачиха нечаевская, Юлькина мать, тоже добровольцем ушла. Не хотел было записывать Ольгу Павловну в добровольцы ее муж, председатель сельского Совета Кирилл Яковлевич, да ничего у него не вышло. “Ты, — сказала Ольга Павловна, — в горнице своей мною командуй, а на случай войны я должна быть там, где люди кровь проливают, потому как имею на то звание военврача третьего ранга”. Сказала как отрубила. И все тут.

Зато у сестры Ольги Павловны, Анисьи, такая демонстрация не получилась. Только что отыграли они с Витькой Князевым веселую свадьбу, а тут и война грянула. Завыла Анисья благим матом, уцепилась в Витьку — не оторвешь. А как отревелась, увязалась за мужем к тому самому столу под красным парусом, возле которого добровольцев записывали. Тряхнула своей почтальонской сумкой и говорит: “Я в связи работаю, вот связисткой и записывайте меня. Хочу вместе с мужем на войну идти”. Тут уж Витька и показал свой крутой норов: увел Анисью за акции и выволочку ей на прощание устроил. Так без молодой жены и ушел воевать.

Ушел со всеми даже конторский счетовод, хворый животом Шуваев-Аксенов — сорокалетний холостой сын бабки Секлетиньи. У них с ничаевским силачом Петрей Велигиным спор получился: на проводах Петря насмехаться стал над немочью Шуваева-Аксенова, да еще под веселый смех парней ухватил счетовода за ремень и как двухпудовую гирю выжал семь раз кряду. И то, сильнее Петри никого нет в округе. А счетовод хоть и бумажных дел мастер, но тоже не промах. Как он изловчится да как хлобыстнет Петрю, смех-грех да и только. Петря, сбитый головой в живот, вмиг оказался на земле со связанными ремнем руками. Никто и не ожидал от хворого счетовода такой прыти. Зато теперь, говорят, их водой не разольешь, вместе служат в полковой разведке. Больше того, этот самый Шуваев-Аксенов спас жизнь Петре: вынес его, израненного, с немецкой стороны, куда они в разведку ходили. Об этом написали бабке Секлетинье командиры и благодарность ей вынесли за геройство сына.

И тракторист Витька Князев там же в разведчиках ходит. Ну, этот — оторви да брось. Ему ловкости не занимать. Во всех драках только одного Петрю и боялся, потому что Петря мог нечаянно зашибить насмерть. А всеми разведчиками Федя Ермаков командует. Чудно. Тут даже девок на гулянках целовать боялся, а там на тебе, командиром заделался над самыми отчаянными парнями.

Ну а всех главнее из нечаевских, конечно, Кирилл Яковлевич Сыромятин. Как здесь был командиром, так и на войне целым батальоном командует. Это тебе не фунт изюму.

Мировые мужики ушли из Нечаевки. Хотели до уборочной с германцем управиться, да чего-то не вышло. Два года уж дерутся с ним. Эх, пойти бы к своим на подмогу! Опять же и дома надо кому-то хозяиновать. Чтоб везде порядок был: и на фронте, и дома. Раз вся страна поднялась, стало быть, всем и стараться в делах своих надо…»

Так на старом заброшенном кордоне думал свои мальчишеские думы нечаевский лесник Михаил Иванович Разгонов. О многом успел он передумать, пока короткая предрассветная дрема не сморила его.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я