Неокантианство. Шестой том. Сборник эссе, статей, текстов книг

Валерий Антонов

В настоящем томе представлены работы: Б. Эрдманна, Г. Корнелиуса, П. Наторпа, Э. Века, З. Марка, Б. Керна и И. Ф. Гербарта.

Оглавление

  • БЕННО ЭРДМАНН

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Неокантианство. Шестой том. Сборник эссе, статей, текстов книг предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Переводчик Валерий Антонов

© Валерий Антонов, перевод, 2023

ISBN 978-5-0060-0752-9 (т. 6)

ISBN 978-5-0059-8583-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Сборник Эссе, статьей, текстов книг немецких мыслителей с воторой половины XVIII до первой половины XX вв

Сборник статей немецких мыслителей объединен тематическим принципом: в совокупности дают представление о разнообразии идей, тем и методов философского поиска начиная со второй полвины XVIII до начала XX вв. возникших под влиянием учения и идей И. Канта. В этом сборнике впервые переведены на русский язык тексты, опубликованные в немецких журналах и отдельными книгами.

В настоящем томе представлены работы: Б. Эрдманна, Г. Корнелиуса, П. Наторпа, Э. Века, З. Марка, Б. Керна и И. Ф. Гербарта.

Используются следующие сокращения из сочинений Канта:

«Критика чистого разума» (сокращенно: Кр. д. р. В.), «Критика практического разума» (сокращенно: Кр. д. пр. В.) и «Религия в пределах чистого разума» (сокращенно: Рел.) по изданиям Кехрбаха, «Основоположение к метафизике чувств» (сокращенно: Грундл.) и «Пролегомены к одной из двух основных метафизик и т. д.» (сокращенно: Пролег.) по изданиям фон Кирхмана. (сокращенно: Proleg.) по изданиям фон Кирхмана, остальные сочинения — по «Кантаусгабе» Розенкранца (сокращенно: R.).

БЕННО ЭРДМАНН

О теории апперцепций

I

Слово «представление», многократно употребляемое в ходе данного исследования, еще не приобрело общепринятого значения в научном обиходе.

В самом широком варианте оно вошло в оборот благодаря Канту. Для него оно обозначало лишь любое сознание, которое не является чувством или волей; он также без колебаний говорил о бессознательных идеях, «постольку, поскольку мы, тем не менее, можем косвенно сознавать наличие идеи, хотя и не сознаем ее непосредственно». Поэтому для него «представить себе что-то» было «первой степенью познания; второй — представить себе что-то с сознанием». Представление, таким образом, — это"вообще род». За ним стоит представление с сознанием» (1). Такое использование языка обусловлено тем, как рассуждал Лейбниц. В работе Гербарта эти же мысли привели к столь же общему ограничению понятия. Гербарт различает «бессознательные представления», то есть те, «которые находятся в сознании без того, чтобы мы осознавали их как свои собственные», и «полностью подавленные представления», которые «полностью превращаются в простое стремление представить», которые поэтому «не являются настоящим представлением», но находятся «ниже порога сознания» (2). Последние, таким образом, соответствуют бессознательным представлениям Канта. Фолькманн называет их представлениями, то же самое, что и идеи, «которые на самом деле не представляются». Он находит: «Бессознательное представление как таковое является столь же малым противоречием, как и бессознательное представление, ибо столь же мало идея, поскольку она однажды представлена, должна всегда оставаться действительно представленной, столь же мало представление, которое, если оно действенно, является сознанием каждый раз, также должно становиться сознанием каждый раз». (3) Штейнталь объясняет аналогично:"Представления также могут быть бессознательными… Сознание — это состояние, в которое они могут впасть, но в котором они находятся не всегда; это качество, которое идеи впервые обретают при определенных обстоятельствах, но лишь на короткое время, но которое не принадлежит их содержанию и сущности как таковым» (4). Тетенс, кстати, тоже предполагал «идеи без сознания» (5).

Другие направления мысли привели к столь же общей версии. Например, все еще не утратившее силу мнение, что сознание следует рассматривать как своего рода вместилище, в которое попадают идеи и из которого они снова выходят, как своего рода внутреннее чувство, которое доводит бессознательные идеи до восприятия и тем самым придает им сознание в новом качестве. Отголоски этого мнения сделали возможным использование Гербартом термина «порог сознания». К такому же результату привели психологические следствия из метафизических спекуляций Шеллинга и Шопенгауэра (6). Точно так же логическая версия бессознательных процессов в восприятии ощущений как «бессознательных выводов», которую ввел Гельмгольц, но от которой недавно отказался; наконец, гипотеза Фехнера о «бессознательных ощущениях» (7).

В менее широком смысле этот термин уже применялся в рамках кантовской школы. Уже Рейнгольд заявил, что"идея… которая не представляет и которая не представляется, не может быть идеей» (8). Тем самым он критически вернулся к тому значению слова, которое было придано ему при введении в научную терминологию. Ведь именно в таком ограничении оно встречается у Кристиана Вольфа, чьи немецкие философские труды стали одним из основных источников нашей философской письменности. Хотя он переводит это слово в первом регистре своих «Разумных мыслей о Боге и т.д.» словом идея, он не использует его в том смысле, который идея имеет у Локка и часто также у Декарта, как выражение процессов сознания в целом, включая чувство и волю. Скорее, она попеременно с «мыслью» обозначает только интеллектуальные процессы сознания в более узком смысле. В этой области, однако, оно используется для всех видов, включая ощущения (9). Этот смысл слова широко используется в настоящее время. Его приняли многие, кто высказывается против переноса свойств сознания на бессознательное (10).

В третьем, еще более узком значении это слово используют, например, Юбервег и Вундт. Первый понимает представление как «мысленный образ инвидиуального существования», независимо от того, относится ли оно к одному или группе индивидов (11). Аналогично, Вундт понимает представление как «образ предмета, возникающий в нашем сознании». Оба они не доводят значение этого слова до ощущений. Напротив, Вундт однозначно хочет видеть в представлении только «……составные структуры, в которые всегда объединяются ощущения в нашем сознании… с именем идей». Кстати, тот факт, что Вундт, согласно формулировке последнего определения, исключает воспроизведенные представления, проявляется только в отношении его фактического использования языка как следствие не совсем точного определения; так же как и такие фразы, как «бессознательные состояния представлений.» (12)

Наконец, Гегель, похоже, дал четвертый, самый узкий вариант представления, поскольку он понимает это понятие как «вспомненное восприятие» (13). В этом смысле Розенкранц описывает представление как «внутренне сформированный взгляд, который уже не требует внешнего возбуждения» (14). Среди прочих, Лотце уже принял эту версию в своих ранних работах. В посмертном труде «Grundzüge der Psychologie» он объясняется следующими словами: «Идеи, в отличие от ощущений, — это то, что мы сначала называем образами памяти, с которыми мы сталкиваемся в сознании в связи с более ранними ощущениями. Это соответствует использованию языка: мы представляем себе отсутствующее, которого не чувствуем, но чувствуем настоящее, которое по этой самой причине нам не нужно представлять». Тем не менее, Лотце «сохраняет внутренне противоречивое название бессознательных идей, чтобы указать, что они возникли из идей и при определенных обстоятельствах превращаются обратно в таковые» (15). Фехнер также дает этому слову такое узкое толкование. В отличие от «чувственных явлений — ощущений, послеобразов и обычных чувств», идеи для него — это всего лишь «воспоминания, фантастические образы и схемы, сопровождающие абстрактное мышление» (16). Точно так же Гельмгольц хочет «ограничить название представление образом памяти (предметов лица), который не сопровождается никакими настоящими чувственными ощущениями» (17), хотя иногда он рассматривает представление как род восприятия и образа памяти (18).

Можно только указать на небрежное использование языка некоторыми психиатрами, даже таким выдающимся исследователем, как Вернике. С одной стороны, он называет иннервацию [нервные импульсы — wp] и мышечные ощущения, а с другой — механические остатки соответствующих им движений в коре головного мозга идеями, последние — идеями движения (19).

В последующем исследовании слово"представление» будет возвращено к тому понятию, которое уже вкладывал в него Вольф. Против дальнейшего значения говорят все оговорки, запрещающие перенос характеристик содержания сознания на бессознательные процессы. Не кажется удачным и исключение ощущений из идей. Ощущения никогда не даны нам непосредственно. С одной стороны, они всегда переплетены с перцептивными идеями; с другой стороны, в развитом сознании, как будет показано более подробно, они зависят от апперцептивных психических процессов. Мы достигаем чистых ощущений лишь настолько, насколько нас ведет путь абстракции. Но если чистые ощущения, даже если мы ограничим это название апперцептивными стимулами, о которых только и может идти речь, становятся объектами сознания только таким образом, то нет оснований отказывать им в обозначении понятий, которое беспредметно дается другим содержаниям сознания, выделенным таким же образом.

Самый узкий вариант обосновывается более глубоко, но не цитированным выше обращением Лотце к языку практического мировоззрения, а скорее различиями, которые отделяют воспроизведенные перцептивные понятия от первоначально заданных. Лотце обосновывает это различие иначе, чем его предшественники. В своем последнем варианте, который уже в самом начале был направлен им прежде всего против Гербарта, он объясняет: «Понятия своеобразно отличаются от ощущений. Представление о самом ярком сиянии не сияет, о самом сильном звуке не звенит, о самой сильной боли не болит; но во всем этом представление совершенно точно представляет сияние, звук или боль, которых оно в действительности не воспроизводит». Обоснованность этого противоречия против мнения, столь же старого и распространенного, сколь и малоизученного, о простом постепенном различии этих содержаний сознания, остается здесь бесспорной, как бы оно ни подвергалось критике в ряде аспектов. Оно остается надежным в той мере, в какой оно делает целесообразным особое различие воспроизводимых процессов сознания.

Тем не менее, выбор слова «представление» остается неподходящим для этой цели. Апелляция к преобладающему в настоящее время языковому употреблению повседневной жизни может иметь больший вес, чем ссылка на все еще колеблющийся смысл научной терминологии. Однако пока следует отметить, что первоначальный смысл слова ort, который привел к его использованию в качестве научного термина, отбрасывается этой самой узкой версией. «Vorstellen» первоначально имело, например, еще у Лютера, смысл producere, proponere [предлагать — wp], praesentare, ostendere [показывать — wp]; (20) более позднее «Vorstellung» переводится как repraesentatio, imago, effigies [изображать — wp] (21). В конце XVII — начале XVIII века оно встречается также в первоначальном, а также метафорическом (expositio, expositiuncula) смысле «представление». Об утрате этого первоначального смысла следует сожалеть, поскольку он позволяет нам непосредственно вычитывать из слова то, что свойственно ощущениям, восприятиям, воспоминаниям, воображаемым, общим и общим идеям в отличие от чувств; для этого тоже нужно слово (22).

Поэтому далее мы будем понимать под идеями процессы сознания, посредством которых мы устанавливаем предметы. Предмет — это любое содержание сознания в самом широком смысле слова, включая формальные и материальные элементы, которое выделяется как таковое из предмета сознания и помещается перед ним. Именно представляемое как таковое, предмет вообще в понимании Канта, «проблематически взятый и неопределенный, есть ли он нечто или ничто» (23). Безусловно, эти определения сводятся к тавтологии: представление — это сознание предмета; предмет — это представляемое. Однако эта тавтология неизбежна, поскольку идея не может быть определена. Предмет в этом широком смысле логически принимается за высший род. Поэтому он может быть определен только сам по себе.

Если бы, однако, энергия полемики служила критерием для ее обоснования, то логическое определение высшего рода было бы доказано неточностью возражений таких логиков, как Зигварт (24) и Лотце (25). Последний находит мало остроумия в «общепринятом мнении», что общая система наших понятий, подобно пирамиде, «замыкается одной точкой, всеобъемлющим понятием мыслимого». Ибо «под характеристикой мыслимого в целом все рушится сразу и одним ударом; можно избавить себя от необходимости сначала подниматься к этому результату по пирамидальной лестнице; в то же время в этом последнем звене все содержание и все особенности мысли устраняются самым тщательным и бездумным образом». Зигварт находит такое же расположение «с одной точки, понятие о [бытии — wp] или о чем-то,… искривленное со всех сторон». Он предполагает, «что количество более высоких родовых понятий должно быть гораздо меньше, чем более конкретных». Однако «порядок соподчинения не задан природой понятий с необходимостью»; он полностью зависит от соотношения характеристик, «более многочисленны ли комбинации большей или меньшей общности». Эти оговорки оправданы в той мере, в какой они затрагивают образ пирамидальной понятийной системы. Геометрическая иллюстрация логических отношений приводит здесь, как и во всех других случаях, не исключая сферное сравнение и силлогизм, только к таким хромым подобиям, что за иллюстрацию приходится слишком дорого платить. Следует также признать, что понятие предмета вообще (которое, однако, не следует отождествлять с более древним стоическим понятием on, поскольку с ним совпадает только более поздняя версия его относительно ti [что-бытие — wp]) является совершенно неопределенным и постольку пустым. В конце концов, правильно, пусть и не совсем в смысле Лотце, что это понятие может быть получено и независимо от предположения о пирамидальной последовательности понятий. Вопрос о высших родах, однако, становится неизбежным из-за кольцевых отношений понятий. Кроме того, возникает потребность в genus summum, как только необходимо признать, что в нашем мышлении нет ничего абсолютно несравнимого. Это признание, однако, необходимо, поскольку все сходно со всем остальным, по крайней мере, в представлении. Поэтому представляемое в целом является высшим родом. То, что в этом понятии необходимо отказаться от всех особенностей мышления, вытекает из его природы. Поэтому его значение, несомненно, незначительно. По этой причине резкая характеристика Лотце является лишь ложной оценкой понятия, а не самим понятием.

II

Задача следующего исследования — определить процессы, благодаря которым в простейших случаях то, что было воспринято однажды, узнается снова при повторном восприятии.

Факт узнавания очевиден как для предметов чувственного восприятия, так и для предметов самовосприятия. Он является основным условием связи всего познания. Для предметов чувственного восприятия он доходит до животного мира настолько далеко, насколько в нем можно предположить какие-либо процессы представления.

Из этого факта следует, что повторное восприятие, в той мере, в какой оно приводит к такому узнаванию, обусловливается предыдущим. Поэтому возникает вопрос, какие условия здесь взаимодействуют и как происходит процесс этого взаимодействия.

Поставленная таким образом проблема восходит к учению Платона о воспоминании. Однако более глубокое изучение она получила лишь с тех пор, как некритическая тенденция завершать обсуждение психических процессов после первого шага гипостазированием [приписыванием мысли объективной реальности — wp] душевных способностей утратила свое почти исключительное господство над духами. Однако, несмотря на усилия целого ряда выдающихся исследователей, этот вопрос остается проблемой и по сей день. Поэтому исследование требует критического рассмотрения основных попыток решения, которые были предприняты. Они даны в теориях апперцепции Гербарта и Штейнталя и в теориях ассимиляции Спенсера и Вундта.

Следуя примеру Гербарта, который впервые подверг этот процесс тщательному анализу, хотя и только для некоторых случаев, и тем самым подготовил почву для всех последующих исследователей, мы будем называть его апперцепцией. Элемент, возникающий в памяти, называется массой апперцепции, А; масса восприятия, Р, означает то, что дается новым стимулом. Апперцептивная идея, AP, — это то, что возникает в результате взаимодействия этих двух элементов. У этих обозначений нет преимущества лингвистической выразительности. Им приходится мириться с тем, что их называют «варварскими». Тем не менее, они не могут быть «полностью заменены» термином"conception», предложенным Штумпфом (26). То же самое не позволит нам вывести лингвистически подходящие слова для трех частей этого процесса. Слово «ассимиляция», которое впервые использовал Спенсер, также не является достаточной заменой. Более того, оно не звучит приятнее и не говорит удобнее. Наконец, приверженность выражению Гербарта соответствует традиции, которая оставляет право терминологической чеканки за первооткрывателями, при условии, что они не пренебрегают существующим употреблением без необходимости или введения в заблуждение в своих определениях. В данном случае этого не произошло.

Отправной точкой нашего исследования является, как простейший случай, тот факт, что предмет чувств сразу же узнается во втором восприятии без того, чтобы слово, обозначающее его, вошло в сознание. Пусть предмет дается, при развитом сознании, восприятием лица. Типичные случаи можно исчерпать, варьируя условия, при которых состояние сознания уже развито, т.е. сформировалось за пределами первых восприятий, предмет качественно и интенсивно тот же, повторение — первое, узнавание — немедленное, и, наконец, значимое слово не входит в сознание.

Чтобы избежать опасностей, присущих анализу общепринятого случая, предмет определяется как карандаш, который я видел вчера в первый раз, а сегодня снова лежит на моем столе.

В этом простом случае апперцепция не является фактом сознания. В том участке зрительного поля, который только и учитывается здесь в соответствии с вышеприведенными предпосылками, имеется лишь разноцветная трехмерная форма, которая лежит в определенном положении на цветной поверхности и сразу же распознается как определенный карандаш, причем само слово «карандаш» в сознании отсутствует. Только продукт апперцепции, апперцептивный объект AP, является сознательным. Как воспринимающая масса P, так и апперцептивная масса A не находятся в сознании; это не один из процессов, через которые они взаимодействуют.

Таким образом, предположение о процессе апперцепции является, с точки зрения логики, постулатом, для которого необходимо искать удовлетворяющую его гипотезу.

Прежде всего, результат анализа апперцепции, которая только что была утверждена, требует объяснения и обоснования. Нигде недостатки самонаблюдения, которое является неизбежной отправной точкой всех психологических исследований, не видны так ясно, как в тенях, отбрасываемых традиционными абстракциями в представлении даже самых простых данных сознания.

В целом следует отметить, что акт самонаблюдения, как и во всех других случаях, так и здесь, затрагивает предмет наблюдения, содержание сознания. Направленное на него напряжение внимания возбуждает процессы, которые отсутствуют в ненаблюдаемом восприятии.

Это становится очевидным уже тогда, когда мы пытаемся описать, как предмет приходит в сознание в качестве распознанного. Здесь предполагается, что узнавание происходит мгновенно. Поэтому оно должно происходить без какого-либо случая явного вызова в сознание более раннего перцептивного контекста. Именно это и происходит в бесчисленных случаях повседневного восприятия. Когда узнавание касается знакомых нам предметов, наше сознание не обнаруживает ни малейших следов памяти о контексте более ранних восприятий, которые сначала опосредуют узнавание. Скорее, они появляются только тогда, когда узнавание не происходит сразу же успешно, а остается сомнительным. Тогда они проявляют себя как члены ассоциаций, сформированных более ранними восприятиями. Если бы такое опосредование было необходимо во всех случаях, то при повторном восприятии даже самых знакомых предметов в нашем сознании должно было бы быть три члена, которые можно было бы выделить для абстрагирования. Сначала дается представление об предмете как определенном, присутствующем в данный момент; затем вступают в действие идеи, которые возвращают в сознание любые обстоятельства прежнего восприятия; наконец, на основе этих репродуктивных идей предмет узнается как известный. Но это, несомненно, не так. Не поможет оправдать посредственность этого воспроизведения и утверждение, что эти идеи следовали одна за другой так быстро, что сошлись для нашего сознания в одной результирующей идее вновь узнанного предмета. Ведь такой выход из положения ведет лишь к признанию того, что в случаях немедленного узнавания, кроме идеи самого предмета, нам не даны ни идея еще не узнанного предмета, ни идеи предшествующего перцептивного контекста. Поскольку они отсутствуют в сознании, они не представляются. То, что происходит с нами в сознании, здесь пока не рассматривается. Но что бы ни происходило таким образом, мы не можем заявить об этом как о представлении в соответствии с вышеизложенными положениями.

Соответственно, если это понимать буквально, утверждение Лотце о том, что познание нового представления «а» как повторения предыдущего возможно только в том случае, «если повторное „а“ не только похоже на предыдущее, но и несет с собой представления, связанные с ним, но не с настоящим, как свидетельство того, что оно уже было предметом восприятия однажды, но при других обстоятельствах» (27), является неадекватным. Ведь Лотце ни словом не намекает, что он здесь следует за использованием языка, допущенным им, хотя и признанным необоснованным, чтобы говорить о «бессознательных представлениях».

Более весомые оговорки, чем эти, можно вывести против непосредственности распознавания давно знакомых впечатлений из предположений, к которым Дондерса и, вслед за ним, Ауэрбаха и фон Криса привели результаты их измерений психических процессов во времени. Однако, поскольку толкование этих процессов предполагает ряд учений, которые могут быть определены только в ходе данного исследования, их обсуждение откладывается до обсуждения временного хода апперцепции.

Способ, которым непосредственное узнавание утверждается в сознании, не одинаков во всех случаях. Оно никогда не формирует содержание сознания рядом или после содержания объекта узнавания, пока оно остается непосредственным. Однако оно перестает оставаться таковым, как только человек пытается постичь его посредством интроспекции. Ведь при этом условия узнавания, которые до этого оставались бессознательными, становятся сознательными. Только с помощью воспоминания о первоначальном состоянии сознания, в той мере, в какой человек сравнивает его с тем, что было установлено самонаблюдением, да и то лишь в том случае, если он в какой-то мере практиковался, возникает очерченное состояние.

Точно так же самонаблюдение не позволяет непосредственно убедиться в том, что слово, обозначающее предмет восприятия, не воспроизводится во многих случаях непосредственного узнавания. Это не является регулярным отсутствием, тем более редким, чем реже наблюдался предмет; лишь в исключительных случаях, когда его воспроизведение вызывает определенный интерес. Во многих случаях ненаблюдаемого восприятия оно проходит через сознание, как метеорная молния. Но повторное восприятие известного вовсе не привязано к значимым словам или вообще к словам. Тем же способом, которым мы выше раскрыли постоянно присутствующие источники ошибок в самонаблюдении, здесь можно утверждать, что слово отсутствует в сознании при узнавании известного в чувственном восприятии, особенно когда это происходит без участливого интереса или особенно напряженного внимания к его предмету. Представьте себе, что предлагает сознание, когда человек направляет взгляд на ряд предметов в быстрой последовательности и без напряжения внимания, или когда он позволяет множеству зрительных предметов приходить в сознание одновременно с максимально равномерным распределением внимания.

Традиционный анализ предмета восприятия вызывает более серьезные возражения против приведенного выше утверждения, что в нашем случае восприятия лица карандашом свойства последнего задаются просто цветовыми ощущениями. Ибо можно считать общепризнанным, что эти свойства лица-предмета являются локализованными и опредмеченными ощущениями, т.е. заданными как свойства вещей, а не как условия сознания. В самом деле, (идея) непроницаемости, которую склонны воспринимать как общее свойство телесного, не всегда отсутствует, хотя предмет становится осознанным для нас только через лицо. Многочисленны случаи, когда она может воспроизводиться, например, вместе с представлениями о твердости, хрупкости, упругости и т.п., когда, как в нашем примере, отсутствуют условия для нового восприятия. Ведь непроницаемость — это идея, посредством которой мы объективируем сложный комплекс тактильных ощущений и мышечных, особенно иннервирующих, чувств как причину этих чувств и ощущений в свойство тел. Даже если мы мыслим непроницаемость как общее свойство тел, то есть заменяем специальное отношение тел к ощущениям, опосредованным нашими телами, общим отношением тел друг к другу, это содержание сознания сохраняется: общее отношение мыслится по аналогии со специальным. Объективация непроницаемости, таким образом, обусловлена той неизбежной и необратимой иллюзией, посредством которой мы превращаем содержание сознания, данное чувственным восприятием, в свойства отличного от нас реального. Поэтому там, где то, что дано в восприятии лица, имеет случай воспроизвести идеи памяти из области осязания и мышечного чувства, непроницаемость и связанные с ней идеи также появятся по этому поводу. Это правило событий, однако, не применимо ко многим случаям восприятия. Ибо как мы не имеем привычки воспроизводить слова, обозначающие знакомые предметы, при их повторном восприятии, так и восприятие лица в большинстве случаев не дает никаких следов содержания сознания, возникающего в других сенсорных областях, включая чувство осязания и мышечное чувство. Каждая попытка прояснить содержание сознания в таких случаях подтверждает это, как только становится понятно, как отделить то, что добавляет акт самонаблюдения, также изначально тревожный в этом отношении.

В нашем восприятии, однако, карандаш, как и все объекты зрительного восприятия, несомненно, имеет пространственное исполнение. Однако в нашем сознании, при предполагаемых условиях, мы имеем лишь трехмерное разграничение формы цветными поверхностями. Мы привыкли представлять себе внутреннее пространство тела только в той мере, в какой оно раскрывается открытыми поверхностями. Там, где их нет, обычно отсутствует и представление о том, что находится под поверхностью. Но даже там, где это по какой-то причине воспроизводится на основе более ранних идентичных или аналогичных восприятий, оно, как правило, остается в сознании в виде комплекса представлений о цветных поверхностях. Затем они вскоре снова становятся частями, протекающими в трехмерном ограничении, то есть поверхностями в таком расположении, или идеями цветных поверхностей, которые мы проталкиваем через измерение глубины в том же или меняющемся качестве в соответствии с более ранним опытом. Однако даже сознание не привыкло соглашаться с лицевыми восприятиями известных объектов, что такие представления о внутреннем пространстве могут быть сформированы из любой точки на поверхности.

То же самое заменяет лишь отдельные ряды ассоциаций, относящихся сюда, где не важна тщательность исполнения. Заполнение пространства предметами лица происходит, таким образом, во многих случаях без сознания непроницаемости или связанных с ней тактильных представлений, так что нельзя было бы неуместно говорить о пространственном восприятии.

То же самое относится и к ощущениям других органов чувств. При лицевом восприятии сахара, например, мы можем осознать воспоминание о его сладком вкусе. Однако это не обязательно должно происходить и не имеет тенденции к этому.

То, что и здесь самонаблюдение дает нам решение только тогда, когда мы устраняем то, что оно само добавляет, не нуждается в дальнейших доказательствах.

Это исключительное содержание ощущений лица, которое мы предполагаем для нашего случая, не меняется от того, что мы осознаем карандаш только как частичный объект более полного представления. Тело, на которое он опирается, осознается нами точно так же. Тот факт, что мы видим его опирающимся на эту опору, не дает нам представления о гравитации, равновесии или о чем-либо связанном с ними, так же как заполненность пространства дает нам представление о непроницаемости. Они легко проникают внутрь и всегда преобладают на время, когда нарушается попытка самонаблюдения. Однако при вышеуказанных условиях они, как правило, полностью отсутствуют в сознании. То, что должно рассматриваться как бессознательный вклад, до поры до времени остается за пределами внимания.

Мы также осознаем цветовые ощущения карандаша и его окружения в пространственном распределении. Поскольку Лотце правильно поставил здесь проблемы, локализация точек объекта в зрительном поле была прослежена до локальных признаков.

Существует спор о происхождении этих локальных признаков. Лотце утверждал, что это двигательные ощущения от вращений, посредством которых раздражители передаются в центральную ямку желтого пятна; Вундт первоначально — качественные изменения ощущений на различных участках сетчатки, в последнее время — слияние комплексов ретинальных и тактильных двигательных ощущений. В первом издании своей «Физиологической оптики» Гельмгольц оставил природу этого неопределенной. Согласно неизменному заявлению в «Лекциях и речах», он по-прежнему считает «преждевременным формулировать какие-либо дальнейшие гипотезы относительно их природы». Лишь изредка он между тем заявляет, что локализация лицевых ощущений обусловлена градацией интенсивности ощущений в соседних чувствительных волокнах. Джоханнес фон Крис и Ауэрбах, с другой стороны, на основании своих временных измерений пришли к выводу, что «локализация не связана с особенностями интенсивности, подъема и спада ощущений». Скорее, они считают «единственно возможной формой теории локальных признаков» «качественные различия ощущений, которые являются возбуждениями различных (тактильных) нервов». В отличие от них, Функе искал источник местных знаков в центральных терминалах, а Липпс недавно предпринял психологическое построение их из «основных фактов души» самосохранения и стремления к синтезу ощущений.

Нет единого мнения даже о природе местных признаков. Лотце находит «сознательные ощущения» в движущемся глазу и «образы памяти» в покоящемся глазу, которые соответствуют «неосуществленным приводам движения». Он объясняет: «Для моего чувственного восприятия видимых точек p и q утверждение, что они удалены друг от друга, не имеет другого смысла, кроме того, что для того, чтобы направить взгляд от одной к другой, необходимо определенное движение; я чувствую, что различные положения отдельных точек являются столь же многочисленными приглашениями к движению». Он также убежден, что те, «кто утверждает, что ничего не замечает в этих ощущениях движения… ошибаются, они просто не признают чувства, которые они действительно испытывают, такими, какие они есть». (28) Вундт, однако, лишь парирует упрек в том, что в этих случаях ощущения выдуманы, говоря, что в его сложных локальных знаках «элементарные процессы сознания… неразрывно слиты». Неразрывно слиты“; они „полностью сливаются с производимым ими продуктом, перестают быть индивидуально различимыми для нашего сознания. Ему дается только результирующий продукт — пространственное восприятие“. „В непосредственном внутреннем восприятии“ местные знаки „поэтому никогда не даны нам…“; они являются „гипотетическими элементами наших идей… которые никогда не могут быть узаконены их непосредственной демонстрацией во внутреннем опыте, но всегда только тем, что они оказываются полезными для объяснения определенных сложных процессов сознания“. Поэтому они „не могут быть опровергнуты ссылкой на непосредственный внутренний опыт… так же мало, как атомы физика или химика могут быть опровергнуты возражением, что никто никогда не видел атомов“. Вундт настолько убежден в гипотетическом характере локальных признаков, что, несмотря на неоднократные объяснения Лотце, которые он сам неоднократно обсуждал, заявляет: „Насколько ему известно, никто не утверждал, что локальные признаки и иннервационные ощущения непосредственно присутствуют в сознании в том виде, в каком они предполагаются для объяснения некоторых сложных фактов“ (29). У Гельмгольца мы находим подходы к двум противоположным определениям. С одной стороны, согласно ему, локальные признаки — это „моменты в ощущениях“, или, как он говорит в другом месте, „определенные особенности ощущений“. По случаю выдвижения гипотезы об обманах чувства зрения он даже допускает возможность того, что можно „думать о локальных признаках волокон сетчатки как об ощущениях двух… качеств“. Таким образом, он предлагает толкование, что, по выражению Болля, через них „мы способны ощущать возбуждение каждого отдельного зрительного элемента как свойственное только ему одному……". С другой стороны, однако, он прямо заявляет: «Мы совершенно ничего не знаем о природе местных признаков; мы заключаем, что такие признаки должны существовать, из того факта, что мы способны различать световые впечатления на различных участках сетчатки». Только гипотеза, которую он недавно иногда упоминал, о том, что локализация в тактильном и зрительном пространстве может быть основана на градациях интенсивности ощущений, снова предполагает, что эти признаки когда-то должны были быть осознанными. (30)

Позиция Липса в этом вопросе не вполне ясна, как бы ни были ясны и решительны его возражения против гипотез об ощущениях движения. Для него локальные признаки — это «эмпирические отношения впечатлений друг к другу или, если угодно, привычки одних и тех же вести себя друг с другом», для которых «в конце концов достаточно некоторого субъективного различия впечатлений e1 и e2… достаточно». Эти «отношения между особенностями впечатлений» от различных точек сетчатки также описываются Липписом как «впечатления, принадлежащие точкам сетчатки», которые «обладают определенной способностью качественно и в то же время пространственно отличаться друг от друга» (31).

Против всех этих утверждений о более или менее определенном сознании местных знаков, даже против своих собственных общих констелляций, фон Крис и Ауэрбах вступают в решительную оппозицию, сами того не замечая. Как их предшественники и преемники, они утверждают (прежде всего для чувства осязания), «что местные признаки состоят в качественных различиях ощущений, возбуждаемых различными нервами», которые «свойственны возбуждениям этих нервов, независимо от вида стимуляции», так что «их можно назвать специфическими энергиями отдельных тактильных нервных волокон». Их попытки локализации бинокулярного расстояния при кратковременном освещении электрической искрой были совершенно такими же; но как мы узнаем, что это передний или задний план, мы не можем сказать без дальнейших объяснений». (32)

Если мы рассмотрим факты, которые все мы находим в развитом представлении в свете этих многообразных толкований, то кажется несомненным, что только что упомянутые наблюдения фон Крайса и Ауэрбаха более верны, чем те общие утверждения, в которых они следовали традиции. Многочисленные сложные пространственные отношения, проявляющиеся в восприятии лица, которые мы можем получить при небольшом напряжении и приблизительно равномерном распределении внимания в каждом элементе времени, не имеют ни малейших следов ощущений или чувств, которые мы осознавали бы как условия локализации. Даже самое напряженное внимание к содержанию нашего сознания в этих случаях не обнаруживает ни малейшего из сотен локальных признаков, которые должны проявляться для совокупности одновременно возбужденных сенсорных областей сетчатки — Клод дю Буа-Реймон насчитал 74 изображения ярких точек на 1/100 кв. мм полости сетчатки: Местные признаки сетчатки совершенно бессознательны в развитом воображении для только что охарактеризованных случаев. Поэтому неправомерно принимать их в каком-либо смысле за ощущения или чувства, коль скоро справедливо считают сомнительным говорить о бессознательных ощущениях или чувствах. Но ни движущийся, ни покоящийся глаз при вышеуказанных обстоятельствах не демонстрирует никакого воспоминания о таких ощущениях или чувствах. Самообман, в котором Лотце обвиняет своих оппонентов, — это то, чему он сам поддался. Движения, которые мы делаем для того, чтобы доставить группу ощущений зрительного поля в ямку сетчатки, однако, всегда ощущаются, если они происходят добровольно, а если непроизвольно, то, по крайней мере, часто. Поэтому именно движения, с помощью которых мы ощущаем или (по выражению Лотце) представляем себе положения отдельных точек объекта, являются запросами на движение. Здесь наблюдение затуманено ошибочными предпосылками о том, что оно должно предложить в пользу гипотезы.

В своих достойных похвалы исследованиях Вундт признает утверждаемые здесь факты. Тем не менее, он объясняет, что локальные знаки — это элементарные процессы сознания, которые даны нам только неразрывно «слитыми» в пространственном представлении. Факты здесь, однако, отличаются от фактов, касающихся, например, частичных тонов звуков. Мы должны признать их компонентами сознания звуков, потому что из них можно сделать как анализ последних, так и синтез звука, тогда как пространственная идея для нашего сознания не может быть ни разложена на локальные знаки, предполагаемые Вундом, ни построена из них. Это не может быть связано с тем, что ассоциация одного и того же слишком прочна для таких попыток. Ведь мы можем осознать все ощущения, которые, согласно Вундту, сами по себе составляют пространственную идею. Из предположений самого Вундта следует, что его версия локальных знаков как элементарных процессов сознания неадекватна, даже если мы с готовностью признаем, что такой психический синтез порождает пространственную концепцию, а не позволяет ее симулировать. Сам Вундт должен признать, что пространственная идея дает нечто иное по отношению к локальным знакам, которые ее производят, подобно, например, хлористому калию по отношению к элементам, которые его производят. Таким образом, локальные признаки являются элементами сознания в пространственной перцепции не более, чем калий, кислород и хлор обнаруживают свои свойства в этом соединении, не более, чем атомы проявляют себя как компоненты сознания сенсорного объекта. Они являются и действуют бессознательно в развитом воображении (для рассматриваемого нами случая).

Как бы мало, согласно вышесказанному, ни были осознаны условия пространственного распределения цветовых ощущений в восприятии, последние все же без исключения даны нам в пространственных отношениях. То же самое нельзя сказать об отношениях времени. Они не образуют сознательного компонента восприятия. Мы видим объекты зрительного восприятия без каких-либо изъятий в пространстве, но никогда во времени. В этом отношении время не является формой восприятия. Любое восприятие, как и любая идея вообще, находится во временном ряду; более того, в любой момент мы можем осознать его классификацию во временном ряду. Но сознание этой классификации, как правило, отсутствует в отдельных актах восприятия, не говоря уже о том, что оно давалось бы им так без исключения, как пространственный порядок. Каждое восприятие даже заполняет период времени, как это, несомненно, показали измерения времени дифференциации. Но и это не доказывает, что в представлении есть сознание времени. Пока что этот период времени, даже если он стал доступен благодаря более тонким методам психофизических исследований, все же настолько мал, что акт восприятия до сих пор казался почти мгновенным. Там, где, как у Канта, для него утверждался период времени, основания не брались из наблюдаемого хода времени, а основывались на предпосылках, которые уже не являются предметом обсуждения для эмпирической психологии (33).

Предполагаемая таким образом мгновенность восприятия, однако, опять же не обязательно должна быть обнаружена в перцептивном сознании, а скорее только тогда, когда предварительно был дан повод для определения временных отношений восприятия. Поэтому мы можем утверждать, что в нашем примере, как и во многих других, временные отношения восприятия, как самого процесса, так и его объекта, не находятся в сознании.

С другой стороны, пространственно распределенные ощущения даны нам через восприятие не как содержание сознания, а как свойства объектов восприятия. Ощущения, следовательно, в той мере, в какой они локализованы, в то же время объективированы как свойства вещей; они расположены в отношении вещи и свойства. Отношения субстанции, однако, не осознаются нами в восприятии, например, объекта лица, так же, как отношения пространства. Последние образуют самостоятельный, изолируемый компонент нашего сознания. Они остаются, если мы пренебрегаем комплексами ощущений, которые были даны локализованными в них. То, что остается таким образом, облитое, так сказать, неопределенным, темным содержанием ощущений, может быть расширено во всех направлениях в бесконечность до концепции пространства в целом, тем самым проявляя себя, логически понятое, как часть единого, единственного, однородного пространства. Отношения субстанции, с другой стороны, не могут быть разделены таким образом. В нашем представлении нет понятия вещи в отрыве от комплекса свойств; мы также не находим понятия свойств как общей точки отношения, например, для отдельных локализованных ощущений, составляющих объект. Абстракция, которая ведет от индивидуальной идеи к понятию субстанции-отношения, является, как можно только указать здесь, очень сложным процессом, чем тот, который представлен изоляцией пространственной идеи. Это относится к понятию субстанции, как и к каждому общему понятию. Для первого, в частности, следует отметить, что оно своеобразно смешивается с отношением целого к его частям. В нашем восприятии вещь представлена комплексом ее свойств, в большинстве случаев тех, которые непосредственно доступны восприятию, и только при особых обстоятельствах тех, которые впервые приобретаются на пути к понятийному определению. Таким образом, отдельное свойство относится к самой вещи в той мере, в какой часть относится к целому. Это проявляется и в категорических суждениях, предикат которых дает определение свойства, стоит только заменить ложное отношение субсуммирования теории суждения объема на правильное отношение классификации теории содержания. Однако, хотя отдельное свойство вещи рассматривается как часть целого, первое отношение не сливается со вторым. Напротив, оба они существуют рядом или, скорее, внутри друг друга; ведь комплекс свойств становится вещью, только будучи представленным как независимый по отношению к каждому отдельному свойству, в то время как последнее представляется как каким-то образом примыкающее к нему.

Исследование причинно-следственных связей приводит к другим результатам. При восприятии телесного объекта, особенно при зрительном восприятии, скажем, карандаша, мы обычно не осознаем его причинно-следственных связей ни с нашим субъектом, ни с другими объектами, не исключая и объекты его непосредственного окружения.

Мы осознаем в нашем восприятии пространственное распределение ощущений, которые, со своей стороны, рассматриваются как свойства, но в нашем восприятии знакомых объектов нет и следа идеи, например, что этот же объект является причиной нашего перцептивного представления, факт, из которого все еще вытекают аргументы против априорной теории происхождения закона причинности со стороны эмпиризма. В этих обстоятельствах у эпистемологически образованных людей он отсутствует не меньше, чем у необразованных. В восприятии мы знаем только о воспринимаемых объектах, но разница между воображаемым объектом и нашим представлением о нем настолько мала, что для ее обнаружения требуется не мало интеллектуального образования. Но даже для познающего осознаваемое различие теряется в каждом отдельном случае, пока размышление не направлено на него. Уже из этого следует, что в перцептивной идее вообще не может существовать сознание причинности.

Точно так же наше восприятие знакомых предметов в знакомом окружении не имеет тенденции к проявлению какого-либо образного содержания, относящегося к взаимной причинной связи между ними, даже когда они, например, развевающийся флаг, совершают привычные для нас движения.

Однако то, что может отсутствовать в представлении, а во многих случаях действительно отсутствует, во всех случаях может быть доведено до сознания простым ходом воображения. Отсюда, поскольку акт самонаблюдения с целью изучения этого момента невольно стимулирует такие процессы воображения, проистекают очевидные и часто распространенные ошибки, которые делают причинно-следственные связи сознательным компонентом представления. Мы можем, например, в любой момент осознать, что объект, на который смотрят, в данном случае объект лица, является причиной нашего созерцания. Ибо этот гистерон-протерон [позднее как более раннее — wp] практического мировоззрения, непроизвольное уподобление объективного следствия причине, остается даже для того, кто признал неизбежную иллюзию чувственного восприятия как такового. Кроме того, в соответствии с тем, что мы привыкли успокаивать себя, рассматривая вещь как совокупность ее свойств, мы можем осознавать ее как такую многообразную причину, когда восприятие представляет нам различные чувственные свойства этой вещи.

Однако эти образные процессы выходят за пределы нашего простейшего случая. Для последнего остается результатом то, что каузальные представления в нем не имеют тенденции к обнаружению. Этим, конечно, ничего не решается о зависимости объективированного перцептивного представления от каузальных отношений. Они лишь отсутствуют в сознании. Вопрос о том, отсутствуют ли они вообще, должен решаться путем анализа условий апперцепции.

Парадоксально звучит утверждение, что мы не знаем о существовании предметов в чувственном восприятии, так же как мы не знаем о своем собственном существовании. И все же здесь применимо то же самое, что и к причинно-следственным связям. Все, что можно было бы считать представлением о существовании, не будет обнаружено в перцептивных представлениях об известных объектах или процессах самонаблюдением, если оно умеет впоследствии закупорить открываемые им источники ошибок. Поэтому такое представление не дано вместе с представлением об объекте. Но она также не дана в понятии объекта. Здесь действуют определения, к которым уже пришли Юм и Кант и которые позже метафизически использовал Гербарт: Dasein не дает никакого понятийного содержания, изъятие которого из комплекса характеристик, составляющих объект, привело бы к потере чего-либо, а добавление чего-либо к понятийному содержанию того же самого. Перенесем на психологическую сторону дела лишь то, что было сделано философами логического и метафизического направления мысли (34). Утверждение, что идея существования не дана как особый инвентарный предмет, но тем не менее дана всей совокупностью инвентарных элементов предмета, содержится в них, таким образом, лишь неотчетливо, просто затушевывает факты. Темное представление также является содержанием сознания, которое должно быть показано как таковое. Поэтому суждение «А существует» выражает, как и суждения «А действует на В» или «А зависит от С», больше, чем представляется в представлении при обсуждаемых условиях. Они являются результатами процесса воображения, который впоследствии добавляет предикаты к содержанию представления.

Предмет апперцепции в конце концов распознается как определенный предмет, будь то экземпляр определенного рода, будь то особый, индивидуально охарактеризованный экземпляр того же рода. Это узнавание не только происходит, как мы видели ранее, независимо от воспоминаний об обстоятельствах предыдущего восприятия, поскольку оно происходит непосредственно, но и происходит, хотя ни родовая идея, ни слово, обозначающее ее, в сознании не встречаются. Так оно и должно происходить в условиях, которые уже неоднократно предполагались. Эта субституция или идентификация также не образует каким-то образом идейного содержания наряду с концептом распознаваемого объекта или в его составе. Более того, точки соприкосновения, из которых эта классификация утверждает себя, могут быть даны различными членами содержания концепции. Она может быть привязана к одному или нескольким признакам, к их совокупности, но также просто к (тем же) локальным отношениям, а также ко всем этим условиям вместе. Однако «быть привязанным» — не совсем подходящий термин. Ибо классификация не может быть отделена от этих концептуальных содержаний. Язык не справляется с задачей обозначения того, что становится осознанным без его помощи. Этот случай аналогичен случаю с непосредственностью узнавания. Объект, в той мере, в какой он распознается, в то же время является субститутом, или идентификацией. Эта классификация сама по себе не является содержанием сознания, лишь более темным или неотчетливым, чем то, что дано в восприятии. В восприятии и вместе с ним она скорее дана таким образом, что объект, в той мере, в какой он воображается, также воспринимается как этот конкретный объект. Поэтому суждения о том, что один и тот же предмет является карандашом или что один и тот же предмет является моим карандашом, как и суждения о существовании или причинных отношениях предметов, не представляют собой содержание представления, но выходят за его пределы, поскольку их предикаты сами по себе не являются существующими содержаниями представлений в представлении. Этот выход за пределы, однако, отличается от того, что было в том случае. В том случае предикаты суждения полностью отсутствовали в представлении; здесь же они отсутствуют только как отдельные представления.

Примечания

1) Werke Канта («Книга Гартенштейна») т. VII, стр. 445; т. VIII, стр. 65; Kr. d. r. V. (B), стр. 376.

2) Работы Гербарта V, стр. 18,56, 243, 338. Соответственно, например, также в книге Гризингера «Патология и терапия психических заболеваний», §16.

3) Фолькманн, Учебник психологии I, стр. 169f.

4) Штейнталь, Введение в психологию и лингвистику, стр. 132.

5) Тетенс, Философские эксперименты I, стр. 265.

6) Эдуард фон Гартманн, Философия бессознательного, стр. 1f, 62f и др.

7) P. R. Schustter, Gibt es unbewußte und ererbte Vorstellungen, стр. 3f

8) Reinhold, Versuch einer Theorie des menschlichen Vorstellungsvermögens, p. 256.

9) Ср. loc. cit. §220, 232, 749; Vernünftige Gedanken von den Kräften des menschlichen Verstandes, §2, 4f. Приведенное выше изложение дает дополнения и исправления к похвальной работе Эукена «История философской терминологии» (ср. прим. 129, 133, 209).

10) Брентано, Психология, стр. 104 и 261f; LIPPS, Grundtatsachen des Seelenlebens, стр. 29 и 179 упоминаются вместо многих.

11) Убервег, Логика, стр. 92.

12) Вундт, «Физиологическая психология» II, стр. 1f; том I, стр. 271; том II, стр. 200.

13) Гегель, «Werke» VII, стр. 2 и 323.

14) Розенкранц, Психология, стр. 341; ср. также DAUB, Philosophische Anthropologie, стр. 191. Использование языка Гегелем восходит к определению термина «образ», данному Фихте.

15) Лотце, Grundzüge der Psychologie II, §1; Metaphysik, 1879, стр. 532 и 523.

16) Фехнер, Элементы психофизики II, стр. 464.

17) Гельмгольц, Физиологическая оптика, стр. 435.

18) Гельмгольц, указ. соч. стр. 798

19) C. Вернике, Симптомокомплекс афазии, стр. 5f; Lehrbuch der Gehirnkrankheiten I, стр. 199f.

20) По данным Лексера, в средневерхненемецком языке оно отсутствует. В Штилере, Der deutsche Sprache Stammbaum (1691), Штейнбахе, Vollständiges deutsches Wörterbuch (1734) в значениях, приведенных выше. Сравните также словарь Диетца о Лютере и особенно словарь Гримма в разделе «fürstellen». Ссылкой на эти источники я обязан К. Вайнхольду.

21) У Фриша также есть propositio, но без доказательств.

22) Аналогично рассуждает Брентано, Психология, стр. 262, примечание.

23) Кант, Kr. d. r. V., стр. 346

24) Зигварт, Логика I, стр. 306f

25) Лотце, Логика (1874), §33

26) Карл Штумпф, Тонпсихология I, страница 5.

27) Лотце, Метафизика, стр. 527; ср. также «Grundzüge der Psychologie», стр. 22, §7.

28) Лотце, Метафизика, стр. 554f. Недавно Мейнерт («Психиатрия», с. 167), поскольку для его цели «достаточно этой простоты», присоединился к гипотезе Лотце.

29) Вундт, «Физиологическая психология» II, стр. 62; «Логика» I, стр. 458; «Erfundene Empfindungen», «Philosophische Studien», т. 2, стр. 298f.

30) Гельмгольц, Физиологическая оптика, стр. 530, 541, 571; Речи и трактаты I, стр. 298. — BOLL в Архиве Дюбуа-Реймона, 1881, стр. 2.

31) Липпс, Grundtatsachen des Seelenlebens, стр. 476f; Psychologische Studien, стр. 36f.

32) Архивы Дюбуа-Реймона, 1877, стр. 342 и 349f.

33) Причины Канта кроются в его учении о синтезе, в частности, в его предположении, что трансцендентальный синтез затрагивает внутреннее чувство. Утверждение, что всякое представление, заключенное в мгновении, никогда не может быть ничем иным, как абсолютным единством (Kr. d. r. V., Beilage II, стр. 94), является лишь следствием этого предположения. Между прочим, Кант также иногда утверждает: «Понимание только посредством ощущения совершает только одно мгновение» (цит. по: стр. 209).

34) Ср. Юм, Трактат III, раздел 7 (I, стр. 394f издания Грина и Гроссе): «Это также очевидно, что идея существования ничем не отличается от идеи любого объекта, и что когда после простого представления о чем-либо мы представляем это как существующее, мы в действительности не делаем никаких добавлений или изменений к нашей первой идее…". Аналоги в Кант, Werke II (Ausgabe Hartenstein) стр. 115; Kritik der reinen Vernunft, стр. 626f. Для оценки зависимости Канта от Hume важно, что замечания последнего встречаются только в «Трактате», о чем Кант в то время, конечно, не знал. Почти буквальное соответствие между рассуждениями Юма и размышлениями Канта в «Beweisgrund» 1763 года, которое идет гораздо дальше, чем отголоски теории причинности Юма в «Отрицательных величинах», является еще одним аргументом против того, что Кант в то время находился под определяющим влиянием Юма.

LITERATUR Benno Erdmann, Zur Theorie der Apperzeption, Vierteljahrsschrift für wissenschaftliche Philosophie, Bd. 10, Leipzig 1886

Задача и систематизация логики

Глава 1 Вводные положения о типах мышления

1. С методологической точки зрения, все науки представляют собой систематически упорядоченные воплощения обоснованных утверждений, выносимых на обсуждение формулировок (обозначений) и проблем. Примером этих трех форм нашего мышления может служить психология, являющиеся воплощением обоснованных утверждений о существовании психических жизненных процессов и их законной связи друг с другом, а также и с механическими жизненными процессами — я называю психическими все жизненные процессы, которые нельзя проследить до совершения движений как изменения места, хотя они последовательно законно связаны с такими механическими процессами — существуют ли психические жизненные процессы или это процессы в нас, которые мы называем психическими, например, только недостаточно осознаваемые движения в центральных частях нашей нервной системы?

2. Утверждения, обозначения и проблемы характеризуются тем, что они представлены в форме положений, то есть они, как мы хотим сказать, лингвистически сформулированы. По этой причине мы продолжаем называть эти три составляющие формы нашего знания утверждениями в самом широком смысле или сформулированными суждениями. Итак, «утверждения» в широком смысле — это вопросы, в которых мы представляем проблемы и обозначения, в не меньшей степени, чем утверждения любого рода, поскольку те и другие так же лингвистически сформулированы, как и эти. Способ лингвистической формулировки пока остается неопределенным: утверждения не обязательно должны быть произнесены; они также могут быть выполнены молча или сформулированы письменно, т.е. здесь, прочитаны или написаны. Они также могут быть неполно сформулированы во всех этих формах языка в широком смысле или содержаться только в одном слове предложения. Не обязательно, чтобы они были сформулированы словами; их место могут занимать идеограмматические знаки любого рода, например, алгебраические или стехиометрические [химические расчеты — wp] формулы. Сформулированные суждения также следует воспринимать в более широком смысле, как это делает устоявшаяся традиция. Ведь каждое утверждаемое суждение предполагает или включает обозначения; а проблемы, то есть вопросы в собственном смысле слова, принадлежат к запасу каждой науки в той же мере, что и утверждения и обозначения. Прогресс всей науки зависит от сформулированных проблем.

Утверждения или сформулированные суждения образуют формальные элементы для ткани нашего сформулированного мышления. Таким образом, сформулированное мышление, утверждения или сформулированные суждения являются для нас выражением одного и того же содержания. Здесь использование языка оправдывает ту обширность, с которой мы только что рассмотрели элементы сформулированного мышления. Ведь с незапамятных времен считалось само собой разумеющимся, что обозначения и проблемные вопросы являются формами нашего мышления.

3. Однако не вся научная мысль формулируется. Математик может придумать множество геометрических отношений из двух параллельных прямых, пересекаемых третьей, даже если ни одна точка или угол не обозначены буквой; и он может сформировать множество таких отношений в ходе спокойного размышления, не нуждаясь в лингвистических символах. Например, геолог, наблюдающий за извержением гейзера, или ботаник, изучающий под микроскопом жизненные процессы в клетке, могут приходить к богатым сравнениям и различиям, не имея внутри себя ничего, кроме образов предметов, которые служат для этих умственных операций. Перед историком, стоящим на древнем культурном месте, могут развернуться целые сцены исчезнувшей жизни, протекавшей на этой земле. В такие моменты в сознании исследователя может собраться множество лиц, которые осветят то, что давно искали, или позволят найти неожиданное. Таким образом, это могут быть моменты, когда научное создание поднимается на самый высокий уровень. Тогда мы переживаем в типичной форме мышление, которое мы должны назвать неоформленным в соответствии с его отличием от сформулированного и интуитивным в соответствии с его особенностью. На этом пути мы также находим как утверждения, так и проблемы; на нем нельзя встретить только одни обозначения.

Неразумно судить эти «идеи» или интуиции, которые одинаково возможны как в любой области научной мысли, так и во всех видах нашего рукотворного творчества, так сурово, как это иногда делал Лессинг (в конце «Гамбургской драматургии»). Но также несомненно, что они не несут в себе ни малейшей гарантии того, что являются обоснованными утверждениями или истинными проблемами. Если мы хотим быть уверенными в их истинности, мы должны их исправить, разложить на составные части и посмотреть, выдерживают ли они обоснование. Для всего этого, однако, нам нужны утверждения в указанном выше общем смысле. В целом, мы можем зафиксировать наши мысли, только изолировав их, а для этого нам нужны слова или идеограмматические знаки, которыми мы их символизируем. Мы можем анализировать их, только давая отчет о том, что говорится и о чем говорится, то есть оформляя их в высказывания. И мы можем проверить их на истинностное содержание, только выводя их из данных, через которые они устанавливаются как следствия. Если это выведение ведет за пределы существования настоящего восприятия, если мысль не просто суммирует компоненты некоторого перцептивного содержания сравнительным или различительным образом, то каждое такое рассуждение, если мы хотим обеспечить силу его аргументов, также должно быть сформулировано в утверждениях. Интуитивное мышление, таким образом, при всех этих условиях переходит в мышление сформулированное. Если мы хотя бы попытаемся передать то, о чем думали интуитивно, этот переход в языковое мышление будет очевиден. Таким образом, интуитивные суждения становятся элементами научного мышления только в результате их формулирования.

Поэтому мы можем сказать: вся наука происходит через мышление, и, принимая одну часть за целое: вся сообщаемая наука происходит через сформулированное мышление. Отсюда следует, что, как и выше, так и далее, мы можем говорить об интуитивном мышлении только в форме сформулированного мышления, и что последнее является предметом логического исследования только в той мере, в какой оно может быть представлено в высказываниях. Поэтому там, где в дальнейшем речь идет о мышлении без дальнейших добавлений, всегда имеется в виду именно сформулированное мышление, осуществляемое в предложениях.

4. Не всякое мышление, однако, является научным. Даже ненаучное мышление может быть интуитивным: в поэтических представлениях о личностях, ситуациях и действиях, в практических комбинациях политика или крупного дельца, даже в возвышенных настроениях и внутренних образах тех, кого не трогает ни намек на научное мышление. Совсем не в природе интуитивного мышления то, что присущее ему внимание направлено на великие или общие вещи, хотя в этой «экстатической» форме оно, вероятно, наблюдалось исключительно как «созерцательное» мышление, впервые изложенное в учении Платона о воспоминании. Мы уже находим зачатки сопоставления и дифференциации содержания идей с участием восприятий как у детей, не достигших еще понимания языка, не говоря уже о собственной речи, так и у животных, у которых вообще отсутствует развитый язык. Мы можем назвать рассмотренный выше тип интуитивного мышления сверхлогическим или гиперлогическим из-за его фактических содержаний, глубины и силы, из-за продуктивной энергии, которая нередко присуща ему, а также из-за его непроизвольного, непредвиденного характера, который зависит от настроения. Но тогда мы должны также признать только что указанные предварительные стадии как недо — или гипологические. Итак, посредством сформулированного мышления мы более четко отличаем себя от всех других, даже от животных, живущих с нами в сообществе, чем посредством интуитивного мышления.

Ненаучное мышление также может быть сформулировано. Оно встречается в высказываниях не реже, чем научное мышление. Таким образом, мы приходим ко второму делению нашего мышления на научное и ненаучное, которое имеет такое же значение, как и деление на сформулированное и интуитивное.

5. Исходным пунктом для всех видов мышления, включая сформулированное научное и ненаучное, являются предметы, которые даны нам в восприятии, чувственном восприятии или самовосприятии (наших эмоциональных и образных процессов, а затем и волевых процессов). Мышление вообще происходит со всеми этими предметами, как мы хотим сказать условно, в сравнении или различении. Предметы, таким образом, мыслятся путем сравнения или различения. Однако мысленное определение воспринимаемых предметов и производных от них (вспоминаемых и т.д.) происходит в ненаучном мышлении иначе, чем в научном. Там мысленное упорядочивание предметов происходит по их наиболее заметным признакам, элементам и отношениям. Этнологические лингвистические данные, психологические соображения и этимологические выводы о примитивном значении старых слов позволяют утверждать, что в первоначальной картине мира доминируют вышеупомянутые детерминации, которые больше всего навязывают себя чувственному восприятию, а далее самосознанию, своей силой, частотой и т.д., или которые привлекают внимание своей аффективной ценностью, то есть своим значением для удовольствия и неудовольствия, страха и надежды, делания и неделания. В примитивном мышлении, которое еще свободно от научного рассмотрения, этот порядок обычно устанавливается непроизвольно и, как правило, простирается лишь настолько, насколько его ведут практические потребности повседневной жизни. Для этих целей он должен ориентировать нас на то, что реально. Если мы придадим слову «яркий» дальнейшее значение, выходящее за рамки простого пространственного, что оно обобщает все эти ближайшие способы определения, тогда мы можем назвать результат ненаучного мышления, в соответствии с содержанием и целью, практическим мировоззрением.

Перед научной мыслью ставятся другие задачи; соответственно, она приводит к иному взгляду на мир. Его исходный пункт действительно тот же; но в его высказываниях мы стремимся получить общезначимые определения о природе и отношениях предметов, которые предстают перед нами в восприятии или могут быть выведены из этих непосредственно данных содержаний сознания. Осуществляемый им порядок предметов вытекает, следовательно, не из наиболее бросающихся в глаза определений, которые навязываются непроизвольно и поэтому подсказываются родным языком, а из тех, которые возникают как особенные или общие из тщательного наблюдения, снабженного всеми средствами методического исследования, а также из необходимых требований нашего мышления. Физико-химический анализ воды, например, зоологический анализ кита, исторический анализ условий, приведших к началу первой силезской войны, дают определения, имеющие мало общего с теми, которые бросаются в глаза. Научное упорядочивание предметов возможной мысли направлено, таким образом, не на практические потребности представляющего субъекта, а скорее на конституцию и отношения самих предметов. Научное мышление или знание является, в соответствии со своей целью, общезначимым суждением. Если мы хотим кратко описать эту особенность научного мышления, то можно сказать, что оно ведет к теоретической разработке представления о мире.

6. Практическое мировоззрение и теоретическое мировоззрение — это показательные типы, такие как единственные, казалось бы, фиксированные типы организмов и формы государства, которые связаны друг с другом плавными переходами. Второе развилось из первого и остается в неразрывной связи с ним даже по мере своего становления. История научной мысли показывает, что ее первый корень лежит в потребности жизни. В ходе развития практических потребностей она требует все более тщательного умственного определения фактов. Само знание, однако, является силой, которой свойственно продолжать расти благодаря самой себе. Второй корень научной мысли, который зарождается медленно, но затем быстро крепнет, лежит в нашей потребности в причинности. Это, можно сказать, пока что основано на свойственной уже началу мышления неугомонности требовать удовлетворительных ответов на все вопросы, которые позволяет поставить уже приобретенное мышление, даже если они не имеют непосредственного практического значения, и даже если ответы, в результате недостатков существующего знания, скорее притворяются удовлетворением, чем гарантируют его.

В развитии как целого, так и отдельного человека, эта потребность в причинности сначала почти исключительно питается и направляется эмоциями, вызываемыми борьбой за существование в человеке, который еще бессилен, но призван властвовать. Таким образом, она изначально находится на службе религиозной жизни воображения и чувства, которая доминирует над практическим мировоззрением. В этом служении она ведет к объяснению происхождения и хода природных событий, а также судеб людей и народов, в той мере, в какой они движут разумом или переплетаются с движениями разума, возникшими иным путем, под влиянием человекоподобных и в то же время сверхчеловеческих существ. История всех стадий религии, от фетишизма до многообразных форм монотеизма, показывает, насколько глубоко антропопатическое толкование причинности укоренено в потребностях человеческого разума.

Именно эта потребность в причинности приводит к науке, где, отстраняясь от этой обслуживающей роли, она делает возможным вопрос о том, какова закономерная связь реальности. Мы удивляемся реальному там, где мы, ища ответ, задаем этот вопрос. Таким образом, удивление, которое уже Платон и Аристотель назвали началом философии, становится началом научной мысли как излияние потребности в причинности, ставшей самостоятельной и потому, хотя и только для нашего воображения, а не для всего нашего существа, «лучшей части человечества».

Теоретическая картина мира, однако, не только развилась из практического мировоззрения, но и никогда полностью не отрывается от почвы, которой она обязана своим происхождением. Наше знание никогда полностью не проникает в те предметы, определение которых от него зависело. И это не только потому, что задачи науки везде ведут к бесконечности, но и потому, что почти все предпосылки, из которых исходит наше теоретическое мышление, имеют лишь кажущуюся общепризнанную силу: в той мере, в какой они незаметно вытекают из практического мировоззрения. Все отдельные науки, как мы увидим, в действительности имеют общие самоочевидные предпосылки о бытии и связи реального и нашего мышления. Те из этих наук, предметы которых тесно связаны с нашими эмоциональными потребностями, например, исторические гуманитарные науки, не в состоянии даже отделить свой запас знаний, не говоря уже о неизбежно связанном с ними оценочном суждении о своих предметах, от субъективных условий, укорененных в практическом мировоззрении. Наконец, для философии, т.е. для всех попыток научного общего представления о реальности, то же самое относится к каждому из двух последних аспектов.

Чистые примеры практического мировоззрения, с другой стороны, перестали находить. Скорее, его можно лишь создать ненатуральным и неопределенным образом, путем теоретического мышления. Многочисленные результаты и некоторые методы нашего знания влились в практическое мышление культурных народов по тысяче каналов, широким потоком через преподавание, и во многих случаях стали общеизвестными. Если в той зависимости, о которой говорилось выше, наблюдается отставание теоретического мировоззрения от задач общезначимого мышления, то отсюда следует, что практическое мировоззрение давно уже содержит условия, выходящие далеко за пределы непосредственных практических потребностей.

7. Из того факта, что существуют нормативные гуманитарные науки, такие как этика и юриспруденция, не следует никакого возражения против вводного утверждения этого параграфа, что формальные элементы научной мысли могут быть прослежены до утверждений, обозначений и проблем. Все нормы нашей социальной жизни — это прежде всего типы утверждений, не того, что есть, а того, что должно быть. Затем все эти нормы, например, закона, обычая или морали, становятся объектами научного мышления только через попытку получить строгие формулировки и обоснованные утверждения об их существовании и фактической связи друг с другом, а также об их источнике.

Исходя из того, что наши знания часто, а некоторые науки — безусловно, служат практическим целям, нет никаких возражений против утверждения, что результатом научного мышления является теория познания мира. Даже то знание, которое проистекает из чисто теоретических потребностей и руководствуется исключительно такими потребностями, имеет свое назначение не само по себе, а в развитии нашей социальной, в конечном счете, этической культуры. Знание не только фактически является властью, но оно призвано быть властью. Из этих отношений знания к практической жизни возникают технические или практические науки, которые образуют переход к искусству в широком смысле: например, технологические дисциплины общих, физико-химических наук, различные виды сельскохозяйственного управления и культурной технологии, клиническая медицина, практическая юриспруденция, педагогика. Задача всех этих наук — адаптировать социальную культуру к достижениям научной мысли. Но то, что делает все эти отрасли педагогическими науками, — это всего лишь теоретические знания, составляющие их основу. Таким образом, научная мысль используется в них для практических целей, но не так, что она приспособлена к этим целям, а так, что эти цели формируются в соответствии с этим знанием.

8. В силу этих вводных положений, что мышление в логическом смысле есть пропозициональное суждение, слово «мышление» приобретает более строгое значение, чем общее, и более узкое, чем ему часто придает научное употребление языка.

Практическое употребление языка склонно называть мышлением всякий процесс представления, который выходит за пределы познавательного содержания простого восприятия, например, простого воспоминания. С другой стороны, он исключает из мышления те высказывания, в которых мы просто формулируем текущее перцептивное содержание, перцептивные суждения, которые позже будут названы собственно перцептивными.

Логическое определение мышления как пропозиционального суждения восходит к Аристотелю. Однако, следуя его учению, пропозиции обычно односторонне связываются с разговорным языком и ограничиваются ассерторическими высказываниями, тогда как здесь язык понимается в самом широком смысле, а обозначения и вопросы классифицируются как пропозиции, которые также берутся в самом общем смысле.

Глава 2 Задача и предпосылка научного мышления

9. Знание — это, в соответствии с его целью, общезначимое суждение. Поэтому формальные элементы научного мышления — утверждения, обозначения и проблемы — с этой точки зрения не упорядочены и не согласованы. Имена выступают как логически сформулированные предпосылки утверждений; вопросы, т.е. адекватные формулировки проблем, являются точками перехода к утверждениям. Только утверждения могут обладать общей обоснованностью или, как будет показано, истиной в собственном смысле слова. Отсюда вытекает не только смысл привычного ограничения пропозиционального суждения этими формальными элементами логического мышления, но и понимание старой мысли о том, что знание не может быть ложным.

Соответственно, задачей научного мышления является определение с помощью общезначимых суждений предметов, которые даны нам в ощущениях и самовосприятии или могут быть получены из этих источников. Это относится и к математическим наукам. Ведь сами предметы чистой математики, многообразия и величины, выводятся как абстрактные мысленные сущности из запасов нашего восприятия; их определения, однако, не суммируют перцептивные содержания органов чувств, а представляют собой умственные операции, которые содержатся во всех возможных определениях перцептивных содержаний. Поэтому математические утверждения также служат, как и утверждения наук о фактах, только не прямо, как эти, а косвенно, определению реального. Поэтому мы можем также сказать: задача научной мысли — получить упорядоченную систему общезначимых суждений о реальном, мысленный образ существующего.

Этой задаче служат также суждения, которые не могут претендовать на общую, а только субъективную обоснованность: «Моя оптическая память дает четкие образы форм, менее четкие — цветов; мое молчаливое сформулированное мышление — это внутренний слух». Они служат, в частности, для ограничения поспешных обобщений и по этой причине включены в приведенные выше виды.

Существуют также различные типы общезначимых суждений. Общезначимое суждение является denknotwendige, если соответствующее отрицающее суждение является denkunmöglich: «Дважды два — четыре (дважды два не равно четырем)». Только эмпирическая общезначимость присуща утверждениям, которые просто формулируют существующий запас восприятия или обобщают запас опыта, обеспеченный повторными восприятиями: «этот осадок растворяется в серной кислоте; все рассмотренные до сих пор планетарные орбиты являются эллиптическими». Только индуктивно общезначимыми являются утверждения, предсказывающие возможный будущий опыт на основе предыдущего: «это тело растворимо в серной кислоте (всегда будет растворяться в серной кислоте); все планетарные орбиты (включая еще не исследованные) эллиптические; этот огонь будет гореть». Такие суждения содержат моменты неопределенности в своих дополнениях и расширениях наблюдаемого реального, то есть в том, что делает их предсказаниями о ненаблюдаемом реальном. Они требуют подтверждения будущим опытом и могут терпеть любые поправки, которые возникают в результате существования будущего противоречивого опыта. Наконец, пробелы в наших знаниях в области фактов обусловливают необходимость суждений, обоснованность которых в настоящее время не может быть обеспечена достаточными наблюдениями и общая обоснованность которых поэтому является лишь гипотетической в более узком смысле: «Недра земли могут быть полыми; некоторые из писем, переданных нам как платоновские, могут быть подлинными».

Общезначимые суждения первых двух типов являются истинами, необходимыми или эмпирическими; последние два типа общезначимых суждений просто формулируют вероятности, причем индуктивные, или вероятности в более узком смысле. Истина, или, как можно сказать в ее пользу, строгая всеобщность нашего знания, является, таким образом, идеалом мысли, который в области наук о фактах никогда не может быть полностью достигнут, хотя бы по только что указанным причинам. Поэтому мы должны сказать: задача научной мысли — получить упорядоченное воплощение истинных и — в той мере, в какой для этого отсутствуют условия, — вероятных суждений о предметах мысли.

10. Решение поставленной задачи предполагающих возможность достижения всеобщего достоверного суждения о предметах мысли.

Истоки этой предпосылки лежат в самоуверенности мысли, которая уже направляет ее первые шаги в практическом мировоззрении, в наивной вере в собственные силы, которая черпает подпитку из каждого подтверждения опытом. Условия желания мыслить содержатся в этой предпосылке в такой же мере, как и в двух эмоциональных корнях научного мышления — потребности и удивлении. В дальнейшем ходе научного мышления актуальное желание мыслить возникает лишь изредка. Чем больше мы погружаемся в исследуемые предметы, тем больше непроизвольно возникает не только интуитивное, но и сформулированное мышление. Если использовать слово воля в неопределенно широком смысле практического мировоззрения, то можно оказаться на зыбкой почве волюнтаристской психологии, если трактовать научное мышление как «произвольное». Его нельзя даже характеризовать таким образом.

Однако, как бы непроизвольно не проникла научная мысль, а вместе с ней и вера в собственные силы: фактичность этой уверенности не оправдывает ее, и даже проверка прогрессом опыта оставляет сомнения. Идея же о том, что, возможно, злой дух водит наше мышление по кругу, возникшая у самого влиятельного из основателей современной философии благодаря схоластической теории о благости Бога, является настолько пустой и неплодотворной, какой она является в версии Декарта. Но нет нужды в подобных возражениях, чтобы привести нас к ошибке в предпосылке о возможности получения общезначимых суждений. Суждения практического мировоззрения могут обрести всеобщую обоснованность только в исключительных случаях. Они становятся независимыми от растущих индивидуальных условий субъекта суждения лишь постольку, поскольку привычка наблюдения стирает такие субъективные особенности и практическая необходимость требует согласованных утверждений. Для построения науки, однако, мы не можем обойтись ни без материалов, ни без инструментов тех хижин, на земле коих она поднимается. Наше научное мышление перемежается с невидимыми предубеждениями, проистекающими из ненаучного мышления. Помимо этих предрассудков практического мировоззрения, существуют предрассудки научной традиции, которые также делают нас, в более узком смысле, детьми своего времени и внуками прошлых поколений. Знание начинается во всех областях со скудных, в области фактов с совершенно неадекватных вопросов и решений проблем. Из этих неадекватных предпосылок часть, наиболее близкая к времени, в каждый последующий период развивается дальше в новые, более глубоко проникающие проблемы и попытки решений, а остальное остается незамеченным, пока не окажется неадекватным для прогрессивного мышления в силу все тех же причин. Более того, прогресс нашего мышления не обязательно является прямым в любой области нашего знания. Удивительно, с какими хитросплетениями приходится мириться нашему мышлению, прежде чем оно отказывается от неадекватной, но очевидной гипотезы, какие обходные пути оно вынуждено предпринимать, чтобы прийти к новому, более правильному вопросу, до какой степени оно может, наконец, пренебречь предостережениями отсталых явлений, которые не могут быть поняты преобладающими гипотезами. Более того, в нашем научном мышлении также преобладает закон противодействия. Многообразные потоки знаний, наполняющие наше мышление, текут в совершенно разных направлениях. Область знания, которая на время покоряет умы глубоким анализом, далеко идущими обобщениями или даже значением таких достижений для практических задач культуры, уносит с собой ближайшие к ней потоки знания, постепенно отдаляясь еще дальше, иногда через поколения, только для того, чтобы уступить место другому аналогичному развитию. В нашей западной истории науки периоды преобладания естественных наук и преобладания гуманитарных наук следуют друг за другом, как приливы и отливы. И каждое такое потрясение требует борьбы нового с существующим. В новейшие времена ход развития науки стал еще более разнообразным, чем раньше, потому что в научных исследованиях участвует большее число народов, каждый из которых берет за отправную точку свои собственные традиции, хотя они в большей степени зависят друг от друга, чем раньше, и могут гораздо более свободно общаться друг с другом. Не только теоретические, но и предпосылки практического мировоззрения становятся более разнообразными и зачастую более скрытыми. Помимо этих двух групп предрассудков среды, которые находят свое выражение не в последнюю очередь в лингвистической традиции, общем языке и научной терминологии, предрассудки индивидуальности оказывают не меньшее дифференцирующее воздействие. Мы не только становимся разными благодаря разнообразию стимулов, которым каждый подвергается в ходе своего опыта, но и рождаемся разными. Поэтому в каждой голове мир рисуется по-разному, а вместе с ним и каждый срез предметов нашего познания. Любая индивидуальность, однако, делает нас односторонними; и именно самые выдающиеся в интеллектуальном отношении люди не могут избежать наложения печати своей индивидуальности на все, что они создают. Поэтому даже в научном мышлении мы не свободны от индивидуализирующих элементов, которые содержатся в практическом мировоззрении. Как и все наше воображение, наше мышление также связано тысячью нитей с нашими чувствами и желаниями. Даже для абстрактной научной мысли есть доля истины в преувеличенном утверждении Юма о том, что наше мышление — раб наших страстей. Мы испытываем это постоянно: «где воля, там и путь» [Where there is a will, there is a way. wp] Действие всех этих условий обнаруживается в истории науки: они заставляют нас принимать неопределенное за определенное, неясно мыслимое за ясно сформулированное; они побуждают нас игнорировать то, что могло бы навязать себя, если бы наше внимание было направлено иначе, и они создают реальности из того, чего мы желаем или боимся. Согласно проникновенным словам Гераклита, они приводят к тому, что спор, не допускающий всеобщности, становится отцом всего сущего. Они развивают в критически настроенных духах то скептическое противодействие науке, которое отрицает всякую возможность знания, в религиозно верующих — то презрение к знанию, которое тормозит исследования; они также заставляют любителя знания в мучительные часы отчаяться в предпосылке, лежащей в основе всякого знания. По этим причинам развитие не только философии, но и всех наук о фактах неоднократно представлялось как история человеческих ошибок — слово, которое мы можем принять, добавив, что оно представляет собой ошибки, лежащие на пути к истине. Но даже если бы все эти опасения и возражения против возможности знания никогда не омрачали спокойствия мысли, предположение о возможности знания потребовало бы исследования условий, при которых и различных форм, в которых мы можем приобретать достоверные суждения, и того, в каком смысле приобретенная таким образом мысль способна постигать то, что существует, что она представляет в свойственной ей манере.

Так возникает идея науки, предмет которой является предпосылкой, общей для всех наук.

Разделение наук

На вопрос о понятии и значении отдельной науки можно ответить только путем попытки систематической группировки всех областей знания. Однако каждая такая попытка классификации наталкивается на препятствия, затрудняющие в значительной мере достижение удовлетворительного решения общих проблем нашего познания. Ведь и здесь вступают в игру все те неуловимые влияния нашей этической и эстетической оценки проблем и их возможных решений. Правда, может показаться, что благодаря абстрактно-формальному характеру вопроса эти влияния нашей воли и чувства, обычно гораздо более действенные с точки зрения содержания метафизических теорем, нежели идейные основы их доказательств, сводятся здесь к минимуму; но эта видимость исчезает, если учесть, что логическая связь отдельных наук интересует нас по существу лишь постольку, поскольку она способна дать нам сведения о значении многообразного ряда проблем для конечных целей нашего усердия. И если эти общие намеки могут оставить какие-либо сомнения, то беглый взгляд на различные попытки классификации, некоторые из которых прямо противоположны друг другу, чему нас учит история философии, разрушит эти сомнения. Рискуя показаться парадоксальным, здесь, как и во всех метафизических исследованиях, можно утверждать, что чем более систематически они разрабатывались, тем больше результаты будут расходиться друг с другом. Ведь почти всегда особенность индивидуальности пропорциональна остроте и, конечно, глубине мысли.

Однако, несмотря на эту неизбежную субъективность результата, данный вопрос относится к числу тех, от которых безнаказанно не может уклониться ни один период. Ведь для каждого состояния знания необходима общая ориентация о взаимоотношениях существующих проблем. И действительно, среди представителей науки, пожалуй, не найдется головы, столь мало нуждающейся в ясности, чтобы в ней не возникли ряды ассоциаций о взаимосвязях отдельных дисциплин, даже если они могут несколько раз принимать форму нисходящего ряда от собственного круга работы как наиболее ценного и необходимого к самому далекому от него как наиболее незначительному.

Столь же очевидным, как и эта незаменимость, является значение таких общих попыток классификации, ибо каждая группировка целых областей знания должна быть подкреплена теми формами обобщения, которые научное сознание того времени рассматривает как наиболее общие. Таким образом, однако, она становится в то же время, независимо от своей неизбежно субъективной окраски, характерным признаком как направления, так и интенсивности научного движения в рассматриваемый период.

Поэтому данное исследование хотелось бы оценивать в зависимости от того, насколько ему удалось использовать для своей цели наиболее общие, данные в настоящее время формы отношений знания.

Отправной точкой нашего обсуждения является определение задачи науки в целом. Перед ней стоит яркий образ мира, который передается нам как нечто непосредственное и законченное благодаря нашему чувственному познанию, как бы сильно он ни был окрашен многообразными, в основном бессознательными влияниями наших ощущений и желаний, причем всех без исключения индивидуальных. Он ищет те смысловые элементы, на которые должен быть разложен готовый образ, чтобы он мог быть преобразован в понятийную систему мировоззрения. Эти воздействия оценок остаются в силе и здесь; однако они должны вступать в силу лишь постольку, поскольку их можно перевести из бессознательных импульсов в сознательные, понятийно обоснованные требования. Поэтому задача науки будет выполнена, когда ей удастся разложить все части этого наглядного представления о мире на элементы этого умозрительного представления о мире, или, другими словами, когда ей удастся вывести, то есть объяснить, эти элементы без исключения как выводы из общих предпосылок, фактически заданных отчасти природой внешних воздействий, отчасти природой нашего собственного познания.

Это определение задачи науки, однако, основано на предпосылке, которая требует дальнейшего обсуждения. Предположение о возможности объединения всех этих элементов в единообразно связанный комплекс понятий, в концептуальную систему, не является самоочевидным. Мотивы, которые первоначально привели к нему, имеют совершенно разную природу и неодинаковую ценность. По большей части они заключаются в реально наблюдаемых, закономерных связях, которыми мыслились даже в самые ранние периоды самые отдаленные элементы представлений о мире, но отчасти и в самом факте ассоциативной совместимости всех восприятий, которая повсюду становится для наивного сознания убеждением в объективной связи всего воспринимаемого, и, наконец, в различных чисто субъективных потребностях ума. Поскольку первые из этих источников, изначально решающие для научной дискуссии, не всегда протекают четко, а в некоторых случаях даже легко иссякают, поскольку вторые сами по себе недостаточны, а третьи часто вообще не признаются источниками из-за их трудноопределимой формы, то понятно, что никогда не было недостатка в подходах к противоположному утверждению. Примерами таких зародышевых точек являются старые, но все еще сохраняющиеся идеи о большинстве последовательных или одновременных миров без какой-либо взаимной связи, а также рационалистическое противопоставление необходимых и случайных истин, сохраняющееся и сегодня в разделении необходимых законов и случайных фактов, которое столь же несостоятельно, сколь и общепринято. Гораздо более значительным, однако, является влияние идеи всеобщей закономерной связи мира. Она играет не меньшую роль в политеистических представлениях, которые осмысленно разрушают кажущееся отсутствие связи между отдельными группами природных процессов, чем в теоцентрических учениях монотеизма. Все те антропоцентрические теории крепнущего, хотя и все еще чувственно предвзятого, научного мышления отводят ему совершенно соответствующее положение. Оно получило свою наиболее одностороннюю, но и наиболее разработанную подготовку через метафизические системы монистического абсолютизма и плюралистического спиритуализма и материализма.

Эти различные формы, которые принимала идея единой связи нашего представления о мире, доказывают так же, как и те разнообразные маскировки, под которыми противоположное утверждение эффективно сохранялось до сегодняшнего дня, что мы имеем дело с предположением, обоснование и значение которого может быть установлено только постепенным развитием всего научного опыта.

Поэтому необходимо указать, в каком смысле эта идея здесь утверждается. К счастью, для нашей цели достаточно придать ей лишь то содержание, которое выражает убеждение, общее для всех научных исследований нашего времени. Поэтому мы предполагаем, что наша идея мира приведет к системе, каждый элемент которой связан со всеми остальными общими закономерными отношениями. Итак, мы придерживаемся только одного, в чем не может больше сомневаться ни чисто спиритуалистически настроенный философ, ни самый осторожный естествоиспытатель, — что даже самые разрозненные процессы, такие как механические и психические, связаны между собой неизменными законами. Соответственно, с одной стороны, мы совершенно не обращаем внимания на то, как эти последние элементы нашей теории должны быть более четко определены, должны ли они мыслиться как абсолютно однородные, например, как материальные атомы или духовные монады, или как равные атрибуты, или же они должны мыслиться как разнородные. С другой стороны, мы пока оставляем неопределенным, как нам понимать эту постоянную закономерность.

Однако мы хотели бы отметить здесь одно методологическое требование, которое мы сможем использовать только впоследствии. Если мы можем предположить, что каждый элемент нашей теории связан с каждым другим элементом неизменными (законными) отношениями, то необходимой максимой исследования является утверждение, что мы расцениваем законные отношения элементов, установленные в опыте, как единственно верные, даже в тех случаях, когда приемлемый опыт отсутствует или никогда не может быть получен, в самые отдаленные периоды развития мира, а также в самых отдаленных частях мира в целом, пока прямо противоположный новый опыт или косвенно обеспеченные выводы из старого опыта не заставят нас предположить обратное. Эта максима кажется самоочевидной, пока мы просто рассматриваем ее связь с этой общепринятой предпосылкой; однако достаточно взглянуть на ее реальную действительность, чтобы показать, как мало она соблюдается в деталях. Только в области естественных наук она абсолютно преобладает, но и здесь ее сила датируется лишь признанием закона сохранения энергии и удивительными астрономическими открытиями спектрального анализа. Чем сложнее становится материал познания, чем меньше, соответственно, существует твердая основа подобных убеждений, тем больше она теряет влияние, о чем лучше всего свидетельствует один пример многообразных гилозоистических [материя живет — wp] и чисто спиритуалистических спекуляций современности. Следствия этой максимы, которые возникают как в отношении распространения индуктивно обеспеченных законов, так и в отношении отказа от странных спекуляций, поэтому отнюдь не являются столь общепризнанными, как можно было бы ожидать от этой самоочевидности общепризнанного предложения.

В настоящее время, однако, нас интересуют только те последствия, к которым приводит это более четкое определение задачи наук в отношении их классификации. Ведь если мы вправе предположить, что вся совокупность знаний будет соответствовать системе понятий, каждый элемент которой закономерно связан со всеми остальными, то мы можем также утверждать, что все отдельные науки являются лишь членами одной и той же общей науки, в которую они вписываются тем больше, чем больше они сами прогрессируют. Поэтому каждая отдельная дисциплина, в идеале, неразрывно связана с каждой другой. Она образует организм со всеми остальными, а не систему, отдельные части которой могут быть разделены просто в силу большей или меньшей сложности их задач. Поэтому проблема группировки наук совпадает с задачей поиска тех форм группировки, которые могут иметь наиболее общее распространение.

Однако мы еще не в состоянии назвать критерии, дающие нам право детально группировать их. Мы лишь получили абсолютный критерий для понятия науки в целом: Научным является любое знание, целью которого является поиск общих идейных предпосылок, на основе которых мы можем объяснить конкретные процессы, данные нам эмпирически.

Этот критерий приводит к ограничению нашей задачи. Ведь по тому же критерию из нашей задачи исключаются все те дисциплины, целью которых является не поиск новых понятийных форм познания мира, а адаптация существующих условий жизни общества (взятых в самом широком смысле) к вновь полученным результатам. Таким образом, отсекаются такие области, как педагогика, юриспруденция, техника, медицина и т. д. Ибо отношение к существующим условиям, которое добавляется для этих художественных дисциплин или практических наук, одинаково относится ко всем отраслям знания, поскольку оно везде обусловлено значением знания для практического формирования жизни и, следовательно, в конечном счете, для морального действия. Теоретическая предпосылка всего научного образования, о которой говорилось выше, сопровождается практическим предположением, которое еще меньше отвергается и поэтому еще реже прямо подчеркивается, что ни один научный результат никогда не может противоречить моральным задачам общества, а скорее наоборот, каждая новая истина, если оставить в стороне трудности ее введения, должна, в соответствии с ее общим характером, способствовать моральному благополучию целого. Поэтому каждая часть общей науки не только терпит, но и требует перехода в гуманитарную область. В то же время, однако, ясно, что классификация этих практических наук не может быть такой же, как классификация теоретических наук, которые собственно и должны быть названы таковыми. Ни количество, ни расположение гуманитарных дисциплин не будет одинаковым, поскольку причина их классификации лежит в тех практических отношениях, которым они обязательно должны соответствовать.

Мы приблизимся к актуальной задаче поиска критериев разделения наук, как только обратимся к общим чертам процесса становления всех наук. Превращение чувственно данного образа мира в понятийную систему познания мира, составляющее задачу научного познания, происходит, как правило, в два этапа. Ибо понятийные формы, в которые мы преобразуем предметы восприятия, бывают двух видов.

Первая задача, общая для всех наук, состоит в классификации бесконечно разнообразных объектов восприятия или фактов опыта в различные ряды согласованных или соподчиненных родовых понятий. Такими системами классификации являются многообразные попытки классификации природных объектов, грамматические системы языков и т.д., поскольку в них рассматривается только связь содержания или объема отдельных понятий. Сюда же относятся и системы отдельных математических дисциплин. Даже для области психического, в пределах которой нельзя говорить об объектах восприятия и фактах опыта в том же смысле, что и о внешних объектах — мало найдется более неудачных координаций, чем координация внешнего и внутреннего чувства, — необходимы такие серии упорядочений, как, например, различные виды аффектов.

Теперь все эти ряды упорядоченности имеют чисто логический характер; они просто дают группировку характеристик отдельных объектов, в наиболее благоприятном случае всех, в большинстве случаев только некоторых особенно подходящих.

Однако наше представление о мире никогда не было чисто логическим. Только однажды, в классической системе рационалистической метафизики, которой мы обязаны Спинозе, была сделана попытка прийти к такому представлению о мире в последовательном ключе. Скорее, мы упорядочиваем все объекты восприятия, в основном психические, в одно и то же время в соответствии с их временной последовательностью. Но мы преобразуем эту последовательность в особую форму ряда, поскольку считаем ее каузальной. В соответствии с этой предпосылкой, психологическое происхождение и эпистемологическое значение которой здесь можно не обсуждать, мы формируем родовые термины для постоянно связанных процессов. Эти родовые термины мы называем каузальными законами. Они составляют единственное постоянное в этих рядах; объекты же, в которых они выражаются, мыслятся как непрерывно изменяющиеся, как процессы. Всякую закономерную последовательность процессов, стоящих во взаимной причинной связи, мы называем"процессами развития». Логический порядок объектов становится, таким образом, причинно-следственным порядком процессов. Таким образом, процесс формирования науки в целом состоит в преобразовании логического порядка фактов восприятия рядом или над и между собой в развитие их друг от друга.

Вряд ли стоит говорить о том, что этот процесс необходим не для всех областей знания. Ведь мы еще не касались вопроса о том, весь ли материал знания пригоден для такого преобразования логической упорядоченности [упорядоченности — wp] в каузальную упорядоченность. Ясно также, что этот процесс не обязательно должен происходить с одинаковой быстротой в тех дисциплинах, которые должны ему подвергнуться. В области психических процессов постоянство отдельных фактов настолько незначительно, что чисто логическое представление о них могло бы закрепиться только под чарами особого эпистемологического предубеждения, подобного тому, которое тяготило Спинозу. Поэтому здесь логическая упорядоченность нередко отходила на второй план, но еще чаще, как и в ранних теориях способностей души, она трактовалась непосредственно в каузальных терминах. С другой стороны, потребовалось немало времени, прежде чем в естественных науках произошел поворот от логической классификации к теориям причинной связи. В астрономии, с одной стороны, Кант и Лаплас, с другой — Уильям Томсон, в геологии — Лайель, в биологических дисциплинах только Дарвин разрушил старый предрассудок.

Однако для нашей цели достаточно указать на эти исторические ссылки на это методологическое разделение. Более важными для нас являются те ссылки на него, которые связывают его с общей задачей наук. Они заключаются в том, что совокупность наук предстает как система рядов порядков, каждый член которой, представленный определенной дисциплиной, связан со всеми остальными правовыми отношениями.

Таким образом, мы имеем столько же групп наук для разделения, сколько существует различных видов порядковых рядов.

Вопрос, таким образом, заключается в том, сколько таких рядов мы должны определить, или, говоря более узко, должны ли мы отводить самостоятельную роль логическим рядам ординаций в дополнение к каузальным.

Первое, несомненно, необходимо. Причинная связь возможна только при наличии разнородных элементов; ведь причина и следствие сами по себе не могут быть идентичными понятиями. Если бы, следовательно, все элементы нашей теории должны были быть определены как абсолютно идентичные, мы могли бы только логически упорядочить их, например, в соответствии с их переменными отношениями в пространстве и времени. Кроме того, те элементы, которые предстают как абсолютно одинаковые, могут быть упорядочены только логически. Теперь такие элементы фактически даны нам. И единицы чисел, и точки пространства, и моменты времени, и, наконец, элементы величин вообще считаются абсолютно тождественными. В отношении пространства, однако, кажется возможным сомнение. Возможно, хотя и очень маловероятно, что геометрические измерения на очень маленьких объектах приведут к результату, что мера кривизны пространства не постоянна, а отличается в зависимости от трех измерений, пусть даже бесконечно мало, так что пространство не конгруэнтно само по себе. Геометрическое исследование проблем пространства, однако, и в этом случае возвращалось бы к элементам того же рода, будь то выбор в качестве отправной точки таких частей пространства, для которых эти различия мер кривизны исчезают, будь то использование тех, в которых они одинаковы.

Группировка этих математических дисциплин, т.е. наук об однородных многообразиях, обусловлена различной степенью общности упорядочиваемых отношений. Наиболее общей наукой является изучение величин вообще, которое, как изучение непрерывных величин, становится анализом, а как изучение дискретных величин — алгеброй (теорией чисел). Подчиненными им, но согласованными друг с другом являются, с одной стороны, геометрия, т.е. наука о наглядно данных отношениях непрерывных пространственных величин, а с другой — арифметика, т.е. наука о наглядно данных отношениях дискретных числовых величин.

Природа логической упорядоченности этих дисциплин становится ясной, как только рассматриваются основания, на которые они опираются. Их развитие происходит в форме выведения частного из общего. В качестве фактов им даны наиболее оригинальные свойства величин, выраженные в аксиомах, а в качестве эмпирических идеалов — простейшие понятия конструкции или операции. Их задача состоит в том, чтобы перенести отношения меры или числа, содержащиеся в этих простейших суждениях, на все более сложные случаи и таким образом перейти от самого общего к самому частному. Во всех случаях, однако, речь идет лишь о логическом упорядочении. (1)

То, что эти математические отношения переносимы на другие науки, что помимо только что рассмотренных дисциплин чистой математики существуют также прикладные математические науки, ясно без дальнейших ссылок. Необходимо только, чтобы область сходных отношений могла быть отделена от тех несходных элементов. Однако какие именно науки возникают таким образом, можно показать лишь впоследствии.

Для этого нам сначала нужно понять те точки зрения, которые обуславливают разделение группы наук каузальной упорядоченности.

Здесь мы в самом начале сталкиваемся с неопределенностью, причина которой кроется в выбранной выше намеренно неопределенной формулировке задачи наук в целом. Мы предполагаем, что концептуализация наук приведет к системе, элементы которой все без исключения связаны общими закономерными отношениями. В данном случае это предположение допускает множественное толкование. Ибо вывод о том, что совокупность качественно разнородных элементов, которые поддаются нашей каузальной ординации, может быть организована в единый ряд развития, не является единственно возможным. Не менее возможно, что мы вынуждены предположить большинство таких рядов развития, каждый из которых управляется своеобразными законами, но которые точно так же закономерно связаны между собой. Какое из этих предположений соответствует истине, не может быть определено априори. Результаты эмпирических исследований также пока не приводят к однозначному результату. Поэтому нашей задачей будет определение тех рядов развития, которые с научной, чисто понятийной точки зрения можно рассматривать как самостоятельные. Сколько таких серий развития мы найдем, столько типов каузальных наук мы и согласуем друг с другом.

В пределах этих видов, однако, мы должны провести двойное различие; каждая серия развития дает науке двойной материал. Ибо необходимо, с одной стороны, определить постоянные законы, по которым происходит развитие; с другой стороны, необходимо исследовать изменчивые процессы, в которых оно протекает. Соответственно, каждая серия развития обуславливает два класса наук. Те, которые имеют своим объектом поиск общих законов, мы будем называть формальными науками; те же, которые занимаются изменчивыми процессами, возникающими в результате взаимодействия этих законов, могут быть названы материальными или историческими науками.

Эти исторические науки, наконец, требуют дальнейшего деления. Те переменные процессы, которые составляют их предмет, не всегда легко раскрываются перед научным исследованием как фазы одного и того же ряда развития. История показывает, как часто менялось систематическое положение некоторых дисциплин. В связи с этим мы должны будем отделить столько самостоятельных исторических наук, сколько нам дадут комплексы процессов, которые не могут быть поняты как необходимые фазы одного и того же ряда развития. Отсюда следует, что в силу того, что мы не знаем, как осуществить эту субординацию, мы не сможем показать систематическое место для отдельных рядов процессов. Однако многообразные отношения познания никогда не были настолько скрыты, что любая попытка такой классификации была бы невозможна. В большинстве случаев это обеспечивается тем, что признается действенность одних и тех же общих законов в различных комплексах процессов, но пока не удается вывести один из этих комплексов из другого, т.е. найти переходы, связывающие их.

Если мы теперь обратимся от этих общих объяснений к возможным точкам зрения на разделение самой этой задачи, то нам придется прежде всего определить, сколько независимых рядов развития заставляют нас предполагать действительные характеристики материала познания. Найти причины, которые оказывают такое принуждение, несложно. Они присутствуют везде, где наш понятийный анализ должен признать безусловную противоположность как общих законов, так и конкретных процессов развития. Сейчас существует только одна такая оппозиция — между психическими и механическими процессами. Потребовались тысячелетия, чтобы довести ее до ясного сознания; только благодаря картезиевскому различению мышления и протяженной субстанции она была завоевана. С тех пор философское развитие в течение почти 250 лет тщетно пыталось упразднить его. Если мы хотим быть честными, то и сегодня должны признать, что нам удалось исключить многие ошибки, но мы не намного приблизились к истинным фактам. Не было недостатка в попытках решить эту проблему; метафизика и эпистемология охотно предлагали такие решения. За абсолютистской системой Спинозы последовал спиритуализм Лейбница; материалистическое направление французской философии предыдущего века окончательно исчерпало возможность метафизических решений. Критический реализм Канта, для которого эта проблема уже не стояла на первом плане, стремился выдвинуть ее через эпистемологический развод внешнего и внутреннего смысла. Однако ни одной из этих систем, которые до сих пор лишь варьировались всеми последующими, не удалось найти в целом удовлетворительного решения. Не помогли и последние достижения в области психологических и общебиологических исследований. Известный факт функциональных отношений был установлен гораздо точнее, но это пока только укрепило уверенность в том, что оба ряда развития могут быть разрешены в один. Но относительно природы этого распада мы все еще имеем только гипотезы, из которых ни одна не требует ясно фактов, и каждая из которых, напротив, до сих пор была так мало приспособлена к ним, что может быть удержана только сложными вспомогательными предположениями. По этой причине невозможно принять определенное решение даже в отношении того следствия, которое здесь рассматривается, а именно, в отношении вопроса об упорядоченности обеих черед событий. Ибо каждый из трех возможных случаев соответствует одной из тех метафизических гипотез, в которых по существу определена только их неадекватность фактам. Материализм требует подчинения физических процессов механическим, спиритуализм — подчинения; наконец, абсолютизм выступает за их координацию. Но несколько кратких указаний могут сделать вероятным, что в действительности нет причин, требуемых самими фактами для предпочтения одного из них другому.

Материализм может особенно утверждать, что явные следы психических процессов можно обнаружить только в тех организмах, в которых дифференциация физиологических функций привела к образованию ганглиозных соединений и нервов. Ведь если мы вынуждены предположить, что психические процессы появляются только на поздней стадии механического развития, если мы должны поэтому искать достаточные условия в предшествующей чисто механической стадии развития, то, если мы не хотим прибегать к очень сложным вспомогательным гипотезам, материализм действительно неизбежен.

Против этого вывода, однако, выступают два других обстоятельства, которые, возможно, имеют больший вес, чем факт, который нигде не может быть твердо очерчен, из которого он был развит. Прежде всего, все наши фундаментальные законы физики основаны на предположении, что все силы жизни и напряженности являются просто силами движения; особенно закон сохранения энергии теряет свой смысл без этого предположения. Теперь, однако, даже самый последовательный материалист уже не может утверждать, что воображение есть не что иное, как вид движения. Для него оно тоже должно рассматриваться, по крайней мере, как движение + x. Этот x, однако, требует для своего входа силы, которая может быть взята только из существующих сил движения. Но тогда должны были бы существовать силы движения, которые сами по себе не производят движения. Но это противоречит закону сохранения энергии. Вторым союзником спиритуализма, все еще привыкшим к битве и уверенным в победе, является теория Дарвина, которая не позволяет даже провести такой контраст между неорганическими и органическими процессами, не говоря уже о видах органических существ, который был бы необходим при внезапном вступлении психических процессов в механический ряд развития.

Однако, как только эти соображения начинают использоваться для защиты самого спиритизма, они наталкиваются на факты, аналогичные тем, на которых основывается материализм. Ведь до сих пор не было представлено ни одного фактического доказательства, которое дало бы нам право приписывать психическую жизнь неорганическим телам. Со времен Джордано Бруно было придумано достаточно гипотез, которые пытались объяснить этот тревожный контраст в спиритуалистических терминах, но даже восхитительная поэтическая тонкость Фехнера не смогла сделать пустую возможность низшей или даже высшей духовной жизни более вероятной.

Поведение фактов, по-видимому, наиболее благоприятно для многообразных возможных абсолютистских теорий, поскольку все они могут использовать их для себя, так как темная первооснова Абсолюта, будь то бесконечная субстанция, абсолютный дух, воля или бессознательное, с готовностью предоставляет точки соприкосновения для любой гипотезы. Но эта кажущаяся благосклонность на самом деле является скорее безразличием. Все факты кажутся соответствующими, потому что ни один из них не содержит определенных указаний. Те причины, которые приводят к этой гипотезе, лежат почти исключительно в эпистемологических соображениях. Однако, к сожалению, язык эпистемологии еще более двусмыслен, чем язык фактов.

Поэтому для нашей цели остается только координировать психические и механические ряды развития на основе фактического противопоставления их друг другу, но мыслить эту координацию со всеми оговорками, которых требует эта неопределенность.

Науки, которые должны исследовать ряды развития механических процессов, т.е. естественные науки, теперь делятся на формальные и исторические дисциплины в соответствии с различием, рассмотренным ранее.

Формальное естествознание — это наука о законах развития механических процессов, т.е. о законах движения. Оно включает в себя те дисциплины, которые мы привыкли делить на физические и химические. Однако фактических оснований для такого разделения нет. Оно объясняется только тем, что мы еще не в состоянии определить законом молекулярные движения, управляющие химическими соединениями и разделениями, а только эмпирически знать, при каких условиях происходит то или иное их усложнение. Только механическая теория тепла сделала доступными ограниченные области расчетов.

Поскольку физические дисциплины, следуя за Гельмгольцем, прочно закрепили понятие силы в термине «сохранение энергии» (оно также содержится в английском термине «conservation of energy», который постепенно становится привычным), не лишним будет упомянуть, что с тем же основанием мы могли бы говорить о силах движения вместо законов движения. Ведь мы вынуждены разделить понятие закона движения на компоненты причины и следствия, независимо от того, что мы думаем о происхождении этих понятий, чтобы обозначить порядок следования. Сила и причина, однако, стали синонимами с тех пор, как мы научились признавать, что не можем знать ничего вечного о способе производства.

Разделение физической науки на теоретическую и эмпирическую физику является чисто формальным; оно целесообразно постольку, поскольку исследование того, какие законы движения реально существуют в природе, не совпадает с тем, которое должно объяснить природу и связь этих движений, так что необходимо, чтобы каждое из них было и корректирующим, и направляющим для других. То же самое относится к разделению теоретической физики на кинематику и кинетику, а последней — на динамику и статику (2). Фактическое деление — это деление по типу движений, которые реально существуют. Однако в настоящее время это чисто практически осуществимо только в том случае, если принять за основу эфирную теорию Максвелла, которая до сих пор оспаривается. Тогда, по крайней мере, будет обеспечено общее разделение на молекулярные движения дискретных частей тела и движения непрерывных частей эфира, а также последние уже можно будет определить как электрические, магнитные и оптические на основе гипотез Максвелла о «молекулярной конструкции» эфира, которые так трудно визуализировать.

К этим формальным дисциплинам теперь присоединяются материальные или исторические дисциплины, задачей которых является поиск процессов развития, обусловленных этими законами. Мы можем обобщить их общим термином космология, поскольку со времен Вольфа он почти всегда использовался в более узком смысле, относясь только к механическим процессам. Поскольку здесь, как уже говорилось, мы должны выделить столько самостоятельных дисциплин, сколько существует серий развития, которые еще не могут быть поняты как необходимые фазы одной общей механической серии развития, мы будем переходить от более общих наук к специальным.

Наиболее общей исторической естественной наукой является астрономия, т.е. наука о развитии звездных систем. После предыдущих дискуссий уже нет необходимости подробно обсуждать, почему обычный взгляд на астрономию как на особую отрасль физических наук неприемлем. С одной стороны, восхитительная степень совершенства, которой уже достиг математический расчет отдельных процессов здесь, где очень простые условия движения могут быть приняты за исходную точку, с другой стороны, предрассудок, что особенно в нашей солнечной системе даны относительно неизменные условия движения, породил такой образ мыслей. Кроме того, существовало убеждение, что более обширные эмпирические знания о звездных системах, чем знания об их отношениях движения между собой, всегда останутся для нас закрытыми. Однако ни одна из этих причин не является обоснованной. Тот факт, что изучение гравитационных связей звездных систем до сих пор является основной работой астрономов и, вероятно, останется таковой еще долгое время, свидетельствует лишь о том, что электрические, оптические, химические и т. д. исследования были здесь более трудными, так как они и тогда в значительной степени достигались только спектральным анализом. Предубеждение, что наша солнечная система относительно неизменна, которое обычно переносилось на более общие звездные системы как само собой разумеющееся, должно было быть разрушено теорией Канта-Лапласа. Однако простая мысль о том, что развитие, пока еще существует контраст между актуальной и потенциальной энергией, никогда не может привести к состоянию относительной неизменности, должна была остаться без влияния в то время, когда понятие развития, как и взаимодействия природных сил, все еще мыслилось столь неопределенно. Таким образом, только последствия механической теории тепла опровергли убеждение, которое нашло кажущуюся поддержку в «Mécanique céleste» Лапласа. Поскольку мы должны предположить, что прилив и отлив постоянно уменьшают расстояние Земли от Солнца, что процессы на Солнце, развивающие свет и тепло, постепенно уменьшаются, что, наконец, космос движется к максимуму энтропии, по крайней мере, фактичность непрерывного развития не вызывает сомнений. Это, однако, также закрепляет позицию астрономии как науки о развитии. Закон тяготения, который, в частности, определяет космическое развитие, является предметом физических наук, которые также только сейчас поняли его связь с другими законами природы.

Вторая наука о развитии, которую нам предстоит обсудить, — это геология. Она образует самостоятельную дисциплину наряду с астрономией, так как на данный момент, насколько ее принадлежность к астрономии обеспечена гипотезой Канта-Лапласа, а также следствиями теории тепла, не хватает почти всего, чтобы те исследования, которые мы привыкли называть геологическими, могли проводиться и в отношении других небесных тел. Выше уже указывалось, что только несколько десятилетий назад, благодаря Лайеллу, она получила четкую научную основу. Поэтому его задача — исследовать процессы развития, которые привели наше земное тело к его нынешнему состоянию и которые однажды воссоединят его с веществом Солнца. Вряд ли стоит говорить о том, что изучение далекого будущего, в той мере, в какой оно может быть концептуально осмыслено, является такой же частью наук о развитии и, конечно, не менее поучительно, чем изучение далекого прошлого.

В настоящее время под геологией следует понимать, с одной стороны, неорганологию и, с другой стороны, органологию, так как аналогичные соображения требуют их независимости, как и те, которые мы приводили выше в пользу геологии. Только их взаимные отношения требуют специального обсуждения. Но и здесь достаточно указать, что в настоящее время несомненно только одно: в обеих областях действуют одни и те же физические (и химические) законы, как бы ни менялся характер их взаимодействия. А вот по поводу природы их связи спор мнений в настоящее время стал еще более острым, чем десять лет назад. Обращение к сверхъестественному вмешательству стало невозможным, но провал всех попыток получить органическую клетку из неорганических материалов, как известно, недавно привлек наше внимание к возможности того, что органическая материя так же стара, как и неорганическая, то есть что одна никогда не возникала из другой. Однако теперь кажется, что такая возможность очень маловероятна, поскольку мы знаем больше, чем факт, что такое образование еще никогда не удавалось. Мы точно знаем, что развитие неорганических веществ в органические относится к периоду, когда существовали (химические и) физические условия, которые никогда не пытались воссоздать искусственно, и которые даже не могли быть определены в деталях. В этой ситуации более оправданно признаться в своем невежестве, чем ссылаться на гипотезы, для которых геологические факты не дают никакой поддержки. Тем более что, похоже, искусственное получение так называемых неорганических клеток может дать больше информации, чем можно было предположить после первой оценки. В любом случае, из всего этого следует, насколько мы еще далеки от того, чтобы понимать органическое развитие как необходимую фазу более общего неорганического.

Что касается обеих наук в частности, поразительно, что неорганология или минералогия является дисциплиной, которая меньше всего продвинулась за пределы того состояния чисто логической классификации, которое мы характеризовали ранее. Систематическая группировка в минералогических системах все еще имеет почти чисто логическую природу. Ибо даже химический состав сам по себе не приводит к созданию развивающейся системы.

Однако органология не так долго пользовалась своим преимуществом генетического порядка своих объектов, чтобы гордиться им. Более того, до сих пор ей удалось установить лишь то, что развитие всех организмов происходило от простейших до ныне существующих многообразных дифференцированных форм, и что наиболее общие основы этого развития следует искать в фактах наследственности и адаптации. Так называемый биогенетический основной закон Генкеля также хотел бы, чтобы ему позволили требовать такого признания. С другой стороны, однако, беспристрастный анализ, по-видимому, признает, что общие условия этого развития, составляющие содержание теории отбора, далеко не так достаточно известны, как это хотели бы признать восторженные последователи великого зоолога. Наконец, что касается третьего пункта, который принимается во внимание для оценки этой эпохальной серии мыслей, — систематической группировки организмов по их происхождению, — то Генкель, единственный, кто осмелился сделать такое заявление, сам с самого начала напомнил нам, что это только первая попытка. Однако это понимание исторически очевидных недостатков новой теории не может помешать нам увидеть в ней прогресс, который ни в коей мере не уступает по важности теории Коперника. Антропоцентрический предрассудок, от которого мы должны полностью освободиться, несомненно, имел большее значение для нашей идеи мира, чем геоцентрический предрассудок, от которого наука избавилась после Коперника. Заслуживает упоминания только один момент, который особенно ярко освещает наше сравнение формальных и исторических наук, а именно: странное предубеждение, которое отстаивают некоторые выдающиеся дарвинисты, следующие материализму, будто из теории происхождения как таковой можно сделать выводы, исключающие любую из возможных метафизических систем. Против этого достаточно одного напоминания, а именно, что ни один из так называемых законов развития не является более чем предварительным обобщением, которое в конечном итоге указывает на чисто механические законы движения. Факты наследственности и адаптации становятся понятными только тогда, когда нам удается найти законы движения, которые определяют соответствующие положения органических молекул. С этим, однако, все метафизические выводы упираются в ту проблему, на неразрешимость которой мы уже указывали выше: связь между движением и зачатием все еще остается непонятой.

Здесь нет необходимости вдаваться в дальнейшее разделение биологических дисциплин; это само собой разумеется из того, что было сказано до сих пор.

Нам достаточно указать на то, как неопределенность координации механических и психических процессов, о которой говорилось выше, находит свое выражение в одной из этих конечостей. Физиологические дисциплины биологии обязательно ведут к тому, что в первую очередь психические процессы присутствуют как значимое средство борьбы за существование, в антропологии даже к тому, что это средство обеспечивает распространение и господство на всей поверхности земли. Кажется само собой разумеющимся, что из этого следует, что естественные науки должны рассматривать все гуманитарные науки просто как особые подразделения биологии. Однако в действительности этот вывод оправдан только при условии истинности материалистической гипотезы. Только та односторонность, которая неизбежно следует за увлечением новой идеей, может привести к убеждению, что спиритуалистические или абсолютистские системы подвержены влиянию теории происхождения.

Таким образом, несмотря на эту уступку биологическим дисциплинам, и несмотря на признание того, что их метод должен стать наиболее важным для изучения этнологических и даже, в обычном более узком смысле, исторических вопросов, мы можем придерживаться нашей координации психических и механических процессов в том смысле, который был намеренно оставлен без определения.

В гуманитарных науках, которые мы сейчас рассмотрим, мы также должны проводить различие между формальными и историческими дисциплинами в соответствии с тем, что было сказано ранее.

Общей формальной психической наукой, т.е. наукой о законах психических процессов развития, является психология. Поскольку свести ее к элементарным процессам, как, например, сведение движений к законам притягивающих и отталкивающих сил, еще не удалось, деление ее возможно только в логическом порядке. Те виды психических процессов, которые даются самонаблюдением как различные по содержанию, — это процессы воображения, ощущения и желания. Ни одна из попыток вывести один из этих типов как частный случай других, как мне кажется, до сих пор не увенчалась успехом. Следует, однако, подчеркнуть, что только различие в содержании этих рядов процессов должно быть выражено нашей координацией. Возможность генетической связи между двумя из них не исключается, так же как и не следует утверждать, что один из этих рядов процессов не особенно отличается от двух других. Что касается воления, которое, как мне кажется, не может быть непосредственно дано в содержании так же, как чувство и воображение, то я считаю это даже весьма вероятным, чтобы не сказать несомненным.

Это сходство между положением психологии в гуманитарных науках и положением физики в естественных науках делает необходимым кратко обсудить отношения между ними.

Факт функциональных связей между механическими и психическими процессами требует научного исследования, которое должно рассматриваться как самостоятельное до тех пор, пока не удастся объединить оба ряда развития в один. Поэтому в настоящее время эта наука, для которой мы выбираем значительное название психофизики после прогресса Фекнера, образует самостоятельную дисциплину. Она останется таковой, если окажется, что одна из абсолютистских гипотез метафизики востребована фактами. Если же спиритизм окажется верным, то он станет частью психологии, как и вся физика и естествознание в целом. Ведь тогда все механические законы также должны быть психически выводимыми, поскольку психические процессы содержат свои достаточные причины. Ибо я не могу найти ни одной эпистемологической причины, которая позволила бы нам убедиться в необходимом незнании в этом вопросе, который Лотце пытается обосновать с большой проницательностью. Столь же очевидно, что материализм, если он в конечном счете останется победителем, сделает психофизику, как и психологию (и исторические гуманитарные науки), частью механики. Кстати, я не считаю возможность математической обработки психических законов исключенной в любом случае; ее необходимость кажется мне даже гарантированной фактом функциональной связи.

Однако это сходство между двумя дисциплинами, физикой и психологией, не исключает далеко идущих различий.

Психология учит, что наше познание ведет к самосознанию, которое позволяет нам не только отличать себя от других объектов, как это делают все органические существа, но и размышлять о нашем отношении к этим объектам. Естественные науки относятся к механическим процессам как к чему-то, что дано само по себе. Психология делает то же самое в отношении психических процессов; она изучает их закономерную связь друг с другом и с механическими процессами без учета их обоснованности. Теперь, однако, эти психические процессы предстают одновременно как действительные: воображение как признание вещей, желание как поведение по отношению к вещам, чувство как оценка вещей. Эта действительность психических процессов — второй факт, который не известен ни одной из обсуждавшихся до сих пор наук. Он требует своего собственного исследования. Необходимо определить, какое право имеют психические процессы на это утверждение, которое настолько самоочевидно для обычного знания, что, например, в отношении воображения, оно вообще не делает различия между психическими процессами как таковыми и этими процессами как познаниями.

Однако эти три типа ментальных процессов слишком несхожи, чтобы рассматривать их вместе в рамках одного исследования. Поэтому мы выделяем в качестве самостоятельных дисциплин учение о познании, о нравственном поведении (этика) и об оценке (эстетика).

Мы привыкли называть эти науки нормативными, ограничивая учение о познании логикой. Мы можем принять это выражение, не принимая в то же время того смысла, который часто с ним связывают. Не будет ошибкой сказать, что эти дисциплины исследуют те законы, которым должны следовать наше познание, желание и чувство, но в то же время следует признать, что эти законы не теряют тем самым ничего из своего эмпирического характера. Они также относятся только к фактам. Признание также охватывает определенную группу действительных отношений нашего воображения, подобно тому как нравственное поведение и эстетическая оценка выделяют из всего нашего действия и чувства определенные члены. Все эти законы могут стать нормативными, только будучи фактическими. Здесь, особенно соблазнившись чисто интеллектуальной версией этики Канта, человек сам себе создал трудность, для которой факты не дают повода. Психология дает нам ряд законов, которым следует наше мышление, чувство, желание. Среди этих законов опыт учит нас распознавать те, сознательное соблюдение которых делает нашу психическую жизнь единодушной в самой себе. Обсуждение этих законов приводит к правилам для нашего мышления, к принципам для нашего морального поведения, к нормам для нашей оценки.

Только первая из возникающих таким образом нормативных дисциплин — учение о познании — требует более пристального рассмотрения. Мы различаем форму и содержание в нашем познании, отделяя вид порядка от (количественно или качественно иного) упорядоченного. Из этого вытекают две различные нормативные науки о познании:

1) логика, т.е. учение о правилах, которым должно следовать наше мышление, чтобы стать единообразным по форме;

2) эпистемология, т.е. наука о правилах, которым должно следовать мышление, чтобы стать единодушным в своем (общем) содержании.

Первая учит методам открытия и способам упорядочения объектов знания; вторая, напротив, определяет супермножества, служащие содержательными предпосылками всего нашего мышления, которые содержатся энтимематически [wp] в каждом суждении каждой науки. Ибо в каждом из этих суждений мыслится существование (или не-существование), а значит, и отношение вещи к нашему собственному познанию.

Логика, как и эпистемология, вступает, таким образом, в особые отношения со всеми другими науками, не исключая психологию, этику и эстетику. Ибо все последние исследуют познавательное содержание наших идей, вторые — познавательную ценность, которая им всем приписывается. Первые рассматривают идеи по их содержанию как объекты и процессы, вторые — по их форме и смыслу как высказывания нашего познающего субъекта. Первые обрабатывают идеи как самостоятельные объекты, вторые — самостоятельные объекты как идеи. Таким образом, они обсуждают, можно сказать, общие субъективные базовые понятия всех наук. То, что они одновременно стоят как нормативные дисциплины в более тесной связи с этикой и эстетикой и как формальные психические науки исходят из психологии как общего источника для всех нормативных дисциплин, не умаляет этой связи, обусловленной особым положением познания среди видов психических процессов. Еще меньше трудностей можно найти в том, что эпистемология, изучающая наиболее общие содержательные предпосылки нашего познания, принадлежит к формальным гуманитарным наукам. Ибо эти надмножества имеют дело с законами, определяющими отношения познания к его объектам.

Если бы это описание претендовало на полноту, нам пришлось бы теперь попытаться детально разделить исторические гуманитарные науки. Однако эта не совсем простая задача, точки зрения на которую, кстати, можно легко вывести из данного представления формальных гуманитарных наук, как и группировка художественных дисциплин, кратко упомянутая ранее, лучше приберечь для специального труда, чтобы уже сейчас подвести итог предыдущим рассуждениям.

Хотя наши рассуждения разделили общее поле наук, их задача не была выполнена. Понятийная система, которую должны разработать науки, должна представлять собой единое целое. Однако работа отдельных дисциплин всегда будет носить фрагментарный характер, оставляя большие пробелы как внутри каждой отдельной области знания, так и между различными областями. Поэтому всегда будет существовать дихотомия между общей потребностью в окончательном знании и содержанием того, что уже известно. С самых ранних времен развития науки эта неотъемлемая дихотомия привела к попыткам гипотетически восполнить эти пробелы в отдельных научных теориях и между ними, чтобы сделать возможной общую систему понимания мира. Сами по себе эти попытки нельзя назвать научными, поскольку наука не идет дальше понятийной обработки фактов, которая оставляет пробелы; но они являются необходимым дополнением к наукам, поскольку те требуют обобщения своих теорий в единую систему представлений о мире. Именно тот же импульс, та же потребность в причинности, которая породила отдельные науки, приводит к этим гипотетически убедительным попыткам. Поэтому они неизбежно относятся к каждому разделу области знания. Областью этих гипотетических попыток решить общие задачи познания является метафизика. Метафизика, следовательно, не может претендовать на название науки. По своей природе она никогда не может стать таковой; она всегда должна оставаться гипотетической. Поэтому она никогда не может стремиться исправить результаты конкретных наук; корректором для них являются исключительно факты опыта. (Само собой разумеется, что каждое общее наблюдение дает возможность найти точки зрения, которые могут прояснить значение отдельных результатов, но это не относится к данному случаю. Более того, эта негативная коррекция несравненно более бессмысленна, чем позитивная коррекция фактами). Напротив, все специальные дисциплины являются прямым корректором метафизики, факты — косвенным корректором. Допустимы только те дополнительные гипотезы, которые не противоречат научным теориям; из возможных гипотез наиболее вероятны те, которые наиболее приспособлены к только что достигнутому состоянию знания. Поэтому каждый прогресс науки является для метафизики шагом назад в том, что касается сферы ее применения, поскольку влечет за собой сокращение ее территории; с другой стороны, в том, что касается ее содержания, он является в то же время прогрессом, поскольку влечет за собой исправление ее гипотез.

Поскольку метафизика, таким образом, не порождается ни содержанием того, что известно, ни потребностью знать, то понятно, что на ее гипотезы влияют не только теории науки, но и потребности чувства и требования нашего морального поведения. Эти субъективные влияния всегда обратно пропорциональны влиянию фактов. К этой общей причине, однако, добавляется особая, состоящая в том, что импульсы к суммарному метафизическому выводу никогда не носят чисто теоретического характера, но в то же время обусловлены очень живыми моральными и эстетическими требованиями. Проблема, к которой в конечном счете ведет все наше мышление, — это вопрос о положении человека в тотальности бытия. Для этого, прежде всего, нам нужен этот гипотетический вывод нашего знания. Но мы хотим осознать это положение человека, чтобы найти цель для нашего стремления. Мы должны стремиться не для того, чтобы стремиться, а для того, чтобы реализовать благо. Поэтому именно различные потребности разума, то есть нашей воли и чувства, придают метафизике характер фундаментального контраста концепций. Одного ее положения по отношению к наукам достаточно, чтобы объяснить самые общие противопоставления материализма, спиритуализма и абсолютизма, о которых говорилось выше. Только благодаря этому своеобразному положению по отношению к тому, что мы хотим и чувствуем, мы получаем достаточное основание. Если заменить метафизику на философию, то в часто обсуждаемом предложении Фихте: «Выбор философии зависит от того, что за человек», — содержится меткая истина. Ибо Фихте никогда не сомневался, что этот выбор обусловлен в то же время общим направлением духовной жизни того или иного времени.

Однако даже эти соображения не исчерпывают особого положения метафизики по отношению к наукам. Ее отношение ко всем дисциплинам не является формально-гуманитарным, как к любой другой.

Поскольку разрыв между психическими и механическими процессами, который психофизика стремится заполнить неспешной эмпирической работой, составляет одну из ее главных проблем, то воздушные мостики, которые ее гипотезы наводят через этот разрыв, должны искать почву прежде всего в результатах этой науки, работа которой, кстати, лишь отчасти состоит из сенсорно-физиологических исследований; сравнительное обсуждение психического развития даже низкоорганизованных животных, а также особенно обсуждение условий первого чувственно воспринимаемого возникновения оного, также предлагают ей всеобъемлющие и большие задачи. Этика и эстетика являются также посредниками тех влияний, посредством которых наш разум определяет направление метафизических исследований. Наконец, она находится в совершенно особых отношениях с эпистемологией. Последняя, как мы видели, обсуждает субъективные фундаментальные понятия всех наук, то есть законы, регулирующие отношения познания к вещам; метафизика же стремится определить объективные фундаментальные понятия, то есть законы, регулирующие отношения всех процессов друг к другу, гипотетически дополняя и связывая в систематическое целое уже научно установленные. Если не принимать во внимание тот факт, что коррелятивная связь между одной наукой и гипотетическим дополнением всех наук в принципе невозможна, то для обозначения этого контраста можно сказать, что метафизика является объективным коррелятом эпистемологии.

Не будет лишним подчеркнуть, что эта теория метафизики говорит совсем не то же самое, что обычная теория, когда она возлагает на нее задачу рассмотрения «невидимых фундаментальных понятий», «наиболее общих принципов», «квинтэссенции результатов» всех других дисциплин. Не может быть мнения, которому представленное мнение было бы более противоположным. В каждой науке есть только те невидимые фундаментальные понятия, которые составляют ее субъективные основы. Однако они относятся не к метафизике, а частично к психологии, частично к логике и эпистемологии. Объективные же фундаментальные понятия, такие как понятия материи и силы в формальном естествознании, не являются невидимыми ни для одной дисциплины, но являются объектом непрерывной работы в каждой из них. Хотя эта работа редко выходит на первый план, она, тем не менее, присутствует в каждом отдельном продвижении, поскольку для ее познания также существует единственный метод индукции. По этой причине общий интерес отдельных исследователей лишь изредка может быть направлен на эти конечные вопросы их науки, например, только тогда, когда новая, особенно всеобъемлющая индукция изменяет весь запас знаний. Несомненно, однако, что в результате они очень часто полностью игнорируются в отдельных эмпирических работах; но это необходимое следствие их всеобщности. Их знания не меняются существенно от каждого отдельного открытия.

С другой стороны, однако, ни одна из отдельных наук никогда не может довести до конца свои самые общие проблемы, и в этом отношении каждая из них указывает на метафизику, которая передает ей гипотетические дополнения. Но это говорит совсем о другом, а именно о том, что метафизика должна взять на себя их научное рассмотрение. Эта ошибочная идея неизбежно приводит к тому, что отдельные дисциплины сводятся к эмпирическим источникам, а к ним добавляются метафизические или, как лучше сказать, философские части, которые на самом деле составляют их суть. Таким образом, говорят о философии природы, языка, права и т. д. Более ошибочную теорию, как мне кажется, вряд ли можно придумать. Если что и является эмпирическим знанием, так это метафизика. Она эмпирична, потому что ее отправной точкой являются фактические теории отдельных наук, потому что ее цель — не что иное, как объяснение всех фактов, потому что метод формирования ее гипотез в конечном счете также индуктивен. Даже самые удивительные комбинации, самые гениальные apercus [остроумные замечания — wp], а метафизика никогда не испытывала недостатка в них, являются лишь скрытыми индукциями. Тем не менее, это клиент, поскольку он начинается там, где заканчивается наше фактическое знание. Не менее непонятно принятие этих философских, или, правильнее сказать, метафизических, дополнительных дисциплин к отдельным наукам.

Ибо ни метод, ни задача метафизики не могут быть иными, чем у самой дисциплины, если только не предполагать, что мы можем судить о фактах абсолютно априорно.

Таким образом, хотя мы можем назвать метафизику объективным коррелятом эпистемологии, она не становится наукой наряду с другими или даже над ними. Скорее, она лишь заполняет неясное пространство позади других.

Тем не менее, как следует помнить в связи со второй точкой зрения, она не является расходным или даже вредным объектом исследования. Наше участие в конечных вопросах нашего знания обязательно приносится в жертву целям нашего стремления, и наука как таковая никогда не сможет удовлетворить это участие. «И так действительно», говоря словами Канта, «во всех людях, как только разум расширяет себя в них до спекуляции, некоторая метафизика была во все времена и всегда останется в нем». Само утверждение, что не может или не должна существовать метафизика, является метафизическим по своему происхождению. Но если какая-то задача столь неизбежно связана со всяким человеческим мышлением, то вопрос о том, полезна или вредна попытка ответить на нее, теряет смысл.

Из всего этого следует, что метафизика на самом деле ближе к формальным гуманитарным наукам, чем к любым другим. Это объясняет, почему исторически развитие метафизики тесно связано с развитием формальных гуманитарных наук. Вместе с ними она образует тот комплекс наук, который мы привыкли называть философией. Удивительно яркий свет бросается на историю философии, если рассматривать ее как попытку постепенно разделить эти разнородные элементы, которые смешались в ней, в соответствии с их различным содержанием и ценностью. Со времен Локка формальные гуманитарные науки пытались освободиться от заклятия, наложенного на них очевидно необходимым вмешательством метафизических точек зрения в их научные дискуссии. И даже в настоящее время метафизика ведет себя так, как будто она имеет право на господство над этой наукой.

Эта фактическая связь также означает, что художественная дисциплина, соответствующая метафизике, в то же время опирается на формальные гуманитарные науки. Из комплекса философских наук возникают две гуманитарные дисциплины: во-первых, педагогика, которая основывается на психологии, а также этике (и эстетике); во-вторых, теология, которая также претендует на «интерес общего человеческого разума» к конечным вопросам нашего знания в своих более далеко идущих воспитательных целях.

Таким образом, эта попытка группировки также объясняет то особое положение, которое философские вопросы заняли среди проблем наук.

Примечания

1) По поводу вышесказанного см. мою работу «Аксиомы геометрии», Лейпциг 1877, стр. 135f.

2) Такой порядок обозначений, вероятно, более уместен, чем предложенный Томсоном, который делает динамику коррелятом кинематики, а кинетику — коррелятом статики.

LITERATUR — Benno Erdmann, Die Gliederung der Wissenschaften, Vierteljahrsschrift für wissenschaftliche Philosophie, Bd. 2, Leizig 1878.

О теории наблюдения

I. Предварительное замечание

Слово «наблюдение» в настоящее время громко звучит для каждого, кто входит в залы ученых-естественников. Область предметов, которые стремятся охватить научные методы наблюдения, в последние десятилетия значительно расширилась: они проникли не только в отдельные боковые области гуманитарных наук, такие как лингвистика, но и в самое сердце гуманитарных дисциплин, в психологию языка и мышления.

Для определения наблюдения существует ряд тщательно продуманных работ, как в естественных науках, так и в истории гуманитарных наук, как материал для логических размышлений.

Дальнейшая работа была проделана в области, которая в настоящее время является самой влиятельной из наук. Выдающиеся ее представители пытались определить понятие наблюдения. Например, Либиг и В. Томсон в эпизодических дискуссиях, Й. Ф. В. Гершель в подробном, детальном рассмотрении, и прежде всего Гельмгольц в повторных, более глубоких исследованиях. Скрытые бурлящие источники сенсорных наблюдений, воды которых незаметно вливаются в потоки дедуктивного знания, были раскрыты: здесь — развитием психологии сенсорного восприятия; там — исследованием данных наблюдений, которые переплетаются с сетками геометрических умозаключений; в третьих, совсем недавно — попытками вычленить наблюдательные основы механики, которые не менее глубоко проникают в запас наших знаний.

Философское изучение наблюдения лишь медленно следовало за развитием естественных наук. Аристотелевская логика была, по сути, лишь органоном для метафизически-дедуктивного знания. Заявления лорда Бэкона о необходимости наблюдения и основанных на нем индуктивных методах могли лишь поверхностно всколыхнуть застойные воды логической науки. Только Джон Стюарт Милл стремился охватить рассматриваемые проблемы во всей их серьезности, опираясь, в частности, с одной стороны, на теорию причинности Юма, а с другой — на материал «Рассуждения об изучении натуральной философии» Гершеля. Только благодаря его подходу теория наблюдения и, более того, методы индуктивного рассуждения стали составной частью логических учений.

Однако для того, чтобы даже материал для логических воззрений был прочно ограничен, многого не хватает.

Аксиоматические предпосылки геометрии не были даже теоретически освоены математическим анализом, не говоря уже об объяснении их наблюдательного содержания.

Прежде всего, Оствальд пытался разделить беспокойно движущиеся массы нашего физического воображения боевым топором энергии, а ГЕРЦ, напротив, глубоко проникающим и бурлящим снарядом своей кинетики. Если последний, следуя новаторским рассуждениям Роберта Майера, ищет в пространстве, времени и энергии основные понятия для «научной рационализации механики», то второй, углубляя взгляды Кирхгофа, хочет, чтобы пространство, время и масса рассматривались как ее основа. В то время как Оствальд, очевидно, понимает все три понятия как отвлеченные от опыта абстракции, Герц утверждает, что кинематическое обсуждение его основных понятий «остается совершенно чуждым опыту», что высказывания об этих понятиях, содержащиеся в их рамках, являются «априорными суждениями в смысле Канта».

Психофизиологические вопросы о существовании и структуре чувственного восприятия усложняются почти с каждым шагом, сделанным исследователями. В качестве доказательства достаточно сослаться на различия психологических гипотез об апперцепции и о внимании.

Однако во всех этих рассуждениях речь идет только о содержании и конфигурации сенсорного наблюдения. Возможность его смыслового определения гарантируется его реальностью как в практическом, так и в научном представлении.

Реальность самонаблюдения, напротив, оспаривается. Кант уже обвинял его в том, что оно «изменяет и маскирует в себе состояние наблюдаемого предмета». Комте варьировал ту же мысль в более конкретных оборотах. По существу те же самые суждения были позже высказаны различными сторонами, в последнее время особенно Вундтом и, хотя и в ослабленном смысле, Джемсом.

После всего этого понятно, что психологические теории и логические стандартизации наблюдения сильно расходятся.

Нижеследующий трактат призван внести скромный вклад в понимание, попытавшись изложить элементарные компоненты концепции, а также элементарные типы научного наблюдения с учетом логических целей.

II. Определение наблюдения в целом

Без лишних слов мы можем предположить, что помимо и до сенсорного наблюдения, составляющего методологическую основу естественных наук, существует также такое наблюдение, которое несет в себе сенсорную картину мира практического воображения. Мы можем принять реальность самонаблюдения с оговоркой, что ему по-прежнему удается оправдывать свои претензии на то, чтобы быть основой всех гуманитарных наук перед лицом существующих нападок.

Любое наблюдение, можем мы тогда утверждать, основано на восприятии. Однако не всякое восприятие является наблюдением. Первые, неопределенные чувственные восприятия ребенка, первоначальные (примитивные) восприятия, с самого начала исключаются из наблюдения, хотя бы потому, что внимание, которое является необходимым компонентом наблюдения, развивается лишь постепенно. Первоначальные восприятия лишены остатков памяти более ранних восприятий, которые участвуют в каждом восприятии развитого сознания как индивидуально приобретенные диспозиции. Если мы назовем перцептивные функции этих диспозиций апперцептивными, мы должны будем сказать, что все наблюдение основано на апперцептивном восприятии.

Но и не каждое восприятие развитого сознания является наблюдением. Каждый момент бодрствующей нормальной жизни предоставляет нам множество восприятий, предметы которых остаются ненаблюдаемыми в процессе восприятия. В основном это повторные восприятия предметов, которые никогда не наблюдались нами или уже неоднократно наблюдались нами ранее. Как правило, они вливаются в русло потока памяти и воображения так же незаметно, как возникают и существуют в сознании, также незаметно, но ассоциативно закрепляясь. По отношению к этим ненаблюдаемым восприятиям, этому в основном динамичному, редко статичному перцептивному фону нормальной бодрствующей жизни, наблюдение ассоциируется с вниманием, короче говоря, если обобщенно, с внимательным апперцептивным восприятием. Если мы можем без доказательств принять, что внимание во всех его формах тесно связано с репродуктивными процессами апперцепции, тогда мы можем сказать, что наблюдение — это внимательное восприятие.

Даже без более конкретных ссылок на гипотезы, которые я пытался обосновать в других местах, будет ясно, что термин «апперцепция» здесь понимается в существенно ином смысле, чем у Вундта. Особенно в отношении Уильяма Джеймса следует подчеркнуть, что апперцепция, в соответствии с тем, что было указано, должна быть лишь обобщающим словом для обозначения совокупности процессов воспроизведения, возникающих в каждом восприятии развитого сознания. Они возникают потому, что действующий в данный момент перцептивный стимул непосредственно вызывает диспозиции более ранних, индивидуально приобретенных перцептивных представлений о тех же стимулах, а также косвенно вызывает диспозиции ассоциативно переплетенных с ними представлений.

Для нашей цели апперцептивное восприятие можно разделить на два строго различных типа.

Например, кусок стекла, удерживаемый в руке против источника света, оказывается прозрачным.

Тогда возможно, что в перцептивном представлении данного куска стекла, особенно в перцептивной характеристике его прозрачности, содержится только то, что непосредственно воспроизводится из диспозиций более ранних аналогичных стимулов на основе стимульных условий чувства осязания и чувства зрения, существующих в данный момент. Перцептивное представление, таким образом, содержит, в существенном для нас, только чувственные содержания, возникшие в результате слияния этих двух групп условий, возбуждающей перцептивной массы стимулов и возбуждающей апперцептивной массы остатков идентичных более ранних стимулов. Ибо мы можем пока пренебречь словесными восприятиями, которые в таких случаях могут быть косвенно возбуждены, и их предикативным подразделением. Восприятия такого рода можно назвать непосредственными, несмотря на их апперцептивную обусловленность.

Однако в большинстве случаев, и все чаще по мере развития сознания, наши перцептивные представления также включают в себя компоненты, которые в результате ассоциативной связи непосредственно возбужденных диспозиций с диспозициями других, более ранних перцептивных компонентов, воспроизводятся косвенно, т.е. не путем слияния, а независимо. Это независимо воспроизводимое может быть просто бессознательно возбуждено. Оно может быть и сознательно вызванным, т.е. стать интегрирующим компонентом настоящего перцептивного представления как нечто вспомненное. Более того, вспомненное может быть существенной чертой общего представления о воспринимаемом предмете, конденсированного повторными восприятиями. Так, в нашем случае, перцептивные представления о куске стекла и особенно о его прозрачности могут содержать черты, например, технических и физических определений, для которых сиюминутное восприятие не дает никаких соответствующих стимулов. Тогда они являются компонентами настоящего перцептивного представления, которые вплетаются в него как воспоминания. Таким образом, восприятие становится косвенным опытом или, как мы хотели бы сказать в более узком смысле, чем общепринятый, переживанием.

Наблюдения такого рода мы делаем уже тысячу раз. Они даже, как уже указывалось, являются правилом в передовом развитии. Ибо очевидно, что они не ограничиваются научным наблюдением. Таким образом, внимательное восприятие или наблюдение — это в основном косвенное, реже непосредственное восприятие.

Сфера применения этих положений к наблюдению вообще запрещает добавлять к ним другие. Ведь в их смысле наблюдает не только ученый, который, например, изучает спектр неподвижной звезды, или определяет местонахождение тепловых точек своей кожи, или обращает внимание на особенность техники Микеланджело, но и дикарь, который крадется по следам шагов, или обращает внимание на звук, возникающий в его окружении. В этом же смысле даже хищный зверь следит, например, за птицей, которую он схватит в следующий момент; да, даже паук, который ждет, пока насекомое, попавшее в его паутину, затихнет. Таким образом, из этих данных психологии животных следует, в частности, что мы должны отложить добавление идей слов и их предикативных отношений для наблюдения в целом.

III. Определение научного наблюдения

Научное наблюдение — это тип наблюдения вообще; не фиксированный тип, однако, а характерный тип в том значении этого слова, которое я пытался объяснить в последнем томе «Philosophische Monatshefte». Схематические общие понятия практического мировоззрения и понятия, т.е. суждения, проработанные, дефинитивные и классификационно ограниченные понятия практического мировоззрения, находятся в текучей связи друг с другом через многообразные градации. Связь остатков памяти этих представлений, которые участвуют в наблюдениях как возбужденные диспозиции, как апперцептивные массы, является поэтому столь же подвижной. Столь же подвижны и различия, отделяющие друг от друга наблюдения практического и теоретического воображения.

С точки зрения восприятия, научное наблюдение отличается от практического тем, что понятия стимулов, составляющие его объективную основу, часто не лежат на пути, по которому движется практическое мировоззрение. Вообще, чем более развита наука, на службе которой стоит наблюдение, или чем меньше эти знания способны порождать импульсы для наших действий, тем меньше их можно найти на этой дороге. Нет ничего ощутимого на небе и на земле, что оставалось бы чуждым научному наблюдению.

Апперцептивные особенности научного наблюдения многообразны. Чтобы найти их, мы сначала ограничиваем их особенности целью, которой они подчинены. Научное наблюдение — это внимательное восприятие с целью понятийного определения того, что воспринимается».

В настоящее время он может выполнять эту задачу лишь в той мере, в какой апперцептивные массы, возбуждаемые действующими стимулами, являются остатками или, с другой стороны, предрасположенностью к смысловым идеям. Ведь чем больше апперцептивных предпосылок восприятия уже понятийно проработано, т.е. структурировано в обоснованных суждениях, тем яснее и отчетливее может быть распознан наблюдаемый предмет, тем более систематически он может быть включен в ряд порядков нашего воображения. Обработка суждений упорядочивает и освещает содержание наших общих представлений о человеке, а также наших общих представлений. Она подразделяет их объем. Она заставляет нас приобретать то, что мы унаследовали, и то, что мы получили случайно, чтобы обладать этим. Она уточняет и закрепляет ассоциативную связь черт воображаемого. Оно закрепляет логическое место предмета в ассоциативном контексте с предметами того же ряда и смежных рядов. Он сокращает, облегчает и оживляет непроизвольное и добровольное воспроизведение, как зависимое (через слияние), так и независимое, как независимое воспроизведение, которое ведет к памяти или воображению, короче говоря, к сознанию, так и то, которое остается как бессознательное возбуждение. Соответственно, оно очищает и усиливает узнавание объекта наблюдения, независимо от того, остается ли оно непосредственным восприятием или поднимается до косвенного.

Цель научного наблюдения также требует, чтобы понятийные апперцептивные массы, составляющие которых прямо или косвенно возбуждаются, были как можно более многочисленными и обильными. Обычно мы наблюдаем в том, что воспринимаем, то, что мы готовы найти или искать. Но чем больше и существеннее апперцептивные массы, которыми мы обладаем, тем лучше мы оснащены для того и другого. Но даже когда мы сталкиваемся с неожиданным, или когда предмет предстает перед нами случайно в процессе восприятия, тем лучше обработанные апперцептивные массы готовы к новым стимулам, или тем легче они могут быть адекватно сформированы из существующих комплексов памяти другого рода. «Это правда, что фабрика мысли подобна ткацкой мастерской, где один шаг перемешивает тысячу нитей, маленькие кораблики стреляют друг в друга, нити текут невидимыми, один удар поражает тысячу связей». (Гете, Фауст I) Но для того, чтобы это произошло, нити должны быть уже сплетены, связи уже установлены, как в наблюдении, так и в абстрактном мышлении.

В-третьих, особенности научного наблюдения в свете внимания меньше и менее ощутимы, чем может показаться на первый взгляд. Внимание — это не только душа научного наблюдения, но и всего наблюдения. Оно позволяет не только исследователю, но и, например, хищной птице удерживать предмет восприятия и уточнять его, делая центром воспроизведения. Концентрация содержания сознания, да и всей сферы репродуктивного возбуждения, вокруг предмета внимания проявляется как там, так и здесь. В обоих случаях, выражаясь языком Гербарта, она может медленно вести наше углубление от размышления к размышлению. Ибо более богатое, более ясное и жестко ограниченное содержание этих состояний, отличающее научное наблюдение, зависит не от внимания, а от смыслового характера идей, остатки которых воспроизводятся в виде апперцепционных масс.

Различия между вниманием в теоретическом и практическом наблюдении становятся яснее только тогда, когда мы рассматриваем виды внимания.

Одним из следствий теории апперцепции, с помощью которой мы здесь распахиваем психологическую почву логических норм, является разделение внимания на перцептивное и апперцептивное. Ввиду путаницы, которую может вызвать использование Гербартом обоих выражений, смысл этого разделения будет изложен более подробно. Наше внимание становится перцептивно насыщенным, когда возбуждающие его стимулы возникают независимо от состояния сознания и воспроизведения, которое предшествует возникновению внимания. Его активность является апперцептивной, когда эти состояния настроены на стимул до его появления, то есть когда апперцептивные массы уже возбуждены для стимула до того, как он начинает действовать.

Поэтому мы можем утверждать, что в научном наблюдении внимание возбуждается апперцептивно гораздо чаще, чем в практическом наблюдении, и даже в подавляющем большинстве случаев. Именно потому, что в научном процессе мы по большей части знаем, что мы хотим или должны наблюдать, апперцептивное возбуждение почти неизбежно до начала действия стимула. Конечно, оно может проходить через все степени напряжения и возникать при разнообразных модификациях нашего состояния сознания и воспроизведения. Воспринимаемый предмет может появиться заранее в памяти-образе; и это может быть более или менее выполнено. Он может, если не было предыдущих восприятий, быть выполнен игрой воображения в любой из степеней, которые оно допускает. Если отсутствует всякое адекватное знание, а соответственно и образ того, что должно быть замечено, если мы знаем только, что должны обратить внимание, но не на что, тогда репродуктивное возбуждение, как ожидание в более узком смысле, присоединяется к модальностям подготовки и действует, например, в настройке наиболее задействованного органа чувств, а в случае более сильного напряжения, возможно, и в потоке воспоминаний, фантазий и размышлений, которые как бы приближаются к ожидаемому.

Если наше внимание возбуждено перцептивно, то обычно, когда что-то нечасто наблюдаемое на мгновение захватывает нас своим появлением, оно не только прерывает ход нашего воображения, но перенаправляет его и концентрирует вокруг нового предмета, где бы он ни стал пригодным для целей научного наблюдения. Таким образом, поток воспроизведения попадает под власть воспринимаемого стимула: перцептивно возбужденное внимание, соответственно, постепенно трансформируется в апперцептивное внимание. Наше восприятие и воспроизведение адаптируются к новым условиям стимула благодаря присущей им энергии воспроизведения. Эти плавные переходы от перцептивного к апперцептивному вниманию показывают, что даже так называемые «случайные» наблюдения, как только они становятся предметом научных целей, осуществляются не перцептивным, а апперцептивным вниманием. Это касается прежде всего тех наблюдений, чьи далеко идущие последствия обеспечивают им место — чаще в мифотворчестве истории науки, чем в самой истории науки. Поэтому можно утверждать, что апперцептивное внимание доминирует в научном наблюдении.

Однако этой характеристики момента внимания в научном наблюдении недостаточно. Напротив, наблюдение только тогда пронизано духом подлинной научности, когда внимание, которое становится в нем действенным, проявляется как интерес.

Не всякое внимание является интересом, если мы вправе говорить об интересе в смысле лингвистического словоупотребления, в отличие от версии Штумпфа, только там, где внимание сопровождается чувством удовольствия, вызываемым происходящими в нем воспроизведениями. Ибо не может быть сомнений в том, что перцептивное внимание, в частности, может быть наполнено чувством неудовольствия, особенно когда оно прерывает процесс воображения, в котором мы поглощены апперцептивным вниманием. Также нет сомнений в том, что принудительное апперцептивное внимание, которое мы должны преодолеть в состоянии сильной усталости, способно вызвать чувство неудовольствия в той мере, в какой это удается, если только мы не адаптировали себя к имеющимся стимулам путем временного перевозбуждения. Напряжение внимания даже сохраняет своеобразный эмоциональный характер, подобный содержанию сознания, через которое мы регистрируем движения в процессе работы, даже когда, как в случаях привычного внимания к знакомым вещам, оно не проявляется ни как удовольствие, ни как неудовольствие. Что он вообще состоит из таких чувств движения и связанных с ними ощущений — это мнение, которое мы не должны здесь специально признавать неадекватным. Полноценный интерес присутствует в нашем внимании только тогда, когда эти ощущения удовольствия не только обусловлены содержанием слитых или независимо воспроизводимых объектов, но и вызваны к жизни самим ходом воспроизведения. В конце концов, не всякий интерес, как это не требует дальнейшего изложения, является научным. Скорее, он становится таковым только потому, что свободен от всех практических вторичных соображений, это бескорыстный интерес, посвященный исключительно контексту дела.

Нет необходимости, чтобы внимание, присущее научному наблюдению, стало актом в актуальном смысле, т.е. чтобы его апперцептивная установка произошла произвольно. Именно тогда, когда мы апперцептивно настроены, мы «направляем» наше внимание, чтобы оно оставалось в образе, который стал фатальным для теории внимания, без какого-либо фактического акта воли, т.е. непроизвольно, на вход предмета. Это кажется просто метафизическим предрассудком, вызванным психологически бессознательным расширением воли у Шопенгауэра, если определение природы внимания ищется в воле. Так же непроизвольно, как апперцептивное внимание может пройти через все стадии ожидания в широком смысле, оно продолжает концентрировать наше состояние воспроизведения вокруг предмета, воспринимаемого в наблюдении с его участием. Таким образом, без всякого вмешательства со стороны сложных процессов нашего сознания, которые мы обобщаем под именем воли как кажущуюся простоту, апперцептивный предмет становится центром сиюминутного репродуктивного состояния.

Рассмотренные до сих пор апперцептивные особенности научного наблюдения остаются в рамках, которые мы очертили выше вокруг внимательного восприятия в целом, включая, таким образом, восприятие животных. С другой стороны, то, о чем сейчас пойдет речь, относится к области внимательного восприятия у людей. То, что она также рассматривает это только через жидкие различия, можно ожидать из того, что уже было сказано.

Уже в отношении восприятия животных и детей, которые не могут ни говорить сами, ни даже догадываться о том, что говорят, можно без лишних слов утверждать, что восприятие вовсе не обязательно связано с процессами суждения. Однако предполагается, что суждение состоит в предикативной связи, пропозициональном отношении того, что представлено, то есть того, что воспринимается. Даже внимательное восприятие, как следует из той же ссылки, не связано с суждениями. Тем не менее, следует признать, что даже практические наблюдения человека, владеющего языком, даже те из них, которые лишены смысловой апперцептивной основы, могут содержать ход суждения. При владении языком почти неизбежно, что мы относим наблюдаемое определение предмета, будь то существенная характеристика или внешнее отношение, предикативно к нему как к субъекту. Конечно, не обязательно так, чтобы это отношение было выражено в звуке, но часто только так, чтобы суждение происходило в тишине памяти. Ниже приводится обоснование этого для простого случая анализирующего наблюдения. Внимание временно фиксирует наблюдаемую детерминацию в ее заданном отношении (логической имманентности) к предмету. Оно концентрирует наше воспроизведение вокруг воспринимаемого предмета в этой его детерминации. При сенсорном восприятии оно часто увеличивает интенсивность стимуляции, а значит, и воспроизведения, за счет непроизвольной настройки органов чувств, прежде всего глаза и уха. Как апперцептивное внимание, оно направляет репродуктивное возбуждение к стимулу, как бы открывая ему дверь. Поэтому понятно, что для нас, людей, является редким исключением, когда по крайней мере словесные представления о самом предмете и его наблюдаемой цели не запоминаются также самостоятельно и полностью, т.е. сознательно воспроизводятся, через их ассоциативное переплетение с этими перцептивными содержаниями. С этими словесными идеями, однако, поскольку они обычно реальны только как части речи, беззвучные или звучащие, возникает предложение или пропозициональное слово. С предложением, однако, возникает и существует суждение; обычно в форме утверждения, при особых условиях в пропозициональной форме вопроса. Аналогично этим анализирующим наблюдениям, суждение предстает перед нами в тех случаях, когда мы просто идентифицируем предмет восприятия; и неизбежно тогда, когда идентификация требует многокомпонентного анализа. Если наблюдение направлено даже на классификацию предмета как образца в жанре любой высоты, формирование суждения становится почти неизбежным. Ведь слово — это не только выражение, но и носитель сознания качественно общего.

Если все это уже относится к нашим практическим наблюдениям, то к научным это относится в еще большей степени. Ведь их апперцептивная подструктура, как мы видели, сама по себе уже является оценочной, поскольку она концептуальна. Наблюдаемая вещь, как правило, появляется здесь уже до наблюдения, в ожидании, структурированном в суждении. Поэтому она всегда несет в себе этот характер суждения в наблюдении. Однако не обязательно, чтобы оценочная структура массы апперцепции полностью проявилась в самом наблюдении. Могут присутствовать все стадии, от только что начавшегося формирования суждения до полной вспышки хода суждения; иногда все они могут быть пройдены. Чем прочнее выстроена структура, чем привычнее она, тем менее отчетливо должно проявляться формирование суждения. Тогда наблюдение происходит быстро и без импульса. Поэтому в каждом из трех вышеупомянутых типов наблюдения может не хватать как импульса, так и времени, чтобы сознательно осуществить все или даже только несколько предикативно структурированных определений апперцептивных масс. Однако, с другой стороны, фактическое содержание наблюдения в таких случаях отнимает мало репродуктивной энергии. Тем более оно способно обратиться к переплетению ассоциаций слов-идей: слова, обозначающие, например, целое наблюдения и его логически имманентную детерминацию в анализирующих наблюдениях, могут продвигать себя вперед. Если наблюдение на некоторое время останавливается на объекте, то и в этом случае многообразные ходы суждения могут переплетаться с ходом восприятия. Почти неизбежно возникает суждение, которое в конце концов подводит итог наблюдению.

Отсюда следует, если приравнять суждение и мышление: в научном наблюдении восприятие и мышление взаимопроникают. Это не только внимательное восприятие с целью концептуального определения, но и само по себе концептуально определенное восприятие. Поэтому действительно логически беспредметно переносить модальности истинности суждения на само наблюдение, несмотря на его перцептивный характер: наши наблюдения могут быть истинными, вероятными или ложными.

Еще более запутанной является последняя особенность научного наблюдения. Как материальные апперцептивные условия наблюдения в целом, так и формальные условия воспроизведения апперцепции, особенно внимания, являются площадкой для индивидуальных различий. От взаимодействия и противодействия этих индивидуальных условий зависят, сложным образом и в бесчисленных градациях, богатство и бедность, острота и тупость, легкость и трудность, быстрота и медленность наблюдения; не только научного наблюдения, но и всякого наблюдения. В животном царстве эти различия постепенно исчезают, как и тонкости нервно-мышечной организации. С другой стороны, они увеличиваются, особенно в нашем случае, с развитием индивидуальности. Даже если двое наблюдают одно и то же, они не наблюдают одно и то же.

В научном наблюдении, однако, понятийная общность апперцепционных масс противодействует этим индивидуализирующим моментам. Но она не может отменить игру индивидуальных влечений. Ибо интеллектуальное образование является необходимым условием для развития индивидуальности. Его влияние растет по мере самостоятельной работы, в ходе которой оно приобретается.

Из этого мы должны сделать вывод, что взаимодействие апперцептивных условий наблюдения не может быть сведено к общим правилам. Однако внешним условиям обращения с ними может «научиться» каждый, начиная с сознательной настройки органов чувств и кончая манипуляциями тончайшей инструментальной техники. Схематизму апперцептивных масс и внимания также можно «обучиться». Но сама эта тренировка, эта взаимосвязь их внутренних состояний является, по сути, продуктом индивидуального научного такта. Там он основан на индивидуальном, непроизвольном, даже часто бессознательном взаимодействии движений, ставших второй натурой, с соответствующими восприятиями; здесь он основан на аналогичном взаимодействии соответствующих репродуктивных процессов. В этой форме она позволяет нужным вещам быть сделанными и произойти в нужный момент; в этом она контролирует внимание, центр воспроизводства, вовремя в нужной апперцептивной насыщенности. Точно так же работа мышления иногда предвосхищает или помогает, иногда контролирует или регистрирует, иногда препарирует или обобщает, иногда ограничивает или расширяет, иногда признает, исправляет или отрицает таким образом, что при необходимости можно подслушать результаты, но никогда нельзя закрепить в правилах для всех.

Только по этим причинам научное наблюдение, в частности, является искусством, которому, как и любому другому искусству, нельзя научиться, а должно быть прирожденным. Его дух дается лишь избранным. Из этого следует, однако, что научное наблюдение, даже если эксперименты даже не рассматриваются, на самом деле не находит свои предметы, а создает их самодействующими, даже самодействующими. Оно создает свой предмет даже тогда, когда идентифицирует его просто как индивида или когда анализирует его индивидуальное определение. Ибо он никогда не берет его в той индивидуальности, в которой он присутствует. Скорее, он становится репрезентативным типом тотальной идеи индивида или единичного воплощения именно в этих условиях наблюдения. Соответственно, поглощая наблюдение, оно становится типичным представителем вида, образцом в подлинном смысле этого слова. Короче говоря, наблюдение создает свой объект как тип в художественной манере. С этой точки зрения наблюдение также предстает как искусство. Конечно, это не свободное искусство, а связанное искусство, научно связанное искусство, если можно так выразиться. Но творческое качество его процесса, в сущности, так же мало страдает от этой ограниченности, как и художественная работа, скажем, живописца, создающего пейзаж или портрет, и поэта, облекающего живой исторический материал в повествование или драму. О том, что научное наблюдение не лишено эмоциональных аспектов художественной деятельности, свидетельствует приведенное выше рассуждение об интересе, который в ней действует. Поэтому если это искусство, то бесполезно скрывать звание гения от избранных среди наблюдателей (как, по аналогичным причинам, от избранных среди исследователей в любой области знания). Именно потому, что гениальность справедливо считается прерогативой художественного творчества, она встречается и среди наблюдателей. Он присутствует там, где мы должны признать и восхититься достижениями творческого такта в ряде наблюдений, свидетельствующих о том, что интеллектуальная мощь его автора намного превышает среднюю меру: Th. Юм и Гельмгольц, Фарадей и Гертц, Вольф, Ниебухр и Ранке — кому захочется перечислять имена?

Однако даже при таком освещении тень не пропадает. Вышеупомянутые индивидуализирующие моменты, несомненно, влияют в первую очередь не на само наблюдаемое, а скорее на способ наблюдения. Воображение и воображаемое, однако, и здесь могут быть разделены лишь абстрактно. Тот, кто хотел бы отрицать, что многочисленные элементы и простые отношения наблюдаемого могут, тем не менее, стать общим достоянием практики и науки, преувеличил бы правильную мысль до абсурда. Очевидно, однако, что комплексы наблюдаемого всех видов ведут индивидуальное существование в каждом из нас: как в том, что они содержат, так и в тех отношениях, в которых они находятся. Даже те, кто облек бы это следствие в парадоксальное выражение, что никто не знает, как понять то, что наблюдал другой, не сказали бы ничего плохого. Более серьезным, однако, является другое следствие: природа научного наблюдения порождает источники ошибок, которые ослабляют фундамент нашего эмпирического знания. Некоторые из этих ошибок могут быть удержаны от подходов к формулированию результатов наблюдения именно методами научного исследования. Другие постепенно устраняются именно благодаря индивидуальному разнообразию наблюдателей, которое они влекут за собой. Третья группа нарушений баланса между различными наблюдениями может быть постигнута научным путем. Но с наличием всех этих источников ошибок приходится считаться на каждом шагу как в практике, так и в логической теории наблюдения.

IV. Основы логической теории научного наблюдения

Логическая теория научного наблюдения должна объяснить, какие виды наблюдения следует различать в соответствии с целями научного познания, при каких условиях они действительны и какими функциями вообще наделено научное наблюдение. В конце концов, она должна логически оформить психологические факты наблюдения, насколько они могут это выдержать, чтобы получить нормы наблюдения.

Мы можем исключить два осложнения наблюдения, одно из которых часто встречается, а другое легко ввести в заблуждение.

Пока обойдемся без сообщаемых суждений, которые проникают не только в наблюдения ученика, но во многих случаях и в наблюдения эксперта, и направляют ход апперцептивных масс, а также внимания. Путаница, возникающая под их влиянием, относится к обсуждению значимости чужих наблюдений, которое здесь не предполагается.

Независимые сенсорные наблюдения, которые таким образом остаются, как и все наблюдения, связаны с восприятием. Запомнившиеся концептуальные определения, которые не возникают как интегрирующие компоненты настоящего восприятия, не являются как таковые объектами сенсорного наблюдения. Если они вместе с наблюдениями образуют систематический эпитом, то этот эпитом может быть интерпретирован только неточно, например, a potiori, как наблюдение. Мы можем, например, сравнивать положительные или отрицательные послеобразы или явления последовательного контраста, которые мы наблюдаем в данном случае, с воспоминаниями о первоначальных восприятиях. Далее мы можем заново создавать стимулы для первоначальных перцептивных образов, снова наблюдать объекты, которые они вызывают, на основе накопленной за это время апперцептивной массы, и сравнивать их с воспоминаниями об этих послеобразах. Мы также оставляем здесь без внимания подобные путаницы, которые использование языка в материальных науках безоговорочно относит к (естественно чувственным) наблюдениям.

Как мы выяснили, нет необходимости в том, чтобы каждое научное наблюдение в процессе его проведения сгущалось, так сказать, в выполненное суждение, которое понятийно представляет результаты наблюдения. Но для логической теории целесообразно, чтобы каждое наблюдение было представлено таким наблюдательным суждением. Если наблюдение содержит только то, что непосредственно воспринимается, то я называю суждение-наблюдение утверждением восприятия, т.е. суждением восприятия. Мы видели, однако, что восприятия развитого сознания — это в основном косвенные переживания. Чем глубже понятийно прорабатываются возбужденные апперцептивные массы, тем больше материальные члены суждения наблюдения, субъект и предикат, наполняются определениями, которые по пути памяти перетекают из предыдущих наблюдений в настоящее. Это наполнение действительно может происходить через разнообразные виды независимого воспроизведения. Для логического наблюдения то, что воспроизводится таким образом, принадлежит наблюдению как интегрирующий компонент, когда оно содержится в концептуальных определениях того, что воспринимается. В этих случаях суждение наблюдения становится суждением опыта. Нет необходимости подчеркивать различие между этим делением и одноименным кантовским делением; также нет необходимости явно противостоять недоразумению, которое могло бы возникнуть, если бы эти суждения опыта относились к исключенным выше чувственным наблюдениям и лишь неточно так назывались.

Понятно, что эти апперцептивные дополнения или расширения могут быть самых разнообразных видов. Но даже помимо этого, логическая структура суждений наблюдения может быть очень разной. Они могут появляться как элементарные утверждения самого разнообразного вида, как связи суждений, как сокращения суждений, как суждения и структуры суждений. Там, где они перерастают в описания, они могут стать сложными воплощениями всех этих типов суждений.

Если мы предполагаем, что уверены в реальности воспринимаемых нами предметов, то в простейших случаях наши наблюдения отчасти идентифицируют, отчасти анализируют, отчасти поглощают.

В следующем разделе я хотел бы ограничиться этими самыми элементарными формами наблюдения. Все они предполагаются как непосредственные наблюдения. То, что относится к ним, может быть легко перенесено на символические, т.е. на те, которые имеют место только в данном символе означаемого предмета.

Самонаблюдение пока остается за рамками рассмотрения.

LITERATUR — Benno Erdmann, Zur Theorie der Beobachtung, Archiv für systematische Philosophie, Neue Folge der «Philosophischen Monatshefte», Bd. 1, Berlin 1895.

Теория классификаций типов

I. Предварительные замечания

Старое логическое учение гласит, что члены подразделения должны быть противопоставлены друг другу и тем самым исключены друг из друга, то есть что границы видов рода не должны пересекать друг друга.

Систематизация Кантом логических принципов однородности, спецификации и непрерывности форм, а также трансцендентальных законов, которые, по его мнению, лежат в их основе, заложила, однако, брешь в этой логической традиции. Закон непрерывности, который заставляет разум, «чтобы завершить систематическое единство», возникнуть из союза двух других, повелевает «непрерывный переход от одного вида к другому путем постепенного роста разнообразия».

Сам Кант, однако, оборвал вершину этого закона систематизирующим преувеличением заложенной в нем правильной мысли. Ведь он вынужден был признать, «что эта непрерывность форм есть лишь идея, которой даже в опыте нельзя показать соответствующий предмет». Закон лишь требует, чтобы мы искали такую близость форм. Он не дает нам критерия, с помощью которого мы могли бы определить эту последовательность стадий в деталях. С другой стороны, как он предполагает в смысле формалистических классификаций своего времени, «виды в природе действительно разделены и должны поэтому составлять quantum discretum [безмолвное количество — wp]»: он не может даже закрыть свой разум для заключения, что «если бы ступенчатая прогрессия в отношениях видов была непрерывной, то она должна была бы также содержать истинную бесконечность промежуточных членов, лежащих в пределах двух данных видов». Это, однако, невозможно.

Таким образом, даже логическое обсуждение этих законов в пособиях его школы не привело к разрушению заклятия традиции.

Насколько я могу судить, первым, кто начал бороться с традиционным схематизмом с точки зрения научных классификаций, был автор «Истории индуктивных наук». Уэвелл утверждает, что «естественные группы даются типами», т.е. «примерами класса, например, видами рода, в которых характер рода проявляется особенно ярко». «Все виды, которые имеют большее сходство с этим типичным видом, чем с любым другим, образуют род и так упорядочены вокруг него, что отличаются от него в различных направлениях и степенях.… Таким образом, типичный вид рода, типичный вид семейства — это тот, который обладает всеми признаками и свойствами рода в характерной и ярчайшей манере…". Таким образом, естественные группы «твердо определены, хотя и не резко; они определяются не пограничной линией, проведенной извне, а из центра, т.е. не тем, что они явно исключают, а тем, что они предпочтительно включают, по образцу, а не по предписанию».

В этих замечаниях Уэвелл имеет в виду группы природных тел. При ближайшем рассмотрении, однако, становится очевидным, что область нашего мышления во многом пронизана родами, типы которых связаны переходами различных форм в плавной или текучей манере. Поэтому возникает вопрос, какими средствами располагает наше мышление для того, чтобы и в этих случаях справедливо решать логические задачи классификации.

II. О понятии непрерывной связи

Предпосылку вопроса, понятие текучей связности, можно определить более точно, если отличать его от связностей, с которыми, казалось бы, очевидно его смешивать.

Перетекающие контексты не обязательно являются непрерывными. Те непрерывные связи, о которых читатель будет склонен думать в первую очередь, даже не относятся к нашей логической проблеме.

Несомненно, однако, что математический метод рассмотрения пределов приводит к превращению величин, резко разделенных дискретными различиями, в величины одного и того же рода путем непрерывной градации этих различий. Так параллели становятся предельным случаем прямых, пересекающихся на конечном расстоянии, круг становится границей эллипса, парабола — границей эллипса или гиперболы. Для алгоритма исчисления бесконечно малых, как известно, эти соображения приобретают даже фундаментальное значение. Поэтому может показаться, что фиксированные деления низшей математики становятся подвижными для высшей математики, насколько распространяется влияние рассмотрения границ.

Но во всех этих случаях математик создает непрерывную текучую связь, говоря словами Риманна, «рассматривая переход через конечное число промежуточных стадий и затем позволяя числу этих промежуточных стадий расти таким образом, что расстояния между двумя последовательными промежуточными стадиями все уменьшаются до бесконечности». Таким образом, непрерывная связь становится существенной только с точки зрения предельного рассмотрения, но не для всех возможных точек зрения. Поэтому различия, разделяющие такие типы, как упомянутые выше, не являются сами по себе непрерывными, а становятся таковыми лишь в силу особого взгляда на предельный метод, который становится необходимым благодаря определенным требованиям, например, аналитического или геометрического наблюдения, на его месте. Поэтому математический метод пределов, даже там, где он приобретает принципиальное значение, принадлежит к той группе методов, которые Гербарт более удачно охарактеризовал в целом, чем назвал в выражении «случайные представления». Ибо против его общих замечаний следует помнить лишь то, что эти случайные взгляды по своей природе не являются «простым искусством», хотя они могут возникать именно таким образом в контексте математических доказательств методологически отточенной теории. Поэтому различия между параллелями и пересекающимися прямыми, между плоскостью и сферической поверхностью, секущей и касательной, вообще между переменной и ее границей остаются полностью фиксированными, хотя вид границы может установить непрерывную связь между ними в пределах своих задач.

Не входят в сферу нашего рассмотрения и те геометрические отношения, в которых различия форм могут непрерывно трансформироваться друг в друга, но в которых лишь некоторые, твердо определяемые различия обладают видообразующей силой благодаря обилию их корреляций. Так, различия в величине углов в треугольнике могут градироваться до бесконечности в пределах общей суммы двух прав. Специфические различия, однако, предлагаются только тремя эпитомами бесконечного числа случаев самих по себе, которые мы различаем как правильный, остроугольный и тупоугольный треугольники. Все эти отношения оказываются типами пограничных отношений даже в общем наблюдении, которое легко сделать.

Поэтому мы можем с самого начала исключить эти непрерывные связи. Перетекающие отношения, которые мы должны исследовать, это скорее отношения объектов, которые не представляют никаких фиксированных границ для классификации, потому что объекты, во всех возможных наблюдениях, сливаются друг с другом через многочисленные, возможно, огромные количества промежуточных стадий, иногда даже через непрерывные переходы, без возможности найти среди различий этих стадий различия, связанные исключительно с индивидуальными.

III. Схематические классификации перетекающих отношений

Простейшая группа делений перетекающих отношений имеет лишь небольшое логическое значение. В них, как и во всех делениях, которые по праву носят название деления, мы выводим причину из природы предмета; но видообразующие различия в них произвольны, т.е. установлены по каким-то соображениям целесообразности.

Наиболее известные примеры этого встречаются там, где деление на степени становится необходимым. Так, в тепловых шкалах Цельсия или Реомюра, а также в более условной шкале Фаренгейта. Искусственная произвольность этих делений сохранилась бы и в том случае, если бы мы установили термодинамическую температурную шкалу, не зависящую от конкретной природы каких-либо объектов. Логическая процедура аналогична делению степеней твердости на десять в Mohs, а также во многих системах измерения в практической жизни, географии и астрономии. Единицы и константы физики, например, механические единицы скорости, ускорения, силы (dyne), работы (erg) и эффекта, которые определяются их размерными уравнениями, не ведут себя логически иначе. Точно так же и деления времени всех видов; не только общие, но и такие специальные, как деления для расчета процентной ставки, для страхования, для юридических периодов, для появления журналов.

Таким же образом, наконец, подразделяются номиналы монет, формат книг, избирательные и налоговые классы и т.д., вплоть до тонких подразделений поля с их произвольными точками отсчета.

Интересно более подробно рассмотреть особые мотивы этих видовых образований, как это, вероятно, первым сделал Лотце. Но здесь, в отличие от Лотце, достаточно подчеркнуть логическую связь этих классификаций с теми, которые будут обсуждаться позже, и оградить нас от вмешательства логически странного и психологически сомнительного, которое представляет его обсуждение.

Характер произвольной целесообразности явно накладывает отпечаток на все эти построения. Логическая экстернальность их структуры проявляется уже в том, что не вызывает возражений возможность чередования в примерах текучих связей в более узком смысле с непрерывными. Ибо кажущееся невозможным дискретное деление непрерывного становится здесь мыслимым так же, как и деление плавных связей в более узком смысле: а именно, путем произвольного определения определенных членов среди возможных членов, причем столько, сколько целесообразно в конкретной практической или теоретической цели деления.

Если бы название «искусственное деление» не было привычным для других форм деления, мы могли бы выбрать его здесь как наиболее значимое. Таким образом, их можно отличить от других как схематические деления.

IV. Репрезентативные типы

Более богатые логические отношения демонстрируются делениями текучих отношений, которые, используя выражение, введенное Блейнвилем (1816), которое, к сожалению, стало красочным, мы будем обобщать как деления по типам, или кратко, жертвуя его строгостью ради удобства выражения, как деления типов; в результате текучих отношений, в которых эти деления также стоят друг к другу, однако, без надежды, что будет возможно резко отделить все более конкретные формы, в которых они научно или практически значимы.

Первую группу таких типологических подразделений мы находим там, где виды рода образуют ряд, градированный многочисленными переходами, конечные члены которого резче, чем промежуточные, специфически отличаются друг от друга или противопоставляются друг другу, будь то противоположность или состязательность. Даже без более конкретного обоснования будет ясно, что внешне фиксированные формальные отношения дизъюнктивного и адверсивного различия, а также адверсивной и контрарной оппозиции в живом контексте нашей мысли часто охватывают текучие связи.

Типы в таком смысле: моральные и аморальные; безупречные и опозоренные люди; теисты и атеисты. Аналогично: бедность и богатство; детство и старость; жара и холод; белое и черное как конечные члены цветового ряда, названного их именем; материализм и спиритуализм в связи с многообразными формами гилозоизма.

Особенно разнообразные типы такого рода появляются в психологической области. Кроме только что упомянутых типов ощущений, сюда относятся типы статического и динамического фона абстрактных идей, которые были заложены в теории абстрактных идей со времен Беркли. Точно так же тип понимания только через сознательное воспроизведение акустических и оптических слов-образов, в то время как смысловые образы не возникают в сознании, поэтому, согласно механизму ассоциации и данным памяти, должны быть постулированы как бессознательно возбужденные диспозиции, в любом смысле бессознательного; и, с другой стороны, тип понимания через сознательное воспроизведение также смыслов. Ибо правило событий проходит между этими двумя пограничными случаями в виде более или менее полного запоминания или воображения значений наряду с апперцептивными словами-концепциями, воспроизводимыми путем слияния в восприятии. Да, даже идеи в более узком смысле, объекты нашего суждения, могут, с точки зрения психолога, пониматься как высказывания о воображаемом, в смысле типов, в отличие от суждений. Ведь даже абстрактные представления с динамическим фоном различных, но особенно концептуально проработанные представления, т.е. те, которые обоснованно определяются определением и классификацией, дискурсивно перетекают в суждения. С другой стороны, мы можем объективировать каждое суждение, а также каждую связь суждений в умозаключении, выводе, доказательстве, описании, классификации, системе в виде коллективных эпитомов. Кроме того, данные о ходе нашего воображения, о единстве перцепции, памяти, воображаемых и абстрактных идей, а также о суждениях, предикативных версиях тех или иных объектов, показывают, как многообразно эти формы, которые можно строго логически разделить, сливаются в психологические типы. Если это верно, то отсюда, как можно заметить мимоходом, проясняется парадоксальное утверждение Юма, оставшееся незамеченным. Юме заявляет, что акты воображения, суждения и заключения, если рассматривать их в правильном свете, могут быть прослежены до первого, и поэтому являются не чем иным, как особыми видами воображения в более узком смысле. Его логическое обоснование этого утверждения ошибочно, даже в том пункте, на который склонны ссылаться противники предикационных теорий суждения. Само утверждение в его нынешнем виде даже неадекватно настолько, что не могло бы произвести убедительного эффекта. Но психологи могли бы найти в нем плодотворное ядро, если бы их мышление было менее сковано схематизмом традиционных логических делений. То, что типы такого рода играют роль и в психофизиологической области, можно доказать, лишь указав на текучую связь, соединяющую простейшие виды рефлекса с наиболее сложными формами волевого движения.

Если рассмотреть логическую связь всех этих делений, то становится ясно, что конечные члены обобщенного в них ряда видов на самом деле не имеют жестких границ, а остаются подвижными в направлении внутренних членов. Это виды, определение границ которых зависит, с одной стороны, от научного такта, а с другой — от конкретного контекста мышления, из которого они формируются. Это образы-образцы, но не в смысле норм, а в смысле представителей.

Мы приходим ко второй группе типовых классификаций, если отбрасываем ограничение типов конечными членами ряда. Таким образом, мы получаем трихо — и политомические [трехчленные и многочленные — wp] типовые ряды. Может даже оказаться целесообразным классифицировать одну и ту же серию такого рода по разному числу членов, в зависимости от того, приобретает ли та или иная разница, убывающая или убывающая в интервалах, видообразующую силу. Тогда образуются отличные группы, вокруг которых следующие родственные градации, расходясь к обоим концам в середине, сходятся к внутренней стороне на концах.

Простым делением такого рода является троекратное деление агрегатных состояний. Границы только кажутся резкими, если мы говорим, что твердые тела обладают как совершенно определенной формой, так и совершенно определенным объемом, жидкости в более узком смысле — только определенным объемом, газообразные тела — даже этого не имеют. Ведь даже одно и то же тело может «более или менее постоянно» принимать эти различные состояния. В дополнение к этому, однако, мы обнаруживаем, что, даже если мы останемся в той области тела, которая ближе всего к физике, «три определенных таким образом агрегатных состояния» являются «только типами, вокруг которых различные тела, встречающиеся в природе, группируются в непрерывный ряд». Ибо, продолжает превосходный излагатель физики, из которого взяты только что процитированные слова: «Существуют все промежуточные стадии между твердым телом, таким как стекло или сталь, и жидкостью, такой как спирт… Переход между газом и принадлежащей к нему жидкостью также не представляется резко очерченным». Если отбросить гипотезы об эфире, которые находятся в полном разложении и из которых наиболее жизнеспособные позволяют видеть в его состоянии четвертый тип, то мы приходим к тетрахотомическому [4-членному — wp] расположению ряда другим путем. Между твердым и жидким состояниями тел неорганической природы мы помещаем состояние протоплазмы, которая не соответствует ни одному, ни другому из этих состояний. С другой стороны, если мы объединим газы и жидкости трихотомического определения с жидкостями в широком смысле, мы придем к типичному разветвлению. — Политомия такого рода образует обычное деление спектральных цветов на красный, оранжевый, желтый, зеленый, синии индиго, водный синий (Гельмгольц), фиолетовый, который из оттенков содержит только тот синий, полосы которого представляются особенно широкими в наиболее известном распределении в спектре. Восходящая серия типов, трудно поддающаяся разграничению во многих отношениях, обеспечивает классификацию местностей, от самых маленьких, зависимых поселений до такого независимого городского комплекса, как Лондон; серия, которую де Кандоль, не совсем удачно, как его хвалили, использовал для объяснения классификаций развития, которые будут обсуждаться позже. На то, что форма этих серий многообразна, может указывать только ссылка на убывающую серию, которая возникает, как только к физически простым цветам спектра добавляется физически смешанный пурпурный цвет. Аналогичным образом, можно лишь вкратце напомнить, что некоторые из дихотомий, рассмотренных ранее, могут быть преобразованы в трех — или четырехчленные деления данного вида посредством независимого выделения средних членов.

Отношения этих представительных типов становятся более сложными, когда, в-третьих, существует не серия, а совокупность переплетающихся серий, в которых единичные члены поднимаются как типы для окружающих их градаций различных размеров.

Наглядный пример содержится в геометрических построениях цветов, которые учитывают качество, насыщенность и интенсивность свечения; логически аналогичный пример — в построениях дополнительных цветов. Психофизическая область автоматических, рефлекторных и волевых движений, последние два члена которой были упомянуты выше как примеры второй группы классификаций этих типов, при ближайшем рассмотрении также окажется принадлежащей к этой области. Ибо, особенно для второй и третьей из этих групп, такое рассмотрение обнаруживает более сложные задачи организации, чем это обычно предполагается. Более того, кажется неизбежным поместить между ними группу идеомоторных процессов, так как непроизвольные движения, сопровождающие аффекты, как и внимание, не составляют отчасти, подобно движениям воли, опоры на центральные иннервации [нервные импульсы — wp]. Даже часто резкие переходы от судьи и от теоретиков юриспруденции отделяются друг от друга лишь резкими сокращениями из соображений целесообразности. Ибо никакое законодательство не может даже близко подойти к тому, чтобы отдать справедливость переплетенным типам многих таких актов. К сожалению, теоретические, политические и зачастую поспешные физиологические и патолого-психологические изыскания новейшей криминологии все еще мало помогают логику успешно проследить структуру этих типов. Трудности демаркации, которые могут здесь присутствовать, пожалуй, наиболее ярко проявляются, когда мы вспоминаем задачи, с которыми сталкивается психолог в связи с эмоциональной жизнью. Четырехчастное деление так называемых темпераментов, возникшее на основе старых натурфилософских гипотез, представляет собой лишь внешний и скудный схематизм для многообразных, бегло связанных между собой эпитомов индивидуальных привычек психической реакции на внешние и внутренние стимулы. Научно обоснованная попытка классифицировать эти реакции типичным образом отсутствует. Ибо более богатая классификация, которую Гербарт дал темпераментам, основывается на предпосылках, которые стали неадекватными. Также нет никаких перспектив овладеть обилием этих психических форм классификационным способом, пока разделение настроений, аффектов и страстей, которые также относятся к этому типу, не продвинется дальше, чем сейчас. Они, однако, зависят от доктрины элементов чувства, которая остается неясной и для которой, возможно, только недавняя немецкая физиологическая работа призвана создать надежный фундамент.

Но даже предположение о том, что градации текучих связей обязательно приводят к серийной форме, не может быть принято. Ибо даже такие репрезентативные типы, в-четвертых, должны быть распознаны логикой, отношения которой друг к другу и к промежуточным звеньям допускают лишь агрегативное объединение самого слабого рода.

Такие типично структурированные типы мы встречаем даже в астрономии, но только там, где не учитывается математический инструментарий их познания. Так, в классификациях туманностей или комет по их внешнему виду, которые стали возможны к настоящему времени. Так и в спектроскопических «типах» звезд, которые установил Секки, а также в трехкратном делении Вогеля, основанном на этой классификации, и в пятикратном делении Пиккеринга переменных звезд. Все эти классификации, взятые логически, остаются агрегатами без более строгой формы, даже если видообразующие различия ищутся в физических условиях, которые более или менее гипотетически предполагаются частично в состоянии развития звезд, частично в темных спутниках. Здесь не идет речь о характере искусственной классификации, которая присуща делениям Сеччи и Вогеля, поскольку типы односторонне, но удобно разделены по цвету звезд. Возможно, было бы возможно разделить множество известных модификаций внутри отдельных типов Сеччи или Вогеля на импровизированные серии. Но сами эти типы, а также единичные члены, которые, по-видимому, остаются между ними, высмеивают любую форму серии. Деление Пиккеринга на пять типов несколько более четкое.

Нет необходимости объяснять, что эта тетрахотомия делений репрезентативных типов сама является не вполне чистым делением типов второго рода. Но необходимо пояснить, что типовые деления этого четвертого вида не приобретают научного гражданства только как следствия недостаточного знания и внешних стандартов для упорядочения. Есть также случаи, когда природа объектов постоянно исключает любую более строгую форму классификации, даже когда имеются условия для всеобъемлющей классификации.

Поучительным примером этого являются петрографические классификации, логические характеристики которых мы можем взять из описаний Рота и Циркеля.

Хорошо известно, что форма и состав горных пород очень нестабильны. Даже «породы с однородной смесью… несут на себе отпечаток неопределенного, колеблющегося характера часто встречающихся вспомогательных частей смеси…; для пород с неоднородной смесью концепция неизменного фиксированного вида может быть установлена еще менее прочно… Таким образом, ни одна из пород «не обладает самодостаточным, независимым единством вида… они связаны друг с другом в различных направлениях переходами. Эти переходы, однако, происходят не во всех направлениях.… Многочисленные промежуточные переходные породы несут на себе следы двух хорошо охарактеризованных конечных членов таким образом, что не только трудно, но и почти невозможно решить, к какой группе они принадлежат. Чем более общими петрографами делаются такие наблюдения, тем яснее проявляется переплетение этих типов: «Если в простых и смешанных породах есть агрегаты одного и того же вида и разных видов, то среди плутонических пород есть кристаллические, простые и смешанные, а также аморфные, и все они часто находятся в самой тесной геологической ассоциации, очевидно, образовались в одних и тех же условиях и химически составлены одинаково; кроме того, видно, что породы различной структуры образованы одними и теми же, но по-разному связанными частями смеси; породы приобретают различный вид за счет уменьшения или даже отсутствия отдельных частей смеси, а также за счет добавления вспомогательных частей, и это в одной и той же геологически однородной массе породы; если это различие увеличивается при микроскопическом исследовании, то признается трудность группировки». Те же самые тонкости обнаруживаются при детальном описании этих отношений. Сравните, например, обсуждение ортоклазовых пород в «Геологии» Roth и обсуждение более древних полевошпатовых пород в «Учебнике петрографии» Циркеля. Roth справедливо судит: «Трудность систематики пород полностью выражается совокупностью обозначений, и поэтому все ссылки на род и вид», т.е., как мы должны были бы сказать, на фиксированные виды, «исключены. Выбираются общие типы как центральные точки и группируются вокруг них родственники». И точно так же Циркель, целесообразно дополняя суть петрографического типа: «Даже если удалось установить определенные хорошо охарактеризованные нормальные типы», т.е., как мы должны были бы сказать, репрезентативные типы, «как точки отсчета для многочисленных разновидностей, которые группируются вокруг них, новые трудности возникают, как только пытаешься сгруппировать полученные таким образом (типичные) типы пород в систему…; едва ли можно избежать определенных несоответствий то тут, то там».

V. Кажущиеся типы организмов

В цитированных выше словах Roth подразумевается, что петрографические типы существенно отличаются от «фиксированных видов» организмов из-за текучести их связей.

Однако это было бы так, если бы нити самодостаточных постоянных форм, которыми аристотелевская концептуальная метафизика оплела мир, постепенно не рвались. Ведь из истории ботаники и зоологии очевидно, что концепция, систематизированная, в частности, Линнеем, согласно которой мы должны были бы считать, что столько видов, сколько различных форм создано прямым божественным вмешательством в контексте космически реального, восходит к этой идее мира. Если бы эти представления о творении были верны и если бы, кроме того, нам было позволено придерживаться схоластической теоремы о творении вместе с Линнеем, мы должны были бы утверждать, что «виды» реципрокных организмов в техническом смысле ботаники и зоологии «абсолютно постоянны», поскольку их создание является «истинным продолжением». Мы были бы даже столь же оправданы, если бы сочли очевидным перенести эти самые предположения с Линнеем и на технические «роды». Ведь именно в этом смысле, а не в том, который иногда предполагал Дарвин, следует интерпретировать утверждение Линнея, что «не характер составляет род, а род составляет характер, что характер вытекает из рода, а не род из характера, что характер существует не для того, чтобы создать род, а для того, чтобы сделать его узнаваемым». То же самое мы можем утверждать и в отношении высших родов организмов Линнея, порядков и классов. Только разновидности его деления мы могли бы безоговорочно отбросить к делению на типы, поскольку они «изменяются по случайным причинам».

Понятно, что такое разделение организмов на жесткие формы могло продолжать доминировать в умах на протяжении десятилетий. Оно возникло из невидимых метафизических предпосылок, которые на протяжении веков поддерживали рамки классификационного мышления. Более того, он предлагал сугубо описательному состоянию знаний в ботанике и зоологии подходящие, наглядно удобные и, в целом, целесообразные критерии для систематического деления рядов организмов. Поэтому отдельные предварительные мысли Линнея о предполагаемой плавной связности систематически завершенных естественных видов, которые должны были быть установлены в будущем, были оттеснены на задний план под тяжестью этих предпосылок и условий.

Насколько прочно эти предрассудки господствовали и в философских интерпретациях деления организмов на рубеже прошлого века, показывают намеки, с помощью которых Кант в «Критике способности суждения» специализирует логические и трансцендентальные законы систематики живых существ, упомянутые в предисловии. Идея «ступенчатого приближения» одного органического рода к другому, от человека «к мхам и лишайникам и, наконец,… к сырой материи» остается для него без реальной силы. Ибо эта гипотеза о генетической, текучей связи организмов ограничивается философом первыми периодами развития Земли. Организация, которую мы знаем опытным путем, состоит только из «видов, которые не вырождаются в будущем», разнообразие которых остается «таким, каким оно было в конце действия этой плодородной формирующей силы». И даже в этой гипотезе, по мнению Канта, он может охарактеризовать предположение лишь как «смелое приключение разума».

Даже геологическая теория типов Кювье является лишь дальнейшим развитием в сфере влияния этой строгой умозрительной философии. Ведь позднейшие так называемые типы великого зоолога являются, согласно его собственному объяснению, не чем иным, как «основными образованиями, общими чертежами, если можно так выразиться, по которым, как кажется, смоделированы все животные и чьи более отдаленные подразделения… являются не более чем незначительными модификациями, основанными на развитии или добавлении отдельных частей, которые ничего не меняют в сущности основного плана». Поэтому то, что здесь называется типом, не является типом в нашем логическом понимании этого слова. Ибо эти типы — позвоночные, моллюски, членистоногие, лучевые животные — не являются репрезентативными видами с плавными переходами. Скорее, это абстрактные морфологические схемы, которые можно найти как общие для всех конкретных модификаций; а именно, неподвижно закрепленные морфологические роды, которые перетекают друг в друга без переходов, которые являются относительно наиболее общими и которые становятся нормами для классификации благодаря тому, как они реализуются в отдельных группах животных. Они сходны с четвертой, агрегированной формой репрезентативных типов, рассмотренных выше, лишь постольку, поскольку, согласно Кювье, ни они сами, ни даже их подразделения не должны допускать рядоположного расположения. Кювье, однако, представляет себе, что виды животных в техническом смысле были построены во время многочисленных смен одного на другой из многочисленных, внезапных революционных периодов земной поверхности, вызванных неизвестными причинами. Этого требуют палеозоологические данные. Но в пределах каждого периода виды, а следовательно, роды, полы, трибы, семейства, порядки и основные подразделения (отряды, типы) должны быть постоянными. Кроме технических видов, т.е. видов в зоологическом смысле, объединяющих особей, «которые происходят друг от друга или от общих родителей и так же похожи на них, как и они друг на друга», существуют, однако, разновидности, т.е. «более или менее различные расы, которые могли произойти от вида». Но именно их изучение должно показать, что животные обладают свойствами, которые противостоят всем природным, а также человеческим влияниям, и ничто не должно показать, что время действует на них более эффективно, чем климат или одомашнивание. Поэтому только для этих разновидностей, поскольку для них допускаются флюидные различия, классификация типов в нашем логическом смысле может быть поставлена под сомнение.

Для нашей цели нет необходимости прослеживать, как эта классификация на фиксированные виды углубилась после К. Э. фон Бэра, как она приняла идею последовательного порядка внутри отдельных видов и как она в некоторой степени потеряла твердость своих рамок в постоянных родах. Даже гениальная попытка классификации Л. Агассиза (1859) основана на предположении, что все основные роды неизменны, т.е. что они могут быть четко разграничены. Кстати, его классификация отличается от последней, рассмотренной выше, метафизически только тем, что фон аристотелевской концептуальной философии окрашен теоремами физико-телеологического доказательства Бога; и логически только тем, что в реалистический ход мысли «чертежей» Кювье вплетена номиналистическая нить. Ведь, согласно Агазису, (логические) роды организмов являются «откровениями (проявлениями) мыслей Творца». Они «установлены божественным интеллектом как категории природы его мысли, так что «многообразные узы, связывающие всех животных и растения вместе, являются живым выражением гигантской мысли, реализованной в течение времени как дышащий душой эпос». Согласно Агассизу, существуют только индивиды; все роды в логическом смысле являются одинаково идеальными, человеческими копиями божественной творческой мысли. Но «как индивидуумы, существуя, только представляют и не образуют своего вида, так, несомненно, эти же индивидуумы в это самое время представляют свой род, свой порядок, свою семью, свой класс и свой тип, характер которых они содержат в себе так же неизгладимо, как и характер своего вида».

В цитированных выше словах Roth подразумевается, что петрографические типы существенно отличаются от «фиксированных видов» организмов из-за текучести их связей.

Однако это было бы так, если бы нити самодостаточных постоянных форм, которыми аристотелевская умозрительная метафизика оплела мир, не были бы понемногу разорваны. Ведь из истории ботаники и зоологии очевидно, что идея, систематизированная, в частности, Линнеем, согласно которой мы должны были бы считать, что столько видов, сколько различных форм создано прямым божественным вмешательством в контексте космически реального, восходит к этой идее мира. Если бы эти представления о творении были верны и если бы, кроме того, нам было позволено придерживаться схоластической теоремы о творении вместе с Линнеем, мы должны были бы утверждать, что «виды» реципрокных организмов в техническом смысле ботаники и зоологии «абсолютно постоянны», поскольку их создание является «истинным продолжением». Мы были бы даже столь же оправданы, если бы сочли очевидным перенести эти самые предположения с Линнеем и на технические «роды». Ведь именно в этом смысле, а не в том, который иногда предполагал Дарвин, следует толковать утверждение Линнея, что «не характер составляет род, а род составляет характер, что характер вытекает из рода, а не род из характера, что характер существует не для того, чтобы создать род, а для того, чтобы сделать его узнаваемым». То же самое мы можем утверждать и в отношении высших родов организмов Линнея, порядков и классов. Только разновидности его деления мы могли бы безоговорочно отбросить к делению на типы, поскольку они «изменяются по случайным причинам».

Понятно, что такое разделение организмов на строгие формы могло продолжать доминировать в умах на протяжении десятилетий. Оно возникло из невидимых метафизических предпосылок, которые на протяжении веков поддерживали рамки классификационного мышления. Более того, он предлагал сугубо описательному состоянию знаний в ботанике и зоологии подходящие, наглядно удобные и, в целом, целесообразные критерии для систематического деления рядов организмов. Поэтому отдельные предварительные мысли Линнея о предполагаемой текучей связности систематически завершенных естественных видов, которые должны быть установлены в будущем, были оттеснены на задний план под тяжестью этих предпосылок и условий.

Насколько прочно эти предрассудки господствовали и в философских трактовках деления организмов на рубеже прошлого века, показывают намеки, с помощью которых Кант в «Критике способности суждения» специализирует логические и трансцендентальные законы систематики для живых существ, упомянутые в предисловии. Идея «ступенчатого приближения» одного органического рода к другому, от человека «к мхам и лишайникам и, наконец,… к сырой материи» остается для него без реальной силы. Ибо эта гипотеза о генетической, текучей связи организмов ограничивается философом первыми периодами развития Земли. Организация, которую мы знаем опытным путем, состоит только из «видов, которые не вырождаются в будущем», разнообразие которых остается «таким, каким оно было в конце действия этой плодородной формирующей силы». И даже в этой гипотезе, по мнению Канта, он может охарактеризовать предположение лишь как «смелое приключение разума».

Даже геологическая теория типов Кювье является лишь дальнейшим развитием в сфере влияния этой жесткой умозрительной философии. Ведь позднейшие так называемые типы великого зоолога являются, согласно его собственному объяснению, не чем иным, как «основными образованиями, общими чертежами, если можно так выразиться, по которым, как кажется, смоделированы все животные и чьи более отдаленные подразделения… являются не более чем незначительными модификациями, основанными на развитии или добавлении отдельных частей, которые ничего не меняют в сущности основного плана». Поэтому то, что здесь называется типом, не является типом в нашем логическом понимании этого слова. Ибо эти типы — позвоночные, моллюски, членистоногие, лучевые животные — не являются репрезентативными видами с плавными переходами. Скорее, это абстрактные морфологические схемы, которые можно найти как общие для всех конкретных модификаций; а именно, неподвижно закрепленные морфологические роды, которые перетекают друг в друга без переходов, которые являются относительно наиболее общими и которые становятся нормами для классификации благодаря тому, как они реализуются в отдельных группах животных. Они похожи на четвертую, агрегативную форму репрезентативных типов, рассмотренную выше, только тем, что, согласно Кювье, ни они сами, ни даже их подразделения не должны допускать рядоположного расположения. Виды животных в техническом смысле, однако, по мысли Кювье, строятся в ходе многочисленных смен одного за другим многочисленных революционных периодов земной поверхности, которые внезапно врываются и вызываются неизвестными причинами. Этого требуют палеозоологические данные. Но в пределах каждого периода виды и, следовательно, роды, полы, трибы, семейства, порядки и основные подразделения (отряды, типы) должны быть постоянными. Кроме технических видов, т.е. видов в зоологическом смысле, объединяющих особей, «которые произошли друг от друга или от общих родителей и так же похожи на них, как и они друг на друга», существуют, однако, разновидности, т.е. «более или менее различные расы, которые могли произойти от вида». Но именно их изучение должно показать, что животные обладают свойствами, которые противостоят всем природным, а также человеческим влияниям, и ничто не должно показать, что время действует на них более эффективно, чем климат или одомашнивание. Поэтому только для этих разновидностей, поскольку для них допускаются флюидные различия, можно было бы поставить под сомнение классификацию типов в нашем логическом смысле.

Для нашей цели нет необходимости прослеживать, как эта классификация на фиксированные виды фактически углубилась со времен К. Э. фон Бэра, как, в частности, она восприняла идею порядка серий внутри отдельных видов и до некоторой степени утратила твердость обрамления в постоянных родах. Гениальная попытка классификации Л. Агассиза (1859) все еще основана на предположении, что все основные роды неизменны, т.е. что они могут быть твердо разграничены. Кстати, метафизически его классификация отличается от рассмотренных выше только тем, что фон аристотелевской концептуальной философии окрашен теоремами физико-телеологического доказательства Бога, а логически — только тем, что в реалистический ход мысли «чертежей» Кювье вплетена номиналистическая нить. Ведь, согласно Агассизу, (логические) роды организмов являются «откровениями (проявлениями) мыслей Творца». Они «установлены божественным интеллектом как категории природы его мысли, так что «многообразные узы, связывающие всех животных и растения вместе, являются живым выражением гигантской мысли, реализованной в течение времени как дышащий душой эпос». Однако, согласно Агассизу, существуют только индивиды; все роды в логическом смысле являются в равной степени идеальными, человеческими копиями божественной мысли творца. Но «как индивидуумы, существуя, только представляют и не образуют своего вида, так, несомненно, те же самые индивидуумы в течение этого самого времени представляют свой род, свой порядок, свою семью, свой класс и свой тип, характер которых они содержат в себе так же неизменно, как и характер своего вида».

VI Типы развития организмов

Как известно, все только что рассмотренные попытки классификации потерпели неудачу из-за того, что многообразные формы живых и вымерших организмов невозможно загнать в фиксированные рамки мышления.

Ламарк уже доказал на примере этих предположений, насколько многочисленны и многообразны переходы, которые отличают друг от друга не только виды, но и более общие роды организмов, заставляя нас тем самым устанавливать плавные переходы вместо резких различий. Тем же оружием, как это многим знакомо по участию в полемике Гёте, Геофрой Сент-Илер боролся против Кювье после него. На основании фактов, проясненных прежде всего двумя упомянутыми натуралистами, Дарвин получил право утверждать: «Что касается относительной ценности различных групп видов, таких как порядки и подотряды, семейства и подсемейства, роды и т.д., то они представляются, по крайней мере пока, достаточно произвольными». В более резком тоне, также с позиций теории развития, говорит о том же выдающийся оппонент Дарвина — Неджели: «Для прежних систематиков понятие вида коренилось в области убеждений; оно было недоступно научному знанию и проверке фактами; оно было игрой индивидуального убеждения, такта, произвола».

Материал для обсуждения логического содержания органических типов мы в настоящее время должны взять из гипотез развития.

Допустимо дать самую широкую версию предположениям Дарвина, гипотезу отбора которого мы рассмотрим в первую очередь; не потому, что она обладает наибольшей вероятностью, а потому, что она представляет в наибольшей широте текучую связь, которая здесь присутствует.

Итак, мы предполагаем следующее: все организмы возникли из одноклеточных живых существ путем постепенной дифференциации органов и функций, в частности, в условиях естественного отбора в борьбе за существование. Они развились из одного типа клеток простейшего строения, т.е., согласно выражению, введенному Хаеккелем, монофилетического [группа имеет общую основную форму и включает в себя все подгруппы, а также саму основную форму — wp]. Соответственно, мы делаем вывод вместе с Хаеккелем: должно было существовать «конечное число промежуточных форм, объединяющих все виды каждой группы по столь же тонким градациям, как и наши современные разновидности». В настоящее время мы даже будем использовать фикцию, что все ныне живущие и все вымершие виды и разновидности известны нам, ради вышеупомянутой цели.

Не нужно доказывать, что даже при этих условиях задача найти классификацию организмов останется. Тот, кто, как когда-то Бюффон, захочет отвергнуть такую необходимость, будет вынужден в практике своего мышления стать таким же неверным себе, как и Бюффон, если он не обладает наивным мужеством заменить абсурд ментального хаоса научным космосом, к которому следует стремиться.

Однако достаточные основания для классификации не содержатся в только что предположенных условиях трансмутации. Такая классификация оставалась бы произвольной, если бы организмы внутри родов, которые на мгновение представляются постоянными, равномерно изменялись от формы к форме без исключения. К счастью, с фактами дело обстоит иначе. Скорее, опыт предлагает нам группы характеристик разной степени постоянства на территории каждого рода. Не все из них приобретают видовую силу для видов рода. Особенно те признаки, как известно со времен Ламарка, менее всего те, которые, подобно адаптивным признакам концепции Дарвина, имеют особое физиологическое значение. Больше всего, скорее, тех, чьи «возможные незначительные структурные отклонения не были сохранены и накоплены естественным селекционным отбором, который действует только на полезные признаки». Короче говоря, говоря языком Дарвина, речь идет не об адаптационных аналогиях, а о различных гомологиях, индивидуальных и серийных гомологиях.

Если мы добавим к этому различное значение постоянства, то объем рода, который пока еще считается постоянным, можно разделить на группы. Ибо хотя они нигде, возможно, резко не отделены друг от друга и могут стать неравномерными в различных смыслах в результате неравномерности корреляций, в целом они четко выделяются друг от друга благодаря относительной общности структуры из их гомологичных признаков. Если пока не принимать во внимание генетическую значимость гомологий, то при определенных условиях эти типичные типы перетекающих корреляций будут вести себя подобно красочным узорам куска поверхности. А именно, если их цвета и формы должны неравномерно градировать по цвету и форме в разных направлениях от тех или иных центров наибольшей насыщенности, которые не обязательно имеют одинаковый размер, форму и ориентацию, и таким образом сливаться друг с другом, как правило, через разные промежутки времени. Если, кроме того, мы придаем гомологиям генетическое значение в смысле гипотез Дарвина, то образ ветвящейся ветви, в общем, следовательно, семейного дерева, который уже использовал Дарвин, становится наиболее концептуально подходящим. Без образа, вернее, поскольку мы не обладаем языком без образов, с максимально возможным ограничением образов для концептуально существенного: морфологический тип Кювье остается, пока что ограниченный родом в техническом смысле; для типичных видов он преобразуется предпосылкой плавной связи, а также предположением о форме генеалогического ряда этих видов.

Однако было бы очевидной ошибкой судить вместе с Неджели, что эти классификации могут теперь удовлетворить претензии на общую обоснованность. Расположение генеалогических типов, как мы можем продолжать их называть, скорее, в результате запутанности корреляций всегда будет оставлять место для индивидуального усмотрения. Она обязательно всегда будет оставаться, именно потому, что подразделяет типы, не созданием точного ограничения, а скорее научным тактом, т.е. чувством симметрии, руководствующимся знанием дела. В любом случае, логически плодотворное понятие научного такта требует более конкретного определения, поскольку оно обладает типичными типами подобно психологическим процессам, посредством которых в нас реализуются различные логические операции.

Теперь мы можем пойти дальше, отбросив постоянство органических родов, которого придерживались до сих пор. Ясно, что для теории развития генеалогические типы определяют не только виды рода, но и, например, согласно использованию Агассиза, роды семейств, семейства порядков, порядки классов, а также классы ветвей (т.е. разветвлений, Кювье) или типы в использовании Блейнвиля. И, конечно, они не менее компетентны в делении видов на подвиды и подвидов на разновидности.

Эта концептуализация генеалогических типов имела лишь задачу логически конкретизировать предположения Дарвина и трансформистов его школы, которые были обобщены в определенном направлении, а также предположения теоретиков развития до Дарвина, которые были аналогичны им. Приятно признать, что немалая часть этой работы была проделана вскользь перед самим Дарвином. Дарвин заявлял: «Если бы все организмы, жившие на земле, могли внезапно появиться вновь, то действительно было бы совершенно невозможно отделить группы друг от друга определениями» — т.е. для нас здесь: резко ограничить их область применения; «тем не менее, естественная классификация или, — как добавляет Дарвин в ненужной оговорке в угоду логической традиции, — по крайней мере, естественное расположение было бы возможно… Мы могли бы выделить типы или такие формы, которые объединяли бы в себе большинство признаков каждой группы, большой или малой, и таким образом дать общее представление о значении различий между ними».

Однако логический анализ понятия типа в морфологии организмов еще не завершен.

Пока что мы ограничиваем понятие типа абстрактными, схематическими, морфолого-генеалогическими признаками в порядке возрастания логических родов организмов. Постоянство этих признаков, однако, как мы видели, варьирует. Мы обнаружили, что равномерность корреляций, посредством которых видовые различия распространяют свое действие на другие различия типичного вида в логическом смысле, столь же изменчива. Поэтому абстрактный тип логического рода не присутствует одинаково во всех его логических видах. Поэтому среди групп типичного рода любой высоты обычно встречаются те, которые классификационно стоят выше других, поскольку они наиболее четко демонстрируют более абстрактный план рода. Таким образом, эти типичные виды становятся типами своих родов в репрезентативном смысле. Таким образом, понятие типа приобретает двойной смысл. К абстрактному генеалогическому типу добавляется значение, которое мы уже находили в первых типах независимо от идеи развития, а именно значение конкретного представления. Именно то, основные черты которого уже были логически оценены в замечаниях Уэвелла. Ясно, что логика не должна ругать этот двойной смысл, который мы нередко встречаем в трудах морфологов, как это уже случалось, а просто признать его. Даже противоречие, с которым столкнулась эта широко распространенная связь мыслей у NÄGELI, можно было бы оправдать только в том случае, если бы особый смысл, который может получить понятие типа, был классификационно необходимым.

Однако прежде чем перейти к рассмотрению этих особых условий, мы должны, во-вторых, отказаться от фиктивного предположения, что наши знания об органических видах являются полными. Судьба вымерших видов самой разнообразной градации и многообразной высоты бросает свет и тень на классификационные усилия исторических естественных наук. С одной стороны, она облегчает разграничение типов через пробелы в наших знаниях, которые неизбежно возникают. С другой стороны, он усложняет наше понимание генеалогического родства организмов. Таким образом, он способствует тому, чтобы научный такт, о котором мы говорили выше, сохранил свое влияние на этот запас наших знаний.

Затем, однако, мы должны четко включить в сферу органических типов также самые элементарные организмы, из которых строится вся органическая жизнь, где бы она ни принимала более сложную форму, т.е. клетки. Блестящее изложение морфологии и физиологии клеток, которое недавно было дано, показывает, насколько изменчивы различия, разделяющие структуру растительных и животных клеток, как живущих самостоятельно, так и живущих в качестве интегрирующих компонентов собранных организмов. Задача не только представления, но и генеалогизации этих чрезвычайно изменчивых типов находится на первых стадиях решения; это обстоятельство должно в немалой степени способствовать восстановлению поспешных надежд, которые возлагались на недавние гипотезы развития, до той скромной покорности, которая составляет состояние ума благоразумного исследователя. С другой стороны, однако, следует отметить, что даже бесчисленные переходы, существующие между этими низшими, но уже весьма запутанно развивающимися и функционирующими живыми существами, не оправдывают иногда высказываемую, в том числе и Неджели, уступчивость, что разделение на — естественно типичные — виды здесь вообще невозможно.

Наконец, в особых условиях понятие органического типа имеет третье значение, которое, однако, само по себе подвижно связано с понятием репрезентативного и генеалогического типа. Об этом красноречиво свидетельствуют, например, «типы» цветов, из которых в ботанико-морфологических исследованиях, «особенно с помощью аборта, размножения (удвоения, разделения) и смещения, обычно выводят расходящееся поведение родственных растений». Эти типы, как можно напомнить Неджели, не являются просто репрезентативными абстракциями или, если хотите, чертежами. Более того, они являются генеалогическими типами только в соответствии со своей конечной целью. Они могут использоваться и там, где речь идет не о родственных отношениях, а только о формах. Тогда они становятся типами для формального построения, конструктивными типами, как мы хотим их назвать. Эти типы могут в то же время получать конкретное значение, но там, где решающим является интерес простейшей формальной деривации, нет необходимости, чтобы они были реализованы со всей строгостью здесь или там.

Никакой вариации понятия типа, с другой стороны, не произойдет, как кажется, благодаря новейшей науке о развитии, основу которой дал прежде всего Вильгельм Роукс. Она также не сможет в обозримое время обойтись без типичных структур механических причин органических процессов. Ведь плазменные вариации, с которыми она оперирует, допускают только типичные подразделения. Точно так же и корреляции, которые описываются лишь неточным выражением как в целом «per continuitatem [непрерывные — wp] et contiguitatem [перекрывающиеся — wp] опосредованные». «Маленькие изменения», в которых происходит их развитие, помимо больших «скачков», которые, в конце концов, возможны, нигде не являются непрерывными в строгом смысле, но текучими в более узком смысле. «Представления», которые Роукс приписывает организмам, самоассимиляция, самодвижение, самосекреция, саморазделение, саморегуляция, ведут к не чистому ряду от первой группы типов, рассмотренных выше. «Самообразования», которые тот же исследователь предполагает для тех организмов, которые не находятся на низшей стадии жизни, он сам называет «типами», и то в морфологическом смысле. Наконец, механические энергии — ведь именно ими они и являются, — которые Роукс справедливо требует в качестве причинных принципов для механического объяснения биогенетического основного закона, также должны быть логически интерпретированы как типы. И если я прав, мы должны будем предположить, что эти комбинации органически формирующих сил, когда они будут известны более детально, присоединятся к числу репрезентативных типов, рассмотренных ранее.

Нет необходимости уточнять, что логическая форма естественно-исторических типов не меняется, если в рамках теории отбора предположить, что организмы развились из низших форм не моно-, а полифилетически.

Логическое влияние этой гипотезы, однако, иное, если рассматривать ее в контексте, в котором она оказывает более глубокое влияние на вопросы развития. Такое влияние оказала полифилетическая теория совершенствования, представленная Неджели в его большом труде о механико-физиологической теории происхождения.

Неджели вместе с Дарвином полагает, что составные организмы образовались механически из простейших. Он даже логически не вызывает возражений, утверждая этот постулат эволюционных гипотез как «уверенность». Он также согласен с широко распространенным, но гораздо менее определенным обобщением этого постулата, согласно которому простейшие организмы возникли из неорганических тел путем первобытного порождения. Наконец, он с удивительным упорством придерживается мнения, что «первобытное порождение, как и в начале, имело место во все времена и продолжает иметь место в настоящее время»; мнение, которое не было поддержано исследованиями, направленными на эти вопросы, и которое также, без сомнения, не так необходимо с этим обобщенным постулатом, как находит Неджели.

Если говорить более конкретно, то пути Неджели отличаются от путей Дарвина и его последователей, если коснуться только того, что здесь является необходимым, следующим образом. Каждый организм имеет врожденный (несмотря на все объяснения его создателя, механически темный) принцип совершенства. Согласно ему, индивид или род наследует «как механическую необходимость» характеристики родителей с включением «изменения в направлении вверх». В ходе этих предположений организация и адаптация к внешнему миру должны быть строго разделены; таким образом, «расы» как недолговечные продукты скрещивания и болезней, с одной стороны, от долговечных «сортов», которые производятся путем совершенствования и адаптационных изменений идиоплазмы, и, с другой стороны, от «модификаций», чьи специфические характеристики, несмотря на их возможное постоянство в одних и тех же внешних условиях, не являются наследственными, поскольку они возникают только из питательной, а не из идиоплазмы. Не менее конечным является и то, что пространственное постоянство или неизменность можно отделить от временного постоянства. Из этих предположений мы действительно должны заключить, что «механические моменты для образования богатства форм заключаются в совершенствовании и приспособлении, в конкуренции с вытеснением, или, собственно, в дарвинизме, только механическом моменте для образования промежутков в органических царствах». Если далее рассмотреть генетическую связь, вытекающую из взаимопроникновения вышеупомянутых более общих предположений Неджели с этими частными, то становится очевидным, что полифилетическое начало здесь приобретает, однако, иной смысл, чем тот, который оно первоначально имело у Хаеккеля. Ибо отсюда «растительное царство в его исторической совокупности предстает» не как «единый сильно разветвленный филогенетический ствол, и даже не как несколько племен, которые одновременно исходили бы из одинаковых начал и поэтому могли бы рассматриваться, так сказать, как ветви одного и того же ствола». Мы скорее должны были бы сказать:

«Царство растений — и то же самое с царством животных — как воплощение всех растительных форм, которые когда-либо жили, состоит из мириад филогенетических штаммов, которые возникли во все времена и в самых разных местах земной поверхности, достигли неодинаковой продолжительности, высоты развития и ветвления и в большинстве своем вымерли. Ныне живущие растения представляют собой окончания многочисленных линий, которые имеют разные места рождения и возраст, и поэтому не являются генетически родственными друг другу».

Таким образом, глубокое различие между этими предположениями о развитии и предположениями дарвинизма приводит к легко определяемому расхождению представлений о типе.

Однако это происходит не потому, что с точки зрения Неджели возникают какие-то более четкие критерии для разделения логических родов, т.е. тех «родов», которые он обозначает, чей охват меньше, т.е. для вышеупомянутых рас, разновидностей и модификаций. Скорее, они остаются морфолого-генеалогического характера. Не упраздняется и текучая связь родов. Даже Неджели, в причудливом выражении возвращаясь к старому понятию вида, признает, что даже в его способе разновидности «нельзя отличить от настоящего вида опытным путем». Он даже признает в общих чертах:

«Ряды развития органических царств» ведут «от низших и простейших… постепенно… к наиболее совершенным и сложным». Для него также олицетворение организмов состоит из множества «древовидных разветвленных рядов, которые сходятся вниз в общих исходных точках».

Поэтому остается неясным, как Наджели еще мог утверждать во втором издании своего небольшого трактата о происхождении и понятии естественно-исторического вида, что

«понятие вида в будущей систематике будет научной категорией, для которой существуют определенные характеристики, наблюдаемые в природе и проверяемые экспериментом», так что «два наблюдателя должны прийти к одному и тому же результату, если метод исследования будет точным».

В этом отношении, однако, возникает разница в ряде типов, поскольку для теории развития Неджели, в результате непрерывного generatio aequivoca [возникновение органических существ из неорганических веществ без родителей — wp], генеалогический смысл, которым последовательно обладают типы в гипотезе Дарвина, во многих случаях утрачивается. Везде применяются только морфологические типы, репрезентативные в той же степени, что и у Дарвина. Сам Неджели, однако, готов отбросить это различие для практики классификационного мышления, вставив кантианский ход мысли. Он превращает, можно сказать, конституирующий принцип непрерывного родства в теории Дарвина в чисто регулятивный. Ибо он заявляет:

«Универсальное кровосмешение ныне живущих организмов, а также филогенетической системы… могут, в силу простоты закономерного развития, существующего во всем органическом царстве, рассматриваться символически как общие нормы; поскольку организмы, даже если они не связаны генетически, тем не менее в целом относятся друг к другу так, как если бы эти отношения существовали».

VII Идеальность типов развития организмов

В приведенных выше рассуждениях о типичных типах в историческом естествознании вопрос об «идеальности» или «реальности» этих типов специально оставлен без внимания. Ведь он ведет из области логики в область метафизики, или, чтобы избежать названия, которое стало пугающим, хотя и неоправданно, в область эпистемологии.

В ответах на этот вопрос представлены примерно все оттенки метафизических гипотез, от самого крайнего реализма до самого крайнего номинализма.

С одной стороны, утверждается, например, Бюрмейстером, что виды в техническом смысле «действительно существуют как реальные существа», что их «можно увидеть, схватить, собрать и поместить в коллекции». У Линнея даже, менее внешне грубо и в правильном следствии, из аристотелевской концептуальной метафизики, переданной и удерживаемой до невидимости, приписывается та же реальность всем естественно-историческим родам. Так поступает и А. Браун в своих изощренных размышлениях о феномене омоложения в природе. По его словам, «признание природного организма и его подразделений как объективных фактов, выраженных самой природой, является насущной необходимостью для высшего, единого замысла естествознания». Он даже утверждает, что «признание индивида как реально существующего существа при отрицании естественной реальности более всеобъемлющих подразделений природного организма является непоследовательностью». Нигде, даже в самом малом круге, реальность не может быть постигнута непосредственно в разорванном облике, но везде только косвенно, в признании сущности, работающей над обликом в его контексте. Как индивид реализует себя через временную последовательность образований и пространственное деление на подчиненные члены, так и вид реализует себя в структуре более высокого порядка, представленной индивидами, благодаря которой он, как и индивид, проходит через свой круг форм во временной последовательности и пространственном расширении. Таким же образом род реализуется через круг видов, семейство — через роды и т.д.».

Более распространенными являются номиналистические взгляды, с которыми мы уже столкнулись выше, в замечаниях Агассиза. Поэтому здесь достаточно указать, что уже в своем большом морфологическом труде Геккель объявил все естественные роды «произвольными и субъективными абстракциями» за исключением высших, так называемых им типов в соответствии с употреблением, распространенным Блейнвилем, и что позднее, в связи с его обращением к монофилетической гипотезе, он пришел к точке зрения, которая упраздняет и это исключение.

Краткая психологическая дискуссия проложит путь к решению этого вопроса. Два пути приводят нас к родам организмов еще до всякого научного знания. Во-первых, абстрагирование общих характеристик организмов, которые попадают в круг нашего случайного личного опыта. Механизм нашего воображения заставляет их, в той мере, в какой они встречаются в различных сходных объектах, непроизвольно и неизбежно вступать во все более прочную ассоциацию путем многократного воспроизведения в восприятии. Чем прочнее она становится, тем больше ослабевает ассоциативная связь, в которой ее характеристики стоят с несовпадающими характеристиками отдельных, разных объектов восприятия. Но она никогда не растворяется. Мы всегда представляем себе абстрактное общее на фоне конкретного, из которого оно выросло. Это воображение мы разделяем с животными, поскольку механизм их памяти и воспроизведения схож с нашим. Второй, более извилистый путь к этим самым общим, который часто пересекается с первым, предпочтительно свойственен только нам. Он ведет через язык. Многочисленные названия организмов, созданные практическим и теоретическим мышлением, стали языковым достоянием, которым мы рано научились пользоваться. Они связываются с родовыми идеями, сформированными на первом пути, в той мере, в какой они доходят до нас в устной или письменной форме, и помогают их сгустить. Далее они делают возможным расширение нашего ряда идей о жанрах. С помощью описаний, при поддержке и без поддержки всевозможных символов, более или менее схематичных иллюстраций и т.д., мы создаем для себя новые жанры. Мы создаем их для себя, создавая с помощью воображения из символов и слов описания, а там, где первых не хватает, только из вторых, роды никогда непосредственно не воспринимаемых образцов. Какими бы малоразработанными и прочными ни были эти лингвистически переданные роды в результате колебаний почвы воображения, они, в свою очередь, помогают нам прояснить и обогатить наши представления об организмах и выведенные из них представления о родах. Ведь они сообщают нам характеристики, которые мы часто игнорировали. Если описание встречается с объектами более ранних восприятий или даже происходит в процессе восприятия, оно оказывает аналогичные услуги с большей силой. Жанры, сформированные на пути восприятия, также рано, часто сразу же после их появления, преобразуются в суждения, с помощью которых мы представляем в мыслительной манере все их содержание, которое мы приобрели, или отдельные их черты, а также многообразные отношения между ними. Эти суждения в конце концов тысячекратно усложняются суждениями описания.

Если допустить, что вряд ли возможно в настоящее время даже в самых отдаленных культурах так называемых бескультурных народов, что эта языковая абстракция не тронута никакими научными знаниями, то становится ясно, что она строится в каждом человеке, а также в каждом народе на основе этого практического представления и мышления. Существенные логические различия сводятся к двум. Теоретическая идея естественно-исторического вида приобретает свои общие характеристики через научное наблюдение, т.е. через понятийное, оценочное, объективно достоверное определение чувственно воспринимаемого, техника которого выходит далеко за пределы средств практического мышления. Поэтому из него отбрасываются некоторые вещи, которые были там существенны, и добавляется не мало вещей, которые оставались там скрытыми. Научная идея определяет тогда содержание и объем всех без исключения жанров в объективно обоснованных суждениях. Их содержание определяется с помощью определений или, чаще всего, даже там, где определения возможны, с помощью дефинитивных суждений, выделяющих характерные признаки из целого. Кроме того, определение объема родов осуществляется посредством классификации, отдельные члены которой, то есть классификационные суждения, определяют для отдельных родов их логическое место, то есть их положение в ряду организмов, также с претензией на объективную обоснованность.

Естественно-исторические типы, таким образом, являются суждениями, а если к ним отнести определения, то содержательные определения полного и исключительного равенства, как пограничные случаи дефиниционных определений исключительного равенства, в последних — дефиниционные суждения. Логическими субъектами морфологических типов являются, с одной стороны, эпитомы признаков, составляющих содержание рода, с другой — эпитомы вида и, кроме того, экземпляров, соответствующих этому содержанию. В логических субъектах генеалогически интерпретируемых типов к этим признакам добавляются гипотетические отношения. Логическим субъектом репрезентативного типа, наконец, является тот вид рода, который наиболее четко содержит признаки рода. Логическими предикатами дефинитивных суждений, в которых мы осуществляем содержание родов, являются отдельные или все признаки, составляющие это содержание; предикатами классификационных суждений, рассматриваемых сами по себе, т.е. в отрыве от предикативного отношения, в котором мыслится их содержание, являются логические роды, под которые мы подводим. Тот факт, что мы обычно обобщаем эти суждения в терминах идей, репрезентативно, в форме понятий в собственном смысле слова, не меняет ни их логического, ни их психологического содержания суждения. Логическая основа этих предикатов в любом случае состоит из морфологических признаков. В так называемых искусственных классификациях они уже более разнообразны, чем это видно из обычной ссылки на половую систему растений Линнея. В зоологических классификациях, например, согласно K. Мёбиуса в одном из его трактатов о групповых терминах нашей системы животных, это «роговые, хитиновые или известковые образования кожи», вид, количество и расположение зубов, вид, распределение и расположение костей; затем также: «форма мышц, происхождение и ход нервов, строение органов чувств, пищеварительных, дыхательных и брачных органов, форма и размер кровяных телец, яйца и сперматозоиды…. эмбриональные и постэмбриональные формы развития». И, кроме того, при вторичных обстоятельствах, не требующих здесь рассмотрения, не морфологические, а биологические признаки, такие как «период беременности, питание и образ жизни».

Естественно-исторические типы, поскольку их понятия являются суждениями в соответствии с их логическим содержанием и их психологическим содержанием, не могут в то же время иметь в своей научной действительности трансцендентную реальность, независимую от нашего мышления. Тогда мы должны были бы прибегнуть к метафизической гипотезе, что механические процессы и их материальные продукты, оба предполагаемые абсолютно реальными, образуются одним способом и существуют в органических индивидах таким образом, что они в этой своей реальности являются как бы объективными мыслями, т.е. механически-материальными суждениями. И даже если допустить этот абсурд, то можно было бы утверждать, что типы в их научной реальности, в той мере, в какой они определены в совершенной всеобщности, были бы мыслеобразами этих механически-материальных мыслей, которые реальны независимо от нас. Наше мышление не создавало бы типы, а воспроизводило бы их.

Мы можем воздержаться от этого по истине бездумного построения как бы материально застывшего мира мысли, который реализует себя во внешних вещах. Если, с другой стороны, мы сохраним метафизическую предпосылку о реальности механически-материального внешнего мира, независимого от нас, то типы станут суждениями, мысленным воссозданием эпитомов, характеристики которых существуют в них наряду с другими, особыми характеристиками органических индивидов.

Эта мысль также не может быть доведена до конца, даже исходя из метафизических предпосылок, с которыми привыкло держаться наше естествознание. Ведь механический атомизм, как и атомизм Демокрита и метафизический механицизм философии XVII века, оправдан в отрицании абсолютной реальности, независимой от нас, чувственных качеств наших ощущений — хотя, как здесь только намекается, он не в состоянии от них избавиться. Соответственно, если мы встанем на эту точку зрения, то объективная реальность типов также будет исключена их качественным содержанием. Ведь ощущения, из которых это содержание складывается в нашем воображении и мышлении, не могут быть приняты за характеристики самих внешних вещей. Неизбежная основа чувственного восприятия отменяет абсолютную реальность морфологических признаков в предположении такого внешнего мира. Их чувственно-качественное содержание соответствует механически-материальным коррелятам в вещах.

Однако при всем этом молчаливо предполагается, что наши ментальные процессы не являются чисто механическими. Но ясно, что это не вызывает возражений до тех пор, пока признается, что наше восприятие и мышление, как и наше чувство, является своего рода иллюзией, которую мы, как воображающие и чувствующие существа, распространяем на механически-материальный мир. Ибо именно эта иллюзия останется тогда незыблемой основой нашего научного мышления. И отвечать материализму, который отрицал бы даже реальность этой видимости, который не уклонялся бы от того, что наше воображение и чувство раскрывается при анализе его существования как движения материальных частиц, значило бы терять время.

С другой стороны, метафизический быт нашего естествознания предлагает аргументы в пользу идеальности органических типов. Естественная наука в механике и физике с начала семнадцатого века, а с сороковых годов нашего столетия во всех областях, заменила механические энергии формальными понятийными энергиями аристотелевской метафизики. В механике развития, как мы видели, она стремится определить их как формирующие силы. Она приписывает абсолютную реальность только им, а не типичным родам. Последние представляют собой лишь оценочные обобщения характеров, которые вырабатываются в нас этими механическими энергиями и тем самым приобретают перцептивное содержание, субъективное как таковое. Поэтому их ментальный запас отделяет родовые признаки, как и их механически-материальные корреляты в самих организмах, от признаков, которые становятся несущественными для целей классификации. То, что делает их пригодными для этих целей, — это не особый вид их реальности, а характер их логических функций как общих признаков.

Однако таким образом мы не пришли к окончательному решению и даже не смогли предпринять попытку прийти к нему. Ведь мы остались в зависимости от метафизических предположений, которые, несмотря на их широкое распространение в кругах естествоиспытателей, бросают вызов метафизической критике. Однако здесь нет необходимости вступать в эту критику. Ведь как бы существенно ни пришлось переделать эти предположения, результат их рассмотрения должен был бы лишь подтвердить утверждение, что естественно-исторические типы не имеют самостоятельной реальности в вещах. Остается рассмотреть только следующее. Если ограничить научное знание его объектом — миром механически-материальных явлений, который мы конструируем на основе наших чувственных восприятий, то постулат о том, что оно должно объяснять все жизненные процессы в организмах из механически действующих причин, из механических энергий, является строгим следствием концепции этого знания. Конечно, это справедливо лишь постольку, поскольку задача проверяется индуктивно. Отсюда следует, что психические жизненные процессы нигде не могут непосредственно входить в ее сферу. Напротив, в своем психическом запасе они строятся не на данных чувственного восприятия, а, в конечном счете, даже исключительно на данных самовосприятия, самонаблюдения. Поэтому естествоиспытатель способен прийти лишь к механическим коррелятам психических процессов. Однако он вынужден принимать их для всех психических процессов на основании требования, которое менее определенно, чем эти общие постулаты. Тот факт, что через исследование этих коррелятов он уже в настоящее время может оказать праведную помощь обманчивому самонаблюдению и часто косвенную коррекцию и ценное подтверждение психологическим последствиям этого, не меняет необходимости этого разделения. Духовное неизбежно предстает перед ним в образе своего механически-материального коррелята как объект возможного, хотя и едва ли когда-либо реализуемого, чувственного восприятия.

Если это так, то из этого следует, что для естествоиспытателя телеологически действующие причины, как в организмах, так и в их происхождении, никогда не вызывают вопросов. Если он задает себе эти вопросы, то должен понимать, что он занимается не естествознанием, а духовной наукой и — если он также определяет общие материальные условия нашего познания — метафизикой. Для духовно-научного знания, с включением психологического и психофизиологического знания в соответствии с его единым корнем, признание и исследование телеологически действующих причин неизбежно, поскольку оно сталкивается с воображением и чувством и, соответственно, с желанием, которое действует из целей. Метафизика должна включать именно их в свою критику основных понятий нашего знания о мире, где бы это ни вело к гипотезе о целенаправленно взаимосвязанном мировом целом. Поэтому телеологические мысли, которые Агассиз открыто связывает со своим учением об «идеальности» естественно-исторических родов, имеют не большее значение естественнонаучных гипотез, чем те, которые скрыты в обосновании Брауном их реальности. В обоих случаях это даже предположения, заимствованные из невидимой метафизической традиции.

Поэтому выше нам было позволено ограничиться теми метафизическими предпосылками, которые механическая энергетика естественнонаучного знания бесконтрольно, но и без всякой обязанности проверять их, переняла у практического мировоззрения. Не их идеальность, а их характер типичных родов превращает естественно-исторические виды любой высоты в образования с размытым ограничением. Но нигде это ограничение не основано на «произволе». Решения научного такта, из которых, как мы видели, они проистекают, не произвольны по той самой причине, что наша воля, если они иначе научно обоснованы от материи, так же мало участвует в них, как и в наших научных суждениях вообще. Если бы, с другой стороны, наша воля была, как ошибочно утверждается в старых и новых теориях суждения, интегрирующим компонентом наших суждений, она не была бы таковой в большей степени в тех суждениях, которыми мы ограничиваем типичные роды, чем во всех остальных. Если бы сила воли в наших суждениях измерялась, как это, вероятно, было бы неизбежно, уверенностью утверждения, она была бы даже в меньшей степени активна в суждениях о типичных родах. Таким образом, мы приходим к определению естественно-исторического типа по отношению к Геккелю, как это уже отстаивал Агассиз, по вопросу о его реальности.

VIII Типы и языки

Морфолого-генеалогические и репрезентативные типы материального, исторического естествознания, рассмотренные в последних разделах, тесно связаны с делением человеческих рас. Они являются их ответвлением. Несколько более отдаленными от этих типов являются деления народов. Еще более отдаленными от этих типов являются деления на народы и языки.

Поэтому логические вариации, которые получает понятие типа в применении к языкам, требуют отдельного обсуждения.

Классификация типов была использована в лингвистике на четверть века раньше, чем в биологических дисциплинах, и таким образом, что уже Дарвин указал на кажущуюся тесную аналогию между естественной историей и жанрами языка. С тех пор как Шлейхер более подробно обосновал эту кажущуюся аналогию с лингвистической стороны, она стала использоваться как правило сторонниками дарвинизма и неоднократно более подробно обсуждалась лингвистами.

На первый взгляд может показаться, что аналогия действительно является такой основательной, как это обычно утверждается, в том числе и Спенсером, и Шпитцером в его философском вкладе в теорию происхождения.

Здесь, как и там, переходы плавные; в обоих случаях связь носит скорее генетический характер. «Ни один лингвистический организм» — этими словами Уитни-Джолли формулирует известный факт — «не остается неизменным; скорее, каждый находится в состоянии непрерывного изменения, как формального, так и материального.… Ни один живой или мертвый язык не является чем-то, что существовало всегда; каждый из них скорее является дочерью или внучкой более древнего языка, из которого могли прорасти другие живые или мертвые языки». Переходы между языком и диалектом особенно подвижны. Как и в царстве организмов, эти размытые переходы сопровождаются появлением изолированных языков, которые так же трудно определить, например, баскский, этрусский и кавказские языки. Даже такие разные языковые племена, как индоевропейские и семитские, имеют так много общего, что идея о родстве между ними может быть серьезно рассмотрена. Кроме того, как и в случае с организмами, языки продолжают погибать. Поэтому непонятно, почему среди лингвистов существуют «не менее серьезные разногласия, чем среди ботаников и зоологов» относительно логических родов языков. Вопросы о количестве известных языков, даже о количестве более крупных языковых групп, которые, однако, возникают скорее из любопытства, чем из инстинкта познания, соответственно находят совершенно разные ответы. В частности, переходы между формами грамматической структуры языков многообразны, так что Штейнталь мог прийти к выводу о недопустимости классификации языков на основе этих различий.

Поэтому неудивительно, что и лингвисты нашли удобным использовать образ родословного древа, который Шлейхер перенес из круга мысли Дарвина, везде, где можно с определенной уверенностью установить взаимоотношения членов лингвистического племени. Те же аналогии затем породили хромающее уподобление, введенное И. Шмидтом и, по его примеру, О. Шрейдером: образ наклонной плоскости, идущей непрерывной линией от санскрита к кельтскому, которая постепенно превратилась в лестницу «благодаря исчезновению посредствующих разновидностей» (!).

Все эти очевидные аналогии, очевидно, мало затронуты различием в современном состоянии лингвистики по сравнению с ботаникой и зоологией.

Лингвистические исследования, несмотря на всю работу, проделанную ими со времен Вильгельма фон Хамбольдта, а в последнее время особенно благодаря Штейнталю и Паулю, более чужды внутренним, психологическим условиям развития языка, чем теория развития организмов механическим энергиям. Однако не по их вине. Напротив, психология оказывает лингвистике меньшую помощь в этой области духовной жизни, которой она поразительно пренебрегает, чем физика и химия биологическим наукам. Более того, лингвистические исследования осваивают свою область более неравномерно, чем эти науки осваивают свои. Большой ряд сложных языков, многие азиатские, многие африканские и австронезийские, а также американские языки, не были достаточно изучены, чтобы отношения между ними и другими языками стали очевидными. Предположение, что все языки земли сходны в развитии, скажем, с индоевропейскими и семитскими языками, не является проверенной гипотезой, а лишь постулатом, обеспеченным на общих основаниях.

Если, однако, рассмотреть аналогию языковых типов с типами организмов более внимательно, становится очевидным, что она гораздо менее осуществима, чем обычно предполагают даже лингвисты. По всей видимости, вера в эту аналогию широко распространена только потому, что лингвисты в меньшей степени, чем ученые-естественники, ощущают необходимость прояснить логическое значение своих типов.

Чтобы решить эту задачу, мы сначала заменим популярный образ более четким терминологическим определением.

С начала нашего века лингвисты любят говорить о языках как об организмах. Эта аналогия была очевидна для эпохи нашей натурфилософии, уже для братьев Шлегель и для Боппа. Следует признать, что К. Ф. Беккер значительно углубил ее. Позже, когда гипотеза Дарвина возбудила все умы, она невольно навязывалась им повсюду. Но она, как и аналогия внимания с восприятием лица, основана лишь на соблазнительном образе, и было бы бесполезно пытаться втиснуть сущность организма в лаконичную форму определения. Несомненно, однако, что организмы в их истинном значении — это исключительно вещи с качествами, которые в большинстве своем противостоят нам только в чувственном восприятии и даны нам только в нашем собственном опыте, также в соответствии с их духовной стороной, в самовосприятии. Организм, таким образом, есть абстрактное общее живых объектов или вещей со свойствами жизни, которые являются объектами возможного восприятия. Мы можем сказать так, поскольку в нашу задачу не входит рассмотрение здесь загадки жизни, то есть избежание диаллеля [путаницы — wp] в понятиях организма и жизни.

Для нас достаточно ряда следствий, которых не касается этот вопрос. Пока что языки — это, несомненно, не вещи, не индивиды и не понятия вещей, а понятия процессов, происходящих в самых высокоразвитых организмах. Мы придем к более точному определению, если ограничим понятие языка тем, что для нас существенно. Соответственно, подуровень так называемых языков животных можно опустить без лишних слов. Точно так же можно не рассматривать все виды жестовых языков, включая искусно разработанные языки глухонемых. Не менее, наконец, вторичный продукт языкового развития — письменный язык с его оптическими понятиями слов, а также его тактильный коррелят у слепых. Таким образом, воплощения процессов, формирующих язык в более узком смысле, существуют в акустическом языке нормально чувствующего человека, не страдающего афатическими расстройствами.

Акустические речевые процессы протекают на двух уровнях.

На уровне, который в первую очередь волнует лингвиста, язык — это звуковой язык в подлинном смысле слова, воплощение осмысленных звуков, т.е. воплощение акустических перцептивных идей, ассоциативно связанных, переплетенных с их идеями смысла. В этом смысле язык реален лишь постольку, поскольку он произносится вслух, слышится и хотя бы у самого говорящего имеет идеи смысла как точку отправления или назначения репродуктивного возбуждения, т.е. понимается.

Психологически второй этап акустического языка — это внутренняя речь, так сказать, беззвучное мышление, то есть суждение, которое связано с языком, даже если оно беззвучно. Этот этап акустического языка, который еще недостаточно оценен лингвистами и психологами, является логически более значимым. Но не для тех, кто до сих пор умеет находить в языке только «обволакивающие и скрывающие формы» мысли, кто смиряется с имеющимися фактами по глубокомысленному замечанию, что «нельзя узнать строение человеческого тела, глядя на одетое тело». Мы вынуждены рассматривать его как вторую ступень акустического языка, взяв на себя право, на основании данных, которые здесь не будут обсуждаться, пренебречь воспоминаниями об оптических идеях слов, возникших в результате вторичных переплетающихся ассоциаций. Ведь даже в тех немногих случаях, когда они, по-видимому, преобладают, не они, а репродукции акустических перцептивных слов являются направляющими условиями безмолвного мышления. Поэтому мы можем утверждать, что язык на этом уровне реален только в том случае, если акустические слова-идеи восприятия воспроизводятся и понимаются в более или менее полном контексте предложений.

Таким образом, на обоих уровнях язык в более узком смысле является воплощением идей слов на акустико-перцептивной основе, которые ассоциативно связаны с соответствующими им идеями значения. Они способствуют формированию и закреплению ассоциативной связи их значений. Во многих случаях они способны представлять в памяти те значения, знаками которых они становятся. Для предикативного структурирования мысли необходимым условием является их контекст в предложении; более того, этот контекст беззвучной речи является необходимым компонентом мысли.

Язык является воплощением процессов на обоих уровнях, потому что наше лингвистически связанное, предикативно структурированное воображение всегда распадается на процесс воображения; даже когда суждения грамматически объединены в одно слово предложения, или даже когда в сознательном воспроизведении находится только мысленно выделенная часть предложения. Даже при этих обстоятельствах уже возникает образный процесс, поскольку психофизиологическая связь акустических представлений слова с иннервациями [нервными импульсами — wp] речевой мускулатуры эффективна для каждого элементарного звукового образа.

Более того, языки не живут в том смысле, в котором живут организмы. Они просто принадлежат к процессам, посредством которых происходит жизнь в наиболее высокоорганизованных живых существах. Более того, поскольку их словообразование физиологически определяется речевой мускулатурой и другими органами, участвующими в речи, они не обладают морфологическими характеристиками в подлинном смысле этого слова: разговорный язык, конечно, нельзя ни увидеть, ни почувствовать.

Тем не менее, развитие языков является органическим. Но только в том же смысле, что и развитие всех других физиопсихологических жизненных функций человека, а не человека как организма, не говоря уже об организмах вообще. Ибо тот факт, что он является средством всего человеческого культурного сообщества, не вырывает язык из этого естественного органического контекста. Против прямых аналогий его типов с морфологическими выступает, таким образом, его психологический характер. Ибо тот, кто, согласно состоянию наших нынешних знаний, хотел бы заранее думать об аналогиях морфологических субстратов для механических коррелятов их психического запаса с морфологическими субстратами других механических процессов жизни, занимался бы, согласно первому, не лингвистикой, а естествознанием.

Столь же очевидно, что намеренная и ненамеренная передача языка другим психически более или менее развитым особям, называемая размножением, не является аналогом ни одной из форм, обеспечивающих выживание растительных и животных организмов.

Эти рассуждения могут показаться педантичными. Такой вид неизбежно возникает там, где возникает необходимость подменить концептуальные определения популярным образом. То, что они были необходимы, ясно уже из того, что, согласно им, мы можем браться за возможные аналогии языковых типов с естественно-историческими только тогда, когда мы определили эти типы без подобных рассуждений из сущности языка.

Лингвисты учат, что сущность каждого языка состоит из двух рядов определений: субстанции языка или корней языка, т.е. конечных, этимологически неделимых фонетических компонентов слов, и формы языка, т.е. способа, которым эти компоненты соотносятся друг с другом как слова человеческой речи, как части речи.

Приведенные выше определения были выбраны таким образом, чтобы по возможности не затрагивать более конкретные вопросы лингвистических исследований, которые с ними связаны.

Поэтому пока что остается нерешенным вопрос: из каких звуков состоят корни; являются ли их фонетические запасы фиксированными или только типичными, и если последние, то в каком смысле их можно различать; какое количество слогов следует приписывать им в том или ином случае; какие виды следует отделять от них в соответствии с их лингвистическими функциями в контексте речи и возможно ли вообще такое деление; как следует понимать значения корней и т. д. Единственное предположение заключается в том, что корни языка в любом случае могут быть отделены от слов. Это, однако, кажется допустимым и в отношении так называемых корневых языков. Ведь даже там, где корень и слово совпадают в своих фонетических компонентах, последнее может быть отделено от первого абстрактным образом, а именно, путем изъятия из корня олицетворения детерминации, например, позиции или ударения, в мысли, которые свойственны словам как частям речи, то одним, то другим способом. Поэтому корни в любом случае более абстрактны, чем слова, которые к ним относятся. Эта предпосылка, однако, является спорной. По сути, она соответствует мнению Pотта о том, что корень — это «… единство генетически родственных слов и форм», т.е. мнению, которому противоречат не только Макс Мюллер, но и, например, Дельбрюк и фон дер Габеленц. Однако, согласно только что сказанному, вряд ли справедливо. Единственное, от чего следует отказаться, поскольку это психологически несостоятельно, это то, что добавляет Pотт к процитированным словам, а именно, что это единство «было прообразом в уме создателя языка, когда он создавал слова». Но это добавление, к счастью, осталось лишь бессмысленным украшением для лингвистов, принявших точку зрения Pотта.

Приведенное выше определение формы языка является столь же общим. Оно призвано соответствовать прозрению Вильгельма фон Гумбольдта, хотя и несколько мрачновато облеченному:

«Если более несовершенным языкам не хватает истинного единства принципа, равномерно излучающегося через них изнутри, то, несмотря на это, в описанном здесь процессе каждый из них обладает твердой связностью и единством, которое, хотя и не всегда вытекает из природы языка в целом, тем не менее, возникает из его конкретной индивидуальности. Без единства формы вообще немыслим никакой язык».

Со времен Вильгельма фон Гумбольдта форма языка делится на относительно четкий тип, внешнюю форму языка, и непропорционально нечеткий, внутреннюю форму языка. Внешняя форма речи — это воплощение грамматических отношений (порядок слов, сопоставление слов, склонение и т.д.), которые присущи словам как частям речи и поэтому характеризуют грамматическую структуру языка. Согласно процессу Вильгельма фон Гумбольдта, это, соответственно, также называется грамматической формой: «То, что характерно (так, что это всегда повторяется в одном и том же случае) обозначает грамматическое отношение в языке, является его грамматической формой». Внутренняя языковая форма, с другой стороны, возникает из рассмотрения психологических условий внешней, грамматической формы. Она включает в себя, как мы можем сказать, все психологические процессы, которые ведут к внешней форме. Говорить что-либо более определенное в настоящее время представляется сомнительным. Ведь, несмотря на глубокую работу, которую Штейнталь, в частности, посвятил изучению внутренней формы языка, мы все еще находимся в первых зачатках психологического знания об этих процессах. Психология только тогда обретет более прочную основу для решения этих принадлежащих ей проблем, когда попытается детально оценить новейшую технику психопатологической диагностики речевых нарушений, а также психофизиологические гипотезы, которые были разработаны на основе результатов этой техники. Единственное, что пока ясно, так это то, что нет никакой надежды на то, что когда-нибудь удастся чисто отделить внутренние формы речи от внешних. Ведь даже грамматические формы речи, несмотря на их физиологическую обусловленность, по сути своей психологичны. Причинно-следственная связь языковых форм, кроме того, повсюду взаимна, так что каждое эмпирически определяемое следствие является, с одной стороны, причиной, а каждая такая причина, с другой стороны, следствием.

Таким образом, мы получили фактические предпосылки для логического определения языковых типов.

Итак, в первую очередь, типы, используемые лингвистикой, являются формальными, то есть основанными на различиях в языковой форме. «Морфологическими», как их принято называть, они являются лишь в переносном смысле. И этот образ тоже черпает свою чувственную основу не конкретно из сходства языковых форм с органическими тканями, а в более широком смысле из аналогии языковых форм со структурой, которая, подобно этим тканям, а также тысячам других, строится из данного вещества. Сходство с органическими тканями в целом со структурами материально-механической природы проваливается еще быстрее, чем аналогия с искусно построенными материальными структурами. Ведь человеческая речь зависит не только от непроизвольных, но и от телеологически действующих причин, от целей внутреннего, рассудочного представления, а также общения нашей духовной жизни. Уже по одной этой причине интерпретация этих типов как «физиологических» у Pотта столь же неудачна.

Деление языков на формальные типы происходит частично от внешней, частично от внутренней лингвистической формы. Лингвисты предпочитают называть те формальные типы, которые основаны на внешней языковой форме, морфологическими. При этом возникло мнение, что деления по внешней и внутренней языковой форме правильнее разделять как «морфологические» и «психологические». Но очевидно, что в отношении второго члена, после того, что было сказано выше об обоих типах лингвистической формы, эта версия столь же непонятна, как и после того, что только что было сказано в отношении первого. Более того, Фридрих Мюллер, родоначальник этого различия, не мог назвать «непоследовательностью» то, что, начиная с внешней формы языка, «учитывается» уже отношение языка к мышлению. Скорее, такое рассмотрение неизбежно вытекает из контекста вопроса.

Из различий во внешней форме языка были выведены различные типы. Уитни думает о специфическом делении на изолирующие и инфлективные языки. Старое деление на бесфлективные, утвердительные (вместе взятые: неорганические) и инфлективные или органические языки, которое можно проследить до братьев Шлегель, основано на повторяющихся противоречивых дихотомиях. В ней явно прослеживается влияние спекулятивной натурфилософии. Фактически с ним связано троякое деление Уитни на изолирующие и флективные языки, последние — на агглютинативные и флективные языки (1) в более узком смысле. Это тоже производное трехчленное деление, т.е. построенное из дихотомий, но в нем более четкие конкретные двучлены заняли место неясных состязательных. Логически независимые трихотомии Боппа и Шлейхера обязаны своим происхождением этим производным трипартизмам. Первая, разделяя единые в остальном семитские и индоевропейские языки, делит их на моносиллабические, составные и модификационные; вторая дает широко распространенную схему изолирующих, агглютинативных и флективных языков. Из нормативного трехстороннего деления, четырехстороннее деление Pотт выводит на:

1) нормальное, т.е. собственно флективное;

2) изолирующие и

3) агглютинативные, т.е. коллективно интранормативные; и

4) транснормальные, т.е. инкорпорирующие или, как их еще называют, полисинтетические языки.

Логически эти формальные типы характеризуются прежде всего тем, что они должны указывать, как мы можем сказать, на наиболее общие «чертежи», которые могут быть взяты из грамматической структуры неравнозначных больших языковых групп в настоящее время. В этом отношении они родственны рассмотренным выше типам Кювье, но с самого начала с тем ограничением, что мы имеем дело здесь с грамматическими, а не морфологическими конструктивными формами, и в том преобразовании, что вместо фиксированных различий тех типов, здесь существует текучая связь, которая приводит к типам в нашем смысле. Это абстрактные, схематические представления об основных формах внешней, грамматической структуры языков, то есть о тех отношениях, которыми слова языков отличаются от своих гипотетических корней. Морфологические типы Кювье, кроме того, были задуманы их создателем без серийной связи; позднее такая связь была им приписана. Здесь, с другой стороны, возникает спор о том, связаны ли формальные типы, как предполагают некоторые из вышеприведенных делений, в серии, и если да, то как они должны быть упорядочены по возрастанию или убыванию. Вполне вероятно, как мы увидим, что такая связь отсутствует.

Более того, эти формальные типы языка сопровождаются репрезентативными типами подобно тому, как морфологические типы естественных наук. И здесь, как и там, логике остается только признать, что этот вторичный смысл, который делает один или более специальные типы репрезентативными по отношению к более общим, справедливо существует; соответственно, также и привычка называть отдельные черты логических жанров каждого уровня «типичными». Так, китайский язык становится репрезентативным типом для моносиллабических языков. Точно так же урало-алтайские языки становятся типичными представителями тех языков, которые сначала укоризненно назывались агглютинативными. Условия для этого вторичного смысла менее просты в языках с флективным строем. Здесь наиболее известные, индоевропейские, с одной стороны, и семитские, с другой, должны рассматриваться как одинаково превосходные представители, если вообще корректно объединять эти два формально различных языковых племени в один «чертеж». Наконец, среди языков североамериканских индейцев трудно найти типичного представителя полисинтетической языковой структуры.

Однако реализация этих делений в соответствии с внешней языковой формой наталкивается на значительные трудности. Сами создатели этих делений склонны подчеркивать текучую связь между ними, даже описывая те, которые они предпочитают, как не совсем основательные. Слабые стороны каждого из них были более остро освещены их противниками. Против всех них говорят доводы, выведенные из внешней причины разделения. Ибо несомненно, что внутренняя языковая форма, если бы она сама была резко разграничена, могла бы предложить глубокую психологическую рукоятку для разделения. Поэтому понятно, что, несмотря на размытые очертания внутренней лингвистической формы, нет недостатка в попытках связать ее с внешней в основании разделения. Деление Вильгельма фон Гумбольдта, схематизированное Штейнталем, может быть интерпретировано как первая попытка такого рода. Это тетрахотомия [Vierteilung — wp], которая начинается с нормативной, состязательной дихотомии и проходит через два конкретных деления, одно из которых взято из внешней формы языка, а другое близко к области внутреннего. Вильгельм фон Гумбольдт, согласно вышеупомянутой схематизации, сначала различает несовершенные и совершенные языки, затем внутри первой группы частичные и прономинальные языки, и, наконец, внутри последней выделительные и флективные языки. Деление на восемь, которое попытался провести Штейнталь, более сложное. Оно возникает из состязательного деления на бесформенные и форменные языки и более конкретно делится двумя конкретными дихотомиями (сопоставляющие и модифицирующие языки), к которым присоединяются две конкретные трихотомии [три деления — wp]. Действительно ли такие деления превосходят деления, исходящие из внешней формы языка, могут ли они стать превосходящими их при более глубоком понимании внутренней формы языка, чем мы обладаем в настоящее время, возможно ли, наконец, когда-либо наложить печать на внутреннюю форму языка как на исключительное основание деления: все это не поддается логическому суждению. Ясно, однако, что и в этих случаях формальный и репрезентативный характер жанров, равно как и их чисто типовое различие, останутся нетронутыми.

Однако формальный характер типов от внешней языковой формы не сохраняется в дискуссиях лингвистов. Даже в классификациях внутренней лингвистической формы фактически протягиваются нити, которые прядёт существенно иной ход мысли. Несколько раз, особенно Макс Мюллер, а также В. Штней и фон дер Габеленц, утверждали, что типы изолирующей, агглютинативной и флективной языковой структуры также представляют языковые стадии, т.е. периоды развития языка. Согласно этому, «все языки» «естественным образом проходят через эти три стадии, при этом инфлексия» «без исключения предполагает агглютинацию, а агглютинация — просто сопоставление». Остается невыясненным, верна ли эта гипотеза. Вряд ли это так. Однако, если предположить, что эти формальные языковые типы чередуют термины с этими языковыми стадиями, то к формальному типу добавляется новый тип, периодический, который мы должны будем логически объяснить в более позднем контексте. Это, однако, дало бы отношение типов, которое, несмотря на всю аналогию, которую эти периоды представляют с периодами развития организмов, было бы исключительно свойственно языковым типам. Ибо, конечно, только что процитированное утверждение Макса Мюллера не следует принимать на веру. Не «все языки» прошли бы это развитие. Через него прошли бы только языковые племена, и среди них только те, которые поднялись на уровень флексии. И то не как абстрактные языковые племена, а таким образом, что из языков, принадлежащих к ним, если их проследить целиком до самого начала, самые древние окажутся принадлежащими к изолирующей, более поздние — к агглютинативной, самые новые — к флективной стадии. Стебли, принадлежащие к агглютинативному типу, в равной степени представляют первые два. Нет необходимости объяснять, почему аналогии с наиболее общими морфологическими типами организмов не работают здесь во всех существенных аспектах. Также не нужно объяснять, почему те, кто думает здесь о побочном эффекте от часто упоминаемого параллелизма индивидуального и филогенетического развития организмов, просто потворствуют смысловой путанице.

В другом отношении, однако, связь языковых типов с естественно-историческими может быть продолжена еще дальше.

Для этого мы начнем с не очень счастливых так называемых индоевропейских языков. Как известно, языки этого «племени» демонстрируют не только глубокое сходство языковой формы, но и далеко идущую материальную или корневую общность. Эта двойная связь привела к выводу, что все отдельные языки племени могут быть прослежены до первоначального языка, который, согласно гипотетическому существованию, сам был бы продуктом развития исторически неоценимой продолжительности. Поэтому вполне вероятно, что он сам должен быть диалектически разделен. Далее предполагается, что в разное время, т.е. при различных политических и социальных условиях, от него откололись отдельные языковые сообщества, которые затем продолжали развиваться независимо, также в различных географических условиях, а также при более или менее сильной интеграции иноязычных элементов. Таким образом, индоевропейские языки связаны между собой общностью происхождения, которую мы можем рассматривать как генеалогическую общность по аналогии с половой общностью организмов. Но даже эта более тесная родовая связь является изменчивой. То же самое касается еще более тесных связей между некоторыми из этих языков, например, итало-кельтских языков; не менее тесных связей между германскими или романскими языками; и, наконец, самой тесной связи между одновременными диалектическими различиями языка. Поэтому родовое деление этих языков осуществляется через типы, которые в переносном смысле можно также назвать генеалогическими.

Однако только в переносном смысле. Ибо генеалогические типы языков существенно отличаются от генеалогических типов организмов. Первые были морфологическими типами, обогащенными отношениями; вторые — формальными типами, обогащенными корневыми общностями. Последние представляли собой отношения видов органики, в случае высших животных полового размножения. Здесь мы имеем дело с родственными отношениями, возникающими в результате переноса языков одного происхождения в языковые сообщества, ставшие более или менее независимыми, более или менее своеобразно развитыми. Непрерывность в строгом смысле слова не присуща перетекающей связи здесь или там. Насколько лингвистам приятно говорить о ней, они имеют в виду только плавные переходы в более узком смысле. Каждый фонетический сдвиг, как бы он ни был опосредован, происходит, говоря математическим языком, в маленьких дискретных абзацах. Менее, наконец, чем там, сходство с семейным древом, которое, по мнению Шляйхера, возникло как «из старой генеалогической концепции происхождения народов», так и из неясных аналогий с развитием организмов, действительно схватывает суть дела. Счастливый исторический глаз Эдуарда Мейера отметил, что «все попытки доказать существование больших связных групп на основе особых соответствий между отдельными языками и представить их распространение в виде родословного древа — таким образом, что первоначальный народ разделился на два или три народа, а те, в свою очередь, еще дальше — потерпели неудачу». Лестница и волна, которые использовались без учета таких аналогий, конечно, еще более вводят в заблуждение по другим причинам.

Эти различия не уменьшаются, когда мы переходим от индоевропейских языков к другим языковым племенам. Вероятно, однако, что не только семитские языки, но и отдельные языки всех других языковых племен допускают генеалогическую структуру, которая не слишком сильно отклоняется от типичной генеалогии индоевропейских языков. Соответственно, лингвистическим исследованиям, вероятно, придется постулировать наличие нескольких первоначальных языков. Однако еще ничего не решено относительно того, можно ли объединить членов этой серии в несколько или даже в генеалогически связанную группу, т.е. станет ли более вероятным происхождение одного или большинства языков. Пока все гипотезы о, как можно сказать по аналогии, монофилетической [группа имеет общую корневую форму и включает в себя все подгруппы, а также саму корневую форму — wp]. Происхождение языка, построенного на воздухе. Неоднозначность, которая преобладает в предположениях Макса Мюллера о таком происхождении, может проиллюстрировать это в деталях. Но следует также помнить, что более осторожное мнение о полифилетическом происхождении, распространенное, в частности, Pотт, соответствует лишь современному состоянию лингвистических исследований. Для решения вопроса, если его стоит обсуждать всерьез, предоставят материал не только лингвистические, но и психологические и этнологические данные, более того, доводы из области предыстории, наконец, и, возможно, не в последнюю очередь, выводы из теории развития животных.

Аналогия генеалогических типов языков с генеалогическими типами организмов стала бы более близкой, если бы мы могли привести в фиксированное соотношение отношения языков к расам животных. Фридрих Мюллер действительно утверждал, что,

«Поскольку для языков… необходимо предположить несколько независимых языковых истоков…, то для того, чтобы рассмотреть эти [последние] разделения по более высокому принципу, необходимо вернуться назад за язык. Поэтому необходимо вернуться к тем типам, которые существовали до образования языковых типов (!) — то есть к расовым типам. Они образуют… отправную точку генеалогической системы».

Но кажущиеся выводы из этих рассуждений на самом деле являются скачками мысли. В нынешнем контексте мысли полифилетическая гипотеза происхождения языков просто приводит к вопросу: как можно разделить гипотетические исходные языки, которые должны быть предположены как независимые? Ответ может быть только один: В той мере, в какой между отдельными языками существует сходство между корнями и соответствующими значениями или сходство в языковой форме. Ибо там, где оба языка были бы едины, мы должны были бы ввести генеалогические отношения. Единственный путь назад за пределы запаса языка ведет к психофизическим и социальным условиям происхождения языка. Если мы хотим выйти за пределы языка, и особенно к расам, мы должны быть в состоянии показать, что в этих первобытных сообществах языковая и племенная общность совпадали, или что, по крайней мере, между ними существовали несравненно более прочные отношения, чем можно утверждать для исторических времен. Будет трудно найти убедительные причины для этих предпосылок. Пока мы будем зависеть от таких неадекватных расовых типов, какие мы имеем в настоящее время, и пока расы и языки будут сталкиваться друг с другом таким образом, как можно заключить в настоящее время по аналогии исторических наблюдений, даже для доисторических времен, разделение рас не может внести ничего существенного в решение о языках, или наоборот. Там, где дискуссия может быть сфокусирована более остро, как в случае с индоевропейскими языками, этот факт очевиден. Замечания Шрейдера показывают это в деталях. Если эти дискуссии формулируются в более общем виде, то они становятся жертвой судьбы экспозиции Уитни, не являясь настоящим центром и, следовательно, оставаясь неокончательными.

Мы могли бы столкнуться с последней аналогией с естественно-историческими типами, если бы попытались выяснить, допускают ли формальные типы языковых стволов, или, по крайней мере, генеалогические типы внутри отдельных языковых стволов, определенный порядок следования. Например, в соответствии с силой, с которой решаются задачи языка для мышления и передачи мыслей в, казалось бы, разных по корню языках или родственных по корню языках племени. Такое «возвеличивание языка» было бы возможно в пределах внешней формы языка, если бы мы имели право, оспариваемое выше, рассматривать общие формальные типы изолирующих, агглютинативных и флективных языков или любые другие такого рода одновременно как типы языковой градации. Ведь тогда можно было бы сделать вывод, что это дальнейшее образование, осуществляемое в благоприятных случаях, приведет к восходящему ряду. Если отбросить это предположение, то ответ на более общий вопрос должен будет также учитывать, помимо грамматического запаса в узком смысле, внутреннюю языковую форму, а также богатство корней. Но кажется, что этот вопрос не допускает твердого ответа ни в общем, ни в частных случаях; еще меньше, чем в случае животных и — согласно замечаниям Неджели — даже в случае растений. Факты языкового развития скорее указывают на то, что идея о постепенном развитии «языковой идеи», которую Штейнталь записал после процесса Вильгельма фон Гумбольдта, вряд ли оправдана. По всей видимости, очень разные способы формирования языка могут примерно одинаково соответствовать языковым функциям в мышлении и общении. Поэтому важность дискуссий по этому вопросу, которые обычно ведутся в общих работах по лингвистике, состоит главным образом в том, что они могут сориентировать нас относительно этих различных путей и тем самым расширить наш интеллектуальный горизонт — задача, с которой исследование Вильгельма фон Гумбольдта о разнообразии языковой структуры человека до сих пор справляется непревзойденным образом.

Примечания

1) Агглютинативные языки — это языки, в которых слова присоединяются к другим словам для выражения отношений, без фиксированного слияния, как в инфлективных языках. Разумеется, нельзя провести четкую границу между этими двумя языковыми жанрами. [Meyers Großes Konversationslexikon, Vol. 1. Leipzig 1905, page 168 / wp].

IX. Типы периодов

При трактовке формальных типов внешней языковой формы как языковых стадий мы столкнулись с типичными типами, которые незначительно отклоняются от периферии рассмотренных до сих пор типов. Такая трактовка, однако, мало вероятна. Но ясно, что каждое деление развития языка на периоды пытается разделить текучую связь, что периоды, которые мы можем выделить в каждом развитии языка, сами являются типичными членами. Типы этой группы, типы периодов, даже намного старше, чем морфологические, генеалогические и репрезентативные типы организмов и формальные, формально-материальные и репрезентативные типы языков. Более того, они свойственны всем этапам развития. Они обнаруживаются не только в лингвистике, но и в космогонии, которая в определенной степени научно сжата, в геологии, в науке об органическом развитии, в политической истории, в истории экономических и социальных отношений, в истории всей человеческой культуры, включая науки, искусства и религию. Во всех этих науках о развитии изменчивая взаимосвязь процессов, которые они призваны изучать, обнаруживает ряд единообразия. Соответственно, наши логические рассуждения должны проводиться по отношению ко всем им, и полученные нами типы должны логически раскрывать в основном одну и ту же структуру.

Достаточно обсудить логические моменты, которые здесь рассматриваются, с преимущественным отношением к истории в самом узком смысле, к политической истории.

Следует сразу же отметить, что эти деления, не в результате изменчивых отношений их членов, а в силу своеобразия деления в целом, делают необходимым уход с почвы традиционной теории в другую сторону. Что касается взаимосвязи определения и деления, то логика утверждает, что только общее, род, может терпеть деление, поскольку только в нем реализуется понятие протяженности как олицетворение вида, более того, особи. Теперь приписывать отдельным объектам объем, аналогичный общему, конечно, столь же фактически абсурдно, сколь и формально допустимо. Тем не менее, хотя отдельных вещей не существует, есть концепции изменяющихся отношений и представления о развивающихся процессах в отдельных вещах, которые допускают, более того, требуют разделительного расчленения. Особенно развитие отдельных процессов, которое нас здесь интересует, требует разделения на периоды развития, или стадии, или фазы, или, при особых условиях, на эпохи развития; точно так же, как и развитие общих понятий процессов. Там, как и здесь, мы находим объективные импульсы к систематическому разделению всего развития отдельного объекта, будь то историческая личность, государство, продукт гуманитарных искусств или техники, наука, религия, участок земной поверхности, сама наша Земля, наша солнечная система или космос в целом. Здесь, как и там, члены охватывают область целого; там — объем в логическом смысле, здесь — общая теория процессов и их отношений. Здесь также необходимо основание для деления; и оно тоже в конечном счете восходит к содержанию делимого целого, т.е. здесь к ходу развития, если деление является концептуально определенным, классификацией. И здесь также это основание деления является родовым для тех видов различий, которые отделяют друг от друга отдельные члены, т.е. периоды развития. И здесь, наконец, могут быть применены все виды деления, которые допускает всегда текучая связь членов: Два, три и много делений, кроме того, схематические, диагностические или так называемые искусственные и так называемые естественные классификации.

Типы в этом смысле, т.е. не типы родов, а специализации общих идей, и действительно типы развития, т.е. каузальные типы контекста развития, являются также периодами истории в самом узком смысле, «поле деятельности» которых мы должны мыслить как сосредоточенное повсюду вокруг государства в смысле Ранке и Дитриха Шедфера. Типы вида и рода, с другой стороны, являются периодами политической истории нашей расы в целом, экономического, религиозного, научного, художественного развития человеческого рода в целом.

Утверждение, что типы развития отдельных предметов совпадают с этими типами рода по своему характеру классификации, может быть легко проверено. Поэтому здесь достаточно рассмотреть только последние.

Любая попытка разделить политическую историю на периоды наталкивается на почти непреодолимые препятствия. Если отбросить более древние деления на библейскую и церковную точки зрения, которые были предприняты еще во времена патристики, то остается, прежде всего, тройное деление на древнюю, среднюю и современную историю, которое стало общепринятым с XVII века. Оно четко смоделировано на практическом делении человеческого развития на молодость, средний возраст и зрелый возраст. Его типичный характер очевиден. Даже внешние связи пространства, на котором или во времени которого происходит история, не позволяют провести фиксированное разграничение. Даже текучая связь этих отношений является строго непрерывной. Но даже различия рас, народов или государств, экономических или религиозных факторов, а также языковых сообществ, обусловливающие развитие, не дают резких границ. Более того, несомненно, что это деление столь же неформальное, сколь и внешнее, не только в отношении Средневековья, но и в отношении каждого из двух других периодов. Но на его место мы могли бы выбрать любое другое деление: нередкое четырехчастное деление на древнюю, среднюю, современную и новейшую историю, предпочитаемое из практических соображений, с его непропорционально укорачивающимися конечностями; или причудливую идею деления на три поколения или века, которая, вероятно, только в тумане уходящего века кажется серьезным мнением. Всегда и везде будет невозможно провести чистые границы, не считая того, что все эти разделения, в сущности, не в меньшей степени привносятся в историю извне, чем старые, которые теперь справедливо порицаются. Изменения, которые приводят к новому политическому состоянию, как правило, нарастают медленно; отдельные из них в то же время происходят с разной скоростью и в разной степени. В то же время политически старое медленно отмирает при аналогичных различиях в движении. Во многих случаях, кроме того, стойкое связано с обеими сериями изменений; и это во всех формах — от самой внешней связи до самого интимного слияния. Наступательное и регрессивное движение, с одной стороны, действие и реакция в самом общем смысле — с другой, образуют плотно переплетенную паутину, в которой значительные действующие личности одновременно являются толкающими и толкаемыми узлами особого напряжения. Каждый из них — и молот, и наковальня. И здесь крайности соприкасаются друг с другом, и здесь пути идут вверх и вниз, рядом, внутри и сквозь друг друга.

Такое положение вещей не становится для историка иным, когда он «смотрит глубже и воспринимает выше» то, что передает структура истории; когда он таким образом делает попытку придерживаться «руководящих идей», а не «преходящего в видимости». Руководящие идеи могут быть поняты как всегда: в метафизико-телеологическом смысле немецкой спекуляции с конца прошлого века; в смысле последовательности теологического, метафизического и позитивного образа мысли в понимании Комте; в том темном смысле, который придает им Ранке, когда он говорит, еще более непонятным образом ограничивая время, о «преобладающих тенденциях в каждом веке». Они никогда не приводят к чистому уравниванию периодов развития, в которых они проявляются. Ранке, однако, заявляет:

«В каждой эпохе человечества выражается определенная великая тенденция, и прогресс основан на том, что в каждом периоде представлено определенное движение человеческого духа, которое иногда подчеркивает одну, иногда другую тенденцию, а в последней проявляется особым образом».

Теперь никто не сможет не признать великую черту, заложенную в таких мыслях. Поэтому для нашей цели мы можем, по крайней мере, смириться с неясным смыслом, который скрывается за «определенными тенденциями», и с неопределенным смыслом, который заключен в «определенных движениях». Далее мы можем смириться с тем, что эти тенденции «могут быть только описаны, но не в последней инстанции сведены в понятие». Нам даже не нужно исследовать, в какой степени такие описания могут быть прочитаны, пусть даже только косвенно, из рассказов великого историка. Можно даже предположить, что эти идеи развивающегося сообщества людей, если бы они рассматривались сами по себе, были бы постоянными, как, скажем, законы природы. Наконец, мы могли бы даже осмелиться сделать шаткое метафизическое утверждение, что эти постоянные идеи истории, несмотря на их действенность в мире явлений, имеют замкнутое, абстрактно говоря, изолированное существование по отношению к этому миру, что они образуют мир себе подобных, подобно платоновским идеям, или обладают трансцендентной реальностью в абсолютном духе Бога, который пишет эпос истории.

Кто, несмотря на все это, захочет утверждать, что идеи, в этой их независимости, имманентны явлениям, олицетворением которых остается объект нашей классификации? Ибо какой непредвзятый человек захочет в кругах теорий развития вдохнуть жизнь в мертвую аристотелевскую мысль, что идеи, зарождающиеся во внутреннем мире, являются фактическим содержанием явлений, да еще таким, что из их содержания можно вывести фиксированные границы периодов истории? Даже если бы мы склонили эти мнения по образцу кооперативной идеи к тому, что субстратом для реальности идей являются не духи индивидов, а дух коллаборативного воплощения высшей реальности, доминирующей над индивидами: Фактом истории, который должен быть усвоен в периодическом делении, всегда оставалось бы то, что власть идей над духами и в духах постепенно возрастает и убывает, что поэтому уходящие со сцены идеи, распадаясь в этой своей роли, еще присутствуют и тем самым действуют, тогда как восходящие уже действуют. Столь же нетронутым остался бы факт такой текучей связи, где крайность этого реализма перешла бы в индивидуалистическую, что вся глубокая деятельность в истории исходила бы только от избранных среди призванных. Ибо даже эта мысль не должна быть преувеличена до такой степени, чтобы дать право разорвать нити исторической связи даже в одном месте, например, для того, чтобы связать их непосредственно и исключительно с Духом Божьим.

Перетекающая связь проявляется наиболее четко именно там, где существование таких руководящих идей в сознании членов сообщества не подвергается сомнению, а их значение может быть относительно твердо определено: в истории наук. Здесь мы также находим перетекающие друг в друга периоды, с одной стороны, преобладающего, возможно, эпохального строительства, с другой стороны, преобладающей разработки идей, ставших ведущими в математике, и преобладающей проверки в других науках; а также эпохи, не обязательно соответствующие этим объективно разделенным периодам, с одной стороны, преобладающего нового строительства, с другой стороны, преобладающего разложения или подавления методов и результатов, которые были ведущими и, очевидно, определенными. С теми и другими, кроме того, пересекаются периоды действия господствующих масс мысли и реакции тех, кто им противостоит; кроме того, через все это протекает поток традиции, отчасти нетронутый, отчасти лишь внешне преобразованный.

Типы такого рода, даже естественнонаучные, в целом гораздо более сложно устроены, чем даже генеалогические из рассмотренных ранее. Они являются воплощениями процессов развития индивидуальных или коллективных объектов. Они остаются таковыми не только при индивидуальном рассмотрении, но и при общем рассмотрении, т.е. при группировке по сходству. Процессы, объединенные в эти типы периодов, находятся в непрерывной причинной общности. В той мере, в какой развитая духовная жизнь присутствует в их членах, эти сообщества в то же время телеологически связаны.

В каждом из этих типов можно найти группы преобладающих причин, как в случае, когда причины являются чисто механическими, так и в случае, когда к ним присоединяются телеологические причины. Выделить эти группы чисто мысленно невозможно; невозможно также одновременно ясно и полно изложить их существование. Они являются репрезентативными типами причинно связанных членов. Сомнительно называть эти преобладающие, формирующие силы идеями даже там, где развитие не происходит через действующие лица. Если же связь сообщества телеологически обусловлена, как в истории человеческого рода, то ее необходимо строить в терминах таких идей. Только через них проявляется глубинная связь событий. Они скрывают ее только тогда, когда сгущаются в самостоятельные реальности.

Причинная связь типов периодов, а также преобладающих в них сил является, пока речь идет только о механических энергиях, строго непрерывной. В тех группах, развитие которых происходит через взаимодействие и противодействие одушевленных и неодушевленных существ, связь, как в причинных членах идей, так и в самом разделяемом развитии, ближе к непрерывности в строгом смысле, чем в морфолого-генеалогических типах организмов и формально-материальных языках. Однако она тем более удаляется от этой преемственности во всех периодических типах, чем более в их содержание входят, помимо энергетических моментов, преобладающие черты, т.е. эпитомы состояний, форм и вещей, порождаемых развитием: Подшипники земных колец, распределение суши и воды, окаменелости, господствующие группы флоры и фауны, национальные характеры, социальные институты всякого рода. Ибо эти материальные признаки, свойственные типам периода, как их можно назвать в отличие от морфологических признаков организмов и формальных языков, логически находятся на одном уровне с двумя последними.

Эти материальные символы переплетаются с каузальными в различном изобилии. Они везде находятся на переднем плане описания. В палеонтологии Земли и ее органических обитателей они занимают такое положение потому, что постулатом естественных исследований стало предположение о том, что во всех пространствах и временах действуют те самые механические энергии, которые мы считаем эффективными в настоящее время. Аналогичные предпосылки в последнее время определяют и лингвистику. Наконец, науки о развитии интеллектуальной жизни нуждаются в таких материальных символах по нескольким причинам: во-первых, потому что они в особой степени образуют отправную точку для построения причинно-следственных связей; во-вторых, потому что они позволяют прежде всего нарисовать яркую общую картину для воображения; наконец, потому что построение активных условий не может быть осуществлено вне ведущих идей, именно потому, что они бесконечно фрагментируются для каждого периода. Ведь они, именно в силу своей сложной структуры, как правило, скорее набросаны, чем разработаны. Поэтому индивидуальное изображение должно создавать материал именно в тех чертах, которые делают эти идеи яркими для воспроизводящего понимания. Таким образом, типы развития являются материально-причинными. Временные и пространственные явления обеспечивают лишь внешнюю поддержку и индивидуализирующую детерминацию. Первые тоже лишь постольку, поскольку они материально связаны, в телеологически чередующихся событиях, например, связаны с ведущими личностями или народами, или центральными местностями, со значительными событиями или поступками. Любое кажущееся замкнутым обрамление такого рода является лишь приближением; оно дает данные не для понимания, а для памяти. Наконец, после всего сказанного, типы периодов не могут быть четко отделены от тех, которые обсуждались ранее.

Наследственное родство полов, органическое репродуктивное родство каждого вида устанавливает отношения с генеалогическими типами. Даутер неорганического действует аналогичным образом. Синтетическая и аналитическая стадии языка, которые Вильгельм фон Шлегель впервые выделил в инфлективных языках, носят одновременно и формальный характер. Материальные признаки четко выделяются из морфологических и формальных, несмотря на все различия, только при скрупулезном логическом освещении.

X. Критические замечания

Это запущенная область методологии логики, из которой мы попытались извлечь некоторую пользу с помощью приведенной выше классификации основных типов нашего научного знания.

Джон Стюарт Милл был, вероятно, первым после Уэвелла, кто с некоторым вниманием рассмотрел особенности этих делений. Но его рассуждения, полемическую сторону которых мы можем не принимать во внимание, не дотягивают до изложений его предшественника. Его взгляд не выходит за пределы области организмов. Более того, даже в более поздних изданиях он не может преодолеть двусмысленность понятия вида, предложенного Дарвином. Для него остается истиной, что

«каждый род или семейство формируется с четкой ссылкой на определенные признаки и состоит в первую очередь и преимущественно из видов, которые согласны в этих самых признаках».

Он помогает себе уклонением:

«К этим видам добавляются, как своего рода приложение, другие, обычно немногочисленные, которые обладают почти всеми этими признаками».

Да, он не уклоняется от шаблона плохого определения:

«Класс может быть определен как те вещи, которые либо обладают определенным набором признаков, либо более похожи на вещи, обладающие ими, чем на любые другие».

Замечательно, что Джевонс сталкивается с «классификацией по типам» в своем кратком рассуждении, взятом из той же области. Он заявляет:

«Понятие классификации по типам, строго говоря, ошибочно с точки зрения логики. Натуралист всегда пытается разграничить фиксированные группы живых существ, хотя в очень многих случаях организмы не допускают такого строгого разграничения. Отсюда проистекает некоторая расхлябанность логического метода, которую можно смягчить только откровенным признанием, что, согласно теории происхождения по наследству, градация признаков, возможно, является правилом, а точное разграничение между группами — исключением».

Сколько утверждений, столько ошибок или косных мыслей. Вундт видел и получше. Но и он не видит всепроникающего значения этих разделений. Более того, он не занимается логической структурой типов, позволяя себе соблазн следовать часто неправильному языковому употреблению естествоиспытателей вместо логической структуры.

Ведь не везде, где естествоиспытатели привыкли говорить о типах, есть типы в смысле типов текучей связности; так же мало, наоборот, где бы ни присутствовали типы в этом смысле, языковое выражение адаптировано к их сути.

В частности, несмотря на отдельные аналогии, породившие использование языка, «типы» старых химических гипотез, как и кристаллографические «типы», не вписываются в логические рамки текучих связей.

Химические типы», теорию которых Ж. Б. Дюма развивал с 1839 года, следуя гипотезе замещения Лорана, следует пока отделить от «механических типов» того же автора. Последние можно здесь оставить в стороне, так как они не смогли достичь того классификационного значения, которое обещал их создатель. Химические типы Дюма представляли собой прежде всего ряды химических соединений со сходными основными свойствами, в которых предполагалось одинаковое число эквивалентов, объединенных одинаковым способом. Соединения такого типа Дюма сравнивал с планетарными системами. Атомы удерживаются вместе благодаря их сродству.

«Если атом одной материи заменить другим, то останется та же система. Простой атом может быть заменен сложным атомом без изменения общей структуры. Если замена производится в соответствии с тем же числом видов и взаимное расположение атомов остается тем же, новое соединение сохраняет тот же тип».

Видно, что аналогия, которая приводит к обозначению типа, заключается в идее абстрактного чертежа в смысле Кювье-Бленвиля, который, хотя и дал название бегло связанным видам, тем не менее, уже должен был быть определен выше из области этих самых видов. Затем Герхардт в своей систематической разработке придал этому абстрактному так называемому типу более конкретное, репрезентативное значение. В этом смысле представителями этих серий «типов» стали: вода (H2O), соляная кислота (HCl), аммиак (NH3) и водород (H2); или, согласно другому расположению «основных типов»: водород (HH), вода (H2O), аммиак (NH3) и, кроме того, рудничный газ (NH4). Позже были добавлены пятый и шестой типы. Но в то же время, в отличие от морфологических CUVIER, эти химические типы превратились из типов химической конституции в типы групп химических процессов. Уже Герхардт подчеркивал, что абстрактные типы — это не символы внутреннего строения, рассеяния атомов, а формулы преобразования, аналогии метаморфоз:

«Тип — это просто единица сравнения для всех тех тел, которые демонстрируют аналогичные разложения, как и он, или которые являются продуктом аналогичных разложений».

Эти виды преобразования усложнились, когда Уильямсон ввел «конденсированные», а Кекуле — «смешанные типы», а реализация неполного насыщения потребовала создания «остатков» или «неполных молекул». Но даже эти тонкости ничего не изменили в логической структуре этих типов, так же мало, как и споры, возникшие в связи с попытками свести четвертый тип к третьему, а также в связи с изменяемостью рациональных формул. Ведь химические соединения, представленные формулами, не сливаются плавно друг с другом, а следуют закону постоянных пропорций. Конечно, некоторые явления, которые химик привлекает в свою область, демонстрируют плавные связи. Например, рассмотренные ранее агрегатные состояния, сплавы и так далее. Но именно те виды соединений, которые химик знает как типы, имеют общий логический характер с некоторыми логическими типами. В остальном же они даже логически не находятся на одном уровне с надуманными типами организмов, которые относятся примерно к тому же периоду развития науки. Ведь только там, где они ошибочно интерпретируются как конститутивные формулы, они предстают, как мы видели, как абстрактные или конкретные символы молекулярного строения химических соединений. С другой стороны, они связаны более тесно, чем эти «чертежи», поскольку связаны количественно. По всей видимости, те же отношения сохраняются и тогда, когда наш логический вопрос ставится перед гипотезами фон Гоффа и Вислиценуса о механических условиях валентности и молекулярном строении соединений.

Столь же фиксированные типы в конечном итоге присутствуют и в подразделениях кристаллов. Однако внутри отдельных кристаллографических систем, которые могут быть жестко разделены теоретическим выведением, из «типичных» основных и наиболее общих форм путем строго непрерывных переходов могут быть выведены другие формы. Но, согласно обсуждениям второго раздела выше, это предельное рассмотрение смещает фиксированную структуру форм, которые оно приводит в плавную связь, так же мало, как предельное рассмотрение в геометрии и анализе. Биквадратичная призма остается строго отделенной от биквадратичной двойной пирамиды, хотя она получается из этой наиболее общей формы квадратичной системы, когда главной оси позволено пересекаться на бесконечном расстоянии; точно так же «тип» гексакисоктаэдра, наиболее общей формы регулярной системы, от «типа» октаэдра, простейшей базовой формы системы. Мотив для представления этих форм как типов снова заключается исключительно в их репрезентативном значении. Они не способны к преобразованию, которое превратило бы репрезентативный член фиксированных типов в логический тип текучей связности.

XI. Резюме

Общие результаты вышеприведенного исследования заключаются в следующем:

1) Помимо тех делений, члены которых могут быть строго отделены друг от друга, логика должна признавать и те, члены которых сливаются друг с другом через множество промежуточных ступеней, и члены которых находятся, таким образом, в текучей связи.

2) Текучая связь не обязательно является непрерывной. Скорее, во многих случаях она обусловлена неравномерностью корреляций коллективного эпитома, которые остаются со всеми возможными причинами для разделения.

3) Подлежащее делению целое, члены которого имеют непрерывную связь, не обязательно является родом, но может быть и индивидуальным объектом, развитием индивидуального эпитома.

4) Область классификации понятий, члены которых бегло связаны, простирается не только на естественные науки, но и на наше практическое и теоретическое познание в целом.

5) Слово «тип», которое в практическом познании имеет в основном значение репрезентативного члена, а в научном познании было первоначально использовано Блейнвилем по отношению к группам организмов в таком смысле, постепенно натурализовалось в научном употреблении как обозначение видов, находящихся в свободной связи.

6) Классификации объектов, члены которых находятся в плавной связи, поэтому уместно называть классификациями типов.

7) Существуют различные типы:

a) схематические типы (III)

б) Репрезентативные типы (IV)

в) Типы развития организмов (VI)

d) Типы языков (VIII)

д) типы периодов (IX)

8) Логическая классификация типов сама является типологическим делением коллективного эпитома, члены которого находятся в сложной текучей связи, а именно типологическим делением на репрезентативные типы.

9) Первоначально (Бленвиль-Кювье) так называемые типы зоологии и ботаники были не типами текучей связности, а просто репрезентативными родами фиксированной ограниченности (V). Химические и кристаллографические так называемые типы также не являются типами в логическом смысле этого слова (X).

10) Непрерывная текучая связь, которую математический пограничный взгляд устанавливает между типами с фиксированным ограничением, не делает эти типы типичными в логическом смысле слова (II).

LITERATUR — Benno Erdmann, Theorie der Typen-Einteilungen, Philosophische Monatshefte, Bd. 30, Berlin 1894.

Принцип идентичности как принцип воображения

Глава 33

203. Тривиальное замечание, что каждый предмет представляется тем, чем он является по своему содержанию, т.е. что он представляется тождественным самому себе. Кажущаяся тривиальность, однако, таит в себе двусмысленность этой версии. С кажущимся большим основанием можно было бы сделать парадоксальное утверждение, что никакой предмет не представляется тождественным самому себе. Доказательство этого было бы простым: то, что представляется в воображении, является сознанием (43). Если бы, таким образом, каждый предмет представлялся тождественным самому себе, то сознание этого тождества с самим собой должно было бы присутствовать в каждом представлении, должно было бы быть постоянным компонентом, вечно повторяющейся характеристикой каждого предмета. Самонаблюдение, однако, кажется, решительно противоречит этому. Представляя себе дерево в восприятии, событие в памяти, страну молока и меда в воображении, полицию в абстракции, мы находим в себе воплощения характеристик, присущих каждому из этих предметов; однако никакие следы обычно не указывают нашему вниманию, что в каждом из них, кроме того, мы представляем себе тождество с собой как ту же самую характеристику.

204. Итак, является ли тождество с самим собой воображаемой характеристикой, характеристикой, полученной из тощей древесины школьных знаний? Может показаться, что это так, и так оно и было. Однако, если бы это было так, нам пришлось бы пойти дальше. Мы неизменно приписываем непроницаемость предметам восприятия людей. Но в большинстве случаев восприятия телесных вещей со свойствами посредством одного лишь чувства зрения сознание непроницаемости отсутствует, характеристика непроницаемости, восходящая к тактильным и моторным ощущениям, заменяется характерной для лица характеристикой простого заполнения пространства. Каждый предмет, кроме того, заполняет промежуток времени, причем не исчезающе малый, а косвенно измеряемый, пропорциональный, как показали психофизические исследования времени. Каждый предмет, кроме того, организован как звено во временном ряду изменяющихся содержаний сознания. И все же мы не всегда осознаем эти временные отношения (1). Аналогично и с характеристикой идентичности. Она тоже не отсутствует без исключения. Напротив, она всегда становится очевидной, как только мы обращаем внимание на то, как воображаемое представляется. Тогда кажется столь же неопровержимым, сколь и тривиальным, что в каждой воображаемой вещи мы находим тождество с собой. Какой бы предмет мы ни выбрали, мы находим каждый из них в этом состоянии тем, чем он является; ни один из них, пока мы представляем его таковым, не становится другим, не уходит в себя. Если предмет изменяется, он становится другим в той мере, в какой он изменился. Таким образом, как временные отношения предметов не проявляются в постоянном сознании их временности, так и тождество каждого предмета с самим собой не приводит к сознанию этого тождества каждого предмета с самим собой. Хотя у нас часто отсутствует сознание времени, мы непоколебимо заключаем, что каждый предмет стоит во времени. А заключаем мы это потому, что, когда мы наблюдаем сознание, мы находим его без исключения во временных отношениях. Точно так же мы должны придерживаться того факта, что каждый предмет тождественен с самим собой, хотя идея тождества с самим собой осознается лишь в исключительных случаях, как характеристика в предмете, который тождественен с самим собой. Поэтому мы должны вернуться к предыдущему рассмотрению (151), чтобы продолжить его. Если брать психологически, то в идее содержится то, что реально воображается в ее предмете; если брать логически, то, напротив, то, что можно четко выделить в ней в соответствии с состоянием нашего анализа содержания, присуще каждому предмету. В фактическом запасе нашего меняющегося хода воображения то в один, то в другой раз могут быть неотчетливыми те признаки, которые требуются как отчетливые в логически определенном предмете. Любая существенная черта предмета также может временно оставаться неотчетливой, если наше внимание не обращено на ее воспроизведение. Такие признаки могут даже иногда отсутствовать в фактическом инвентаре нашего научного мышления, поскольку наше научное мышление в своем фактическом течении лишь в исключительных случаях соответствует логическим нормам. Если, таким образом, оно действительно отсутствует в нашем воображении, то оно может быть бессознательно возбуждено или даже заторможено для этой формы репродуктивного возбуждения. Оно может даже стать временно или навсегда невозбудимым, т.е. забытым. Выключения такого рода происходят, в частности, когда сверхпороговые стимулы для восприятия или ассоциативного воспроизведения регулярно повторяются или остаются эффективными в течение длительного времени. Психологические модификации воображения, однако, и здесь не затрагивают наши логические круги. Если, с точки зрения логики, то, что может быть показано в каждом предмете в соответствии с состоянием нашего анализа его содержания, присуще ему, то из этого следует, что мы должны рассматривать тождество с самим собой как характеристику, которая одинаково принадлежит каждому предмету, каким бы ни было его содержание. Ибо мы находим это тождество с собой в каждом предмете, как только обращаем внимание на то, как он представлен.

205. Более того, тождество с самим собой не является характеристикой объективного, которая была бы общей с другими видами сознания, которые тогда должны были бы быть поняты как беспредметные. Скорее, это характеристика, которая принадлежит только объективному, т.е. характеристика, присущая только ему, и в этом отношении сущностная характеристика.

На первый взгляд, это кажется парадоксальным. До сих пор мы отличали предметы мысли от самой мысли, от сформулированных и несформулированных суждений. Действительно, никому не придет в голову сомневаться в том, что суждение, сформулированное суждение, а также вывод, определение, описание, классификация, доказательство, метод и т.д., короче говоря, любой процесс мышления как таковой, тождественен самому себе. Но несомненно и то, что каждая из этих форм мышления, как и каждое из конкретных слов, которыми мы их обозначаем, являются предметами, которые, как и все предметы, обладают содержанием и объемом, то есть эпитетами, которым мы приписываем определенный состав. Именно в природе мысли заложено то, что она может сделать себя, т.е. каждый вид своих операций, предметом.

Но возражение можно обобщить. Разве наши чувства и воления, а значит и сознание в целом, не имеют права быть тождественными самим себе? Не является ли тогда тождество с самим собой характеристикой, общей для всех видов воображения, в более широком смысле, для всех видов чувства и желания, то есть характеристикой сознания рода? Здесь, в другом повороте, возобновляется идея, которая уже встречалась в предыдущем месте (193). Мы устраняем это возражение так же, как и только что рассмотренное более узкое. Несомненно, мы должны представить себе каждое отдельное чувство и каждый отдельный акт воли, так же как и каждый вид чувства и акта воли, более того, роды чувства и воли, и, наконец, на этой психологической лестнице, род сознания в целом как тождественный самому себе. Но все это возможно только в том случае, если мы объективно постигаем каждое отдельное чувство или волевой акт, а также каждый из вышестоящих родов, включая сознание. Иначе говоря, мы не только переживаем чувства и волевые процессы, но и способны через самовосприятие определить содержание каждого чувства и волевого процесса, далее обобщить общие черты различных этих процессов через абстрагирование в виды и роды и, наконец, связать их в ряды психологического порядка. Короче говоря, мы можем объективно постичь не только наше мышление, но и наше чувство и желание, т.е. мы можем получить представления о нашем чувстве и желании. Воображение, как мы уже видели (49), выходит, так сказать, за пределы своего значения: оно выходит за пределы всего, что может быть дано нам в сознании. Если то обстоятельство, что мы можем объективно постичь мышление, является необходимым условием возможности всякого логического исследования, то то обстоятельство, что мы можем также объективно определить наше чувство и желание, является необходимым условием возможности всякого психологического исследования. Мы определяем родовое содержание чувства, говоря, что в нем мы сознаем состояние, в которое нас вводит некоторый стимул, и т. д. Тождество с самим собой является, таким образом, общей характеристикой сознания, а следовательно, и каждого из его видов и отдельных форм, в той мере, в какой сознание и его виды понимаются объективно. По этой самой причине оно является собственной характеристикой для всего, что становится для нас предметным.

Нам остается только указать на последнее возможное продолжение возражения. Оно может быть осуществлено только теми, кто испытывает неудобства. Все, что мы признаем реальным независимо от нас, мы, конечно, также представляем себе как тождественное с самим собой; то же самое касается и трансцендентного, которое мы постулируем как основу всего реального.

206. Более того, тождество с самим собой является изначальной характеристикой нашего объективного сознания. Оно не может быть выведено из какой-либо другой характеристики; ведь оно содержится в каждой характеристике, поскольку последняя сама является объектом. Поэтому его также нельзя интерпретировать как некое подобие, например, как «абсолютное» подобие. Оно не может быть ни аналитическим, ни синтетическим следствием равенства, поскольку всякое равенство есть отношение между предметами, каждый из которых, поскольку он является предметом, также предполагается тождественным самому себе. Это не вид, а предельный случай равенства, к которому оно приближается тем больше, чем меньше становятся все возможные различия между двумя объектами, и который достигается тогда, когда все возможные различия перестают существовать, и два предмета таким образом сливаются в один и тот же. Как предел, он остается столь же своеобразным и независимым, как и всякий предел по отношению к переменной, которая может бесконечно приближаться к нему, никогда не достигая его иначе, как отдавая свою сущность. Поэтому он остается столь же отличным от равенства, как, скажем, тангенс от секущей или дуга от соответствующей хорды. И этот логический предел равенства отличается от предельных случаев математического равенства тем, что рассмотрение, ведущее к нему, никогда не может стать фундаментальным выведением, а может быть только предельным рассмотрением, ценным для определенных целей, поскольку каждый случай равенства предполагает тождество сравниваемых объектов самим себе.

207. Уже из вышесказанного следует, что тождество с самим собой должно далее рассматриваться как простая характеристика объективного (107). Она не терпит анализа на большинство компонентов, ибо каждый из этих анализов предполагал бы тождество с собой каждой характеристики, полученной через него. Поэтому здесь применимы те же соображения, которые только что решили вопрос об оригинальности этой характеристики. Тождество с самим собой каждого предмета оказалось для нас предельным случаем всякого возможного отношения, так как в нем двойственность членов, которая в конечном счете существенна для всякого отношения, упраздняется, поскольку два члена совпадают в одном и том же. Таким образом, соображение, согласно которому мы рассматриваем тождество с самим собой как предельный случай равенства, является лишь частным случаем того, что позволяет понимать его как предельный случай всякого возможного отношения. И здесь, как и там, остается еще не разрешенное несоответствие, состоящее в том, что предполагаемый предел представляет собой определение, которое уже лежит в основе возможности каждого такого рассмотрения.

208. В конечном счете, тождество с самим собой является единственной изначальной характеристикой предметов нашего воображения. Ибо, определяя предмет как представление, как нечто воображаемое, как эпитома, как содержание, как окружность, как нечто вообще, как высший род, мы предполагаем его в каждом из этих способов определения. Поэтому все эти предшествующие определения являются не только альтернативными определениями тождества с самим собой, но и производными от него.

209. Поэтому мы должны сказать: предмет и тождество с самим собой — это одно и то же; быть предметом — это не что иное, как быть тождественным с самим собой. Это снова кажется парадоксальным. Но он уже теряет этот характер, когда мы проясняем для себя логические отношения, связывающие воедино все различные определения предмета, которые нам удалось вывести. С психологической точки зрения объект был прежде всего идеей; с логической точки зрения он стал воображаемым, затем олицетворением, затем содержанием и протяженностью, отсюда — высшим родом или чем-то вообще, наконец, тождеством с самим собой. Теперь мы исходим из логического определения предмета = воображаемое = эпитома, а затем отождествляем эти определения с окружностью и высшим родом. Затем мы можем представить себе высший род с точки зрения определенных выше фактических категорий субстанции, процесса и отношения. Это означает, что предмет, рассматриваемый с точки зрения категории субстанции как высшего рода, является содержанием; с точки зрения категории процесса он предстает в этом высшем роде как понятие; а с точки зрения категории отношения он предстает как тождество с самим собой. С другой точки зрения, мы можем сказать: каждый предмет, рассматриваемый наиболее абстрактно, показывает себя как эпитома, т.е., как мы должны были сказать с нашей исходной точки, как предмет второго порядка; эпитома, однако, является высшим родом, поскольку она включает отношения элементов между собой; в каждом отношении, наконец, есть тождество с собой как момент, который также может быть понят как предел отношений вообще. С двух последних точек зрения, таким образом, также возникает несоответствие, содержащееся в рассмотрении тождества как отношения: тождество с самим собой является предметом, когда оно понимается как высший род; оно является предельным случаем отношений с точки зрения, которая ведет вверх от этой категории к высшему роду.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • БЕННО ЭРДМАНН

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Неокантианство. Шестой том. Сборник эссе, статей, текстов книг предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я