Россия. Век XX. 1901–1964. Опыт беспристрастного исследования

Вадим Кожинов, 2023

Известный русский мыслитель, историк, филолог и публицист Вадим Кожинов осуществляет в данной книге масштабную реконструкцию внутренней логики исторического процесса в нашей стране в период с 1901 по 1964 год. «Мышление в фактах» – так сам автор обозначил свой метод постижения истории. Обилие привлеченных материалов, безбоязненное стремление разрушать стереотипы и развенчивать мифы, острота мысли – все это характеризует особый «кожиновский» стиль. Впервые изданная в 1990-е годы, книга сегодня вновь получает злободневное звучание. Для широкого круга читателей, интересующихся отечественной историей и культурой. Текст печатается в авторской редакции. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

  • Россия. Век XX. 1901–1939. От начала столетия до «загадочного» 1937 года

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Россия. Век XX. 1901–1964. Опыт беспристрастного исследования предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© ООО «Арт-холдинг “Медиарост”», 2023

© Кожинов В. В., наследники, 2023

Россия

Век XX

1901–1939

От начала столетия до «загадочного» 1937 года

Три кратких пояснения от автора

1. Главы этой книги публиковались первоначально под общим названием «Загадочные страницы истории. XX век». Но для книги в целом такое название было бы не очень уместным, ибо ведь из нее следует, что «загадочна», по сути дела, вся история нашего столетия: ее важнейшие явления и события предстают в «массовом» сознании в превратном или хотя бы сугубо неясном виде.

Это обусловлено, во-первых, крайней «идеологизированностью», свойственной нашему веку, той «тенденциозностью» (самого разного характера) в истолковании явлений и событий, которая внедряется в умы и души людей «средствами массовой информации» (СМИ), чьи масштабы и власть непрерывно расширяются, — от колоссально увеличивших свои тиражи в начале XX века газет[1] до вездесущего ныне телевидения. Казалось бы, цель СМИ — сообщать о том, что совершается в мире, но на деле наиболее «массовые» из них, требующие громадных финансовых затрат, не просто «информируют», но выражают интересы и волю мощных политических и экономических сил, которые стремятся сохранить и расширить свое господство, — будь то господство партий, транснациональных корпораций, так называемых олигархов и т. д.

«Неразгаданность» истории XX столетия обусловлена, во-вторых, и тем, конечно же, что дело идет о нашем веке, о десятилетиях, от которых мы еще не отдалились сколько-нибудь значительно, и нам нелегко взглянуть на них «объективно». Достаточно сказать, что среди нас еще живут люди, для которых события 1953, 1941, 1937, 1929 и даже 1917-го годов (пусть эти люди тогда были в очень юном возрасте) — не главы курса истории, а звенья их личной судьбы…

Строго говоря, XX век даже еще не стал в полном смысле слова историей (об этом далее пойдет речь), но отказаться от его изучения нельзя: оно не менее или, пожалуй, более важно, чем изучение предшествующих столетий.

2. Эта книга является продолжением — как бы «вторым томом» — моей изданной в 1997 году (и готовящейся к переизданию в существенно дополненном виде) книги «История Руси и русского Слова. Современный взгляд». Правда, это утверждение может показаться людям, знакомым с моей «Историей Руси…», по меньшей мере странным, ибо изложение отечественной истории доведено в ней только до начала XVI века, когда «Русь» начала превращаться в «Россию», а этот — «второй» — том посвящен XX столетию, и, следовательно, «пропущены» четыре века — XVI, XVII, XVIII и XIX…

Не исключено, что «пробел» еще будет восполнен, и тогда «второй» том окажется «третьим». Но, как мне представляется, обращение к начальной эпохе отечественной истории и, с другой стороны, к ее последнему (будем верить, что последнему только для нас, живущих сегодня, а не вообще…) периоду имеет свое оправдание и особо существенный смысл. Кстати сказать, в «первом» томе я многократно как бы перебрасывал мост именно в XX век, стремясь показать, что явления и события начальной эпохи нашего исторического бытия имеют определенные «отзвуки» в новейшей нашей истории.

Впрочем, дело не только в этом. История России в «пропущенные» мною столетия — с XVI по XIX-й — изучена к настоящему моменту значительно более тщательно и глубоко, чем предшествующая эпоха (то есть до XVI века) и, понятно, последующая, то есть нашего столетия. В высшей степени показательно, например, что в двадцатидевятитомной «Истории России с древнейших времен», созданной С. М. Соловьевым, начальным семи столетиям (IX–XV) посвящены всего два с половиной тома, а следующим трем столетиям (XVI–XVIII; к тому же последнее не «доведено» до конца) — двадцать шесть (!) томов с половиной, — то есть в 10 раз больше!

Словом, моя сосредоточенность на первых и последнем столетиях истории России имеет свои существенные основания, да и вообще «начало» и «конец» особенно важны для понимания развития страны в целом.

3. Целесообразно сказать несколько слов о той «методологии», которой я стремился следовать на многих страницах этой книги. Ее можно кратко определить как «мышление в фактах».

Сочинения об истории — особенно новейшей истории — представляют собой чаще всего совокупность тех или иных общих положений и, с другой стороны, сведений об исторических фактах — конкретных событиях, явлениях, людях — сведений, которые подкрепляют (либо даже просто «иллюстрируют») общие положения.

Я же стремился (разумеется, не мне судить, насколько осуществилось — да и осуществилось ли вообще — мое стремление) мыслить об истории прямо и непосредственно в самих ее конкретных фактах, чтобы эти факты (подчас вроде бы даже «мелкие», внешне «незначительные») являли собой не «примеры», а форму мысли, ее неотъемлемое «тело».

Эту методологию выдвигал еще в 1950-х годах (и, конечно, позднее) близко знакомый мне выдающийся мыслитель Э. В. Ильенков (1924–1979) — один из очень немногих мыслителей того времени, труды которого ныне переиздаются или даже издаются впервые.

Могут возразить, что любое сочинение об истории неизбежно исходит из фактов, и это действительно так. Но в большинстве случаев факты используются как «материал» (а не «форма») для выработки общих положений, которым придается наиболее важное значение, и факты как таковые выступают в готовом сочинении главным образом для «подкрепления» и «иллюстрирования» этих положений. И при этом из каждого исторического факта берется какая-либо одна его сторона, один аспект, нужный для обоснования «вывода».

А ведь, если вдуматься, конкретный исторический факт несет в себе многосторонний и многообразный — в конечном счете неисчерпаемый — смысл, ибо ведь он есть порождение, плод и данного периода истории и, в определенной степени, ее предшествующих периодов, хотя вполне понятно, что открыть в нем его богатейшее историческое содержание — очень нелегкая задача: в «идеале» факт должен быть «представлен» таким образом, чтобы он как бы сам «высказал» воплощенный в нем исторический смысл.

Более того: есть, конечно, и факты «случайного» характера, не воплощающие в себе основное движение истории, и поэтому огромное значение имеет уже сам выбор исторического факта, дающего возможность раскрыть существенный и многогранный смысл. Но, так или иначе, «мышление в самих фактах» (а не использование фактов для выработки общих положений) представляется наиболее плодотворным методом изучения истории. Повторю еще раз, что не мне судить, верно ли были выбраны и «выявили» ли весомое содержание те исторические факты, которые предстают в этой книге. Надеюсь все же, что хотя бы какая-то часть из них открывает нечто важное в истории XX века…

Часть первая

1901–1917

Введение

О возможной точке зрения на Российскую революцию

История России в нашем столетии являет собой прежде всего историю Революции. Я пишу это слово с заглавной буквы (так, между прочим, писал его полтора столетия назад в своих историософских стихотворениях и статьях Ф. И. Тютчев, хотя он имел в виду, понятно, европейскую — прежде всего французскую — Революцию, развертывавшуюся с 1780-х по 1870-е годы), ибо речь идет не о каких-либо, пусть значительнейших, но все же отдельных революционных событиях, свершившихся в 1905, 1917, 1929 и т. п. годах, а о многосторонней, но в конечном счете целостной исторической динамике, определившей путь России с самого начала нашего века и до сего дня.

Два года назад исполнилось 80 лет со времени «пика» Революции — февральского и октябрьского переворотов 1917 года; срок немалый, но едва ли есть основания утверждать, что историки выработали действительно объективное, беспристрастное понимание хода событий. И, конечно, мое сочинение — это именно и только опыт исследования, но, надеюсь, в той или иной степени пролагающий путь к пониманию нашей истории XX века.

Революция предстает как результат действий различных и даже, казалось бы, совершенно несовместимых социально-политических сил, ставивших перед собой свои, особенные цели. Общим для этих сил было отвержение российского социально-политического устройства, что выражалось в едином для них лозунге «Свобода! Освобождение!», имевшем в виду ликвидацию исторически сложившихся «ограничений» в сфере экономики, права, политики, идеологии.

Характерно, что явившиеся на политическую сцену на рубеже XIXXX веков группы предшественников и большевистской, и вроде бы крайне далекой от нее конституционно-демократической (кадетской) партий с самого начала поставили этот лозунг во главу угла, назвав себя Союзом борьбы за освобождение рабочего класса (его возглавил будущий вождь большевиков В. И. Ленин) и Союзом освобождения (его глава И. И. Петрункевич впоследствии стал председателем ЦК кадетской партии).

Сегодня большевики и кадеты кажутся абсолютно чуждыми друг другу, но вспомним, что видный политический деятель того времени П. Б. Струве сначала тесно сотрудничал с В. И. Лениным и даже составлял Манифест Российской социал-демократической рабочей партии (РСДРП; в ее рамках в 1903 году сформировался большевизм), а в 1905 году стал одним из лидеров кадетской партии.

Или другой — менее известный — факт: С. М. Киров (Костриков), вначале связанный с РСДРП, в 1909 году на долгое время оказался в русле кадетской партии, став даже ведущим сотрудником северо-кавказской кадетской газеты «Терек», и лишь накануне октябрьского переворота «вернулся» в РСДРП(б), а впоследствии был одним из главных ее «вождей» (см. об этом, например: Хлевнюк О. В. Политбюро. Механизм политической власти в 1930-е годы. — М., 1996, с. 120–121).

Вообще необходимо осознать, что почти все политические течения начала XX века были, если выразиться попросту, «за Революцию», и переход Кирова из РСДРП к кадетам вовсе не означал отказа от революционных устремлений. Мне, вероятно, напомнят, что большевики обличали кадетов как «контрреволюционеров». Но ведь и кадеты, в свою очередь, клеймили «контрреволюционерами» самих большевиков. И эти взаимные обвинения вполне закономерны и понятны: дело здесь прежде всего в том, что каждая из партий претендовала на главенство в Революции и, далее, в долженствующем создаться после ее победы новом социально-политическом устройстве.

Очень показательно в этом смысле «противоречие», содержащееся в новейшем (3-м) издании Большой советской энциклопедии. В статье о кадетах (ее авторы — историки А. Я. Аврех и Н. Ф. Славин) эта партия вместе с ее предшественником, Союзом освобождения, квалифицирована как «партия контрреволюционной либерально-монархической буржуазии» (т. 11, с. 389), однако в статье той же самой БСЭ Союз освобождения, составленной известным специалистом в этой области историографии, К. Ф. Шацилло, читаем: «Большевики во главе с В. И. Лениным выступали против попыток Союза освобождения захватить руководство революционно-освободительным движением и одновременно боролись за высвобождение из-под влияния либералов радикального крыла Союза освобождения…» (т. 24, с. 272).

Если бы кадеты действительно были контрреволюционной партией, едва ли вообще мог встать вопрос об их «руководстве революционно-освободительным движением» и едва ли в этой партии имелось бы «радикальное (то есть особо “левое”) крыло».

Тем не менее в сочинениях советских историков кадеты, как правило, предстают в качестве «контрреволюционной» силы, а «антисоветские» (эмигрантские, зарубежные и в настоящее время многие «бывшие советские» или «постсоветские») историки нередко усматривают «контрреволюционность», напротив, в большевиках, которые, захватив власть, не дали «освободить» Россию, к чему, мол, стремились кадеты (а также эсеры, меньшевики и т. д.).

Как уже сказано, взаимные обвинения из уст кадетских и большевистских деятелей были естественным порождением политического соперничества. Однако совершенно иной характер имеют подобные обвинения, когда они появляются в позднейших сочинениях историков: эти обвинения означают, что историк, по сути дела, отказывается от беспристрастного анализа, который вроде бы призвана осуществлять историография, и рассматривает ход Революции как бы глазами одной из участвовавших в ней партий.

Сегодня всем ясно, что советская историография, изучавшая Революцию всецело с «точки зрения» большевиков, никак не могла быть действительно объективной (достаточно сказать, что роль большевиков в событиях 1903–1916 годов крайне преувеличивалась; на самом деле они обрели первостепенное значение только летом 1917 года). Но нынешние сочинения историков, фактически избирающих «точкой отсчета» для взгляда на Революцию кадетов либо, скажем, эсеров, в сущности, еще более далеки от объективного понимания хода истории — более потому, что кадеты и эсеры потерпели поражение, и смотреть на ход Революции их глазами едва ли плодотворное дело.

Необходимо четко осознать принципиальное различие между задачами, встающими перед нами в отношении современности, настоящего, сегодняшней ситуации в политике, экономике и т. д., и, с другой стороны, теми целями, которые встают при нашем обращении к более или менее отдаленному прошлому, к тому, что уже стало историей.

Когда мы имеем дело с современностью, у нас есть возможность (разумеется, именно и только возможность, далеко не всегда осуществляемая) оказать реальное воздействие на ход событий, конечный результат которых пока неизвестен и может оказаться различным. Поэтому, в частности, вполне понятны и уместны наша поддержка той или иной политической силы, представляющейся нам наиболее «позитивной» и способной победить в развертывающейся сегодня борьбе, а также наше стремление воспринимать действительность с точки зрения этой силы. Однако в прошлом (что вполне понятно) уже ничего нельзя изменить, результат развертывавшейся в нем борьбы известен, и любая попытка ставить вопрос о том, что результат-де мог быть иным, в конечном счете вредит пониманию реального хода истории: мы неизбежно начинаем размышлять не столько о том, что совершилось, сколько о том, что, по нашему мнению, могло совершиться, и «возможность» в той или иной мере заслоняет от нас историческую действительность. Это, к сожалению, типично для нынешних сочинений о Революции.

Вместе с тем нельзя не видеть, что пока еще крайне трудно, пожалуй, даже вообще невозможно изучать ход Революции, полностью отрешившись от нашего отношения к действовавшим с начала XX века политическим силам. В более или менее отдаленном будущем, когда уместно будет сказать словами поэта, что «страсти улеглись», подлинная объективность станет, очевидно, достижимой целью. Но сегодня, в наши дни, когда на политической сцене появляются течения, открыто провозглашающие себя «продолжателями» дела тех или иных возникших в начале века партий (от радикально социалистических до принципиально «капиталистических»), требования смотреть на Революцию с совершенно «нейтральной» точки зрения являются заведомо утопичными.

* * *

Проблему, встающую сегодня перед историками Революции, можно и важно осмыслить именно в плане соотношения прошлого, настоящего и будущего. Ясно, что любое исследование истории — это взгляд из будущего в прошлое, а исследование настоящего, современности (то есть предпринятое непосредственно в период развертывания исследуемых событий) едва ли способно стать полноценным явлением исторической науки; оно представляет собой, скорее, явление политической публицистики, цель которой заключается не столько в том, чтобы беспристрастно познать ход событий, сколько в том, чтобы воздействовать на этот ход, стремиться направить его по наиболее «позитивному» (с точки зрения автора того или иного публицистического сочинения) пути. Это, конечно, не значит, что публицистика вообще не может нести в себе объективного понимания хода нынешних событий, но все же главная цель исследования современных событий (конечный итог, «плод» которых еще, так сказать, не созрел) естественно и неизбежно раскрывается как стремление способствовать тому или иному вероятному итогу.

Тот очевидный факт, что сегодня так или иначе продолжается политическая и идеологическая борьба, начавшаяся на рубеже XIX–XX веков (например, если выразиться наиболее кратко и просто, борьба между «капитализмом» и «социализмом»), побуждает прийти к существенному выводу: история России XX века (в отличие от истории XIX-гo и предшествующих веков) еще не стала для нас в истинном смысле слова прошлым, мы еще, в сущности, не можем смотреть на нее из действительного будущего — то есть из иной, «новой» исторической эпохи, наступающей тогда, когда итоги предыдущей так или иначе подведены и о них в самом деле можно судить беспристрастно.

Вместе с тем было бы, конечно, нелепо «отложить» на какое-то время изучение этой истории, а кроме того, даже наиболее политизированное (скажем, догматически советское или заостренно антисоветское) исследование хода Революции все же способно выяснить нечто существенное — пусть и с определенными ограничениями и искажениями. Наконец, нельзя упускать из виду, что у современных историков, которые не отдалены от событий многими десятилетиями и тем более веками, есть и несомненные преимущества перед теми, кто будет изучать Революцию в условиях совсем иной, грядущей эпохи с ее особенными проблемами и настроениями (хотя, конечно, наши потомки обретут, надо думать, такую объективность взгляда на итоги Революции, которая нам недоступна).

И, рассуждая о непреодолимой «тенденциозности» нынешних сочинений об еще не ставшей «прошлым» Революции, я отнюдь не перечеркиваю усилия историков, основывающихся на той или иной «точке зрения» («большевистской», «кадетской» и т. п.); в конце концов эти усилия в своей совокупности способны дать многостороннюю картину. Я только предлагаю подойти к делу более ответственно и, прежде всего, более осознанно, чем это обычно имеет место. Если вдуматься, главные «недостатки» тех сочинений об истории XX века, которые основываются на «точке зрения» какой-либо из политических сил (большевиков, кадетов и т. д.) проистекают не столько из самой этой — по сути дела, в настоящее время неизбежной — «политизированности», сколько из того факта, что она или не выявлена, или даже вообще не осознана авторами этих сочинений, преподносимых в качестве будто бы вполне «объективных». Открытое признание о сделанном автором такого сочинения выборе «точки зрения» дало бы существенную корректировку его анализа и его выводов. В моем сочинении «точка зрения», или, вернее будет сказать, «точка отсчета», избрана вполне сознательно, и я говорю о ней с полной откровенностью: это крайне «консервативные» политические движения начала века, которые обычно называют «черносотенными».

Этот выбор вроде бы означает, что я оказываюсь в точно таком же положении, как и историки, которые сегодня избирают «точкой отсчета» большевиков, кадетов, эсеров и т. д. Ведь в настоящее время действуют если и не в полном — практическом — смысле слова политические, то, по крайней мере, идеологические силы, прямо и непосредственно считающиеся (и даже сами считающие себя) наследниками «черносотенцев» начала века. И, следовательно, мое сочинение будет являть собой не столько исследование истории, сколько выдвижение «черносотенства» в качестве программы для современной, сегодняшней борьбы в сфере идеологии и в конечном счете политики.

Однако мое сочинение, надеюсь, убедит каждого читателя в том, что программа «черносотенцев» не может «победить» — как не могла она победить уже и в начале нашего века… Впрочем, и здесь, в предисловии, уместно и должно сказать об этом хотя бы вкратце.

«Черносотенцы» начала века исходили из того, что преобладающее большинство населения России нерушимо исповедует христианско-православные, монархически-самодержавные и народно-национальные убеждения, которые составляют самую основу сознания и бытия этого большинства. Однако ход истории со всей несомненностью показал, что такое представление было иллюзорным. Ныне же, в конце века, лишь не желающие оглянуться вокруг, замкнувшиеся в мире чисто умозрительных построений люди могут надеяться на победу «черносотенных» идей (о политиканах, только делающих вид, что они верят в соответствующий дух современного народа, говорить в данном случае незачем). И я избираю «черносотенцев» в качестве точки отсчета для взгляда на историю России XX века отнюдь не потому, что вижу в их идеологии вероятную программу грядущего пути России. События последнего времени (в частности, результаты различных избирательных кампаний) показали, что политические силы, которые в той или иной мере являются «наследниками» большевиков, или кадетов, или эсеров, могли получать более или менее широкую поддержку населения страны. Однако нынешние православно-монархические течения, так или иначе, но действительно «продолжающие» линию «черносотенцев» начала века, явно не имеют такой поддержки и не способны повести за собой значительные слои народа. Едва ли можно назвать хотя бы одного современного политического деятеля, который, открыто выдвинув последовательную православно-монархическую программу, победил на каких-либо выборах.

Говоря об этом, я, понятно, отнюдь не имею в виду патриотические устремления вообще, которые в той или иной ситуации были присущи и «советской» эпохе. Идеология «черносотенства» всецело основывалась на безусловной, так сказать, врожденной православной Вере, еще сохранявшейся к началу XX века в душах миллионов русских людей; подлинный монархизм и немыслим без Веры, ибо монарх должен представать как «помазанник Божий», находящийся на троне по Высшей (а не человеческой) воле.

* * *

Здесь уместно и важно сделать отступление общего характера. Современные русские люди, полагающие, что можно возродить в душе народа — или хотя бы весомой его части — то зиждившееся на православной Вере национальное сознание, которое было реальностью еще в прошлом веке, не принимают во внимание своего рода переворот в самом «строении», «структуре» человеческих душ, совершившийся за последние десятилетия.

Утрату людьми убежденной, как бы врожденной Веры обычно истолковывают только как последствие запретов и борьбы с христианством в советское время. Между тем история мира дает немало доказательств тому, что жестокие гонения на христиан нередко вели к противоположному результату — к укреплению и росту Веры; есть подобные примеры и в советские времена. И характерно, что очень многие люди, родившиеся накануне или в первые годы после Революции и под воздействием жестоких гонений и антирелигиозной пропаганды вроде бы совсем отошедшие от Церкви, в пожилом возрасте стали возвращаться в нее; это даже дало серьезные основания говорить (главным образом, в так называемом самзидате) о «православном возрождении» конца 1960-х — 1970-х годов.

Однако с теми, кто начали жизнь, скажем, в 1950-х годах, и тем более позднее, дело обстоит по-иному. Правда, в наши дни, когда все запреты с религии и Церкви сняты, многие из этих людей посещают храмы. Но нередко это, увы, диктуется — прошу извинить за резкость — модным поветрием, а не духовным прозрением.

Я отнюдь не хочу сказать, что среди сегодняшних посетителей Церкви вообще нет подлинно религиозных людей; речь лишь о том, что они все же составляют меньшинство, и, пожалуй, не очень значительное…

И причина утраты глубокой подлинной Веры заключается не столько в воздействии официального атеизма и всякого рода запретов, имевших место до последнего десятилетия (что затрудняло или вообще исключало посещение храмов), сколько в кардинальном изменении самой «структуры» человеческого сознания в условиях современной цивилизации.

Еще сравнительно недавно для абсолютного большинства людей их сознание и их деятельная жизнь были чем-то нераздельным, и верующий человек участвовал в религиозных обрядах в храме или в собственном доме, не задумываясь о самой своей Вере, не подвергая ее какому-либо «анализу». Он, в сущности, вообще не мог воспринять свое религиозное сознание как «объект», который можно осмыслять и оценивать.

Но в новейшее время совершается широчайшее и стремительное распространение различного рода предметных форм «информации», которые существуют «отдельно» от людей и их непосредственной жизнедеятельности. Если еще сравнительно недавно человеческое сознание было всецело или хотя бы главным образом порождением самой жизни, формировалось как прямое и непосредственное «отражение» реального быта, труда, религиозного обряда, путешествия и т. д., то теперь оно во все возрастающей степени основывается на том, что явлено в каком-либо «тексте», на различного рода «экранах» и т. п. Могут возразить, что книга и даже газета — «изобретение» давних времен; однако только в XX веке они становятся привычной реальностью для большинства, в пределе — для всех людей. Ранее постоянное чтение было уделом немногих даже из среды владеющих грамотой людей (и, кстати сказать, религиозные сомнения в те давние времена были характерны почти исключительно для «книгочеев»).

Человек, обретающий преобладающую или хотя бы очень значительную часть «информации» о мире из «специально» созданных для этой цели «объектов» — текстов, изображений, кино — и телеэкранов и т. п., — тем самым обретает возможность и, более того, привычку — как бы необходимость — воспринимать в качестве объекта свое сознание вообще — в том числе религиозное сознание, которое ранее было неотделимой стороной самого существования человека, — подобной, например, дыханию.

А превращение своего собственного религиозного сознания в объект неизбежно ведет к «критическому» отношению к нему (под «критикой» здесь подразумевается не «негативизм», а, так сказать, аналитизм).

В свое время человек малым ребенком входил вместе со своей семьей и соседями в храм, вбирал в себя религиозность как органическую часть, как одну из сторон общего и своего собственного бытия, и ему даже не могло прийти в голову «отделить» от цельности бытия свое субъективное переживание религии и анализировать это переживание.

Ныне же такое «отделение» в той или иной мере неизбежно, что обусловлено, как уже говорилось, не большей, в сравнении с отцами и дедами, «образованностью» (именно этим нередко пытаются объяснять утрату религиозности), а существенным изменением самого строения душ, для которых собственное сознание становится объектом осмысления и оценки. А осмысление и оценка основ религиозного сознания — это поистине труднейшая и сложнейшая задача, плодотворное решение которой под силу только богато одаренным или исключительно высокоразвитым людям.

И сегодня подлинная Вера присуща, надо думать, либо людям особенного духовного склада и своеобразной судьбы, сумевшим сохранить в себе изначальную, первородную религиозность, не поддавшуюся «критике» со стороны «отделившегося» сознания, — либо людям наивысшей культуры, которые, пройдя неизбежную стадию «критики», обрели вполне осознанную Веру, — ту, каковая явлена в глубоких размышлениях классиков богословия.

Я близко знал такого человека — всемирно известного ныне Михаила Михайловича Бахтина, который, кстати сказать, утверждал, что любой подлинно великий разум — религиозен, ибо нельзя достичь безусловного величия без Веры в Бога, дающей истинную свободу мысли; поскольку люди вообще не могут жить без какой-либо веры (пусть хотя бы веры в правду безверия), отсутствие Веры в Бога, воплощающего в Себе безграничность, с необходимостью означает идолопоклонство, то есть веру в нечто ограниченное (например, гуманизм, обожествляющий человека, социальный идеал, обожествляющий определенную организацию общества, и т. п.).

Это, конечно, отнюдь не значит, что подлинная Вера доступна только людям великого разума; речь идет в данном случае о глубоко осознанной Вере, но Вера, впитанная, как говорится, с молоком матери и нерушимо пронесенная через все испытания, являет собой безусловную ценность и свидетельствует об особенной духовной одаренности ее носителя. Другой вопрос — что люди, наделенные таким даром, едва ли составляют значительную часть населения страны, хотя их, очевидно, намного больше, чем людей, обладающих высшим разумом, дающим возможность всецело осознанно обрести Веру.

Основная же масса нынешних людей, так или иначе обращающихся к православию, оказывается на своего рода безвыходном распутье: они уже привыкли к критическому «анализу» своего сознания, но для решения на высшем уровне вопроса о бытии Бога, и тем более о бессмертии их собственных душ, у них нет ни особенного дара, ни высшей развитости разума…

Исходя из этого, едва ли можно полагать, что православие и все неразрывно с ним связанное — в том числе идея истинной монархии — способно возродиться и стать основной опорой бытия страны… Утверждая это, я имею в виду современное положение вещей; нельзя исключить, что в более или менее отдаленном будущем положение в силу каких-либо исторических сдвигов и событий преобразуется. Но сегодня тот духовный фундамент, на который стремилось опереться «черносотенство», менее — и даже гораздо менее — «надежен», чем в начале нашего века…

* * *

Повторю еще раз: я обращаюсь к «черносотенству» начала века вовсе не потому, что усматриваю в нем некий прообраз нашего будущего пути (по крайней мере — предвидимого сегодня будущего). Как раз напротив! «Черносотенство» в данном случае нужно и важно в качестве воплощения не будущего, а прошлого.

Как уже сказано, мы еще, по сути дела, не можем смотреть на Революцию из будущего; она в той или иной степени остается не преодоленным настоящим, которое властно порождает стремление не столько познавать, сколько действовать — хотя бы действовать словом — и создавать скорее «программы», чем исследования хода истории. Но если пока еще крайне труден или вообще немыслим взгляд на Революцию из беспристрастного будущего, есть основания попытаться взглянуть на нее из предшествовавшего ей прошлого, которое как раз и являли собой на политической сцене начала века «черносотенцы». Могут возразить, что воплощением прошлого была прежде всего сама тогдашняя власть — царь и его правительство. Но это едва ли сколько-нибудь верно; понимание российской власти начала века как всецело «реакционного» явления было первоначально внедрено в умы (и, в сущности, остается в них и сегодня) боровшимися с ней силами — от кадетов до большевиков. Одна уже фигура председателя Совета министров П. А. Столыпина, игравшего первостепенную роль в 1906–1911 годах, опровергает подобное понимание, ибо «прогрессизм» явно преобладал в этом правителе над «консерватизмом». Так, осуществленные тогда кардинальные изменения в судьбе миллионов крестьян превосходят по своей значительности все, что предпринимали до февраля 1917 года другие «прогрессивные» силы.

И вполне закономерно, что «черносотенцы», которые поначалу поддерживали политику Столыпина, решительно боровшегося с бунтами и террором 1906–1907 годов, позднее резко и даже очень резко выступали против его реформаторской деятельности, ибо смотрели на современность всецело с точки зрения прошлого России.

Я отдаю себе отчет в том, что предложение смотреть на Революцию «из прошлого» может быть воспринято как сомнительный или по меньшей мере парадоксальный «метод». Но подчеркну еще раз, что по отношению к XX веку естественный для историка взгляд на прошлое из будущего вряд ли осуществим в наше время, и историография, так сказать, обречена смотреть на Революцию ее глазами (вернее, глазами той или иной действовавшей в ней политической силы). А обращение к прошлому, к принципиально «реакционной» политической силе дает — при всех вероятных оговорках — возможность увидеть Революцию «сторонним», то есть в какой-то мере объективным взглядом (между тем глазами большевиков, кадетов и т. п. мы неизбежно смотрим на Революцию не извне, а изнутри).

И если даже эта постановка вопроса воспринимается с полнейшей недоверчивостью, дальнейшее изложение, надеюсь, в той или иной степени убедит моих читателей в оправданности (пусть хотя бы частичной, относительной) предлагаемого «метода» исследования хода Революции.

И еще одно соображение. Уже было отмечено, что взгляд на Революцию с точки зрения кадетов или эсеров малопродуктивен, ибо эти партии потерпели сокрушительное поражение — и, значит, оказались недальновидными, не понимали или хотя бы плохо понимали, куда ведут события — в том числе события, вызванные их собственными действиями. Но ведь и «черносотенцев» — скажут мне — постиг полный крах, притом даже раньше, чем тех же кадетов; они фактически сошли с политической сцены уже во время февральского переворота 1917 года, и (выразительный факт!) один из их известнейших предводителей, В. М. Пуришкевич, летом этого года объявил о своем присоединении к кадетам!

Однако в идеологии «черносотенцев» имелся, как будет показано, существеннейший момент: они, в отличие от кадетов, эсеров и т. д., рано (не позднее 1910 года) и достаточно ясно осознали неизбежность своего поражения (я имею в виду, конечно, не всех участников «черносотенного» движения, а его основных идеологов). И это осознание дало им немалые преимущества перед «слепо» рвавшимися к победе кадетами, эсерами и т. д.; они гораздо лучше других политических сил понимали, к чему ведет Революция.

Глава первая

Кто такие «черносотенцы»?

Как уже сказано, прописная буква в слове «Революция» употреблена для того, чтобы подчеркнуть: речь идет не о каком-либо революционном взрыве (декабря 1905-го, февраля 1917-го и т. д.), но обо всем грандиозном катаклизме, потрясшем Россию в XX веке. Широкое значение имеет и слово «черносотенцы». Нередко вместо него предпочитают говорить о «членах Союза русского народа», но при этом дело сводится только к одной (пусть и наиболее крупной) патриотической и антиреволюционной организации, существовавшей с 8 ноября 1905-го и до февральского переворота 1917 года. Между тем «черносотенцами» с полным основанием называли и называют многих и весьма различных деятелей и идеологов, выступивших намного ранее создания Союза русского народа, а также не входивших в этот Союз после его возникновения и даже вообще не состоявших в каких-либо организациях и объединениях. Поэтому слово «черносотенцы», несмотря на его одиозное, то есть имеющее крайне «отрицательное» и, более того, проникнутое ненавистью значение, все же наиболее уместно при исследовании того явления, которому посвящена эта глава моего сочинения.

Да, слово «черносотенцы» (производное от «черная сотня») предстает как откровенно бранная кличка. Правда, в новейшем «Словаре русского языка» (1984) была предпринята попытка дать более или менее объективное толкование этого слова (привожу его целиком): «Черносотенец, — нца. Член, участник погромно-монархических организаций в России начала 20 века, деятельность которых была направлена на борьбу с революционным движением».

Небесполезно разобраться в этом определении. Странноватый двойной эпитет «погромно-монархические» явно призван сохранить в толковании этого слова бранный (таково уж само это словечко «погромный») привкус. Правильнее было бы сказать «крайне» или «экстремистски монархические» (то есть не признающие никаких ограничений монархической власти); определение «погромные» неуместно здесь уже хотя бы потому, что некоторые заведомо «черносотенные» организации — например, Русское собрание (в отличие от того же Союза русского народа) — никто никогда не связывал с какими-либо насильственными — то есть могущими быть отнесенными к «погромным» — акциями.

Во-вторых, в приведенном словарном определении неправомерно ограничение понятием «монархизм»; следовало сказать об «организациях», защищавших традиционный тройственный, триединый принцип — православие, монархия (самодержавие) и народность (то есть самобытные отношения и формы русской жизни). Во имя этой триады «черносотенцы» вели непримиримую, бескомпромиссную борьбу с Революцией — притом гораздо более последовательную, чем многие тогдашние должностные лица монархического государства, которых «черносотенцы» постоянно и резко критиковали за примирение либо даже прямое приспособленчество к революционным — или хотя бы к сугубо либеральным — тенденциям. Не раз «черносотенная» критика обращалась даже и на самого монарха, и на главу православной церкви, и на крупнейших творцов национальной культуры (более всего — на Толстого, хотя в свое время именно он создал «Войну и мир» — одно из самых великолепных и полнокровных воплощений того, что обозначается словом «народность»).

Далее, разбираемое словарное определение не вполне четко обрисовало те, так сказать, границы, в которых существовали «черносотенцы»; говорится и о «членах», и также об «участниках» соответствующих организаций. В этом видно стремление как-то разграничить прямых, непосредственных «функционеров» этих организаций и, с другой стороны, «сочувствующих» им, в той или иной мере разделяющих их устремления деятелей — то есть скорее «соучастников», чем «участников». Так, например, авторы и сотрудники редакции знаменитой газеты «Новое время» (в отличие, скажем, от сотрудников редакций газет «Московские ведомости» или «Русское знамя») не входили в какие-либо «черносотенные» организации и даже нередко и подчас весьма решительно их критиковали, но тем не менее «нововременцев» все же вполне основательно причисляли и причисляют к лагерю «черносотенцев».

Наконец, словарное определение относит к «черносотенцам» только деятелей «начала 20 века»; между тем это обозначение часто — и опять-таки с полным основанием — применяется и ко многим деятелям предыдущего, XIX века, хотя и называют их так, конечно, задним числом. Но, как бы там ни было, начиная по меньшей мере с 1860-х годов на общественной сцене выступали идеологи, которые явно представляли собой прямых предшественников тех «черносотенцев», которые действовали в 1900–1910-х годах. Собственно говоря, убеждения принадлежавших к старшим поколениям виднейших деятелей «черносотенных» организаций — таких, например, как Д. И. Иловайский (1832–1920), К. Ф. Головин (1843–1913), С. Ф. Шарапов (1850–1911), В. А. Грингмут (1851–1907), Л. А. Тихомиров (1852–1923), А. И. Соболевский (1856–1929) — вполне сложились еще до начала XX века.

Итак, обрисованы общие контуры явления, известного под названием «черносотенство». Нельзя, впрочем, умолчать о том, что слово это — или, точнее, кличка — последние несколько лет самым активным образом используется по отношению к тем или иным современным, сегодняшним деятелям и идеологам. Но это уже совершенно особый вопрос, о котором можно рассуждать только после уяснения действительного характера дореволюционного «черносотенства».

Как сказано, слово «черносотенцы» — а также словосочетание «черная сотня», от которого оно образовано, — употреблялось и употребляется, по сути дела, в качестве бранной клички, своего рода проклятия (хотя в новейших словарях и можно найти примеры более «спокойного» толкования). Еще в 1907 году известнейший Энциклопедический словарь Брокгауза и Эфрона (2-й дополнительный том) «заложил основы» именно такого словоупотребления (курсив в цитируемом тексте, а также в дальнейшем — кроме специально оговоренных случаев — мой):

«Черная сотня — ходячее название, которое в последнее время стало применяться к подонкам населения… Черносотенство под разными наименованиями являлось на историческую сцену (например, в Италии — каморра и мафия)… При культурных формах политической жизни черносотенство обыкновенно исчезает». И далее: «…сами черносотенцы охотно приняли эту кличку, она делается признанным наименованием всех элементов, принадлежащих к крайне правым партиям и противополагающих себя “красносотенцам”. В № 141 “Московских ведомостей” за 1906 год было помещено “Руководство черносотенца-монархиста”… Такой же характер имеет брошюра А. А. Майкова “Революционеры и черносотенцы” (СПб., 1907)».

В этой словарной статье, между прочим, дано и иное, не бранное определение «черносотенцев»: речь идет об «элементах», то есть, попросту говоря, о людях (автор словарной статьи как бы не хотел называть их «людьми»), «принадлежащих к крайне правым партиям»; выражение «крайне правые» можно было бы заменить и более «научным» — «крайне консервативные» или, в конце концов, «реакционные» (правда, и это слово в России давно уже стало «ругательным»). Но словарь относится с явным предпочтением к обозначению «черносотенцы», ловко ссылаясь на то, что «сами черносотенцы охотно приняли эту кличку», — как будто они были готовы принять на себя и такие содержащиеся в словарной статье определения, как «подонки» и «мафия», а также обвинение в полной несовместимости с культурой (ведь, согласно словарю, «при культурных формах политической жизни черносотенство исчезает») и т. п.

Сам по себе факт, что «черносотенцы» не возражали против навязываемой им «клички», не столь уж удивителен. Не раз в истории название какого-либо течения принималось из враждебных или хотя бы чуждых уст; так, например, Хомяков, Киреевские, Аксаковы, Самарин не открещивались от названия «славянофилы», которое употреблялось по отношению к ним в качестве заведомо иронической, издевательской (пусть и не заряженной столь ярой ненавистью, как «черносотенцы») клички.

При этом идеологи «черносотенства» хорошо знали действительную историю слова, ставшего их «кличкой», — историю, прослеженную, например, в классическом курсе лекций В. О. Ключевского «Терминология русской истории», литографическое издание которого появилось еще в 1885 году. Словосочетание «черная сотня» вошло в русские летописи начиная с XII века (!) и играло первостепенную роль вплоть до Петровской эпохи. В средневековой Руси, показывал В. О. Ключевский, «общество делилось на два разряда лиц — это “служилые люди” и “черные”. Черные люди… назывались еще земскими… Это были горожане… и сельчане — свободные крестьяне». А «черные сотни — это разряды или местные общества», образованные из «“черных”, “земских” людей»[2].

Итак, «черные сотни» — это объединения «земских» людей, людей земли — в отличие от «служилых», чья жизнь была неразрывно связана с учреждениями государства. И именуя свои организации «черными сотнями», идеологи начала XX века стремились тем самым возродить древний сугубо «демократический» порядок вещей: в тяжкое для страны время объединения «земских людей» — «черные сотни» — призваны спасти ее главные устои.

Основоположник организованного «черносотенства» В. А. Грингмут (о нем еще пойдет речь) в своем уже упомянутом «Руководстве монархиста-черносотенца» (1906) писал:

«Враги самодержавия назвали “черной сотней” простой, черный русский народ, который во время вооруженного бунта 1905 года встал на защиту самодержавного Царя. Почетное ли это название, “черная сотня”? Да, очень почетное. Нижегородская черная сотня, собравшаяся вокруг Минина, спасла Москву и всю Россию от поляков и русских изменников»[3].

Из этого ясно, в частности, что идеологи «черносотенства» приняли сию «кличку» и даже дорожили ею в силу ее глубокого народного, проникнутого подлинным демократизмом смысла и значения. Кое-кому последнее утверждение может показаться чисто парадоксальным, ибо ведь как раз непримиримые враги, антиподы «черносотенцев» объявляли себя единственными настоящими «демократами». Но вот весьма любопытное признание идеолога, коего никак нельзя заподозрить в стремлении «обелить» крайних противников Революции: «В нашем черносотенстве есть одна чрезвычайно важная черта, на которую обращено недостаточно внимания. Это — темный мужицкий демократизм, самый грубый, но и самый глубокий»[4]. Так писал в 1913 году не кто-нибудь, а В. И. Ленин. Притом данное им определение «темный» нужно правильно понять. Речь идет, несомненно, о тех слоях народа, которые еще не затронуты «светом», «просвещением», исходящим со страниц революционных газет и из уст воинственных митинговых агитаторов. Но в наше время уже нетрудно, полагаю, понять, что отсутствие такого «просвещения» обеспечивало и немалые преимущества. Ибо не «просвещенные» в этом плане люди глубже и яснее сознавали или хотя бы чувствовали, к чему приведет разрушение основных устоев русского бытия — то есть православия, самодержавия и народности. Чувствовали и пытались сопротивляться разрушительной работе…

Словом, В. И. Ленин был совершенно прав, говоря о «самом глубоком демократизме», присущем «черносотенству». И в то же время ленинское определение «мужицкий» ложно. «Черносотенство» отличалось от всех остальных политических течений своей, если угодно, «общенародностью», оно складывалось поверх границ классов и сословий. В нем с самого начала принимали прямое участие и родовитейшие князья Рюриковичи (например, правнук декабриста М. Н. Волконский и Д. Н. Долгоруков), и рабочие Путиловского завода (1500 из них были членами Союза русского народа)[5], виднейшие деятели культуры (о чем еще пойдет речь) и «неграмотные» крестьяне, предприимчивые купцы и иерархи Церкви и т. д. Эта «всесословность» в обстановке острейшей «классовой борьбы», характерной для начала XX века, уже сама по себе привлекает заинтересованное внимание.

Здесь уместно напомнить о том, что речь у нас вообще идет о загадочных страницах истории. И разве не загадочен уже сам по себе факт, что очень многие из нынешних популярных авторов и ораторов, стремящихся как можно более «беззаветно» разоблачить и проклясть Революцию, в то же самое время явно с еще большей яростью проклинают «черносотенцев», которые с самого начала Революции с замечательной, надо сказать, точностью предвидели ее чудовищные последствия и были, в сущности, единственной общественной (то есть не принадлежавшей непосредственно к государственным институтам) силой, действительно стремившейся (пусть и тщетно) остановить ход Революции?..

Это достаточно сложная «загадка», которую я буду пытаться прояснить на протяжении всего этого сочинения, но важно, чтобы читатели постоянно имели ее в виду.

Стоит еще обратить внимание на то обстоятельство, что чисто бранному употреблению слова «черносотенцы» (и, конечно, «черная сотня») весьма способствует новейшее смысловое наполнение эпитета «черный», присутствующее в нем помимо его прямого значения — то есть значения определенного цвета. Мы видели, что в свое время «черный» было синонимом слова «земский». Войско Дмитрия Донского, как сообщает «Сказание о Мамаевом побоище», сражалось на Куликовом поле под черным знаменем, и это, возможно, означало, что в битве участвуют не только «служилые», но и «земские» люди — то есть вся Русская Земля. Напомню еще, что «чернецами» звались монахи (и по сей день еще употребляется словосочетание «черное духовенство» — то есть монашество). Таким образом, слово «черный» было достаточно многозначным. Однако в новейшее время в нем стали господствовать смысловые оттенки, говорящие о чем-то сугубо «мрачном», «враждебном» или даже «сатанинском»… И эти обертоны значения слова «черный» используются, подчеркиваются интонацией при произнесении слова «черносотенцы», так что в самом деле нелегко «обелить» (невольно напрашивается эта игра слов) обозначаемое им явление. И все же постараемся понять — кто же такие в действительности были «черносотенцы»?

* * *

Начать целесообразно с того необходимого фундамента, на котором создается любое общественное движение, — проблемы культуры (культуры философской, научной, политической и т. д.). Конечно, есть общественные движения, основывающиеся на весьма или даже крайне небогатом, неразвитом и узком культурном фундаменте, но так или иначе он все же обязательно наличествует.

В представлениях о «черносотенцах» абсолютно господствует оценка их культурного уровня как предельно низкого; они рисуются в качестве этаких «черных-темных» субъектов, живущих набором примитивных догм и трафаретных лозунгов. Именно так истолковывается, например, постоянно упоминаемая — обычно с сугубо иронической интонацией — основополагающая для черносотенцев триада: «православие, самодержавие, народность».

Конечно, в сознании тех или иных заурядных людей эта тройственная идея — как, впрочем, и вообще любая идея — существовала в качестве плоского, не обладающего весомым смыслом лозунга. Но едва ли возможно всерьез оспорить утверждение, что в духовном творчестве Ивана Киреевского, Хомякова, Тютчева, Гоголя, Юрия Самарина, Константина и Ивана Аксаковых, Достоевского, Константина Леонтьева многовековые реальности русской Церкви, русского Царства и самого русского Народа предстают как феномены, исполненные богатейшего и глубочайшего исторического содержания, которое по своей культурной и духовной ценности ничуть не уступает, скажем, историческому содержанию, воплощенному в западноевропейском самосознании.

Несмотря на это, и на Западе, и в России, разумеется, были и есть многочисленные идеологи, пытающиеся всячески принизить развивавшееся в течение столетий содержание русского исторического пути, объявляя его чем-то заведомо и гораздо менее значительным, нежели содержание, запечатлевшееся в западноевропейском самосознании. Однако такие попытки, повторюсь, попросту несерьезны.

Они, в частности, оказываются в поистине нелепом противоречии с тем очевидным фактом, что наследие перечисленных только что русских писателей и мыслителей давно и предельно высоко оценено на Западе, — подчас (пусть это звучит как-то постыдно для русских людей…) более высоко, чем в самой России. И попытки обесценить выраженное в их наследии понимание тройственной идеи «православие — самодержавие — народность» свидетельствуют либо об убогости тех, кто предпринимает подобные попытки, либо об их недобросовестной тенденциозности (кстати сказать, для дискредитации «тройственной идеи» применяется такой прием: вот, мол, Достоевский действительно несравненный гений, но была у него странная Ахиллесова пята: вера в Церковь, Царя и Народ).

Нельзя не заметить, что наиболее «умные» противники тройственной идеи поступали и поступают по-иному. Они отдают высокие или даже высочайшие почести вдохновлявшимся этой идеей русским мыслителям XIX века, особенно дореформенного периода, но утверждают, что, мол, к XX веку сия идея «разложилась» или «выродилась» и стала-де превращаться в вульгарную догму.

Владимир Соловьев, начавший, между прочим, свой путь именно в среде правоверных славянофилов и их наследников, в тесной связи с Иваном Аксаковым, Достоевским, Леонтьевым, к середине 1880-х годов очень резко изменяет свои позиции и все более непримиримо критикует (нередко до удивления легковесно) своих недавних единомышленников. В 1889 году он публикует пространную статью с выразительным названием: «Славянофильство и его вырождение». Здесь он, достаточно высоко оценивая славянофилов 1840–1850-х годов, почти целиком отвергает современных ему продолжателей славянофильства.

Далее, лидер либерализма П. Н. Милюков в 1893 году (то есть также ранее появления «черносотенства» в прямом смысле слова) выступает со статьей «Разложение славянофильства»; вне зависимости от намерений автора и это название подразумевало, что в свое время «славянофильство» было чем-то существенным, но к 1893 году оно-де «разложилось» и, следовательно, утратило свое прежнее значение.

В 1911 году историк культуры М. О. Гершензон подготовил к изданию сочинения Ивана Киреевского и, объявляя его в своем предисловии одним из глубочайших общечеловеческих мыслителей XIX века, вместе с тем сетовал, что иные его идеи превратились к настоящему времени в нечто ничтожное и возмутительное.

Разумеется, за те три четверти века, которые протекли со времени возникновения славянофильства и до этого гершензоновского «обвинения», в русском самосознании многое и во многом изменилось. Однако это было обусловлено вовсе не неким «вырождением» идеи, но существеннейшим изменением самой исторической реальности: невозможно было мыслить в России и о России 1900–1910-х годов точно так же, как в 1840–1850-х…

Для более полного выявления проблемы отмечу, забегая вперед, что в наше время, в 1990-х годах, обрисованный мною «процесс» продолжает развиваться, и те идеологи, которые с порога отвергают нынешних продолжателей славянофильства, вполне уважительно относятся не только к «классическим» славянофилам первой половины XIX века, но и к таким их наследникам, как Леонтьев или Николай Страхов, а нередко и более поздним — как Розанов или Флоренский. Но идеологи эти по-прежнему начисто «отрицают» любое современное им продолжение славянофильства (в широком смысле слова). Впрочем, к этой теме мы еще вернемся.

Обратимся теперь непосредственно к «черносотенству» начала XX века. Уже и из приведенных соображений ясно, что даже самые решительные противники «черносотенства» так или иначе признавали его прямую связь с долгим и полным значительности предшествующим развитием русской мысли, утверждая, правда, что к XX веку мысль эта «разложилась» и «выродилась». «Выродилась» до такой степени, что как бы вообще утратила культурный статус. И явно господствует представление, согласно которому «черносотенство» начала XX века вообще не имеет отношения к истинной культуре с необходимо присущей ей высотой, богатством, многообразием и утонченностью; культура, мол, абсолютно несовместима с «черносотенством».

Это представление настолько утвердилось в умах подавляющего большинства людей, что, знакомясь всерьез с реальными представителями «черносотенства», они испытывают чувство настоящего изумления. Так, например, современный архивист С. В. Шумихин, подготовивший целый ряд интересных публикаций, был, по его собственному признанию, «поражен», когда ему довелось познакомиться с наследием и самой личностью одного из виднейших «черносотенных» деятелей начала века — члена Главного совета Союза русского народа Б. В. Никольского (1870–1919). Архивисту именно «довелось» узнать об этом человеке, так как изучал-то он ценное наследие полузабытого поэта, прозаика и литературоведа Бориса Садовского (который, впрочем, как оказалось, тоже был «черносотенцем» — правда, не по принадлежности к какой-либо организации, а по внутренним убеждениям), но, обнаружив в архиве Садовского целый ряд писем Б. В. Никольского, С. В. Шумихин невольно увлекся этим близким сотоварищем своего кумира. И вот какое впечатление произвел на архивиста этот человек (отдельные слова выделены в тексте мною):

«В первую очередь в этой незаурядной личности поражает то, что идеи, кажущиеся нам (стоило бы уточнить: кто же эти самые мы? — В. К.) в исторической ретроспективе несовместимыми, сочетались в Никольском вполне органично, без тени какого-либо душевного дискомфорта. С одной стороны, это был многосторонне одаренный человек: поклонник и глубокий исследователь творчества Фета… крупнейший специалист по творчеству Гая Валерия Катулла; пушкинист, поэт, критик, отмеченный печатью несомненного таланта; вдобавок — один из лучших ораторов своего времени… С другой — перед нами активный член “Союза русского народа” (архивист явно не осмелился сказать: “один из главных руководителей”. — В. К.)

и не менее одиозного (вот-вот! — В. К.) “Русского собрания”… ортодоксальный монархист»[6] и т. д. (итак, быть монархистом уже само по себе преступление…).

К этому можно бы добавить, что Б. В. Никольский был крупным правоведом, глубоко изучавшим римское и современное право, что он собрал одну из самых больших и наиболее ценных частных библиотек того времени, для которой пришлось нанять целую отдельную квартиру, что… впрочем, тут даже трудно все перечислить. Скажу только еще о следующем факте. В 1900 году Александр Блок принес свои юношеские, но уже замечательные стихотворения в имевший вроде бы широкую программу журнал «Мир Божий», где печатались тогда Н. А. Бердяев и Ф. Д. Батюшков, И. А. Бунин и сам В. И. Ленин… Но, познакомившись со стихотворениями, сугубо либеральный редактор журнала В. П. Острогорский заявил Блоку: «Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете Бог знает что творится»[7] (речь шла о тогдашней борьбе студентов за «свободу»).

В следующий раз Блок отдал свои стихи Б. В. Никольскому, и тот (а он тогда уже был одним из активнейших деятелей «черносотенного» Русского собрания), нелицеприятно покритиковав молодого поэта за «декадентщину», все же отправил его талантливые стихи в печать. Этот эпизод бросает свет на уровень эстетической культуры у либерала и «черносотенца». Блок удовлетворенно вспоминал в автобиографии 1915 года, что он со своими стихами после неудачи с Острогорским «долго никуда не совался, пока в 1902 году меня не направили к Б. Никольскому» (там же).

Следует подчеркнуть, что восприятие современным архивистом С. В. Шумихиным наследия видного деятеля культуры и вместе с тем активнейшего «черносотенца» Б. В. Никольского — это только один выразительный «пример», помогающий уяснить проблему. Было бы совершенно неправильным понять мои рассуждения как некий упрек или хотя бы полемику, обращенные именно к С. В. Шумихину. Повторяю еще раз, что подавляющее большинство нынешних читателей, столкнувшись с «феноменом» Б. В. Никольского, восприняло бы его точно так же, как названный архивист, ибо большинство это порабощено мифом о «черносотенстве». Словом, С. В. Шумихин — это всего лишь типичный современный читатель (и исследователь) на рандеву, на свидании с «черносотенцем».

И вот этот читатель убеждается, что личность члена Главного совета Союза русского народа Б. В. Никольского решительно противоречит всецело господствующему представлению о «черносотенцах». Впрочем, может быть, это только некий исключительный случай, так поразивший современного наблюдателя? И высококультурный Б. В. Никольский — своего рода белая ворона в «черносотенстве», оказавшаяся в его рядах по какой-то нелепой причине? Архивист — хотя он вообще-то человек знающий, осведомленный — воспринимает Б. В. Никольского именно так (это ясно видно из его высказываний). Вбитое в его сознание представление о «черносотенцах» поистине фатально застилает ему глаза, мешает увидеть реальное положение вещей, которое, в сущности, прямо противоположно «общепринятому» взгляду.

* * *

Выдающиеся деятели культуры (а также Церкви и государства) довольно-таки редко вступали в прямую, непосредственную связь с какими-либо политическими движениями. И тем не менее товарищем (то есть заместителем — вторым по значению лицом) председателя Главного совета Союза русского народа являлся один из двух наиболее выдающихся филологов конца XIX — начала XX века академик А. И. Соболевский (второй из этих двух филологов, академик А. А. Шахматов, был, напротив, членом ЦК кадетской партии). Алексей Иванович Соболевский (1856–1929) имел самое высокое всемирное признание, и после 1917 года, когда очень многие активные «черносотенцы» были — к тому же, как правило, без всякого следствия и суда — расстреляны (в их числе — и Б. В. Никольский), его не решились тронуть, а классические труды его издавались в СССР и после его кончины.

Деятельнейшим (хотя и не соглашавшимся занимать руководящие посты) участником «черносотенных» организаций был обладавший наиболее высокой духовной культурой из всех тогдашних церковных иерархов епископ, а с 1917 года митрополит Антоний (в миру — Алексей Павлович Храповицкий; 1863–1934). В юные годы он был близок с Достоевским и явился — что, конечно, немало о нем говорит — прототипом образа Алеши Карамазова. Четырехтомное собрание его сочинений, изданное в 1909–1917 годах, предстает как воплощение вершин богословской мысли XX века — о чем убедительно сказано в фундаментальном трактате о. Георгия Флоровского «Пути русского богословия», изданном у нас в 1991 году (см. с. 427–438 и особенно с. 565, где Г. В. Флоровский показывает, насколько понимание сущности Церкви в трудах митрополита Антония было глубже и выше, чем в сочинениях на эту тему, принадлежащих прославленному В. С. Соловьеву). Кстати сказать, епископ Антоний постоянно общался и вел переписку с упомянутым Б. В. Никольским.

На Всероссийском поместном соборе в ноябре 1917 года архиепископ Антоний был одним из двух главных кандидатов на пост патриарха Московского и Всея Руси; митрополит Московский Тихон (В. И. Белавин) получил при избрании его патриархом всего на 12 голосов больше, чем Антоний (соотношение голосов было 162:150). Но Тихон, причисленный ныне (в 1990 году) Церковью к лику святых, был, по-видимому, более готов к тому тяжкому нравственному подвигу, который он совершил, будучи патриархом в 1917–1925 годах (Антоний же эмигрировал и стал во главе Синода Русской православной церкви зарубежья).

И нельзя не напомнить, что будущий патриарх Тихон, занимая в 1907–1913 годах пост архиепископа Ярославского и Ростовского, одновременно вполне официально возглавлял губернский отдел Союза русского народа (Антоний, как уже сказано, не соглашался занимать руководящее положение в «черносотенных» организациях, хотя весьма активно участвовал в их деятельности).

Подвижническая трагедийная судьба святителя Тихона сегодня достаточно широко известна, но при его прославлении замалчивается тот факт, что он был виднейшим «черносотенцем», — так же, как и канонизированный одновременно с ним светоносный протоиерей Иоанн Кронштадтский. В. И. Ленин был совершенно точен, когда во время своей жестокой борьбы с патриархом Тихоном и его сподвижниками постоянно называл их «черносотенным духовенством».

Как уже говорилось, многие выдающиеся деятели Церкви, государства и культуры России начала XX века не считали возможным или нужным напрямую связывать себя с «черносотенными» организациями. Тем не менее в публиковавшихся в начале XX века списках членов главных из этих организаций — таких, как Русское собрание, Союз русских людей, Русская монархическая партия, Союз русского народа, Русский народный союз имени Михаила Архангела, — мы находим многие имена виднейших тогдашних деятелей культуры (притом некоторые из них даже занимали в этих организациях руководящее положение).

Вот хотя бы несколько из этих имен (все они, кстати сказать, представлены в любом современном энциклопедическом словаре): один из авторитетнейших филологов академик К. Я. Грот, выдающийся историк академик Н. П. Лихачев, замечательный музыкант, создатель первого в России оркестра народных инструментов В. В. Андреев, один из крупнейших медиков профессор С. С. Боткин, великая актриса М. Г. Савина, известный всему миру византинист академик Н. П. Кондаков, превосходные поэты Константин Случевский и Михаил Кузмин и не менее превосходные живописцы Константин Маковский и Николай Рерих (позднее прославившийся своими духовными инициативами), один из корифеев ботанической науки академик В. Л. Комаров (впоследствии — президент Академии наук), выдающийся книгоиздатель И. Д. Сытин и т. д. и т. п.

Речь, повторю, идет о людях, которые непосредственно входили в «черносотенные» организации. Если же обратиться к именам выдающихся деятелей России начала XX века, которые в той или иной мере разделяли «черносотенную» идеологию, но по тем или иным причинам не вступали в соответствующие организации, придется прийти к неожиданному для многих и многих современных читателей выводу.

Целесообразно будет сразу же, еще до представления существенных доказательств, сформулировать этот вывод. Есть все основания утверждать (хотя сие утверждение, конечно, вызовет недоверие и даже, по всей вероятности, прямой протест), что преобладающая часть наиболее глубоких и творческих по своему духу и — это уж совсем бесспорно — наиболее дальновидных в своем понимании хода истории деятелей начала XX века так или иначе оказывалась, по сути дела, в русле «черносотенства». Речь идет, в частности, о людях, которые не только не являлись членами «черносотенных» организаций, но подчас даже отмежевывались от них (что имело свои веские причины). Тем не менее, если «примерять» взгляды и настроения этих людей к имевшимся в то время налицо партиям и политическим движениям, становится совершенно ясно, что единственно близким им было именно и только «черносотенство», и их противники вполне обоснованно не раз заявляли об этом.

Начать уместно с вопроса об исторической дальновидности, и здесь я обращусь к поистине замечательному документу — записке, поданной в феврале 1914 года Николаю II. Ее автор П. Н. Дурново (1845–1915) с 23 октября 1905-го по 22 апреля 1906 года был министром внутренних дел России (его на этом посту сменил П. А. Столыпин), а затем занял гораздо более «спокойное» положение члена Государственного совета (стоит отметить, что П. Н. Дурново, как и почти все российские министры внутренних дел начала XX века, был приговорен левыми террористами к смерти).

Уже хотя бы в силу своего официального положения П. Н. Дурново не принадлежал к каким-либо организациям, но никто не сомневался в его «черносотенных» убеждениях. Его записка царю проникнута столь поразительным духом предвидения, что современный историк А. Я. Аврех (1915–1988), автор семи изданных с 1966 по 1991 год обстоятельных книг о политических перипетиях начала XX века, — книг, в которых он предстает как беззаветный апологет Революции и столь же беззаветный хулитель всех ее противников, — не смог все же удержаться от своего рода дифирамба по адресу Петра Николаевича Дурново. Заявив, что этот деятель — «крайний реакционер по своим взглядам» (а это, как отмечено выше, синоним «черносотенца»), А. Я. Аврех тут же характеризует его как создателя «документа, который, как показали дальнейшие события, оказался настоящим пророчеством, исполнившимся во всех своих главных аспектах».

В феврале 1914 года уже была очевидна надвигавшаяся угроза войны с Германией, и П. Н. Дурново, убеждая Николая II любой ценой предотвратить эту войну, писал: «…начнется с того, что все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная кампания против него, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слои населения, сначала черный передел, а затем и общий раздел всех ценностей и имуществ… Армия, лишившаяся… за время войны наиболее надежного кадрового состава, охваченная в большей части стихийно общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованной, чтобы послужить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается даже предвидению». Далее П. Н. Дурново пояснял еще: «За нашей оппозицией (имелись в виду думские либералы. — В. К.) нет никого, у нее нет поддержки в народе… наша оппозиция не хочет считаться с тем, что никакой реальной силы она не представляет»[8].

Это до удивления ясное предвидение всего, что происходило затем в России вплоть до установления большевистской диктатуры (точно сказав о «беспросветной анархии», в самом деле охватившей страну к октябрю 1917 года, П. Н. Дурново не брался предвидеть дальнейшее), прямо-таки посрамляет всех тогдашних «либеральных» и «прогрессивных» идеологов (начиная с более «левого» П. Н. Милюкова и кончая наименее «левым» октябристом А. И. Гучковым), полагавших, что переход власти в их руки — а он действительно свершился в феврале 1917 года — явится прочным залогом решения основных российских проблем (на деле те же Милюков и Гучков удержались у власти всего лишь два месяца…).

Итак, историк А. Я. Аврех именует П. Н. Дурново «крайним реакционером по своим взглядам» и вместе с тем называет составленную им записку «настоящим пророчеством, исполнившимся во всех своих главных аспектах». Из контекста ясно, что историк усматривает здесь прямое «противоречие» (точно так же, как С. В. Шумихин противопоставляет высшую культуру Б В. Никольского и его «черносотенство»). Между тем на деле именно те качества, которые, по терминологии А. Я. Авреха, являли собой «крайнюю реакционность», обусловили пророческую силу П. Н. Дурново и других его единомышленников.

Один из главнейших кадетских лидеров, В. А. Маклаков, в отличие от подавляющего большинства его сотоварищей, честно признал в опубликованных в 1929 году парижскими «Современными записками» (т. 38, с. 290) мемуарах, что «в своих предсказаниях правые (правые в целом, а не только П. Н. Дурново или еще кто-нибудь. — В. К.) оказались пророками. Они предрекали, что либералы у власти будут лишь предтечами революции, сдадут ей свои позиции. Это был главный аргумент, почему они так упорно боролись против либерализма».

Итак, борьба правых (В. А. Маклаков в данном случае явно постеснялся употребить кличку «черносотенцы») против либерализма определялась, диктовалась истинным пониманием грядущего пути русской истории; кадетский идеолог даже счел возможным возвышенно назвать этих своих непримиримых противников «пророками». Само определение «правые» вдруг приобретает здесь ценнейший смысл: «правые» — это те, кто — в отличие от либералов, которые в той или иной степени принадлежали к «левым», — были правы в своем понимании хода истории.

И противники «правых» могут, конечно, находить в них самые разные отрицательные, дурные черты и назвать их «консерваторами», «реакционерами» и, наконец, «черносотенцами», вкладывая в эти названия неприятие и ненависть, но нельзя все же не признавать, что именно и только эти деятели и идеологи действительно понимали, куда двигалась Россия в начале XX века…

* * *

Прежде чем идти дальше, необходимо хотя бы вкратце охарактеризовать действительный смысл определения «реакционный». В основе его лежит латинское слово, означающее «противодействие». Лишенные в сущности какой-либо конкретности термины «реакция», «реакционный», «реакционер» и т. п. сложились как антонимы (то есть слова противоположного значения) к терминам «прогресс», «прогрессивный», «прогрессист» и т. д., исходящим из латинского же слова, означающего «движение вперед». Термин «прогресс» в новейшее время стал наиважнейшим для большинства идеологов, вкладывавших в него сугубо «оценочный» смысл: не просто «движение вперед», но движение к принципиально лучшему, в конце концов, к совершенному обществу — своего рода земному раю.

Идея прогресса утвердилась в период распространения атеизма и стала заменой (или, вернее, подменой) религии. Правда, в последние десятилетия XX века даже безусловные «прогрессисты» как бы оказались вынужденными оговаривать, что «прогресс» имеет более или менее «относительный» характер. Так, в соответствующей статье Большой советской энциклопедии (т. 21, издан в 1975 году) сначала заявлено, что прогресс есть «переход от низшего к высшему, от менее совершенного к более совершенному» (с. 28), а потом сказано, что «понятие прогресса неприменимо ко Вселенной в целом, т. к. здесь отсутствует однозначно определенное направление развития» (с. 29). Это вроде бы надо понять так, что в развитии человеческого общества (в отличие от Вселенной в целом) царит одно вполне «определенное» направление развития (к совершенству), однако в другом месте статьи говорится, что «в досоциалистических формациях… одни элементы социального целого систематически прогрессируют за счет других», то есть, говоря попросту, что-то улучшается, а что-то одновременно ухудшается… И даже «социалистическое общество… не отменяет противоречивости развития».

Если вдуматься, эти оговорки, по сути дела, отрицают идею прогресса, ибо оказывается, что приобретения в то же самое время ведут к утратам. И крайне сомнительно само уже «выведение» бытия людей из бытия Вселенной в целом, где даже с точки зрения самих прогрессистов нет прогресса (в смысле «совершенствования»); ведь люди, в частности, представляют собой не только особенный — общественный, социальный — феномен, но и явление природы, элемент Вселенной в ее целом. И сегодня любому мыслящему человеку ясно, например, что колоссальный прогресс техники поставил на грань катастрофы само существование человечества…

Словом, можно рассуждать о прогрессе как определенном развитии, изменении, преобразовании общества, но представление о прогрессе как о некоем принципиальном «улучшении», «совершенствовании» и т. п. — это только миф новейшего времени — с XVII–XVIII веков (основательный повод для размышлений дает тот факт, что ранее в сознании людей господствовал противоположный миф, согласно которому «золотой век» остался в прошлом…).

Миф о все нарастающем «совершенствовании» человеческого общества наглядно опровергается простым сопоставлением конкретных и целостных воплощений этого общества на разных — отделенных столетиями и тысячелетиями — стадиях его развития: кто, в самом деле, решится утверждать, что Платон и Фидий, Христовы апостолы и император Марк Аврелий, Сергий Радонежский и Андрей Рублев менее «совершенны», нежели самые «совершенные» люди нашего времени, которому предшествовал столь длительный человеческий «прогресс»? А ведь истинная реальность общества — это все же не количество потребляемой энергии, не характер политического устройства, не система образования и т. п., но сами люди, так или иначе вобравшие в себя все стороны и элементы общественной жизни своего времени. И еще: кто решится доказывать, что люди, живущие в позднейшую, более «прогрессивную» эпоху, более счастливы, чем люди предшествующих эпох? Искусство, запечатлевшее так или иначе духовную и душевную жизнь людей любой эпохи, ни в коей мере не подтвердит подобный тезис…

Но, говоря обо всем этом, нельзя умолчать о поистине острейшей проблеме. Несмотря на то что миф о прогрессе в последнее время заметно дискредитировался, он все же остается достоянием большинства (или, пожалуй, даже подавляющего большинства) «цивилизованных» людей. Ведь как уже сказано, вера в прогресс явилась заменой веры в Бога, а люди не могут жить вообще без веры. И масса людей проникнута всецело иллюзорным убеждением, что, «усовершенствуя» существующее общество, они — или хотя бы их дети — обретут подлинное удовлетворение и счастье.

Особенно опасны, конечно, многообразные идеологи, которые убеждены не только в том, что эта цель достижима, но и в том, что они знают, как ее достичь. При этом на первый план выходит, естественно, даже не задача созидания более совершенного общественного устройства, но предварительная радикальная переделка или даже полная ликвидация существующего устройства.

Теперь мы можем вернуться непосредственно к нашей теме. В начале XX века в России исключительно активно выступали бесчисленные «прогрессисты» — как либеральные, стремившиеся кардинально реформировать русское общество, так и революционные, убежденные в необходимости его полнейшего разрушения (что как бы уже само по себе обеспечит благо России). Своих противников они называли «реакционерами» (то есть буквально «противодействующими»); слово это, в сущности, стало бранным и непосредственно соседствовало с кличкой «черносотенец».

Конечно, среди «реакционеров» были разные люди (ниже об этом еще пойдет речь). Но сосредоточимся на наиболее значительных из них — тех, кого сами «прогрессисты» подчас стеснялись назвать «реакционерами» (и тем более «черносотенцами»), предпочитая не столь резкое обозначение «консерватор», то есть «охранитель» (кстати, этот русский эквивалент слова «консерватор» был намного более «бранным»: «охранитель» как бы смыкался с «царской охранкой»).

К «реакционерам» причисляли тех, кто ясно понимал иллюзорность идеи прогресса, отчетливо видел, что ослабление и разрушение вековых устоев России приведут к неисчислимым бедам и страданиям и в конце концов фатально «разочаруют» даже и самих «прогрессистов».

* * *

Уже шла речь о поразительной силе предвидения, которой обладали «реакционеры». Дело в том, что «прогрессисты», порабощенные своим мифом, заведомо не могли прозреть реальный ход истории. Их взгляд в будущее был как бы заслонен их собственными легковесными прожектами и неизбежно оказывался поверхностным и примитивным.

И, конечно, не только предвидение как таковое, но и вообще духовная глубина и богатство чаще всего органически связаны с так называемыми правыми убеждениями. Начать уместно с имени величайшего ученого конца XIX — начала XX века Д. И. Менделеева, который в зрелые свои годы исповедовал прочные «правые» убеждения. Об этом любопытно вспоминал один из его весьма «либеральных» учеников — В. И. Вернадский. Сказав о заведомо «консервативных (слово “реакционных” Вернадский употребить не захотел, но достаточно и “охранительных”. — В. К.) политических взглядах» Д. И. Менделеева, он вместе с тем свидетельствовал: «…ярко и красиво, образно и сильно рисовал он перед нами бесконечную область точного знания, его значение в жизни и в развитии человечества… Мы как бы освобождались от тисков, входили в новый, чудный мир… Дмитрий Иванович, подымая нас и возбуждая глубочайшие стремления человеческой личности к знанию и его активному приложению, в очень многих возбуждал такие логические выводы и построения, которые были далеки от него самого»[9].

Здесь мы в очередной раз сталкиваемся с мнимым — навязанным либеральным мифом — «противоречием» между «консерватизмом» и глубиной и богатством духовной культуры. В советское время была популярна даже своего рода «концепция» так называемого вопрекизма, с помощью коей пытались доказывать, что исповедовавшие безусловно «консервативные» и «реакционные» убеждения великие мыслители, писатели, деятели науки — такие, как Кант, Гегель, Гете, Карлейль, Бальзак, Достоевский, — достигли величия в силу некоего парадокса — «вопреки» своим взглядам. Но эта искусственная «концепция» попросту несерьезна, и дело, конечно, обстоит прямо противоположным образом.

«Превосходство» консерватизма особенно ясно выступает тогда, когда речь идет о предвидении будущего (о чем уже говорилось). Русские «правые» с самого начала Революции и, более того, еще в XIX веке с удивительной прозорливостью предсказали ее результаты. И вполне очевидно следующее: противостоявшие «правым» деятели и идеологи исходили из заведомо несостоятельного и, более того, по сути дела, примитивного миропонимания, согласно которому можно-де, отринув и разрушив вековые устои бытия России, более или менее быстро обрести некую если и не райскую, то уж во всяком случае принципиально более благодатную жизнь; при этом они были убеждены, что их ум и их воля вполне годятся для осуществления сей затеи. И одной из главных причин их прискорбного и в конечном счете рокового для России и для них самих заблуждения был недостаток подлинной культуры самосознания — культуры, заключающейся не в обилии знаний и не в интеллектуальных навыках, но в истинно глубоком переживании исторического бытия — прошедшего и современного; если выразиться кратко, «либералы» были нередко умные, но не мудрые деятели. Позволительно утверждать, что простые крестьяне и рабочие, вступавшие в «черносотенные» организации (а «простолюдины» вступали туда десятками и даже сотнями тысяч — о чем ниже), были мудрее либеральных профессоров типа кадета С. А. Муромцева и радикальных публицистов вроде «народного социалиста» А. В. Пешехонова.

Для создания более ясного представления о существе проблемы целесообразно напомнить о российском политическом и партийном «спектре» начала века:

1) «левые» партии: социал-демократы (из которых в 1903 году выделились большевики); социалисты-революционеры (эсеры) и близкие к ним трудовики и народные социалисты; анархисты различного толка;

2) «центристские»: конституционные демократы (кадеты) и так или иначе примыкавшие к ним мирнообновленцы и прогрессисты; более «правые» (но все же либеральные) — октябристы;

3) «правые»: различные организации «черносотенцев» и более «умеренная» партия националистов.

Если проследить пути виднейших деятелей культуры, так или иначе сближавшихся с существовавшими тогда партиями, выяснится, что те из них, которые были способны обрести наиболее глубокую духовную культуру, двигались «слева направо», — и это было, в сущности, постепенным обретением мудрости. Так, знаменитые позднее мыслители Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, П. Б. Струве, С. Л. Франк начали свой путь в социал-демократической партии; как ни странно звучит это теперь, они в свои молодые годы были членами той самой РСДРП, в которой одновременно с ними состояли В. И. Ленин и Л. Д. Троцкий. Струве, о чем уже говорилось, даже был автором манифеста РСДРП, принятого на первом съезде партии в 1898 году (кстати, позднее в РСДРП побывал и видный мыслитель следующего поколения — Г. П. Федотов).

Впоследствии, в 1908 году, Бердяев, споря с В. В. Розановым, объяснял свою причастность к РСДРП именно молодостью, незрелостью — над чем тут же поиздевался его бывший товарищ по партии Троцкий, написавший в фельетоне «Аристотель и Часослов», что Бердяев «ищет для “левости” объяснения в… физиологии возраста. Молодо-зелено, говорит он на эту тему…». И Троцкий «заклеймил» Бердяева таким «афоризмом»: «Русский человек до тридцати лет — радикал, а затем каналья»[10].

Кстати, С. Н. Булгаков также называл свой социал-демократизм «болезнью юности». Здесь невозможно обсуждать соотношение «радикализма» и возраста, но скажу все же, что дело, очевидно, в проблеме созревания духа, а отнюдь не «физиологии». В. В. Розанов был, по его собственному признанию, вполне «левым» до 22–23 лет; однако многие достаточно известные и, без сомнения, неглупые люди ухитрялись сохранять крайнюю «левизну» до седых волос; напомню уже сказанное о качественном различии ума и мудрости.

В отличие от ума, мудрость способна преодолевать тяжкое давление среды, мнений большинства, в конце концов, самой эпохи. Никуда не денешься от того факта, что в начале XX века только не очень уж значительное меньшинство деятелей культуры смогло устоять перед своего рода гипнозом революционности или хотя бы недальновидного прогрессизма и либерализма; даже иные наиболее глубокие люди, как Александр Блок, жили словно на грани этого гипноза и действительного прозрения. Тем не менее близко знавшая поэта «либералка» З. Н. Гиппиус с полным основанием написала, что «если на Блока наклеивать ярлык… то все же ни с каким другим, кроме “черносотенного”, к нему подойти было нельзя… Длинная статья Блока, напечатанная в виде предисловия к изданию сочинений Ап. Григорьева, до такой степени огорчила и пронзила меня, что показалось невозможным молчать… Блок… с величайшей резкостью обрушивался как на старую интеллигенцию с ее “заветами”, погубившую будто бы Ап. Григорьева… так и на нетерпимость новой по отношению Розанова. Кстати, восхвалялись “Новое время” и Суворин-старик»[11].

Запомним это «если наклеивать ярлык, то ни с каким другим, кроме “черносотенного”, к нему и подойти нельзя». То же самое вполне можно сказать о целом ряде самых выдающихся деятелей культуры того времени. И вернемся теперь к названным выше виднейшим мыслителям начала XX века. Преодолев свой юношеский социал-демократизм, они к 1905 году сблизились с центристской кадетской партией, а Струве стал даже членом ее ЦК (впоследствии он заявил о выходе из этого ЦК). Однако их развитие «вправо» продолжалось, и в начале 1909 года они выступили в знаменитом сборнике «Вехи», который произвел на кадетов ошеломляющее впечатление; только в конце следующего, 1910 года они, опомнившись, издали воинствующий антивеховский сборник «Интеллигенция в России» («левые» атаковали «Вехи» сразу же).

Полностью порвать с такими недавними сотоварищами, как Бердяев, Булгаков, Струве, кадеты, конечно, не хотели. Поэтому их критика «Вех», при всей ее резкости, была по-своему осторожной; например, они только намекали на перекличку «веховцев» с «черносотенством». П. Н. Милюков, правда, решился прямо сопоставить содержание «веховских» статей и, с другой стороны, речей «черносотенцев» Н. Е. Маркова, В. М. Пуришкевича и «националиста» В. В. Шульгина, хотя и оговорил, что «дело пока так далеко не идет». Он не советовал «слишком спешить с отождествлением проектов “Вех” и предложений крайне правых (то есть “черносотенных” — В. К.) партий. Проповедуя религиозность, государственность и народность, авторы “Вех” тем самым еще не усвояют себе всецело начал самодержавия, православия и великорусского патриотизма. Однако точки соприкосновения есть — и довольно многочисленные». А в конце статьи, несколько забыв об осторожности, П. Н. Милюков, безоговорочно «клеймя» тех идеологов, которые, по его определению, «основывают национализм на реставрации старой триединой формулы» (то есть: «православие, самодержавие, народность»), заявил следующее: «Совершили ли авторы “Вех” и этот шаг, мы пока сказать не решаемся (вот именно: “не решаемся”! — В. К.). Но путь их ведет сюда. И они уже стоят на этом пути. Выбор пути уже сделан». И он взывал к веховцам: «Вернитесь же в ряды и станьте на ваше место. Нужно продолжать общую работу русской интеллигенции»[12] (то есть работу по разрушению исторической России…).

Итак, веховцы, согласно характеристике кадета, «уже стоят» на пути, ведущем к «черносотенству». Иначе оценивали «Вехи» и левые, и правые идеологи, которые прямо и открыто, без каких-либо обиняков говорили об их фактическом переходе в «черносотенный» лагерь (разумеется, первые говорили об этом с негодованием, а вторые с одобрением или даже с восхищением). И в самом деле: основной смысл статей главных авторов «Вех» никак не вмещался в идеологию центристских (не говоря уже о левых) партий, включая даже наиболее «правую» из них — «октябристскую».

Правда, впоследствии те или иные веховцы проделали сложную, извилистую эволюцию; «грехи молодости» (начиная с пребывания в РСДРП) не прошли для них даром. Более или менее прямым был, пожалуй, только путь С. Н. Булгакова, во многом отошедшего даже от остальных веховцев и вступившего в теснейшую связь с вполне «правыми» В. В. Розановым и П. А. Флоренским. Он, например, оценивал и левые партии, и кадетов, и октябристов, в сущности, «по-черносотенному».

С. Н. Булгаков писал, в частности, о 2-й Государственной думе, где господствовали «левые» депутаты: «Эта уличная рвань, которая клички позорной не заслуживает. Возьмите с улицы первых попавшихся встречных… внушите им, что они спасители России… и вы получите 2-ю Государственную думу. И какими знающими, государственными, дельными представлялись на этом фоне деловые работники ведомств — “бюрократы”…».

Но, по сути дела, столь же неприемлемы были для С. Н. Булгакова и кадеты, игравшие ведущую роль ранее, в 1-й Думе: «Первая Государственная дума… обнаружила полное отсутствие государственного разума и особенно воли и достоинства перед революцией, и меньше всего этого достоинства было в руководящей и ответственной кадетской партии… Вечное равнение налево, трусливое оглядывание по сторонам было органически присуще партии и вождям… и это не удивительно, потому что духовно кадетизм был поражен тем же духом нигилизма и беспочвенности, что революция. В этом, духовном, смысле кадеты были и остаются в моих глазах революционерами в той же степени, как и большевики»[13].

Особое негодование С. Н. Булгакова вызывала позиция «правого» кадета В. А. Маклакова. Последний подчас довольно резко расходился с Милюковым, который в его глазах был слишком «левым»; тем не менее осенью 1915 года Маклаков опубликовал вызвавшую сенсацию статью «Трагическое положение», основанную на весьма прозрачной «подрывной» аллегории:

«Вы несетесь на автомобиле по крутой и узкой дороге, — писал он, имея в виду путь России в условиях тяжкой войны, — один неверный шаг — и вы безвозвратно погибли. В автомобиле — близкие люди, родная мать ваша. И вдруг вы видите, что ваш шофер править не может… В автомобиле есть люди, которые умеют править машиной, но оттеснить шофера на полном ходу — трудная задача». И Маклаков развил скользкую дилемму: или следует подождать времени, «когда минует опасность» (то есть окончится война), или внять матери, которая «будет просить вас о помощи», и все же немедля отстранить не могущего править шофера[14]; кадеты абсолютно необоснованно полагали, что они-то «умеют» и могут править Россией…

С. Н. Булгаков вспоминал позднее, как «в обращение было пущено подлое словцо В. А. Маклакова о перемене шофера на полном ходу автомобиля, и среди мужей — законодателей разума и совета (то есть либеральных думских депутатов. — В. К.) совершенно серьезно обсуждался вопрос о том, внесет ли это какое-либо потрясение или нет, причем, конечно, разрешали в последнем смысле». Сам же С. Н. Булгаков, как он формулировал, «видел совершенно ясно, знал шестым чувством, что Царь не шофер, которого можно переменить, но скала, на которой утверждаются копыта повиснувшего в воздухе русского коня».

С негодованием писал С. Н. Булгаков о политике кадетов и октябристов в конце 1916 года, в канун Февраля: «В это время в Москве (где жил мыслитель. — В. К.) происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом как о событии завтрашнего дня. Приезжал в Москву А. И. Гучков (лидер октябристов. — В. К.), В. А. Маклаков, суетились и другие спасители отечества». И еще: «Особенное недоумение и негодование во мне вызвали в то время дела и речи кн. Г. Е. Львова, будущего премьера (Временного правительства. — В. К.)… Его я знал… как верного слугу Царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту (накануне Февральской революции Г. Е. Львов стал председателем Всероссийского земского союза. — В. К.) зовут прямо к революции… Это было для меня показательным, потому что о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить. Не иначе настроены были и мои близкие: Н. А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о “темной силе”; кн. Е. Н. Трубецкой плыл в широком русле кадетского либерализма и, кроме того, относился лично к Государю с застарелым раздражением… Только П. А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого…».

Это булгаковское восприятие политической действительности тогдашней России ничем не отличалось в своих основах от «черносотенного», хотя С. Н. Булгаков никогда не решался объявить себя прямым сторонником последнего.

Он писал о руководителях «черносотенцев», что «они исповедовали православие и народность, которые и я исповедовал», но все же «я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своем же собственном лагере» — то есть в лагере «правых».

Еще пойдет речь о том, почему С. Н. Булгаков (и, конечно, не только он) не мог в прямом смысле присоединиться к лидерам «организованного черносотенства»; но в то же время совершенно ясно, что его основные представления и убеждения, если определять их место в политическом спектре начала XX века, совпадали именно и только с «черносотенными». Очень характерно его замечание: «Из Госдумы я вышел таким черным, каким никогда не бывал».

А вот его восприятие Февральской революции: «…начали ловить и водить переодетых городовых и околоточных с диким и гнусным криком… появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы… У меня была смерть на душе… А между тем кругом все сходило с ума от радости… брехня Керенского еще не успела опостылеть, вызывала восхищение (а я еще за много лет по отчетам Думы возненавидел этого ничтожного болтуна)… Я… знал сердцем, как там, в центре революции, ненавидели именно Царя, как там хотели не конституции, а именно свержения Царя, какие жиды (выделено С. Н. Булгаковым. — В. К.) там давали направление. Все это я знал вперед и всего боялся — до цареубийства включительно — с первого же дня революции, ибо эта великая подлость не может быть ничем по существу, как цареубийством, которое есть настоящая черная месса революции. И вот понеслась весть за вестью: Царь отрекся. Одновременно в газетах появились известия об “Александре Федоровне” (по жидовской терминологии, с которой нельзя было примириться)»[15].

Здесь естественно возникает вопрос о роли еврейства в Революции — вопрос, которого мы еще не касались. С. Н. Булгаков писал позднее об «участии» еврейства в Российской революции: «Чувство исторической правды заставляет признать, что количественно доля этого участия в личном составе правящего меньшинства ужасающа. Россия сделалась жертвой “комиссаров”, которые проникли во все поры и щупальцами своими охватили все отрасли жизни… Еврейская доля участия в русском большевизме — увы — непомерно и несоразмерно велика…». И далее: «Еврейство в своем низшем вырождении, хищничестве, властолюбии, самомнении и всяческом самоутверждении совершило… значительнейшее в своих последствиях насилие над Россией и особенно над св. Русью, которое было попыткой ее духовного и физического удушения. По своему объективному смыслу это была попытка духовного убийства России…»[16].

* * *

Но мы еще вернемся к этой острой теме. Сейчас необходимо подвести итоги изложенного выше. С. Н. Булгаков, как ныне, пожалуй, общепризнанно, — один из наиболее выдающихся представителей русской (да и, конечно, не только русской) духовной культуры начала XX века. А между тем его прямая «перекличка» с умонастроением заведомых «черносотенцев» вполне очевидна. Еще раз повторю: если определять «место», «положение» С. Н. Булгакова в политическом спектре эпохи Революции — это именно и только «черносотенство».

Конечно же, многие сегодняшние прогрессисты и либералы будут резко возражать, пытаясь доказывать, что между даже самыми «правыми» веховцами и, с другой стороны, «черносотенцами» якобы нет ничего общего. В связи с этим уместно обратиться к весьма характерной нынешней статье Владлена Сироткина «Черносотенцы и “Вехи”», где предпринята попытка убедить читателей в том, что веховцы в равной мере не совместимы и с «левыми», и с «правыми». Правда, В. Сироткин не умолчал об очень выразительной особенности «Вех»: в этом сборнике сокрушительно развенчивались «левые» (и революционеры, и либералы), но — признает В. Сироткин — «о черносотенцах там ни слова — народопоклонничество и здесь сыграло роль самоцензуры!».

Автор вряд ли до конца осознал смысл своего собственного суждения… Ведь получается, что спровоцированные «левыми» бунты и аграрные беспорядки не являлись, с точки зрения веховцев, выражениями народной воли (именно потому «народопоклонничество» веховцев не мешало им отвергнуть все «левое»), а сопротивление Революции со стороны «черносотенцев» эти виднейшие мыслители, напротив, воспринимали как выражение подлинной народной воли, не подлежащей критике! В это стоит вдуматься…

Стремясь, так сказать, окончательно разоблачить «черносотенцев», В. Сироткин пишет о речах Н. Е. Маркова («черносотенный» депутат Государственной думы): «Все это очень напоминало будущие речи Муссолини и Гитлера… И не случайно в своей мракобесной книжке “Война темных сил” Марков позднее восторгался Муссолини»[17]. Плохо осведомленный В. Сироткин явно полагает, что, сообщая об этом, он полностью «отделил» веховцев от «черносотенцев».

Однако веховец (и далеко не самый правый) Н. А. Бердяев в одно время с Марковым писал в своей книжке «Новое средневековье»: «Фашизм — единственное творческое явление в политической жизни современной Европы… Значение будут иметь лишь люди типа Муссолини, единственного, быть может, творческого государственного деятеля Европы»[18].

Могут возразить, что Бердяев вообще был крайне неустойчивым мыслителем, и у него можно обнаружить самые разные, нередко несовместимые, суждения. Но фашизм с его полным отрицанием «классических» форм демократии — вещь весьма и весьма определенная, конкретная, и одинаковый легкомысленный восторг перед ним ясно свидетельствует, что у Бердяева и Маркова были несомненные общие основы мировосприятия. Словом, попытки Владлена Сироткина и многих других убедить нас в несовместимости идеологии веховцев и «черносотенцев» попросту несерьезны. Деятель, в честь которого получил свое имя историк Сироткин, то есть настоящий Владлен, был гораздо более прав, когда в свое время теснейшим образом связывал веховцев и «черносотенцев». В еще большей степени все это относится к тем двум великим мыслителям, которые были «правее» веховцев и с которыми, в частности, тесно сблизился в свои зрелые годы С. Н. Булгаков, — П. А. Флоренскому и В. В. Розанову.

Впрочем, вопрос о Розанове даже не требует особого обсуждения, ибо и при жизни, и вплоть до нашего времени его вполне «заслуженно» именуют «черносотенцем». В связи с этим вспоминается один характерный эпизод из недавней литературной жизни. Кличка «черносотенец» не раз была употреблена в обширной статье о Розанове, сочиненной беззаветной современной «либералкой» Аллой Латыниной (см. журнал «Вопросы литературы» № 3 за 1975 год). Вскоре на заседании Приемной комиссии Московской писательской организации решался вопрос о вступлении А. Латыниной в Союз писателей — притом статья о Розанове рассматривалась в качестве главного «достижения» претендентки. Я, состоявший тогда в сей комиссии, выступил против приема А. Латыниной, однако отнюдь не потому, что она «клеймила» Розанова как «черносотенца». Я говорил о том, что претендентка, увы, пишет о гениальном мыслителе как о некоем сомнительном писаке, якобы специализировавшемся на «политических доносах», «покушавшемся на свободу духа, свободу слова» (это Розанов-то!), проявлявшем «озадачивающую тенденциозность и странную глухоту (!) к художественной природе произведения искусства», «поразительную глубину непонимания (!) Достоевского» и т. д. и т. п. (все это — цитаты из статьи Латыниной…). Я выразил уверенность в том, что через какое-то время самой А. Латыниной будет попросту стыдно за этот свой жалкий опус (это время, думаю, настало; во всяком случае, невозможно представить, что бы А. Латынина добровольно переиздала это свое «творение»…).

Разумеется, мое выступление встретило в Приемной комиссии самый жесткий отпор, и А. Латынина была принята в Союз писателей — прежде всего именно как автор статьи о Розанове. Мое положение в Комиссии стало после этого шатким, а через какое-то время я постыдился промолчать и резко выступил против приема в Союз писателей высокопоставленного графомана — тогдашнего первого замминистра иностранных дел Ковалева, которого «рекомендовали» одновременно два секретаря Союза (хотя это не одобряется уставом) — Андрей Вознесенский и Егор Исаев. И тогда меня уже вообще вычеркнули из Приемной комиссии… Я же, признаюсь, был весьма рад, что как-то пострадал из-за Розанова, которого теперь издали аж миллионными тиражами (это едва ли мог предвидеть и сам Василий Васильевич!).

Сегодня остерегаются называть признанного гениальным мыслителем Розанова «черносотенцем», но он, конечно же, был «крайне правым», хотя в то же время невозможно представить его членом какой-либо партии. Впрочем, как уже не раз говорилось, многие выдающиеся деятели культуры не считали для себя возможным войти в какую-либо политическую организацию.

Вместе с тем в высшей степени закономерно, что в 1913 году Розанова изгнали из формально «неполитической» организации — Религиознофилософского общества, творцом которого, кстати сказать, во многом был он сам. И это сделали люди, несовместимые с ним именно в политическом плане (Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов, А. В. Карташев, Н. А. Гредескул, Е. В. Аничков, А. А. Мейер и т. д.), и Розанов был изгнан именно за его «черносотенство». А в числе его тогдашних защитников были веховец П. Б. Струве и С. А. Аскольдов (Алексеев) — участник позднейшего сборника «Из глубины» (1918), подготовленного к изданию теми же веховцами.

Между прочим, «дискриминируя» Розанова, Философов довольно-таки мерзко сказал и о его единомышленнике Флоренском: «Статья (речь шла об одной из “черносотеннейших” статей Розанова. — В. К.) помещена в “Богословском вестнике”, органе Московской духовной академии… и статья Розанова не могла быть понята читателями иначе… как мнение редактора, П. А. Флоренского, который состоит профессором Академии, готовит русских юношей к пастырской деятельности…»[19]. Иначе говоря, гнать надо этого Флоренского из Академии и «Богословского вестника» — как мы выгнали Розанова. Через двадцать лет, в 1933 году, ГПУ отправит П. А. Флоренского в ГУЛАГ по обвинению в «черносотенстве» и «фашизме» (эти слова есть в опубликованных ныне следственных и иных материалах)… И как «поучительна» эта перекличка либеральных витий 1910-х годов и гепеушников! Но сия линия продолжается еще и сегодня… Так, неведомый мне автор, Леонид Никитин, в 1990 году издал в «демократическом» издательстве «Прометей» брошюру под эффектным названием «Здесь и теперь. Современный опыт философско-религиозного исследования», в которой, в частности, заявлено, что Павел Флоренский — «один из самых ярких ревнителей… ретроградного направления… Значительность и глубину затронутых им проблем нельзя недооценивать, но вместе с тем нельзя, например, не заметить и того, что он громит марбургскую школу неокантианцев (ту самую, которую прошел Пастернак)… почти с тем же непробиваемым пафосом собственной доброкачественности, с которым через 10–15 лет Геббельс открыто назовет их “жидами” и “дегенератами”».

«Ретроградное» здесь, конечно же, синоним «черносотенного», хотя П. А. Флоренский, как явствует из текста, называл марбургских неокантианцев «жидами» и «дегенератами» как-то скрытно — в отличие от Геббельса, который делал это «открыто». Но что скажет тов. Никитин о поэте, писавшем 19 июля 1912 года из самого Марбурга об этих самых неокантианцах: «Ах, они не существуют… Они не падают в творчестве. Это скоты интеллектуализма»? Ведь так написал именно тот Б. Л. Пастернак (см. его книгу: «Воздушные пути» — М., 1982, с. 7), который для тов. Никитина является своего рода высшим критерием ценности марбургской школы (ведь она «та самая, которую прошел Пастернак»). Тов. Никитин может возразить, что позднее, в «Охранной грамоте», Б. Л. Пастернак употреблял по отношению к главе сей школы слово «гениальный». Но тов. Никитин все же не сумел понять пастернаковский текст, насквозь проникнутый иронией; в этом тексте вместо подлинной творческой гениальности вдруг предстает как бы «реальный дух математической физики» — то есть, если угодно, интеллектуальное животное (употребляя юношеское пастернаковское слово — «скот»). И, вопреки тов. Никитину, Пастернак, в сущности, отказался «проходить» школу Марбурга: всего через несколько недель после начала соприкосновения с ней (прерываемого к тому же бурным романом и поездкой в Италию) он с явным отталкиванием от нее и даже, пожалуй, отвращением бежал из Марбурга в Москву…

Это отнюдь не значит, что Пастернак недооценивал марбургскую философскую школу; ее методологические, «инструментальные» достижения очевидны и в известном смысле уникальны (их очень высоко ценил, в частности, М. М. Бахтин). Но, если выразиться попросту, в этой философии не было почти ничего «для души». Поэтому Пастернак и сказал о марбургских философах, что они «не существуют», а этот «приговор» вполне можно выразить по-другому: они дегенерировали, утратили основное в человеке («скоты»).

Словом, если тов. Никитину угодно видеть в суждениях Флоренского «скрытый» смысл, подобный смыслу суждений Геббельса, то он должен, обязан охарактеризовать точно так же и суждения Пастернака…

Впрочем, все здесь обстоит гораздо проще: тов. Никитин, в силу или отсутствия способностей, или недостаточной подготовленности, по сути дела, не понимает ни Флоренского, ни Пастернака, ни марбургскую школу; он только наклеивает не им придуманные ярлыки оценок (и негативных, и позитивных). Но пора бы ему все же понять самую малость: до предела постыдно ставить в один ряд с Геббельсом человека, который был загублен в результате аналогичного лживого обвинения… Это, кстати сказать, неизмеримо хуже, чем быть «интеллектуальным скотом»…

* * *

Вернемся еще раз к вопросу о непосредственном участии людей с «черносотенной» идеологией в соответствующих «организациях». Прославленный живописец В. М. Васнецов, получив предложение стать одним из членов-учредителей «черносотенного» Русского собрания, писал в своем ответном послании:

«По существу я не имел бы ничего против; но дело в том, что на моей ответственности на долгие годы лежит столь серьезная художественная задача, что я все свои духовные и физические силы обязан сосредоточить на выполнении ее… Кроме того, работы эти, мне кажется, вполне соответствуют (выделено мною. — В. К.) тем задачам, выполнение которых поставило себе целью “Русское собрание”…»[20]. В. М. Васнецов исключительно высоко ценил деятельность В. А. Грингмута, Л. А. Тихомирова, В. Л. Кигна (Дедлова) и других виднейших «черносотенцев». По его превосходному рисунку была изготовлена торжественная хоругвь (род знамени) Русской монархической партии.

Близкий Васнецову великий живописец М. В. Нестеров преклонялся перед сочинениями «черносотенного» епископа Антония (Храповицкого). Он, в частности, сравнивал его и так же чрезвычайно высоко ценимого им В. В. Розанова, который, по его выражению, «кладет камень за камнем в подготовке больших и смелых решений в религиозных вопросах. Теперь по Руси немало таких, как он, и наисильнейший и наиболее обаятельный… епископ Уфимский и Мензелинский Антоний (Храповицкий)»[21]. Впоследствии, 19 октября 1917 года, Нестеров сообщал: «Сейчас пишу архиепископа Антония (Храповицкого), возможного патриарха Всероссийского» (там же, с. 277). Этот превосходный портрет хранится ныне в Третьяковской галерее.

Поскольку Антоний — один из «проклятых», искусствоведы, пишущие о Нестерове, пытаются утверждать, что художник-де в этом портрете «разоблачал» архиепископа. Так, в одной из книг о творчестве Нестерова читаем: «Уже в 1909 году В. И. Ленин называл Антония Волынского “владыкой черносотенных изуверов”…». Поэтому на нестеровском портрете предстает, мол, «властное и неприятное лицо человека… полного жажды власти и гордыни… Холеные, породистые, почти сжатые в кулак и вместе с тем как бы покоящиеся на архиерейском жезле руки…»[22] и т. д.

Это, конечно же, всецело тенденциозное «толкование» портрета. Тут уместно вспомнить зарисовку Антония, сделанную в мемуарах знаменитого лидера «партии националистов» В. В. Шульгина. Он не знал полотна Нестерова, но зато в 1909 году присутствовал на встрече епископа Антония с Николаем II:

«Этот архиерей имел удивительно представительную внешность. Некоторые говорили, что он похож на Бога Саваофа, как его представляют себе в простоте души своей народные богомазы. В величественной лиловой мантии он стоял перед Царем, опираясь обеими руками на свой пастырский посох. Он говорил об отношениях монарха и Государственной думы…»[23].

Этот «словесный портрет» близок к нестеровскому, только в последнем — оконченном уже после большевистского переворота — есть черты глубочайшего страдания и скорби, но очевидна и непреклонность. И то, что советский искусствовед обозначает словами «жажда власти» и «гордыня», в действительности есть вера в конечную победу и презрение к насильникам. В связи с портретом архиепископа Антония необходимо напомнить, что в том же 1917 году (летом) Нестеров написал двойной портрет «Мыслители», на котором запечатлены С. Н. Булгаков и П. А. Флоренский, а также собирался создать еще портрет В. В. Розанова, но вынужден был отказаться от намерения, ибо гениальный мыслитель и писатель был уже тяжко болен и, как вспоминал М. В. Нестеров позднее в своем ярком очерке «В. В. Розанов», «разрушался, и мало было надежд воскресить в нем былое. Время для такого портрета прошло, прошло безвозвратно…»[24].

«Выбор» героев своих полотен, сделанный в 1917 году крупнейшим русским живописцем начала XX века (я вовсе не хочу умалять достоинства М. А. Врубеля, В. А. Серова или более молодого Б. М. Кустодиева, но первенство М. В. Нестерова все же неоспоримо), сам по себе очень много значит. Проникновенное чутье художника избрало этих четырех наиболее глубоких духовных вождей русской культуры эпохи Революции… Рядом с ними неизбежно отходят на второй план все остальные (включая даже и других участников сборника «Вехи», не говоря уже о либеральных и революционных идеологах). Никто из них — сейчас это уже более или менее ясно каждому беспристрастному наблюдателю — не может быть поставлен в один ряд с Розановым, Флоренским, С. Н. Булгаковым и митрополитом Антонием (Храповицким). Либеральные идеологи — будь то П. Н. Милюков или М. М. Ковалевский, Д. С. Мережковский или Л. Шестов, и даже философ Е. Н. Трубецкой — не поднимались и не могли подняться до этого уровня (о революционных идеологах и говорить не приходится — их мышление было попросту примитивным).

Одна из важнейших причин «первенства» консервативных идеологов кроется в проблеме культурного «наследства». Вопрос о наследстве был остро поставлен, в частности, в сборнике «Вехи» и полемике вокруг него. Тот же С. Н. Булгаков (как и прямые «черносотенцы») считал необходимым продолжать дело Киреевского, Гоголя, Хомякова, Тютчева, братьев Аксаковых, Самарина, Достоевского, Страхова, Леонтьева, которые основывались на «триаде» православия, самодержавия и народности. «Учителями» же его противников были поздний Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Михайловский, Лавров, Шелгунов и т. п. Ныне любой мыслящий человек понимает, что с точки зрения культуры первые представляют собой не просто «более выдающихся», но явления совершенно иного, высшего порядка. Однако в начале XX века либералы (не говоря уже о революционерах) вообще не изучали (да и не имели достаточной подготовки, чтобы изучить и понять) этих крупнейших мыслителей России; в их глазах они являли собой чуждых и враждебных «реакционеров».

Впрочем, это была уже давно, еще в XIX веке, сложившаяся и безусловно господствующая тенденция, о которой резко, но совершенно точно писал, например, веховец С. Л. Франк в книге «Крушение кумиров»: «…сколько жертв вообще было принесено на алтарь революционного или “прогрессивного” общественного мнения!.. Едва ли можно найти хоть одного подлинно даровитого, самобытного, вдохновенного русского писателя или мыслителя, который не подвергался бы этому моральному бойкоту, не претерпел бы от него гонений, презрения и глумлений. Аполлон Григорьев и Достоевский, Лесков и Константин Леонтьев — вот первые приходящие в голову самые крупные имена гениев или по крайней мере настоящих вдохновенных национальных писателей, травимых, если не затравленных, моральным судом прогрессивного общества. Другим же, мало известным жертвам этого суда — нет числа!»[25].

Все это привело к поистине диким результатам, рельефно отразившимся, например, в следующем факте. В начале XX века не раз издавался «Опыт библиографического пособия» — «Русские писатели XIX–XX ст.», составленный влиятельным «прогрессивным» книговедом И. В. Владиславлевым. Это «пособие» (которое по охвату имен значительно шире названия, так как в нем представлены не только писатели в узком смысле — то есть художники слова — но и многие важнейшие с точки зрения составителя «идеологи») было, так сказать, «вратами культуры» для всей «прогрессивной» интеллигенции. И вот что прямо-таки замечательно: в дореволюционных изданиях этого «пособия» (1909 и 1913 годы) имя Константина Леонтьева (хотя он, между прочим, опубликовал ряд романов и повестей) вообще отсутствует! А между тем в «пособии» множество имен заурядных и просто ничтожных — но зато «прогрессивных»! — идеологов — современников гениального мыслителя (М. Антонович, К. Арсеньев, В. Берви-Флеровский, В. Зайцев, А. Скабичевский, С. Шашков, Н. Шелгунов и т. д.), чьи сочинения ныне и читать-то невозможно.

Точно так же отсутствует в «пособии» и имя Розанова, хотя есть целый ряд имен его менее, гораздо менее или прямо-таки несоизмеримо менее значительных современников, — таких, как А. Айхенвальд, А. Богданович, С. Венгеров, А. Волынский, А. Горнфельд, Р. Иванов-Разумник, П. Коган, В. Кранихфельд, А. Луначарский, В. Львов-Рогачевский, А. Ляцкий, Е. Соловьев-Андреевич, В. Фриче, Л. Шестов и т. п. Эти авторы, в отличие от Розанова, были так или иначе связаны с кадетами, или эсерами, или социал-демократами.

Любопытно, что в послереволюционное издание своего «пособия» (1918) Владиславлев — видимо, слегка «поумнев» — включил и Леонтьева, и Розанова.

Но, конечно, для начала XX века характерно не только прискорбное «замалчивание» ценнейшего наследства русской культуры, а и жестокая борьба против него. Вот весьма впечатляющий рассказ В. В. Розанова:

« — Нужно преодолеть Достоевского — это взял темою себе в памятной речи, посвященной Достоевскому, в Религиозно-философском собрании (должно быть, в 1913 или 1914 году) Столпнер[26]. — Диалектика, философия и психология всего Достоевского… такова, что, пока она не опрокинута, пока не показана ее ложность, дотоле русский человек, русское общество, вообще Россия — не может двинуться вперед…

Шестов, тоже еврей, сидя у меня, спросил:

— К какой бы из теперешних партий примкнул Достоевский, если бы был жив?

Я молчал. Он продолжал:

— Разумеется, к самой черносотенной партии, к Союзу русского народа и “истинно русских людей”.

Догадавшись, я сказал:

— Конечно.

Не забудем, что… Достоевский стал на сторону мясников, поколотивших студентов в Охотном ряду (Москва). На бешенство печати он сказал, обращаясь, собственно, к студентам: “Мясником был и Кузьма МининСухорукий”.

Достоевский еще не пережил 1-го марта (то есть убийства Александра II. — В. К.). Можно представить себе ярость, какую бы он после этого почувствовал… Но достаточно и мясников: он очевидно бы примкнул к тем, кто после 17 октября и “великой забастовки” (1905 года. — В. К.) начал громить интеллигенцию в Твери, в Томске, в Одессе»[27].

Стоит добавить к этому, что вдова Достоевского, благороднейшая Анна Григорьевна, стремившаяся так или иначе продолжать его деятельность, сочла своим долгом стать действительным членом «черносотенного» Русского собрания…

Нельзя умолчать о характерной и по-своему забавной ситуации, в которой оказались сегодня, сейчас «прогрессистские» идеологи: с одной стороны, они яростно борются против «консерваторов», но в то же время они не могут теперь не сознавать, что почти все наиболее выдающиеся идеологи России XIX века были отнюдь не «прогрессистами»; последние за редким исключением являли собой нечто заведомо «второсортное». Ныне просто невозможно всерьез изучать сочинения Добролюбова, Чернышевского, Писарева и т. п., чего никак не скажешь о Леонтьеве, Данилевском, Ап. Григорьеве. И возникает диковатый парадокс: многие теперешние «прогрессисты» выше всего ценят в прошлом мыслителей именно того «направления», которое сегодня они с пеной у рта отрицают…

Глава вторая

Что такое Революция?

Выдвижение столь «глобального» вопроса может показаться чем-то странным: ведь речь шла об одном определенном явлении эпохи Революции — «черносотенстве» — и вдруг ставится задача осмыслить сущность этой эпохи вообще, в целом. Но — о чем уже сказано — взгляд на Революцию, при котором в качестве своего рода точки отсчета избирается «черносотенство» — непримиримый враг Революции, — имеет немалые и, быть может, даже особенные, исключительные преимущества.

Выше говорилось о том, что именно и только «черносотенцы» ясно предвидели чудовищные результаты революционных потрясений. Не менее существенно и их понимание действительного, реального состояния России в конце XIX — начале XX века. Либералы и — тем более — революционеры на все лады твердили о безнадежной застойности или даже безысходном умирании страны — что они объясняли, понятно, ее «никуда не годным» экономическим, социальным и — прежде всего — политическим строем. Без самого радикального изменения этого строя Россия, мол, не только не будет развиваться, но и в ближайшее время перестанет существовать. Именно такое «понимание» чаще всего и толкало людей к революционной деятельности. Один из виднейших «черносотенных» идеологов, Л. А. Тихомиров (в 1992 году вышло новое издание его содержательного трактата «Монархическая государственность»), который в молодые годы был не просто революционером, но одним из вожаков народовольцев, с точным знанием дела писал в своей исповедальной книге «Почему я перестал быть революционером?» (М., 1895), что на путь кровавого террора его бывших сподвижников вело внедренное в них убеждение, согласно которому в России-де «ничего нельзя делать» (с. 45), и вообще «Россия находится на краю гибели, и погибнет чуть не завтра, если не будет спасена чрезвычайными революционными мерами» (с. 56).

Это убеждение — пусть и не всегда в столь заостренной форме — владело сознанием большинства идеологов в эпоху Революции. А после 1917 года пропаганда вдалбливала в души безоговорочный тезис о том, что-де только революционный переворот спас Россию от неотвратимой и близкой смерти. Между тем реальное бытие России конца XIX — начала XX века совершенно не соответствовало сему диагнозу. В 1913 году В. В. Розанов опубликовал свои воспоминания о знаменитом «черносотенце» А. С. Суворине (1834–1911), где передал, в частности, такое его размышление.

«Все мы жалуемся каждый день, что ничего нам не удается, во всем мы отстали». На деле же «за мою жизнь… Россия до такой степени страшно выросла… во всем, что едва веришь. Россия — страшно растет, а мы только этого не замечаем…»[28]. Розанов добавил, что именно этим пониманием порождены были замечательные суворинские ежегодные издания «Вся Россия», «Весь Петербург», «Вся Москва» и т. п., где «указана, исчислена и переименована вся торговая, промышленная, деятельная, вся хозяйственная Россия» (с. 19).

Любопытно, что уже после 1917 года прекрасный поэт Михаил Кузмин (в свое время — член Союза русского народа) воспел эти суворинские издания в своем свободном стихе, говоря о наслаждении просто «перечислить»

Все губернии, города,

Села и веси,

Какими сохранила их

Русская память.

Костромская, Ярославская,

Нижегородская, Казанская,

Владимирская, Московская,

Смоленская, Псковская…

И тогда

(Неожиданно и смело)

Преподнести

Страницы из «Всего Петербурга»

Хотя бы за 1913 год —

Торговые дома

Оптовые, особенно:

Кожевенные, шорные,

Рыбные, колбасные,

Мануфактуры, писчебумажные,

Кондитерские, хлебопекарни —

Какое-то библейское изобилие…

Пароходства… Волга.

Подумайте, Волга!

Где не только (поверьте)

И есть,

Что Стенькин курган…

Возьмем всего только двадцатилетие, с 1893 по 1913 год; без особо сложных разысканий можно убедиться, что Россия за этот краткий период выросла поистине «страшно» (по суворинскому слову). Население увеличилось почти на 50 миллионов человек (с 122 до 171 млн) — то есть на 40 процентов; среднегодовой урожай зерновых — с 39 млн тонн до 72 млн тонн, следовательно, почти вдвое (на 85 процентов), добыча угля — в 5 раз (от 7,2 млн тонн до 35,4 млн тонн), выплавка железа и стали — более чем в 4 раза (от 0,9 млн тонн до 4,3 млн тонн) и т. д. и т. п. Правда, по основным показателям промышленного производства Россия была все же позади наиболее развитых в этом отношении стран — о чем не переставали и не перестают до сих пор кричать ее хулители. Но от кого Россия «отставала»? Всего только от трех специфических стран «протестантского капитализма», где непрерывный промышленный рост являл собой как бы важнейшую добродетель и цель существования, — Великобритании, Германии и США. «Отставание» от еще одной промышленно развитой страны, Франции, в 1913 году было, в сущности, небольшим (добыча угля в России и Франции — 35,4 млн тонн и 43,8 млн тонн, выплавка железа и стали — 4,3 млн тонн и 6,9 млн тонн и т. п.). А других промышленных «соперников» у России в тогдашнем мире просто не имелось… Могут возразить, что Россия намного превосходила Францию по количеству населения и, значит, резко отставала от нее с точки зрения «душевого» производства; однако в 1913 году Французская (как и Британская, и Германская) империя владела огромными территориями на других континентах и потому была сопоставима с Российской и в этом плане (общее население Французской империи в 1913-м — более 100 млн).

Французский экономист Эдмон Тэри по заданию своего правительства приехал в 1913 году в Россию, тщательно изучил состояние ее хозяйства и издал свой отчет-обзор под названием «Экономическое преобразование России». В 1986 году этот отчет был переиздан в Париже, и в предисловии к нему совершенно справедливо сказано: «Тот, кто внимательно прочтет этот беспристрастный анализ, поймет, что Россия перед революцией экономически была здоровой, богатой страной, стремительно идущей вперед»[29].

Впрочем, дело не только в этом. Едва ли уместно (хотя многие поступают именно так) судить о состоянии и развитии страны в начале XX века исключительно — или даже хотя бы главным образом — на основе ее собственно экономических, хозяйственных показателей. Ведь тогда придется прийти к выводу, что в 1913 году такие, скажем, страны, как Италия и тем более Испания, находились по сравнению с Великобританией и Германией — да и даже с самой Россией! — в глубочайшем упадке, в состоянии полнейшего ничтожества.

Нельзя, например, отрицать, что очень существенным показателем состояния страны являлось тогда положение в ее книгоиздательском деле. Ведь книги — в их многообразии — это своего рода «инобытие» всего бытия страны, запечатлевающее так или иначе любые его стороны и грани; книжное богатство, без сомнения, порождается богатством самой жизни.

В 1893 году в России было издано 7783 различных книги (общим тиражом 27,2 млн экз.), а в 1913-м — уже 34 006 (тиражом 133 млн экз.), то есть в 4,5 раза больше и по названиям, и по тиражу (кстати сказать, предшествующий, 1912 год был еще более «урожайным» — 34 630 книг). Дабы правильно оценить эту информацию, следует знать, что в 1913 году в России вышло книг почти столько же, сколько в том же году в Англии (12 379), США (12 230) и Франции (10 758), вместе взятых (35 367)! С Россией в этом отношении соперничала одна только Германия (35 078 книг в 1913 году), но, имея самую развитую полиграфическую базу, немецкие издатели исполняли многочисленные заказы других стран и, в частности, самой России, хотя книги эти (более 10 000) учитывались все же в качестве германской продукции[30].

Можно бы привести еще множество самых различных фактов, подтверждающих мощный и стремительный рост, всестороннее развитие России в конце XIX — начале XX века, — от экономики и быта до искусства и философии, но здесь, конечно, для этого нет места. К тому же (что уже отмечено) одно только книжное богатство так или иначе свидетельствует о богатстве породившего его многообразного бытия страны. Сам тот факт, что Россия в 1913 году была первой книжной державой мира, невозможно переоценить.

Тем не менее тогдашние либералы и прогрессисты, стараясь не замечать очевидности, на все голоса кричали о том, что-де Россия, в сравнении с Западом, пустыня и царство тьмы. Правда, после 1917 года некоторые из них как бы опомнились. Среди них — и известный, по-своему блестящий публицист и историк культуры Г. П. Федотов (1886–1951), который в 1904 году вступил в РСДРП и достаточно результативно действовал в ней, но позднее начал «праветь». А в послереволюционном сочинении открыто «каялся»:

«Мы не хотели поклониться России — царице, венчанной царской короной… Вместе с Владимиром Печериным проклинали мы Россию, с Марксом ненавидели ее… Еще недавно мы верили (не обладая способностью понять и даже просто увидеть. — В. К.), что Россия страшно бедна культурой, какое-то дикое, девственное поле. Нужно было, чтобы Толстой и Достоевский сделались учителями человечества, чтобы пилигримы потянулись с Запада изучать русскую красоту, быт, древность, музыку, и лишь тогда мы огляделись вокруг нас. И что же? Россия — не нищая, а насыщенная тысячелетней культурой страна предстала взорам… не обещание, а зрелый плод. Попробуйте ее отмыслить, и насколько беднее станет без нее культурное человечество… Мир может быть не в состоянии жить без России. Ее спасение есть дело всемирной культуры».

Далее Федотов высказал даже и понимание того, что русская культура выросла не на пустом месте: «Плоть России есть та хозяйственно-политическая ткань, вне которой нет бытия народного, нет и русской культуры. Плоть России есть государство русское… Мы помогли разбить его своею ненавистью или равнодушием. Тяжко будет искупление этой вины»[31].

Казалось бы, следует только порадоваться этому прозрению и этому покаянию Федотова. Но, во-первых, очень уж чувствуется, что он прямо-таки наслаждался своей покаянной медитацией — смотрите, мол, какой я хороший… Помог разбить русское государство, а теперь, поняв наконец, что оно значило, готов искупать свою вину. Впрочем, даже и в определении этой вины присутствует явная ложь: активный член РСДРП, оказывается, всего лишь «помогал» разбить русское государство «своею ненавистью или равнодушием» — то есть некими своими внутренними состояниями. Однако это еще далеко не самое главное. Федотов заявляет здесь же: «Мы знаем, мы помним. Она была. Великая Россия. И она будет. Но народ, в ужасных и непонятных ему страданиях, потерял память о России — о самом себе. Сейчас она живет в нас… В нас должно совершиться рождение великой России… Мы требовали от России самоотречения… И Россия мертва. Искупая грех… мы должны отбросить брезгливость к телу, к материально государственному процессу. Мы будем заново строить это тело» (с. 136).

Итак, вырисовывается по меньшей мере удивительная картина. Эти самые «мы» только после «умерщвления» с их «помощью» России и подсказок с Запада «огляделись вокруг», и их «взорам» впервые предстала великая страна. Но далее выясняется, что лишь эти «мы» и обладают-де таким знанием и именно и только эти «мы» способны воскресить Россию…

Естественно возникает вопрос о том, как же относятся эти самые «мы» к «черносотенцам» и их предшественникам, которые никогда не сомневались в величии России и постоянно сопротивлялись ее «умерщвлению»? Федотов в одном из позднейших своих сочинений дал недвусмысленный ответ. Увы, объявил он, «Гоголь и Достоевский были апологетами самодержавия… Пушкин примирился с монархией Николая… В сущности, только Герцен из всей плеяды XIX века может учить свободе»[32]. А о «черносотенстве» XX века сказано здесь же так: «В нем собрано было самое дикое и некультурное в старой России… с ним было связано большинство епископата. Его благословлял Иоанн Кронштадтский». И, более того, оказывается, «его (“черносотенства”. — В. К.) идеи победили в ходе русской революции…»[33]!!!

Каково? Тот факт, что большинство «черносотенных» деятелей, не уехавших из России, было без следствия и суда расстреляно еще в 1918–1919 годах, Федотова никак не смущает. Остается заключить, что настоящими «черносотенцами» (которые победили) были, по мнению Федотова, Ленин и Свердлов, Троцкий и Зиновьев, Каменев и Бухарин…

Невольно вспоминается, что хорошо знавшая Федотова Зинаида Гиппиус едко, но метко прозвала его «подколодным теленком». Я отнюдь не намерен отрицать даровитости и публицистического блеска сочинений Федотова, но как идеолог он в определенном смысле «вреднее» откровенных русофобов…

В русской культуре XIX века Федотов, как мы видели, указал единственного своего сотоварища — Герцена. И, кстати сказать, не вполне обоснованно, ибо в свои зрелые годы, после долгого искуса эмиграцией, Герцен многое понял иначе. Вроде бы это должно было произойти за четверть века эмигрантской жизни и с вовсе не глупым Федотовым. А поскольку не произошло, приходится сделать вывод, что Федотов, несмотря на свои гимны «Великой России», постоянно вонзал жало в действительную, реальную великую Россию с ее могучей государственностью, за служение которой он, как мы видели, готов был отринуть убеждения Пушкина, Гоголя и Достоевского, — не говоря уже об их продолжателях. Сознательно или бессознательно Федотов выполнял заказ тех мировых сил, для которых реальная великая Россия всегда являлась нестерпимым соперником…

Да и что Федотов противопоставлял этой реальной великой России? Свое очень абстрактное, в сущности, даже бессодержательное понятие «Свобода».

Настоящим «философом свободы» был, как известно, Бердяев, и его никак нельзя упрекнуть в недооценке этого — не раз конкретно определяемого им — феномена человеческого бытия. И если Федотов постоянно кричал об отсутствии или хотя бы фатальном дефиците свободы в России, Бердяев писал, например, в 1916 году:

«Россия — страна безграничной свободы духа…» И эту «органическую, религиозную свободу» русский народ «никогда не уступит ни за какие блага мира», не предпочтет «внутренней несвободе западных народов, их порабощенности внешним. В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства». И далее: «Россия — страна бытовой свободы, неведомой… народам Запада, закрепощенным мещанскими нормами. Только в России нет давящей власти буржуазных условностей… Тип странника так характерен для России и так прекрасен. Странник — самый свободный человек на земле… Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей»[34].

Таков был вердикт виднейшего «философа свободы»; Федотов же постоянно твердил, что свобода наличествует только на Западе, и России прямо-таки необходимо импортировать ее оттуда и внедрить — чего бы это ни стоило.

Между прочим, я полагаю, что некоторые приведенные суждения Бердяева не вполне точны. Когда он говорит, например, что характерный для России тип странника «так прекрасен», это можно понять в духе утверждения заведомого «превосходства» России над Западом, где, мол, царит над всем «жажда прибыли». У Запада есть своя безусловная красота, и речь должна идти не о том, что русское «странничество» прекраснее всего, а только о том, что и в России также есть своя красота — и своя свобода! Но в конечном счете Бердяев и говорит именно об этом, видя в России свободу духа и быта, — а не свободу в сфере политики и экономики, которая столь характерна для Запада. Те же, кто требовал объединить в России и то и другое, по сути дела, впадали в «методологию» гоголевской невесты Агафьи Тихоновны, которая мечтала: «Если бы… взять сколько-нибудь развязности, которая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…». И еще одно. Внимательные читатели Бердяева могут напомнить мне, что в этом же своем сочинении 1916 года он утверждал: «Русский народ создал могущественнейшее в мире государство, величайшую империю… Интересы созидания, поддержания и охранения огромного государства занимают совершенно исключительное и подавляющее место в русской истории… Никакая философия истории… не разгадала еще, почему самый безгосударственный народ создал такую огромную и могущественную государственность… почему свободный духом народ как будто бы не хочет свободной жизни?» (с. 8).

Вполне возможно, что в отвлеченных философских категориях разгадать это противоречие нелегко, но если перейти на простой язык жизни, оно не столь уж загадочно. На этом языке на свой вопрос достаточно убедительно ответил сам Бердяев, утверждая (см. выше), что русский народ, русские люди не поглощены «земным благоустройством», что они по натуре своей «странники». И если бы не было могучей государственности, эта «странническая» Россия, в сущности, неизбежно и давно бы растворилась и исчезла. Должна же была все-таки безграничная свобода духа и быта русских людей, о которой говорит Бердяев, иметь прочные скрепы? Их и обеспечивала внеположная по отношению к духовной и бытовой свободе ограда могущественного государства…

* * *

Экскурс в «федотовскую» идеологию (имевшую и имеющую немало горячих почитателей) выявил, надо думать, некоторые существенные черты «революционного сознания». Возвратимся теперь к проблеме мощного и стремительного развития России в конце XIX — начале XX века. Либеральная, революционная и, позднее, советская пропаганда вбивала в головы людей представление, согласно которому Россия переживала тогда застой и чуть ли не упадок, из которого ее, мол, и вырвала Революция.

И мало кто задумывался над тем, что великие революции совершаются не от слабости, а от силы, не от недостаточности, а от избытка.

Английская революция 1640-х годов разразилась вскоре после того, как страна стала «владычицей морей», закрепилась в мире от Индии до Америки; этой революции непосредственно предшествовало славнейшее время Шекспира (как в России — время Достоевского и Толстого). Франция к концу XVIII века была общепризнанным центром всей европейской цивилизации, а победоносное шествие наполеоновской армии ясно свидетельствовало о тогдашней исключительной мощи страны. И в том, и в другом случае перед нами, в сущности, пик, апогей истории этих стран — и именно он породил революции…

Было бы абсурдно, если бы в России дело обстояло противоположным образом. И если вспомнить хотя бы несколько самых различных, но, без сомнения, подлинно «изобильных» воплощений русского бытия 1890–1910-х годов — таких, как Транссибирская магистраль, свободное хождение золотых монет, столыпинское освоение целины на востоке, всемирный триумф Художественного театра, титаническая деятельность Менделеева, тысячи превосходных зданий в пышном стиле русского модерна, празднование трехсотлетия дома Романовых, наивысший расцвет русской живописи в творчестве Нестерова, Врубеля, Кустодиева и других, — станет ясно, что говорить о каком-либо «упадке» просто нелепо.

В трактате французского политика и историософа Алексиса Токвиля «Старый порядок и Революция» — одном из наиболее проницательных размышлений на эту тему — показано, в частности, следующее: «Порядок вещей, уничтожаемый Революцией, почти всегда бывает лучше того, который непосредственно ему предшествовал». Франция 1780-х годов ни в коей мере не находилась — продолжает свою мысль Токвиль — «в упадке; скорее можно было сказать в это время, что нет границ ее преуспеянию… Лет за двадцать пред тем на будущее не возлагали никаких надежд; теперь от будущего ждут всего. Предвкушение этого неслыханного блаженства, ожидаемого в близком будущем, делало людей равнодушными к тем благам, которыми они уже обладали, и увлекало их к неизведанному»[35].

(Здесь нельзя не напомнить мифа о «прогрессе», о котором шла речь в первой главе моего сочинения и который выступал в качестве своего рода подмены религии.)

Преуспевающие российские предприниматели и купцы полагали, что кардинальное изменение социально-политического строя приведет их к совсем уже безграничным достижениям, и бросали миллионы антиправительственным партиям (включая большевиков!). Интеллигенция тем более была убеждена в своем и всеобщем процветании при грядущем новом строе; нынешнее же положение образованного сословия в России представлялось ей ничтожным и ужасающим, и она, скажем, не обращала никакого внимания на тот факт, что в России к 1914 году было 127 тысяч студентов — больше, чем в тогдашних Германии (79,6 тыс.) и Франции (42 тыс.), вместе взятых[36] (то есть дело обстояло примерно так же, как и в книгоиздании).

Стоит еще сообщить, что расхожее утверждение о «неграмотной» России, которая после 1917 года вдруг стала быстро превращаться в грамотную, — это заведомая дезинформация. Действительно большая доля неграмотных приходилась в 1917 году, во-первых, на старшие возрасты и, во-вторых, на женщин, которые тогда были всецело погружены в семейный быт, где грамотность не была чем-то существенно нужным. Что же касается, например, мужчин, вступавших в жизнь в 1890–1900-х годах, — то есть мужчин, которым к 1917 году было от 20 до 30 лет, — то даже в российской деревне 70 процентов из них были грамотными, а в городах грамотные составляли в этом возрасте 87,4 процента[37]. Это означало, что в молодой части рабочего класса неграмотных было всего лишь немногим более 10 процентов.

О рабочих следует сказать особо, ибо многие убеждены, что революционные акции в России совершала некая полунищая пролетарская «голытьба». Как раз напротив, решающую роль играли здесь квалифицированные и вполне прилично оплачиваемые люди — те, кого называют «рабочей аристократией».

Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на любую фотографию 1900–1910-х годов, запечатлевшую революционных рабочих: по их одежде, прическе, ухоженности усов и бороды, осанке и выражению лиц их легко можно принять за представителей привилегированных сословий. Это были люди, которые, подобно предпринимателям и интеллигенции, стремились не просто к более обеспеченной жизни (она у них вовсе и не была скудной), но хотели получить свою долю власти, высоко поднять свое общественное положение. Вот хотя бы одно весомое свидетельство. Н. С. Хрущев вспоминал впоследствии: «Когда до революции я работал слесарем и зарабатывал свои 40–50 рублей в месяц, то был материально лучше обеспечен, чем когда работал секретарем Московского областного и городского комитетов партии»[38] (то есть в 1935–1937 годах; партаппаратные «привилегии» утвердились с 1938 года). Для правильного понимания хрущевских слов следует знать, что даже в Петербурге (в провинции цены были еще ниже) килограмм хлеба стоил тогда 5 коп., мяса — 30 коп. (стоит сказать и о «деликатесных» продуктах: 100 граммов шоколада — 15 коп., осетрины — 8 коп.); метр сукна — 3 руб., а добротная кожаная обувь — 7 руб. и т. д. Кроме того, к 1917 году Хрущеву было лишь 23 года, и он, конечно, не являлся по-настоящему квалифицированным рабочим, который мог получать в 1910-х годах и по 100 руб. в месяц.

Короче говоря, рабочий класс России к 1917 году вовсе не был тем скопищем полуголодных и полуодетых людей, каковым его пытались представить советские историки. Правда, накануне Февраля в Петербурге уже началась разруха (в частности, впервые за двухвековую историю города в нем образовались очереди за хлебом — их тогда называли «хвосты», а слово «очередь» в данном значении появилось лишь в советское время), но это было только последним толчком, поводом; Революция самым интенсивным образом назревала и готовилась по меньшей мере с начала 1890-х годов. Уже в 1901 году Горький изобразил впечатляющую фигуру рабочего Нила (пьеса «Мещане») — мощного, независимого, достаточно много зарабатывающего и по-своему образованного человека, безоговорочно претендующего на роль хозяина России.

Итак, в России были три основных силы — предприниматели, интеллигенты и наиболее развитой слой рабочих — которые активнейше стремились сокрушить существующий в стране порядок — и стремились вовсе не из-за скудости своего бытия, но скорее напротив — от «избыточности»; их возможности, их энергия и воля, как им представлялось, не умещались в рамках этого порядка…

Естественно встает вопрос о преобладающей части населения России — крестьянстве. Казалось бы, именно оно должно было решать судьбу страны и, разумеется, судьбу Революции. Однако десятки миллионов крестьян, рассеянные на громадном пространстве России, в разных частях которой сложились существенно различные условия, не представляли собой сколько-нибудь единой, способной к решающему действию силы. Так, в 1905–1906 годах русское крестьянство приняло весьма активное участие в выборах в 1-ю Государственную думу; достаточно сказать, что почти половина ее депутатов (231 человек) были крестьянами. Но, как показано в обстоятельном исследовании историка С. М. Сидельникова «Образование и деятельность Первой Государственной думы» (М., 1962), политические «пристрастия» крестьянства тех или иных губерний, уездов и даже волостей резко отличались друг от друга; это ясно выразилось в крестьянском отборе «уполномоченных» (которые, в свою очередь, избирали депутатов Думы): «В одних волостях избирали лишь крестьян… демократически настроенных, в других… по взглядам своим преимущественно правых и черносотенцев» (с. 138).

Вообще-то сотни тысяч крестьян в то время всецело поддерживали «черносотенцев», но это не могло привести к весомым результатам, ибо дело Революции решалось в «столицах», в «центре», который — поскольку Россия издавна была принципиально «централизованной» в политическом отношении страной — мог более или менее легко навязать свое решение провинциям.

И еще один пример. В 1917 году крестьянство в своем большинстве проголосовало на выборах в Учредительное собрание за эсеровских кандидатов, выступавших с программой национализации земли (а это целиком соответствовало заветной крестьянской мысли, согласно которой земля — Божья), и в результате эсеры получили в Собрании преобладающее большинство. Но когда поутру 6 января 1918 года большевики «разогнали» неугодное им Собрание, крестьянство, в сущности, ничего не сделало для защиты своих избранников (да и как оно могло это сделать — организовать всеобщий крестьянский поход на Петроград?).

Наконец, нельзя не остановиться на одной связанной с крестьянством проблеме — вернее, целом узле проблем, которые чаще всего толкуются тенденциозно или просто ошибочно. Крестьянство, количественно составлявшее основу населения России, не могло быть самостоятельной, активной и весомой политической (и, в частности, революционной) силой в силу бедности, весьма низкого жизненного уровня его преобладающего большинства. Совершенно ложно представление, согласно которому революции устраивают нищие и голодные: они борются за выживание, у них нет ни сил, ни средств, ни времени готовить революции. Правда, они способны на отчаянные бунты, которые в условиях уже подготовленной другими силами революции могут сыграть огромную разрушительную роль; но именно и только в уже созданной критической ситуации (так, множество крестьянских бунтов происходило в России и в XIX веке, но они не вели ни к каким существенным последствиям).

Ныне многие авторы склонны всячески идеализировать положение крестьянства до 1917 — или, точнее, 1914 года. Ссылаются, в частности, на то, что Россия тогда «кормила Европу». Однако Европу кормили вовсе не крестьяне, а крупные и технически оснащенные хозяйства сумевших приспособиться к новым условиям помещиков или разбогатевших выходцев из крестьян, использующие массу наемных работников. Когда же после 1917 года эти хозяйства были уничтожены, оказалось, что хлеба на продажу (и не только для внешнего, но и для внутреннего рынка), товарного хлеба в России весьма немного (вопрос этот был исследован виднейшим экономистом В. С. Немчиновым, и его выводы послужили главным и решающим доводом в пользу немедленного создания колхозов и совхозов). Крестьяне же — и до 1917 года, и после него — сами потребляли основное количество выращиваемого ими хлеба — притом многим из них не хватало этого хлеба до нового урожая…

Все это, казалось бы, противоречит сказанному выше о бурном росте России. Какой же рост, если составляющие преобладающее большинство населения крестьяне в массе своей бедны? Но, во-первых, и в жизни крестьянства в начале века были несомненные сдвиги. А с другой стороны, самое мощное развитие не могло за краткий срок преобразовать бытие огромного и разбросанного по стране сословия. Средние урожаи хлебов пока еще оставались весьма низкими — от 6,7 центнера с гектара пшеницы до 12,1 — кукурузы…

И крестьян легко было поднять на бунты, «подкреплявшие» революционные акции в столицах. А кроме того, для главных революционных сил — предпринимателей, интеллигенции и квалифицированных рабочих — бедность большинства крестьян (а также определенной массы «деклассированных элементов» — «босяков», воспетых Горьким и другими) являлась необходимым и безотказно действующим аргументом в их борьбе против строя. Есть все основания полагать, что в конечном счете всестороннее развитие России подняло бы уровень жизни крестьян. Но поборники «прогресса» были уверены, что, изменив политический строй, они могут без всяких помех повести всех к полному благоденствию…

* * *

Возвратимся еще раз к трем основным силам, которые «делали» Революцию. Их несло на гребне той могучей волны стремительного роста, который переживала Россия. Выше цитировались справедливые слова из предисловия к изданному в 1914 году отчету французского экономиста Э. Тэри — слова о «здоровой, богатой стране, стремительно идущей вперед». Но вслед за этой фразой сказано:

«Революция — не естественный итог предшествующего развития, а несчастье, постигшее Россию». И вот это уже весьма неточное суждение. Нет, именно невиданно бурный и чрезвычайно — в сущности, чрезмерно — быстрый рост «естественно» вылился, претворился в Революцию.

Об этом еще в 1912 году с острейшей тревогой говорил на заседании Русского собрания известный в то время писатель (Лев Толстой сказал в 1909 году, что у него «прекрасный язык, народный») и «черносотенный» деятель И. А. Родионов: «…русская душа с тысячами смутных хотений, с тысячами неосознанных возможностей, подобно безбрежному океану, разливается — через край… Великий народ… создавший мировую державу, не мог не быть обладателем такой воли, которая двигает горами… И народ доспел теперь до революции…

Я не верю в Россию… не верю в ее будущность, если она немедленно не свернет на другую дорогу с того расточительного и гибельного пути жизни, по которому она с некоторого времени (с 1890-х годов. — В. К.) пошла. Потенциальная сила народа тогда только внушает веру в себя, когда она расходуется в меру… У нас же этот Божеский закон нарушен»[39].

Напомню еще раз переданные Розановым слова Суворина о том, что на его глазах «Россия страшно выросла во всем». Ведь не случайно же — хотя и, наверное, неосознанно — сорвался с его губ такой вроде бы неуместный эпитет!

Часто говорят, что слабость России накануне 1917 года доказывается ее «поражением» в тогдашней мировой войне. Но это, в сущности, беспочвенная клевета. За три года войны немцы не смогли занять ни одного клочка собственно русской земли (они захватили только часть входившей в состав империи территории Польши, а русские войска в то же время заняли не меньшую часть земель, принадлежавших Австро-Венгерской империи). Достаточно сравнить 1914 год с 1941-м, когда немцы, в сущности, всего за три месяца (если не считать их собственных «остановок» для подтягивания тылов) дошли аж до Москвы, чтобы понять: ни о каком «поражении» в 1914 — начале 1917 года говорить не приходится.

Очень осведомленный и весьма умный Уинстон Черчилль, наслушавшись речей о «поражении России», написал в 1927 году: «Согласно поверхностной моде нашего времени, царский строй принято трактовать как слепую, прогнившую, ни на что не способную тиранию. Но разбор тридцати месяцев войны с Германией и Австрией должен бы исправить эти легковесные представления. Силу Российской империи мы можем измерить по ударам, которые она вытерпела, по бедствиям, которые она пережила, по неисчерпаемым силам, которые она развила, и по восстановлению сил, на которые она оказалась способна… Держа победу уже в руках, она пала на землю заживо… пожираемая червями»[40].

Впрочем, Черчилль не усматривает причину гибели Российской империи именно в том, что она, как он утверждает, развила неисчерпаемые силы, развила чрезмерно. Грозную опасность, таящуюся в «страшном» росте России, видели, пожалуй, одни только «черносотенцы». Прогрессистским и либеральным идеологам всех мастей, напротив, мнилось, что Россия развивается-де недостаточно быстро и широко (или даже вообще будто бы стоит на месте), они постоянно стремились сокрушить преграды, мешающие «движению вперед». И это была поистине безнадежная слепота людей, мчащихся в могучем потоке и не замечающих этого. Большинство из них в какой-то момент ужаснулось, но было уже поздно… И тогда они — опять-таки большинство — начали доказывать, что их прекрасная устремленность была чем-то или кем-то искажена, испорчена, превращена в свою противоположность.

Это был заведомо неверный диагноз; все, что делалось в России с 1890-х годов, и не могло завершиться иначе! Действительно мудрые люди — хотя их и теперь со злобой называют «черносотенцами» — ясно предвидели этот итог задолго до 1917 года. Выше приводилось честное признание одного из кадетских лидеров В. А. Маклакова, согласно которому «правые» в своих предвидениях оказались всецело правыми. И сам факт, что все происшедшее было совершенно точно предвидено (хотя бы в цитированной записке П. Н. Дурново), свидетельствует о неотвратимой закономерности происшедшего — хотя либералы и тем более революционеры вплоть до 1917 года с полным пренебрежением отвергали «черносотенные» пророчества.

А после 1917 года многие либералы и революционеры взялись «исправлять» якобы кем-то искаженную историю. Ради этого была начата тяжелейшая гражданская война.

В течение многих лет официальная пропаганда стремилась доказать, что Белая армия вела войну для восстановления «самодержавия, православия, народности». И в конце концов это было принято на веру чуть ли не всеми. Не буду скрывать, что и сам я в свое время — в 1960-х годах — полагал, что Белая армия имела целью воскрешение той исторической России, перед которой преклонялись Гоголь и Достоевский, Леонтьев и Розанов. Помню, как, пролетая четверть с лишним века назад в самолете над Екатеринодаром (я не называл его Краснодаром), несколько человек торжественно встали, что бы почтить память павшего здесь «Лавра Георгиевича» (Корнилова), как мы благоговейно взирали на возлюбленную «Александра Васильевича» (Колчака) А. В. Тимиреву, которая дожила до 1975 года…

Сейчас такие жесты стали общей модой, и многие видят во всех генералах и офицерах Белой армии жертвенных (пусть и тщетных) спасителей русской монархии… Однако перед нами глубочайшее заблуждение. Один из виднейших деятелей Белой армии, генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский, поведал в своих предельно искренних воспоминаниях, что по политическим убеждениям эта армия представала как «мешанина кадетствующих и октябриствующих верхов и меньшевистско-эсерствующих низов… “Боже, Царя храни…” провозглашали только отдельные тупицы (то есть люди, не понимавшие основную направленность белых. — В. К.), а масса Добровольческой армии надеялась на “учредилку”, избранную по “четыреххвостке”, так что, по-видимому, эсеровский элемент преобладал»[41].

Впрочем, обратимся к главным вождям Белой армии. Все они — «выдвиженцы» кадетско-эсеровского Временного правительства. Не буду останавливаться на беззастенчиво предавшем своего Государя и занявшем его пост Верховного главнокомандующего М. В. Алексееве, поскольку он не так уж знаменит. Но вот широко популярные Л. Г. Корнилов и А. И. Деникин. К Февралю они были всего только командирами корпусов, то есть стояли в ряду многих десятков тогдашних военачальников. В 1917 году за нелепо краткий срок в несколько месяцев они перепрыгивают через ряд ступенек должностной иерархии. Корнилов становится сначала главнокомандующим войсками Петроградского военного округа и первым делом — уже 7 марта — лично арестовывает царскую семью… Затем он командует армией, фронтом и, наконец, назначается Верховным главнокомандующим. Деникин в марте же из комкора превращается в начальника штаба Ставки Верховного главнокомандования, а затем получает в руки Западный фронт…

Необходимо иметь в виду при этом, что Временное правительство провело очень большую «чистку» в армии. Лучший современный знаток военной истории А. К. Кавтарадзе сообщает: «Временное правительство уволило из армии сотни генералов, занимавших при самодержавии высшие строевые и административные посты… Многие генералы, отрицательно относившиеся к проводимым в армии реформам… уходили из армии сами»[42]. Совершенно иной была судьба Корнилова и Деникина.

Всем известно, что оба эти генерала вступили позднее в острый конфликт с Керенским; однако это был скорее результат борьбы за власть, нежели последствие каких-либо глубоких расхождений.

Вице-адмирал А. В. Колчак к Февралю был на более высокой ступени, чем эти два генерала; он командовал Черноморским флотом. Вскоре после переворота его призывают в Петроград, чтобы отдать в его руки важнейший Балтийский флот. Чуть ли не первое, что он делает, приехав в столицу, — идет на поклон к патриарху РСДРП Г. В. Плеханову… Назначение Колчака, который тут же был произведен в «полные» адмиралы, на Балтику в силу разных обстоятельств отложили, и Временное правительство отправляет его с некой до сих пор не вполне ясной миссией в США (официально речь шла всего-навсего об «обмене опытом» в минном деле, но по меньшей мере странно, что подобная роль предоставляется одному из ведущих адмиралов…). Из США Колчак через Японию и Китай прибывает в сопровождении представителей Антанты в Омск, чтобы стать военным министром, а позднее главой созданного здесь ранее эсеровско-кадетского правительства. Едва ли не главным «иностранным» советником Колчака оказывается в Омске капитан французской армии (в которую он поступил в 1914 году), родной брат-погодок Я. М. Свердлова и приемный сын А. М. Горького (Пешкова) Зиновий Пешков, еще в июле 1917 года назначенный представителем французского правительства при Керенском, а позднее явившийся (как и Колчак, через Японию и Китай) в Сибирь…

Перед нами поистине поразительная ситуация: в красной Москве тогда исключительно важную — вторую после Ленина — роль играет Яков Свердлов, а в белом Омске в качестве влиятельнейшего советника пребывает его родной брат Зиновий! Невольно вспоминаешь широко известное стихотворение Юрия Кузнецова «Маркитанты»… При этом нельзя еще не напомнить, что именно Колчак был объявлен тогда Верховным правителем России, которому — пусть хотя бы формально — подчинялись все без исключения белые.

Все эти и другие подобные факты, раскрывающие характер белого движения, отнюдь не являются в настоящее время некими тайнами за семью печатями (хотя кое-что в них остается сугубо таинственным); они изложены по документальным данным в целом ряде общедоступных исследований. Но в общем сознании эти факты не присутствуют. Так, например, в новейших кинофильмах, изображающих белых (а таких фильмов было немало), последние обычно представлены в качестве истовых монархистов. Разумеется, в составе Белой армии были и монархисты, но они, если и действовали, то сугубо тайно и к тому же подвергались слежке, а подчас и репрессиям.

А. И. Деникин рассказывает, например, в своем основательном труде «Очерки русской смуты» о подпольной деятельности монархистов в его войсках во время его «похода на Москву»:

«Вероятно, усилия их не были бесплодны, потому что в августе (1919 года. — В. К.) информационная часть “ОСВАГА” (“Осведомительное агентство” — В. К.) отмечала: “Что касается монархических партий и групп, то… главным их орудием является отдел военной пропаганды. Они сумели посадить туда многих своих единомышленников, через которых распространяют свою литературу. Правда, делается это весьма осторожно и без ведома лиц, стоящих во главе отдела, через низших служащих”… Крайние правые партии, — свидетельствует далее Деникин уже от себя лично, — не захватывали… численно широких кругов населения и армии… Я знаю очень многих добровольцев, которые не слыхали никогда названий этих организаций. О существовании некоторых из них я сам узнал только теперь при изучении материалов. Точно так же они не имели своей легальной прессы… Но их подпольная агитация оказывала несомненное влияние, в особенности среди неуравновешенной (! — В. К.) и мало разбиравшейся в политическом отношении части офицерства… У них был, однако, общий лозунг — “Самодержавие, православие и народность”… Что касается отношения этого сектора к власти (имеется в виду власть белых. — В. К.), оно было вполне отрицательным»[43].

Подобных свидетельств можно привести сколько угодно. Иногда пытаются объяснить категорическое неприятие белыми вождями монархии и вообще «дофевральской» России их социальным происхождением: ведь, скажем, основатель Белой армии генерал Алексеев был сыном простого солдата, Корнилов — казачьего хорунжего (чин, соответствующий низшему, уже даже «полуофицерскому» званию прапорщика), Деникин — вообще сыном крепостного крестьянина, правда, сумевшего выслужиться из рядовых в офицеры, и т. п. Кстати сказать, из 70 с лишним генералов и офицеров — «отцов-основателей» Белой армии, участников «1-го Кубанского похода», как выяснил уже упомянутый превосходный современный историк А. Г. Кавтарадзе, — всего только четверо обладали какой-нибудь наследственной или приобретенной собственностью; остальные жили и до 1917 года только на служебное жалованье (по-нынешнему — на зарплату).

В связи с этим А. Г. Кавтарадзе иронически цитирует суждение историка Л. М. Спирина, утверждающего, что белые-де «не могли смириться с тем, что рабочие и крестьяне отняли у них и их отцов земли, имения, фабрики, заводы» (с. 36), и именно поэтому воевали. Никаких земель и заводов ни у белых генералов, ни тем более у их отцов не было и в помине.

Что ж, поэтому они и шли против прежней России? Дело, по-видимому, обстоит сложнее. Алексеев, Корнилов, Деникин совершили в конце XIX — начале XX века воистину головокружительную карьеру (подумайте только: родившийся в тверской деревне в семье рядового солдата Алексеев, выпущенный в свои 19 лет прапорщиком из юнкерского училища, к 57 годам стал генералом от инфантерии!). И это значит, что они оказались на самом гребне мощного и стремительного роста России, — роста, который побуждал их верить в безграничный «прогресс». Вполне уместно сказать, что эти генералы были настроены, в сущности, «революционно», и, конечно, совершенно не случайно тот же Алексеев вместе с «левеющим» октябристом Гучковым начиная с 1915 года готовил военный заговор, предусматривающий насильственное свержение Николая II.

Исходя из всего этого, естественно заключить, что само название «Белая армия» (или «гвардия») возникло как противоположение не только (а может быть, и не столько) «Красной армии», но и «Черной сотне»…

Весной 1993 года я участвовал в телевизионной программе, посвященной памяти Николая II. Большинство выступавших, как это сегодня принято, весьма положительно отзывались о последнем русском самодержце (кстати, самодержец означает вовсе не «абсолютный», а суверенный монарх). Но один историк, не преодолевший ненависти, обвинил Николая II в том, что его сторонники развязали гражданскую войну, повлекшую неисчислимые жертвы. Я возражал историку, но по краткости отпущенного мне времени не мог произнести то, что изложено выше. Невозможно оспорить, что гражданской войной руководили отнюдь не монархисты, а либералы (прежде всего — кадеты) и революционеры, не согласные с большевиками (главным образом эсеры).

В конце концов, Белая армия никак не могла — если бы даже и хотела — идти на бой ради восстановления монархии, поскольку Запад (Антанта), обеспечивающий ее материально (без его помощи она была бы бессильна) и поддерживавший морально, ни в коем случае не согласился бы с «монархической» линией (ибо это означало бы воскрешение той реальной великой России, которую Запад рассматривал как опаснейшую соперницу).

Сравнительно недавно (хотя еще до пресловутой «гласности») было издано тщательное исследование историка Н. Г. Думовой «Кадетская контрреволюция и ее разгром (октябрь 1917–1920 гг.)» (М., 1982), в котором неопровержимо доказано, что ни о какой существенной деятельности монархистов в ходе гражданской войны не может быть и речи, что решающую роль играли кадеты и эсеры (последние — особенно в стане Колчака). Любопытно, что Н. Г. Думова — по-видимому, для того чтобы, как говорится, не дразнить гусей — уважительно пишет о тех историках, которые пытались (конечно, совершенно тщетно) доказать, что вина за гражданскую войну лежит на монархистах. Так, она пишет (с. 12), что-де «большой вклад… внесла монография Г. З. Иоффе “Крах российской монархической контрреволюции” (1977)». Между тем труд самой Н. Г. Думовой, по существу, начисто опровергает основные положения сей монографии…

Впрочем, при более или менее вдумчивом чтении становится ясно, что и книга Г. З. Иоффе сама опровергает свое собственное название (и, разумеется, основной свой тезис) — «Крах российской монархической контрреволюции». Нельзя не заметить, что определение «монархическая» — это только смягченный вариант определения «черносотенная», ибо последнее слово присутствует в книге Г. З. Иоффе едва ли не на большинстве страниц — и присутствует в конечном счете для того, чтобы «свалить» на «черносотенцев» трагедию гражданской войны.

Но поскольку книга Иоффе — это все же не пропагандистская брошюра, а обширное исследование, в котором приводится множество разнообразных фактов, заявленная автором версия, согласно которой главной силой, развязавшей гражданскую войну, были монархисты (читай — «черносотенцы»), буквально рушится на глазах любого внимательного читателя.

Судите сами. Г. З. Иоффе сообщает, например (отрицать это невозможно), что в стане Колчака «политически первую скрипку… играли правые эсеры» (при этом не надо удивляться слову «правые»: если говорить о левых эсерах, то они до лета 1918 года делили власть с большевиками, входили в Совнарком и ВЦИК Советов). Однако затем Г. З. Иоффе начинает уверять нас, что на деле-то колчаковская армия была-де во власти «махровых черносотенцев» (с. 169). Из чего же это следует? Оказывается, при Колчаке, пишет Иоффе, «в Омске и других городах действовала тайная (выделено мною. — В. К.) организация офицеров-монархистов» (с. 176), ибо «черносотенно настроенная омская военщина предпочитала действовать негласно» (с. 177); более того, Иоффе утверждает (без каких-либо аргументов), что, мол, даже и сам Колчак всегда оставался «скрытым монархистом» (с. 181).

Между прочим, ничего себе обстановочка, при которой Верховный правитель вынужден тщательно скрывать свои истинные убеждения! При этом Иоффе, как ни странно, утверждает еще, что, несмотря на монархизм Верховного правителя, «в монархических кругах… вынашивались планы переворота, направленного… против режима Колчака» (с. 193), что «наиболее реакционно настроенные (то есть «махрово черносотенные». — В. К.) генералы и офицеры не оставляли своих надежд «убрать» Колчака» (с. 196). Вот уж в самом деле курьез: казалось бы, Колчаку следовало только шепнуть этим генералам и офицерам, что в действительности он монархист, и все было бы в порядке.

Но суть дела даже и не в этом. Вполне можно допустить, что какая-то часть генералов и офицеров в стане Колчака тайно исповедовала монархические и даже «махрово черносотенные» взгляды. Однако пытаться на этом основании объявить колчаковцев вообще «монархистами» и «черносотенцами» — в сущности, то же самое, что объявить их «большевиками», поскольку ведь в армии Колчака очень активно действовала и большевистская агентура (гораздо более активно, чем «черносотенная»). Член тогдашнего Омского (подпольного) комитета РКП(б) С. Г. Черемных вспоминал: «Основную работу среди солдат (колчаковских. — В. К.) вели рабочие из нелегальных партийных ячеек и боевых групп (десяток)… Они доводили до сознания мобилизованных в колчаковскую армию, что война против Советской республики только на пользу русской и международной буржуазии. Каждое утро на постовых будках, дверях, оконных рамах и стеклах складов появляются надписи: “Долой эту сволочь — сибирское правительство и его ставленников!”»[44] — то есть эсеров и Колчака с его генералами и т. д. и т. п. «Тайная» деятельность «черносотенцев» в стане Колчака совершенно меркнет перед этой не столь уж тайной деятельностью большевиков! Монархисты, согласно утверждениям самого Г. З. Иоффе, лишь еле заметно нечто затевали…

Более решительно пытались действовать затаившиеся монархисты позднее, при Врангеле, — то есть уже перед концом Белой армии. Иоффе сообщает о том, что готовился «монархический заговор, созревший (даже! — В. К.) в мае — июне 1920 г., среди части морских офицеров Севастополя. План заговорщиков состоял в том, чтобы арестовать Врангеля и нескольких близких ему лиц (из числа, понятно, либеральных деятелей. — В. К.), после чего провозгласить главой белого движения великого князя Николая Николаевича». Однако «заговор очень быстро был раскрыт и ликвидирован» (с. 261).

Сообщая о подобных фактах, Иоффе, повторяю, начисто опровергает декларируемое в названии его книги и в многочисленных общих фразах представление о Белой армии как монархической и «черносотенной». Да, в этой армии, конечно, были и «черносотенцы». Но они ни в коей мере не определяли ее политическое лицо.

Нельзя не сказать еще о том, что Иоффе не раз на протяжении своей книги говорит о деятельности во время гражданской войны реальных «черносотенных» лидеров — главным образом Н. Е. Маркова и В. М. Пуришкевича. Но деятельность эта, как выясняется из книги, целиком сводилась к вынашиванию планов (именно и только вынашиванию) освобождения арестованного Николая II, к изданию немногих и малотиражных монархических брошюр и прокламаций и, наконец, к различным не имевшим каких-либо серьезных последствий совещаниям «черносотенцев» и их посланиям друг другу. Никакого результативного участия в гражданской войне эти доподлинные «черносотенцы» не принимали.

Многое раскрывает следующее сопоставление: выше упоминалось, как адмирал Колчак пошел на поклон к лидеру РСДРП Плеханову, а Иоффе, в свою очередь, рассказывает, что произошло после того, как лидер «черносотенцев» Пуришкевич сумел однажды пробиться на прием к генералу Корнилову: «Сведения об этом попали в печать, и корниловскому окружению пришлось разъяснить, что встреча эта была чисто официальной и продолжалась несколько минут» (с. 82).

Все это недвусмысленно свидетельствует, что, во-первых, Белая армия, по существу, не имела ничего общего с «черносотенцами» (и, выражаясь мягче, монархистами) и, во-вторых, «черносотенцы» не играли сколько-нибудь значительной роли в гражданской войне. А значит, нелепо вменять им в вину эту кровавую мясорубку — как, впрочем, и вообще какие-либо кровавые дела (о чем еще будет сказано подробно).

* * *

Итак, в гражданской войне столкнулись две по сути своей «революционных» силы. Отсюда и крайняя жестокость борьбы. Для консерваторов (а монархисты, без сомнения, консервативны по определению) вовсе не характерна агрессивность, они видят свою цель в том, чтобы сохранить, а не завоевать.

В высшей степени характерно, что Николай II без борьбы отрекся от престола, ибо, как сказано в его Манифесте от 2 марта 1917 года, «почли Мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение…».

Но об этом мы будем говорить в следующей главе. Отмечу еще, что многое из того, о чем было сказано выше, имеет прямое отношение к сегодняшним проблемам, но для выявления сей «переклички» необходимо охарактеризовать еще ряд сторон эпохи Революции.

Глава третья

Неправедный суд

Речь пойдет о суде над «черносотенцами», который длится уже почти девять десятилетий, — если не считать начавшегося намного ранее заведомо неправедного суда над предшественниками «черносотенства» — славянофильством и Гоголем, «почвенничеством» и Достоевским и т. п. (С. Н. Булгаков с горечью говорил о том, как господствовавшие идеологи неукоснительно «отлучали» всех «правых», «причем среди этих отлученных оказались носители русского гения, творцы нашей культуры»[45]).

Прежде всего необходимо осознать одну — способную при должном внимании прямо-таки поразить — особенность сего суда: едва ли ни все его приговоры основываются в конечном счете не на каких-либо реальных действиях «черносотенцев», но на действиях, которые они — по мнению обвинителей — могли бы (если бы сложились благоприятные обстоятельства) совершить или же — опять-таки по мнению обвинителей — намеревались совершить.

Именно так ставится (и решается) вопрос, скажем, в охарактеризованной выше книге Г. З. Иоффе о «монархической контрреволюции» во время гражданской войны («монархическое» предстает в книге как синоним «черносотенного»). Этот историк, в отличие от многих других, не выдумывает нужные ему факты, и потому в его книге нет и речи о каких-либо «злодействах» монархистов-черносотенцев в ходе войны 1918–1920 годов; они, согласно рассказу Г. З. Иоффе, только намеревались получить в свои руки власть и уж тогда, мол, позлодействовать вволю. Главный смысл книги сводится, в сущности, к следующему эмоциональному тезису: ах, сколь ужасно было бы, если бы «черносотенцы» оказались во главе Белой армии! Мороз по коже идет, как представишь себе, что бы они тогда натворили!

И в любом «античерносотенном» сочинении, исходящем из реальных, действительных фактов, постановка вопроса именно такова. Конечно, в других сочинениях (уже в ироническом значении этого слова: о некоторых из них еще будет речь) «черносотенные злодеяния» попросту выдумываются. Впрочем, в последнее время, когда фактическая история нашего столетия постепенно становится известной все более широкому кругу людей, чаще говорят уже не о будто бы совершившихся неслыханных злодействах «черносотенцев» (ибо ложь таких обвинений начинает обнаруживаться со всей очевидностью), но именно о «потенциальном», о «готовившемся» — в случае их прихода к власти — беспрецедентном терроре и деспотизме.

Очень характерен в этом отношении рассказ того же Г. З. Иоффе об «Общероссийском монархическом съезде», созванном «черносотенцами» в мае 1921 года в немецком городе Рейхенгалле (то есть, по сути дела, уже в эмиграции). От речи на этом съезде бывшего «черносотенного» депутата Н. Е. Маркова, объясняет нам Иоффе, «веяло угрозой кровавого разгула мрачной реакции. “Царь и плаха сделают дело, — писала"Правда"(30 августа 1921 г. — В. К.) о Рейхенгалльском съезде. — Царь и плаха на лобном месте ожидают русские трудящиеся массы в случае победы контрреволюции…”»[46].

Этот «прогноз» особенно любопытен потому, что Иоффе не раз говорит в своей книге о принципиальном отказе Н. Е. Маркова и его единомышленников от участия в братоубийственной гражданской войне. Так, редактируемый Н. Е. Марковым журнал «Двуглавый орел» провозглашал в марте 1921 года: «Государь не решился начать междоусобную войну, не решился сам и не приказал того нам». Эти слова приведены Г. З. Иоффе (с. 59), и как-то еще можно его понять, когда он цитирует — в качестве «документа эпохи» — газету «Правда», которая пугала читателей «черносотенной» плахой на Лобном месте (на Красной площади), по своему невежеству полагая, что на этом «месте», с которого в XVI–XVII веках объявляли народу правительственные указы (в том числе, естественно, и указы о казнях), будто бы устанавливалась когда-либо плаха… Да, «Правду» 1921 года все же можно понять и, как говорится, простить. Но ведь Г. З. Иоффе говорит об «угрозе кровавого разгула мрачной реакции» — то есть разгула «черносотенцев» и лично от себя самого, хотя он как трудолюбивый историк не может не знать, что ничего подобного соответствующие партии никогда не предпринимали. В другом месте книги Г. З. Иоффе без обиняков утверждает, что «черносотенцы», мол, «в случае своей победы готовили России кровавую баню» (с. 284).

Все подобные рассуждения о злодействах «черносотенцев» (если, конечно, историк не склонен выдумывать, фантазировать) строятся именно по этой модели: «угроза», «готовили», «могли бы». Тут опять-таки загадка: ведь вовсе не «черные», а красные и — в меньшей мере (хотя бы потому, что у них было меньше сил) — белые обрушили на Россию кровавые «разгулы» и «бани», и тем не менее самую опасную, самую пугающую «угрозу» и «готовность» усматривают почему-то именно в «черносотенцах», хотя они никак не отличились в подобного рода делах в ходе гражданской войны, которая и велась-то, как мы видели, между большевиками и с другой стороны — кадетами (красные нередко называли своих противников не «белыми», а именно «кадетами») и эсерами.

Но — скажут, конечно, мне — а как же я забываю о страшных событиях, совершавшихся еще до 1917 года, — о «черном терроре», погромах, да и обо всей кошмарной деятельности этих ужаснейших лидеров «черносотенных» партий — Маркова, Пуришкевича, Дубровина и т. п.?

Прежде всего следует еще раз повторить, что все, связанное с понятием «черносотенство», подверглось поистине ни с чем не сравнимому «очернению». Выше уже шла речь об опубликованной сравнительно недавно, в 1975 году, статье А. Латыниной о Розанове, где этот «черносотенец» (сие слово постоянно возникает в статье) характеризовался как — цитирую статью — «прожженный циник», «лжец», «изувер», «ханжа», «прислужник», «шовинист», «доносчик», «беспринципный предатель», «субъект», сводивший воспитание людей к «скотоводству» (!), и т. д. и т. п. Ныне, без сомнения, едва ли бы кто решился писать так о Розанове, ибо теперь всем ясно, что автор подобной статьи унижает самого себя, а не гениального мыслителя и писателя. Но, с другой стороны, теперь-то стараются как раз умолчать о «черносотенстве» Розанова, хотя его политические убеждения невозможно определить иначе.

Впрочем, тех, кто избегает слова «черносотенец», можно понять: ведь слово это по-прежнему несет в себе совершенно одиозный смысл. Поистине замечательна в этом отношении обширная публикация в 14-м выпуске исторического альманаха «Минувшее» (1993), вышедшем в свет уже после сдачи в набор начальных глав этого моего сочинения, публикация, озаглавленная «Правые в 1915 — феврале 1917. По перлюстрированным Департаментом полиции письмам».

Архивист Ю. И. Кирьянов тщательно подготовил к печати 60 сохранившихся в полицейском архиве копий «черносотенных» писем, среди авторов и адресатов которых — такие главенствовавшие лица, как А. И. Соболевский, К. Н. Пасхалов, В. М. Пуришкевич, Ю. А. Кулаковский (выдающийся историк античности и Византии), А. И. Дубровин, Н. Е. Марков, Д. И. Иловайский, Н. А. Маклаков, архиепископ Антоний (Храповицкий), П. Ф. Булацель, Г. Г. Замысловский, А. С. Вязигин (один из крупнейших русских историков католицизма) и др. Ю. И. Кирьянов, называя их «правыми», в самом начале своей вводной статьи ставит вопрос: «все ли правые периода войны были черносотенцами»? И далее говорит о «нежелании, по крайней мере, части самих правых прикосновения к черносотенству» (с. 151).

Эти суждения по меньшей мере странны. Ведь даже в рамках публикуемой переписки далеко не самый «радикальный» деятель Русского собрания К. Н. Пасхалов недвусмысленно называет своих сторонников «представителями черносотенных групп» (с. 171). И, кстати, именно Пасхалову принадлежат использованные Ю. И. Кирьяновым слова о неких робких единомышленниках, «боящихся прикосновения к “черносотенцам”» (с. 187), и потому не явившихся на Нижегородский съезд, где Пасхалов председательствовал. Трусливых участников можно обнаружить в любом движении, но те лица, чьи письма опубликованы Ю. И. Кирьяновым, к таковым явно не относятся. И дело здесь в том, что сам Ю. И. Кирьянов, стремясь объективно представить публикуемую им переписку, вместе с тем опасается — и, конечно же, не без оснований — как бы его не атаковали за «сочувствие» к «черносотенцам», и поэтому предпринимает попытки отделить от них хотя бы часть героев своей публикации, которые, мол, всего только «правые».

А между тем среди этих героев — самые что ни есть «махровые»… Но беспристрастный читатель не найдет в их переписке ровно ничего злодейского или хотя бы злонамеренного, основной тон писем — боль, мучительная боль, порожденная зрелищем неотвратимо катящейся в революционную бездну России…

Тем не менее с момента возникновения «черносотенных» организаций и до сего дня о них говорят как об опаснейшей, чуть ли не апокалиптической силе, которая «готовилась», «могла бы» все и вся беспощадно уничтожить. Поддавшись этой мощной пропагандистской волне, даже С. Н. Булгаков (тогда еще, впрочем, весьма либеральный) писал в 1905 году о видном «черносотенце» В. А. Грингмуте, что он-де «хотел бы утопить в крови всю Россию»[47]. По всей вероятности, впоследствии, когда Булгаков тесно сблизился с задушевным другом В. А. Грингмута священником И. И. Фуделем, ему было попросту стыдно за эту свою нелепую фразу. Владимир Андреевич Грингмут с 1870 года преподавал древнегреческий язык и эстетику в одном из культурнейших учебных заведений, Катковском лицее, в 1894–1896 годах был директором этого лицея, а с 1896 года — редактором влиятельной газеты «Московские ведомости». В апреле 1905 года В. А. Грингмут создал первую «черносотенную» организацию, которая получила название «Русская монархическая партия» (Союз русского народа возник лишь в ноябре, а Русское собрание, сложившееся еще в 1900–1901 годах, было не партией, а своего рода кружком, «клубом»; тот же характер носил и созданный в марте 1905 года Союз русских людей, где ведущую роль играл знаменитый историк Д. И. Иловайский, знаменитый, в частности, и тем, что позже в возрасте 87 (!) лет был заключен во внутреннюю тюрьму ВЧК).

Впрочем, В. А. Грингмут, хотя он и основоположник «черносотенства» как собственно политического (а не только идеологического) явления, известен мало, и стоит сказать лишь о том, что он не имел никакого отношения к чему-либо «кровавому». Гораздо более популярны имена Пуришкевича, Маркова (нередко его именуют «Марков-второй», поскольку был другой депутат Думы с этой же фамилией) и Дубровина. Все они предстают в массовом сознании в качестве своего рода уникальных воплощений зла, лжи и безобразия.

Но мы уже видели, как еще в 1975 году «принято» было «характеризовать» личность «черносотенца» В. В. Розанова. Разумеется, троица «черносотенных» лидеров никак не может быть поставлена рядом с гениальным мыслителем. Однако и превращение их в неких чудовищ не имеет под собой никаких реальных оснований. Пуришкевич, Марков и даже более «сомнительный» Дубровин по своим человеческим и политическим качествам ничем не хуже — хотя, быть может, и не лучше — лидеров других партий своего времени.

Это становится очевидным при обращении к свидетельствам любого современника, способного хоть в какой-то мере быть объективным. Вот, скажем, мемуары французского посла Мориса Палеолога. Он внимательнейшим образом изучал политическую жизнь России накануне Февраля и при этом всецело сочувствовал, разумеется, либеральным — «западническим» — деятелям. Но поскольку сам он не вел той непримиримой борьбы с «черносотенцами», которая определяла сознание российских либералов, Палеолог смог оценить В. М. Пуришкевича в следующих словах: «Пуришкевич человек идеи и действия. Он поборник православия и самодержавия. Он с силой и талантом поддерживает тезис: “Царь — самодержец, посланный Богом”… пылкое сердце и скорая воля…»[48]. И даже прямой противник Пуришкевича, член ЦК кадетской партии В. А. Маклаков через много лет так определил его «основную черту: ею была не ненависть к конституции или Думе, а пламенный патриотизм»[49].

Ясно, что эти характеристики несовместимы с той зловещей и отвратной личиной, которую надевают до сих пор на Владимира Митрофановича Пуришкевича. С точки зрения политической культуры и Пуришкевич, и Марков — кстати сказать, сын по-настоящему значительного, но замалчиваемого из-за его последовательного консерватизма писателя и публициста Евгения Маркова (1835–1903) — в сущности, ничем не уступали ни Милюкову, ни тем более таким лицам, как Керенский или лидер эсеров Чернов.

Ниже уровнем был третий лидер «черносотенцев» — врач А. И. Дубровин:

«Говорил он некрасиво, — свидетельствовал современник, — но с огромным подъемом, что действовало на простых людей, из которых и состояло большинство членов Союза русского народа»[50]. Этот «демократизм» и выдвинул Дубровина в председатели Союза русского народа.

Один из главных способов конструирования крайне негативного «образа» Дубровина и других «черносотенных» лидеров основан на беспардонном приеме двойного счета: то, что «прощается» левым (или даже вообще не замечается в них), вменяют в тяжелейшую вину правым. Вот весьма яркий образчик применения такого счета.

Существует версия, согласно которой Дубровин был «вдохновителем» или даже прямым инициатором пяти совершенных в 1906–1908 годах террористических актов (против С. Ю. Витте, М. Я. Герценштейна, П. Н. Милюкова, Г. Б. Иоллоса и А. Л. Караваева). Его руководящая роль в этих актах не была неоспоримо доказана, но допустим даже, что Дубровин в самом деле направлял действия политических убийц. Исходя из этого (повторяю, не имеющего стопроцентной достоверности) факта, известный специалист по истории Революции Л. М. Спирин писал в 1977 году: «Нравственные качества Дубровина были ниже всякой критики. Да можно ли вообще говорить о нравственных качествах человека, который организовывал политические убийства? Дубровин был темной и весьма зловещей фигурой на политической арене, порожденной “гнусной российской действительностью”…»[51]. В этих риторических фразах историк продемонстрировал абсолютно неправдоподобную наивность: ведь не может же он, в самом деле, не знать, что левые, революционные партии осуществляли в те же годы поистине беспрецедентный по масштабам политический террор; специально изучавший этот «сюжет» историк С. А. Степанов сообщал в 1992 году, что, согласно всецело достоверным сведениям, «в ходе первой русской революции только эсеры, эсдеки (социал-демократы) и анархисты убили более 5 тысяч (!) правительственных служащих»[52], — а убивали тогда вовсе не только правительственных служащих. Для иных тогдашних партий — например, эсеров-максималистов — политические убийства вообще являлись главным или даже единственным «делом». Притом в данном случае факты совершенно бесспорны; чаще всего сами террористы горделиво сообщали о своих «достижениях» по части политических убийств. Между тем Л. М. Спирин, как и множество его коллег, делает вид, что политические убийства были именно и только «черносотенной» затеей…

Стоит добавить еще, что все вообще действия «черносотенцев» представляли собой «ответ» на совершенные ранее акции левых партий, — притом ответ гораздо, даже несоизмеримо менее сильный (скажем, всего несколько террористических актов, в то время как левые совершали их тысячами).

И уж, конечно, в среде «черносотенцев» не только не имелись, но и были просто немыслимы такие фигуры беспощадных профессиональных убийц, как эсер Савинков (которого до сих пор представляют в романтическом ореоле!), не говоря уже о его многолетнем друге, патологическом убийце-провокаторе Азефе (Азеве).

В 1909 году, когда первая революционная волна уже улеглась, видный левый кадет (и не менее видный деятель российского масонства) В. П. Обнинский подвел итог предшествующим событиям в обширном сочинении «Новый строй». Он не мог не признать здесь, что «черносотенные» партии образовались исключительно ради сопротивления красносотенным и предстали как (по его определению) «заимствовавшие у последних большую часть тактических приемов»[53].

Кадет этот в своем рассказе вынужден был так или иначе отмежеваться от левых партий, погрязших в своем безудержном терроре и постоянном провоцировании всяческих бунтов и беспорядков. В. П. Обнинский осмелился даже сказать о «легендарном» предводителе восстания на Черноморском флоте в 1905 году лейтенанте Шмидте следующее: «…это был человек с весьма поколебленной психикой, если не душевнобольной… В любой момент он готов был выступить в качестве главаря военного бунта» (с. 83). Тем не менее из Шмидта все же сделали чуть ли ни «спасителя» России, и сбитый с толку Борис Пастернак сочинил о нем восторженную поэму…

Впрочем, здесь перед нами встает еще один вопрос: что ж, левые партии в самом деле вели себя гораздо хуже «черносотенных», но зато этого не скажешь о центристских партиях — о кадетах и октябристах (вот ведь даже и Шмидтом кадет — к тому же левый — отнюдь не восхищается)?

Кадеты и октябристы, в самом деле, не причастны прямо и непосредственно к тому жесточайшему кровавому террору, который обрушили на Россию «леваки». Но, как мы увидим, они в 1905–1908 годах всячески поддерживали левых террористов, и не случайно возник тогда афоризм, согласно которому эсеры — это те же кадеты, но с бомбой… Сейчас у нас не принято восхвалять эсеров, но зато начал создаваться своего рода культ кадетов. Между тем политическое поведение последних в известном смысле было даже более безнравственным, нежели левых…

В высшей степени показателен в этом отношении эпизод из написанных много лет спустя «Воспоминаний» лидера кадетов П. Н. Милюкова. Он рассказывает о том, как в марте 1907 года председатель Совета министров П. А. Столыпин предложил Государственной думе:

«Выразите глубокое порицание и негодование всем революционным убийствам и насилиям. Тогда вы снимете с Государственной Думы обвинение в том, что она покровительствует революционному террору, поощряет бомбометателей и старается им предоставить возможно большую безнаказанность». «Черносотенные» депутаты (коих пытались объявить пособниками террора) тут же, по словам Милюкова, «внесли предложение об осуждении политических убийств», заметив при этом: «Ведь очевидно же, что к.-д. (кадеты. — В. К.) не могут одобрять убийств». Столыпин в «доверительной беседе» сказал Милюкову то же самое. Но… «я стал объяснять, — вспоминает далее Милюков, — что не могу распоряжаться партией… Столыпин тогда поставил вопрос иначе, обратившись ко мне уже не как к предполагаемому руководителю Думы, а как к автору политических статей в органе партии — “Речи”. “Напишите статью, осуждающую убийства; я удовлетворюсь этим”. Должен признать, что тут я поколебался… Я сказал тогда, что должен поделиться с руководящими членами партии… Прямо от Столыпина я поехал к Петрункевичу. Выслушав мой рассказ, старый наш вождь… страшно взволновался: “Никоим образом! Как вы могли пойти на эту уступку хотя бы условно?.. Нет, никогда! Лучше жертва партией, чем ее моральная гибель…”». (Под жертвой имеется в виду возможный запрет кадетской партии за ее фактическую поддержку терроризма; кстати, запрет этот, без сомнения, Столыпин вовсе не планировал.)

И Милюков наотрез отказался осудить бесчисленные убийства и насилия красносотенцев, хотя в то же самое время он не жалел проклятий в адрес «черносотенных» террористов (которым приписывали тогда всего лишь два убийства).

Как мы видим, в этих позднейших «Воспоминаниях» Милюков в известной мере пытается снять с себя сей «грех», перенося его на непримиримого кадетского старейшину И. И. Петрункевича, который усматривал в предложенном Столыпиным осуждении повседневного кровавого террора красносотенцев ни много ни мало «моральную гибель» для партии кадетов… Поистине замечательно выразившееся здесь представление о «морали»! Кадеты впоследствии проклинали за аморальность большевиков, но, как выясняется, они были едины с ними в своей уверенности, что все совершаемое против существующей власти в конечном счете всецело «морально» (выше приводились могущие показаться парадоксальными слова С. Н. Булгакова о внутреннем «единстве» кадетов и большевиков).

Но напрасно Милюков тщился задним числом свалить «вину» на Петрункевича; мы еще убедимся в полнейшей безнравственности важнейших политических акций самого Милюкова. Теперь же следует вдуматься в дальнейший ход рассказа из мемуаров Милюкова. Вспоминая серию своих тогдашних статей, Милюков несколько неуклюже писал: «Читатель может прочесть, с какой настойчивостью я продолжал аргументировать точку зрения на невозможность для партии сделать необходимый для Столыпина жест (то есть осудить левый террор; дело шло, конечно же, не о некоем личном желании Столыпина, а о судьбах России. — В. К.)… И я с особым усердием принялся обличать “заговорщиков справа”…», то есть «черносотенцев».

И далее Милюков вспоминает, что тогда же, весной 1907 года, возмущенные таким — надо прямо сказать, наглым — двойным счетом «правые террористы обратили на меня свое специальное внимание… нагнал меня на Литейном проспекте молодой парень и нанес мне сзади два сильных удара по шее, сбив с меня котелок и разбив пенсне. Я спокойно наклонился, чтобы поднять то и другое… к вечеру того же дня мне сообщили, что покусившийся был нанят доктором Дубровиным с поручением нанести удар, после которого я не встану». Затем Милюков сообщает еще следующее: «… ко мне явились несколько агентов, посланных правительством для охраны моей личности»[54].

Все это в высшей степени многозначительно. Во-первых, оказывается, что правительство, несмотря на возмутительное поведение Милюкова, не желающего хотя бы на словах осудить массовый террор левых, самым благородным образом дает ему охрану от правого террора. С другой стороны, сам этот террор («два удара по шее») предстает как в общем-то не очень уж жестокое наказание за двойную милюковскую мораль (проклятия по поводу трех-четырех акций правых и полное молчание о массовом терроре левых); предположение Милюкова, согласно которому «парень», подосланный, по слухам, Дубровиным, плохо выполнил поставленную перед ним задачу, — это всего лишь предположение, и, кстати сказать, левые-то террористы всегда располагали превосходным оружием и мощными взрывными устройствами.

Впрочем, к судьбе и роли Милюкова и его сотоварищей в Революции мы еще вернемся. Пока же продолжим разговор о соотношении обликов либеральных и «черносотенных» лидеров. Последние изображаются как прямо-таки непристойные типы, беспардонные хамы и хулиганы, решительно отличающиеся от сугубо «добропорядочных» либеральных вожаков. Особенно это касается наиболее известных «черносотенных» депутатов Государственной думы — Н. Е. Маркова и В. М. Пуришкевича.

Оба они явно были очень, даже слишком экспансивными людьми, но что касается «хамства» в собственном смысле слова, оно характерно для большинства тогдашних активных депутатов Думы, принадлежавших к самым разным фракциям. Это объяснялось, в частности, тем, что парламентаризм представлял тогда явление совершенно для России новое, и его «цивилизованные» формы далеко еще не отшлифовались. Приведу характерный пример из исследования уже упоминавшегося современного историка А. Я. Авреха «Царизм и IV Дума» (М., 1981). Историк этот крайне непримиримо относился к «черносотенцам», но тем не менее не стал в данном случае игнорировать факты.

Он рассказывает, в частности, как 13 мая 1914 года один из депутатов «октябрист (а не “черносотенец”. — В. К.) Н. П. Шубинский совершенно сознательно и хладнокровно спровоцировал крупный скандал. В свое время газета “Земщина” (“черносотенная”. — В. К.) выступила со статьей, в которой доказывала, что “Речь” (кадетская, под редакцией П. Н. Милюкова. — В. К.) получает огромные суммы из Финляндии, которые идут на содержание кадетской партии (ибо она поддерживала стремление Финляндии получить независимость. — В. К.)… За несколько дней до выступления Шубинского состоялся судебный процесс, который… окончился полным оправданием “Земщины” (то есть было установлено, что финны действительно финансируют кадетов, а это являло собой заведомо безобразный факт. — В. К.). Этим фактом и воспользовался Шубинский. Взяв под защиту одну из самых гнусных черносотенных организаций — киевский “Двуглавый Орел”, — продолжает свой (весьма, как видим, эмоциональный) рассказ А. Я. Аврех, — он (Шубинский. — В. К.) выразил притворное удивление по поводу якобы совершенно несправедливой критики в его адрес: “Вот, если бы обнаружили, что у"Двуглавого Орла"есть своя контора, что в этой конторе есть конторщик… на имя которого пачками переводятся откуда-нибудь громадные суммы…”. Намек был достаточно прозрачен (правые встретили его аплодисментами и криками “браво”); оратора прервал Милюков, закричавший: “Мерзавец!”. В ответ Пуришкевич завопил (а не “закричал”, как Милюков; это уже тенденциозность Авреха. — В. К.), что Милюков — “скотина, сволочь, битая по морде” (речь шла об описанных выше “ударах по шее” на Литейном проспекте, которые, следовательно, предстают не как попытка убийства, а именно как наказание Милюкова за двурушническую политику. — В. К.), Шубинский, в свою очередь, отпарировал: “Плюю на мерзавца”. Дальше последовала реплика Керенского в адрес того же Шубинского: “Наглый лгун”, возглас Милюкова: “Негодяй”, реплика Пуришкевича: “Шубинский, браво”. Председательствовавший А. И. Коновалов предложил всех четырех за употребление непарламентских выражений исключить на одно заседание… Милюков, Керенский и Пуришкевич были исключены, а исключение Шубинского отклонено… Против предложения председательствующего демонстративно проголосовала часть октябристов» (с. 136). Ведь вначале Шубинский только сообщил факты, за что был обруган, и уж тогда ответил тем же…

Итак, и кадет (к тому же именно он начал «непарламентский» обмен любезностями), и «черносотенец», и октябрист, и трудовик (Керенский) вполне стоят друг друга. Когда говорят о «хулиганстве» думских «черносотенцев», в очередной раз применяют прием двойного счета: что позволено Милюковым, то, мол, не позволено Пуришкевичам.

Между прочим, точно такая же фальсификация была присуща в 1992–1993 годах «освещению» работы Верховного Совета и Съезда депутатов в проправительственных средствах массовой информации. Так, например, постоянно воспроизводилась на телеэкране сцена драки перед столом президиума на одном из съездов — сцена, призванная показать «уровень» депутатского корпуса. И только немногие внимательные телезрители отдавали себе отчет в том, что драчун-то был один (другие депутаты только отгораживались ладонями от его натиска), и был это самый что ни на есть «радикальный демократ» тов. Шабад. А между тем сию сцену сумели интерпретировать как разоблачение прискорбных качеств «консервативного» большинства депутатского корпуса (впрочем, о соотношении парламента и правительства до Революции и сегодня мы еще будем говорить).

Милюков и либералы вообще трактуются как лица, свысока презиравшие «черносотенцев», прямо-таки страдавшие от необходимости находиться с ними в одном зале заседаний и т. п. В действительности это «презрение» было только политической позой, которая свободно заменялась иной, когда такая замена оказывалась выгодной. Так, в другом исследовании того же А. Я. Авреха, «Распад третьеиюньской системы» (М., 1985), показано, что всего лишь через десяток недель после только что описанного громкого скандала, 26 июля 1914 года, — в условиях начала войны — Милюков и Пуришкевич, эти (цитирую Авреха) «недавние непримиримые враги церемонно представились друг другу и обменялись рукопожатиями. “Знакомство” состоялось. Оно оказалось весьма символичным: вся последующая деятельность кадетов прошла под знаком этого рукопожатия» (с. 11).

В отличие от А. Я. Авреха, я считаю правильным «перевернуть» последнюю формулировку и сказать: вся последующая деятельность Пуришкевича «прошла под знаком» этого рукопожатия, и в конечном счете Пуришкевич оказался пособником Милюкова (смысл этого утверждения прояснится ниже).

Стоит коснуться еще одного сюжета. Обосновывая резко негативную оценку «черносотенных» лидеров, весьма часто напоминают о том, что они и сами были склонны крайне критически отзываться друг о друге; это преподносится как своего рода неопровержимое доказательство их несостоятельности. Однако в сфере политики — во всяком случае, российской политики — подобное «взаимопоедание» близких, казалось бы, друг другу людей выступает как типичнейшее явление. Лидер будто бы вполне благопристойных октябристов А. И. Гучков считал, например, допустимым заявлять, что «в Союзе 17 октября (то есть в возглавляемой им партии. — В. К.) девять десятых — сволочь, ничего общего с целью Союза не имеющая»[55].

* * *

Но обратимся непосредственно к проблеме «черносотенного» террора. Совсем недавно вышло в свет, по сути дела, первое по времени исследование о «черносотенцах»; публиковавшиеся ранее книги и статьи были только пропагандистскими «разоблачениями», а не плодами действительного изучения предмета.

Речь идет об уже упоминавшейся книге С. А. Степанова «Черная сотня в России (1905–1914)», изданной в Москве в 1992 году (ранее, в 1981 году, в Якутске вышла его книга «Банкротство аграрной программы черносотенных союзов»). Сочинение С. А. Степанова отнюдь не свободно от заведомой тенденциозности, от набивших оскомину штампов и заклинаний; начав работу над своей темой еще в 1970-х годах, историк и позднее не смог преодолеть давно сложившиеся стереотипы. Но, так или иначе, С. А. Степанов все же изучает факты и стремится сделать выводы именно из фактов, а не из предвзятых — нередко чисто клеветнических — «мнений».

С. А. Степанов, в частности, самым тщательным образом исследовал печатные и особенно архивные материалы, касающиеся террористической деятельности «черносотенцев»; этому посвящен целый раздел его книги, который так и озаглавлен — «Черный террор». И выясняется, что, во-первых, террористические акты начались только летом 1906 года, когда на счету красносотенных террористов имелись уже многие сотни политических убийств; далее, «черносотенцам» вменяли в вину всего лишь три убийства и одно неудавшееся покушение на убийство; что, наконец, даже эти четыре террористических акта не вполне ясны и оставляют по меньшей мере странное впечатление.

Нелишне будет отметить, что повторяемые в различных изданиях утверждения, согласно которым большевики Ф. А. Афанасьев и Н. Э. Бауман были будто бы убиты «черносотенцами», имеет, так сказать, метафорическое значение; ведь оба эти убийства произошли во время стихийных массовых беспорядков в октябре 1905 года, а первая имевшая отношение к террору «черносотенная» организация — Союз русского народа — только начала формироваться в ноябре. И поэтому говорить о действительном «черносотенном» терроре уместно лишь применительно к 1906-му и последующим годам. Характерно, что стремящийся к объективности С. А. Степанов упоминает о гибели Баумана и Афанасьева не в главе «Черный террор», а в рассказе о «неорганизованных» столкновениях взбудораженных царским манифестом 17 октября 1905 года человеческих толп.

Когда же начался реальный «черный террор»? 18 июля 1906 года в Териоках под Петербургом был двумя выстрелами из револьвера убит кадетский депутат Думы М. Я. Герценштейн. Весьма осведомленный лидер партии националистов (которая, будучи близка к «черносотенцам», все же не разделяла ряд важнейших их устремлений) В. В. Шульгин убедительно объяснил впоследствии причину особой ненависти правых к Герценштейну:

«Говоря об аграрном вопросе в 1-й Государственной Думе… Герценштейн произнес неосторожное слово, которое ему стоило жизни… В то время “освободителям” удалось поднять в некоторых губерниях волну так называемых аграрных беспорядков, то есть попросту волну погромов (выделено мною. — В. К.) помещичьих усадеб. Погромы эти иногда сопровождались насилиями и убийствами, но еще чаще заканчивались поджогами… пылали эти “дворянские гнезда”, из которых вылупилась вся культура России. “Освободители” 1905 года очень хорошо понимали, что… поместное землевладение… составляет один из оплотов Исторической России… Вот такие сцены Герценштейн назвал в своей речи “иллюминациями”. Слово это болезненно прокатилось по всей России… многие прекрасно поняли: то, что для одних тяжкая трагедия… то другим (то есть “освободителям”) доставляет явную или плохо скрываемую радость. В результате Герценштейн был убит кем-то из-за угла. Кем, не удалось установить (выделено мною. — В. К.), но в причине, толкнувшей убийцу на месть, не приходится сомневаться»[56].

С. А. Степанов в своей книге подтверждает, что (цитирую) «осталось неизвестным, кто конкретно дал приказ убрать депутата, который был главным экспертом кадетской партии по аграрному вопросу» (с. 153; хорош, кстати сказать, этот эксперт, по существу, «одобривший» варварское уничтожение культурных хозяйств России!).

Начальник Петербургского охранного отделения в 1906–1908 годах полковник А. В. Герасимов в своих написанных в эмиграции воспоминаниях[57] утверждал, что убийство М. Я. Герценштейна было организовано не Союзом русского народа — хотя его члены, возможно, и принимали какое-то участие в этой акции — но ни много ни мало тогдашним петербургским градоначальником В. М. фон дер Лауницем, который ранее, до начала 1906 года, был тамбовским губернатором и прямо и непосредственно столкнулся с крайне разрушительными «аграрными беспорядками» — этими самыми герценштейновскими «иллюминациями». И не исключено, что именно он «мстил» депутату. Революционеры, в свою очередь, вскоре отомстили Лауницу: 3 января 1907 года он был убит террористической группой Зильберберга.

Словом, история убийства Герценштейна не очень уж ясна. Более четко и подробно известны две другие террористические акции, связанные с «черносотенцами».

Через полгода после убийства Герценштейна, 29 января 1907 года, принадлежавший к Союзу русского народа рабочий-кузнец А. Е. Казанцев организует закладку двух бомб (которые, впрочем, были тут же обнаружены истопником) в дымоход квартиры бывшего премьера С. Ю. Витте, считавшегося либералом. А 14 марта Казанцев руководит убийством (четырьмя выстрелами из револьвера) недавнего кадетского депутата Думы, редактора либеральной газеты «Русские ведомости» Г. Б. Иоллоса.

Но вот что поистине удивительно: осуществляют обе эти акции под руководством «черносотенца» Казанцева трое рабочих-революционеров, один из которых, С. С. Петров, ранее побывал даже членом Петербургского совета рабочих депутатов! Выдав себя за эсера-максималиста, Казанцев убедил этих людей, что Витте — опасный враг революции, а Иоллос — презренный изменник. Революционные рабочие поверили ему и выполнили его «заказы», но вскоре, в мае 1907 года, узнав об обмане, закололи кинжалом уже самого Казанцева…

Но почему же Казанцев воспользовался — заведомо рискуя жизнью! — услугами революционных, а не «черносотенных» террористов? С. А. Степанов в своей книге высказывает предположение, что это было-де реализацией «хитроумного плана», что «черносотенцы», мол, «пытались одним выстрелом убить двух зайцев», то есть уничтожить своих врагов и вместе с тем «спровоцировать полицейские репрессии» против революционеров (с. 155).

Однако это явно и абсолютно несостоятельное предположение, ибо, конечно же, никто не поверил бы, что убийство того же Иоллоса предпринято революционерами…

Действительную разгадку этой истории дает, между прочим, сам С. А. Степанов, но в другом месте своей книги, где он сообщает, что «черносотенец» А. Александров «вербовал боевиков среди бывших эсеров и социал-демократов», так как «по личному опыту убедился, что из них выходят лучшие работники» (с. 144; приведены слова самого Александрова). И в самом деле: Казанцеву крайне трудно было бы подобрать «надежных» убийц из своей среды, ибо «черносотенцы» — особенно принадлежавшие к «простому народу» — в большинстве своем были люди прежде всего богобоязненные, сохранившие традиционные нравственные устои и могли в любой момент отказаться от совершения убийства безоружного человека. Конечно, как говорится, в семье не без урода, но тем не менее тот «революционный» культ убийств, который определял сознание эсеров, анархистов и т. п., был совершенно не характерен для «черносотенцев».

Вот многозначительная сцена столкновения «черносотенцев» с красносотенцем: «в Иваново-Вознесенске черносотенцы потребовали у большевика В. Е. Морозова снять шапку перед царским портретом (что было общепринятым тогда обычаем. — В. К.). В ответ В. Е. Морозов назвал царя сволочью, прострелил портрет и убил двух портретоносцев и сам был избит до полусмерти (вот именно “полу”! — В. К.). Феноменальная физическая сила позволила В. Е. Морозову выжить, но с больничной койки он отправился прямо на десятилетнюю каторгу» (с. 58). Это свидетельство товарища Морозова по партии, И. Косарева, прямо-таки бесподобно: нам предлагают всей душой возмутиться столь жестоким и несправедливым приговором — за всего только двух убитых людей целых десять лет каторги!.. А ведь «черносотенцы», оказывается, даже не смогли убить наглейшего убийцу, который стал стрелять в ответ на предложение снять шапку…

Но завершим тему «черного террора». Кроме убийства Герценштейна (в 1906 году) и Иоллоса (в 1907 году) «черносотенцы», как полагают, убили еще бывшего депутата Думы трудовика А. Л. Караваева (в 1908 году), но, заключает в своей книге С. А. Степанов, «от длинного списка (что это был за “список”, он не объясняет. — В. К.) намеченных террористических актов пришлось отказаться» (с. 158). Итак, красносотенцы и не думали отказываться от тысяч «намеченных» убийств, а «черносотенцам» пришлось остановиться на третьем по счету… Это можно понять только в том смысле, что «черносотенцы» ни в коей мере не были «готовы» к «кровавой бане», никак не «могли бы» (см. выше) «утопить в крови всю Россию» — в отличие или, вернее, в противоположность красносотенцам.

Однако совершенно мизерный в сравнении с красносотенным, являющийся лишь ничтожным ответом на него «черный террор» 1906–1907 годов был раздут либеральными и левыми кругами до гигантских масштабов, о чем писал, в частности, В. В. Шульгин, констатируя, что о двух убитых евреях — Герценштейне и Иоллосе — «российская печать кричала куда больше, чем о сотнях и тысячах в эту же эпоху убитых русских»[58].

Выразительна сцена на заседании Государственной думы в 1907 году:

«Взошедший на трибуну Пуришкевич взволнованно сообщил: “Я получил телеграмму из Златоуста о том, что там убит председатель Союза русского народа (смех слева)… К каким бы партиям мы ни принадлежали, Государственная Дума, как высшее законодательное учреждение, не смеет откладывать рассмотрение подобного рода вопросов” (шум). Председатель (кадет Ф. А. Головин. — В. К.): “Я призываю вас к порядку”. Пуришкевич: “Я призываю к порядку Думу”»[59].

Сцена говорит сама за себя; особенно характерно, что даже и обязанный соблюдать объективность председатель Думы призывает к порядку не смеющихся по поводу очередного убийства, а депутата, поднявшего голос против непрерывных революционных убийств. Совсем по-иному вела себя Дума, когда речь заходила о двух-трех убийствах либеральных деятелей… Под редакцией В. М. Пуришкевича издавалась задуманная в виде целого ряда томов «Книга русской скорби» — собрание некрологов об убитых левыми террористами людях. Но и эту книгу либеральное большинство встретило смехом или в «лучшем» случае — равнодушием…

Впрочем, наверняка найдутся читатели, спешащие напомнить мне о погромах тех лет, которые — хотя они не были террором в прямом, собственном смысле слова — приводили к многочисленным жертвам. А погромы, как это «общеизвестно», организовывали «черносотенные» партии… Вопрос о погромах достаточно сложен, запутан и требует подробного обсуждения, к которому мы еще специально обратимся. Теперь же следует подвести итоги разговора об «облике» главных партий эпохи Революции.

Уже не раз шла речь о необоснованном, хотя и общепринятом противопоставлении «черносотенных» лидеров, превращенных в неких чудовищ, и благопристойных кадетских и октябристских лидеров. Так, в последнее время в ряде сочинений нарисован очень симпатичный образ лидера октябристов А. И. Гучкова (1862–1936); по этому пути пошел даже серьезнейший историк Революции — В. И. Старцев. В предисловии к книге «Александр Иванович Гучков рассказывает…» (М., 1993) он, в частности, не без восхищения очерчивает вехи романтически-авантюрной биографии Гучкова: «Еще совсем молодым человеком он совершил рискованное путешествие в Тибет, посетил далай-ламу. Служил в Забайкалье, в пограничной страже, дрался на дуэли. Во время англо-бурской войны мы видим Гучкова на юге Африки, где он сражается на стороне буров, побывал в плену у англичан. В 1903 году — Гучков в Македонии, где вспыхнуло восстание против турок. Во время русско-японской войны он снаряжает санитарный поезд и отправляется на Дальний Восток в качестве уполномоченного Красного Креста, попадает в плен к японцам…» (с. 4). Далее говорится о Гучкове как о «пламенном патриоте» (впрочем, кадет В. А. Маклаков, как мы видели, определил этими словами не Гучкова, а Пуришкевича).

Безусловно, все это не могло не вызывать у русских людей глубокой симпатии к личности Александра Ивановича. И опираясь на сию симпатию, Гучков завоевал себе роль одного из ведущих политических деятелей страны и, в частности, репутацию высшего авторитета в военных делах; после Февраля он вполне закономерно стал военным министром.

Впрочем, борьбу за этот пост он начал намного раньше и не нашел лучшего способа свержения военного министра (с 1909 по 1915 год) В. А. Сухомлинова, как объявить его германским шпионом (или хотя бы прямым пособником шпионов). После долгих усилий Гучкову и его сподвижникам удалось это сделать, и Сухомлинов в марте 1916 года оказался в заключении. После шести месяцев безуспешного следствия его отправили под домашний арест, но при Временном правительстве он был снова арестован и осужден на пожизненную каторгу. Только в 1960-х годах историки доказали полнейшую безосновательность гучковских обвинений в адрес Сухомлинова.

Важно осознать, что позднейшие события как бы затмили неслыханную дикость разыгранного Гучковым «шпионского» фарса. Тогдашний министр иностранных дел Великобритании Эдвард Грей, узнав об аресте Сухомлинова, с возмущенной иронией заявил посетившим Лондон либеральным депутатам Думы: «Ну и храброе у вас правительство, раз оно решается во время войны судить за измену военного министра…»[60].

В действительности правительство было вынуждено подчиниться мощному давлению со стороны Гучкова и его сторонников. А «храбрость» на самом деле представляла собой вопиющую политическую безответственность. Не исключено, что сам Гучков был уверен в измене министра; однако объявлять об этом (не имея неоспоримых доказательств) во время войны мог именно и только совершенно безответственный политик.

Но обвинение Сухомлинова в измене было, увы, только началом. 1 ноября 1916 года Милюков, идя по стопам Гучкова, произнес в Думе знаменитую речь, обвиняющую в измене уже и председателя Совета министров, и даже саму императрицу…

Опираясь на заведомо негодные «свидетельства» (прежде всего германскую прессу, которая, конечно же, не стала бы разоблачать своих столь высокопоставленных шпионов, если бы они действительно имелись), Милюков рассуждал о различных «действиях правительства» и, как он сам позднее вспоминал (цитирую), «в каждом случае предоставлял слушателям решить, “глупость” это “или измена”. Аудитория решительно поддержала своим одобрением второе толкование — даже там, где сам я не был в нем вполне уверен. Эти места моей речи особенно запомнились и широко распространялись… Осторожно, но достаточно ясно поддержал меня В. А. Маклаков. Наши речи были запрещены для печати, но это только усилило их резонанс. В миллионах экземпляров они были размножены… и разлетелись по всей стране. За моей речью утвердилась репутация штурмового сигнала (выделено мною. — В. К.) революции. Я этого не хотел…»[61].

Это, в сущности, всецело подлое рассуждение, ибо ведь не настолько же глуп был Милюков, дабы не понимать, что речь его совершенно неизбежно будет воспринята в тогдашних условиях именно и только как обвинение высшей власти в тягчайшем из всех возможных преступлений… И с нераскаянностью подлеца он спокойно, как бы между прочим, сообщает, что совершенно сознательно «предоставлял» слушателям (и далее читателям) решать, не «измена» ли это, — даже по поводу таких «действий», в изменнической сущности которых сам он, видите ли, «не был вполне уверен». Совершенно ясно, что в глазах Милюкова любые средства были хороши для осуществления его заветной цели: уничтожить в России историческую власть и сесть самому на ее место. Для окончательного подтверждения истинности приговора, выносимого Милюкову, следует сказать еще о том, что всего через полтора года после своей речи об измене, о сговоре власти с Германией сам Милюков призвал германскую армию оккупировать Россию!..

В мае 1918 года, находясь в занятом германской армией Киеве, Милюков (это показала, в частности, современный историк Н. Г. Думова) принял решение «убедить немцев занять Москву и Петербург», ибо для них «выгоднее иметь в тылу не большевиков… а восстановленную с их помощью и, следовательно, дружественную им Россию». К чести большинства членов ЦК кадетской партии, они категорически отвергли сей милюковский план возвращения кадетов к власти. Член кадетского ЦК князь В. А. Оболенский заявил Милюкову: «Неужели вы думаете, что можно создать прочную русскую государственность на силе вражеских штыков? Народ вам этого не простит…». Лидер кадетов холодно пожал плечами. «Народ? — переспросил он. — Бывают исторические моменты, когда с народом не приходится считаться». Другой весьма, кстати, левый кадетский лидер, юрист М. Л. Мандельштам, совершенно точно сформулировал правовую оценку поведения Милюкова: «Призыв врагов на территорию отечества есть преступление, которое карается смертной казнью».

Итак, Милюков, нагло приписывавший измену родине высшим носителям российской исторической власти, сам, как оказывается, осуществлял реальную, действительную измену. В июне 1918 года он вступил в прямой контакт с начальником немецкой контрразведки Гаазе; своего рода жестокая ирония судьбы состояла в том, что под именем Гаазе фигурировал великий герцог Эрнст-Людвиг Гессенский и Рейнский — старший брат российской императрицы Александры Федоровны — той самой, которую Милюков всего полтора года назад обвинял в изменнической деятельности в пользу Германии[62]. Преступные махинации Милюкова, слава Богу, в конце концов вызвали решительный протест кадетской партии, и он вынужден был уйти (фактически был изгнан) с поста председателя ее ЦК, который занимал в течение более чем десяти лет.

Нельзя не сказать еще и о том, что гучковско-милюковское обвинение высшей власти в измене и шпионаже не только явилось пусковым механизмом Февральской революции, но и имело далеко идущие тяжкие последствия. Это обвинение было вполне доступно сознанию любого солдата, рабочего и крестьянина и, овладевая этим сознанием, обретало поистине страшную разрушительную силу. «Оружие», сконструированное Гучковым и Милюковым, было затем, в октябре 1917 года, успешно использовано большевиками, обвинившими Керенского в намерении сдать Петроград германской армии. Обвинение опять-таки являлось абсолютно безосновательным — и даже не потому, что Керенский не был способен на предательство, а потому, что он (как это давно выяснено) был фатально связан политической — в частности, масонской — клятвой с врагами Германии и, даже ясно сознавая гибельность продолжения войны для своей собственной власти, все же никак не мог прекратить войну.

Тем не менее именно обвинение в «измене» сыграло решающую роль в том, что, по сути дела, никто не стал защищать Временное правительство в момент большевистского переворота. В. И. Ленин с середины сентября 1917 года начал постоянно пропагандировать это обвинение и с особенной радостью сообщал 7 октября (то есть за две с половиной недели до большевистского переворота) делегатам Петроградской городской конференции большевиков, что «среди солдат зреет убеждение в заговоре Керенского»[63]. К 25 октября это «убеждение» вполне «созрело» (конечно, под воздействием не ослабевавшей пропаганды), и у Временного правительства не оказалось никаких защитников. То есть целиком повторилась ситуация Февраля — когда также не было сколько-нибудь серьезного сопротивления силам, свергавшим историческую власть, объявленную Милюковым и компанией пособницей Германии…

Много позднее А. Ф. Керенский с вполне оправданной обидой писал в своей книге «Россия на историческом повороте» об атмосфере накануне 25 октября 1917 года: «Играя на подлинно патриотических чувствах народа, Ленин, Троцкий и им подобные цинично утверждали, что “прокапиталистическое” (в действительности почти все окружение Керенского к октябрю составляли социалисты. — В. К.) Временное правительство во главе с Керенским готово продать родину…»[64].

Необходимо добавить к этому, что «атмосфера», созданная в стране в 1915–1917 годах широкомасштабной кампанией по разоблачению изменников и шпионов в высших эшелонах власти, не могла рассеяться сколько-нибудь быстро (во всяком случае, при жизни тогдашних поколений людей). И когда нынешние крикуны обвиняют «народ» в том, что он в 1937–1938 годах со странной легкостью верил любым судебным процессам над высокопоставленными «изменниками» и «шпионами», необходимо вспомнить о первосоздателях такой общественной атмосферы — Гучкове и Милюкове со товарищи. Ясно, что судьба того же генерала от кавалерии Сухомлинова через двадцать лет повторилась в судьбах маршалов Блюхера, Егорова, Тухачевского…

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Россия. Век XX. 1901–1939. От начала столетия до «загадочного» 1937 года

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Россия. Век XX. 1901–1964. Опыт беспристрастного исследования предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

В исследовании А. Н. Боханова «Буржуазная пресса России и крупный капитал. Конец XIX в. — 1914 г.» (М., 1984, c. 32–37) показано, что в рассматриваемый период общий тираж российских газет вырос в 10 раз и достиг почти 3 млн экземпляров.

2

Ключевский В. О. Соч. в 8 тт. — М., 1959, T. VI, c. 157, 159, 165.

3

Цит. по кн.: Степанов С. А. Черная сотня в России (1905–1914 гг.). — M., 1992, c. 9.

4

Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 24, с. 18.

5

Степанов С. А. Указ. соч., c. 226.

6

Звенья. Исторический альманах. Вып. 2. — М. — СПб., 1992, c. 342.

7

Блок А. А. Собр. соч. в 8 тт. — М.-Л., 1963, т. 7, c. 14.

8

Аврех А. Я. Распад третьеиюньской системы. — М., 1985, c. 15, 16.

9

Д. И. Менделеев в воспоминаниях современников. — М., 1973, c. 69.

10

Троцкий Л. Д. Литература и революция. — М., 1991, c. 230.

11

Гиппиус З. Н. Живые лица. Воспоминания. — Тбилиси, 1991, c. 26, 28.

12

Интеллигенция в России. Сб. ст. — СПб., 1910, c. 130, 113, 171, 191.

13

Булгаков С. Н. Христианский социализм. — Новосибирск, 1991, c. 302, 300.

14

Цит. по кн.: Старцев В. И. Русская буржуазия и самодержавие в 1905–1917 гг. — Л., 1977, c. 182.

15

Булгаков С. Н. Цит. изд., c. 310, 300, 302, 313.

16

Булгаков Сергей, прот. Христианство и еврейский вопрос. — Париж, 1991, c. 121, 137.

17

Сироткин В. Г. Вехи отечественной истории. Очерки и публицистика. — М., 1991, c. 58, 49.

18

Бердяев Н. А. Новое средневековье. — М., 1991, c. 46.

19

См.: Наш современник, 1990, № 10, с. 112.

20

Виктор Михайлович Васнецов. Письма. Дневники. Воспоминания. Суждения современников. — М., 1987, c. 183.

21

Нестеров М. В. Письма. Избранное. — М., 1988, c. 198.

22

Никонова И. И. Михаил Васильевич Нестеров. — М., 1962, c. 101.

23

Шульгин В. В. Годы. Воспоминания бывшего члена Государственной думы. — М., 1979, c. 92.

24

Михаил Васильевич Нестеров. 1862–1942. — М., 1990, c. 92.

25

Франк С. Л. Сочинения. — М., 1990. c. 154.

26

Столпнер Б. Г. (1871–1967) — лектор и переводчик в области философии, с 1920 г. — профессор.

27

Розанов В. В. Мимолетное. 1915. — См. журн. «Начала», 1992, № 3, c. 21.

28

Розанов В. В. Из припоминаний и мыслей об А. С. Суворине. — М., 1992, с. 18.

29

Тэри Э. Россия в 1914 г. Экономический обзор. — Париж, 1986, c. 1.

30

Назаров А. И. Книга в советском обществе. — М., 1964, c. 28.

31

Вопросы философии, 1990, № 8, c. 133, 134–135, 136.

32

Федотов Г. П. Империя и свобода. — Нью-Йорк, 1989, c. 99–100.

33

Там же, c. 91.

34

Бердяев Н. А. Душа России. — М., 1990, с. 12, 14.

35

А. де Токвиль. Старый порядок и Революция. — М., 1905, c. l96–197.

36

См.: Миронов Б. Н. История в цифрах. — Л., 1992, с. 136.

37

Там же, c. 82, 83.

38

Вопросы истории, 1992, №№ 2–3, c. 82.

39

Родионов И. А. Два доклада. — СПб., 1912, c. 79, 77, 71.

40

Цит. по кн.: Ольденбург С. С. Царствование Императора Николая II. — Мюнхен, 1949, т. II, c. 256, 257.

41

Слащов-Крымский Я. А. Белый Крым, 1920 г. Мемуары и документы. — М., 1990, с. 40.

42

Кавтарадзе А. Г. Военные специалисты на службе Республики Советов. — М., 1988, c. 30.

43

Деникин А. И. Поход на Москву. — М., 1989, c. 75, 76.

44

Разгром Колчака. Воспоминания. — М., 1969, c. 242.

45

Булгаков С. Н. Христианский социализм. — Новосибирск, 1991, c. 270. / 75

46

Иоффе Г. З. Крах российской монархической контрреволюции. — М., 1977, c. 280.

47

Булгаков С. Н. Цит. изд., c. 28.

48

Палеолог М. Царская Россия накануне революции. — М., 1991, c. 265, 291.

49

Цит. по кн.: Политическая история России в партиях и лицах. — М., 1993, c. 334.

50

Цит. по кн.: Степанов С. А. Черная сотня в России (1905–1914). — М., 1992, c. 91.

51

Спирин Л. М. Крушение помещичьих и буржуазных партий в России (начало XX в. — 1920 г.). — М., 1977, c. 172.

52

Родина, 1992, № 2, c. 20.

53

Обнинский В. П. Новый строй. — М., 1909, с. 18.

54

Милюков П. Н. Воспоминания. — М., 1991, c. 281–283.

55

Исторические записки, т. 91. — М., 1971, c. 269–270.

56

Шульгин В. В. «Что нам в них не нравится…». Об антисемитизме в России. — СПб., 1992, с. 234.

57

Герасимов А. В. На лезвии с террористами. — М., 1991, с. 150. Эти воспоминания известны С. А. Степанову только по цитатам в других работах (ср. c. 92 и 118 его книги).

58

Шульгин В. В. Цит. соч., c. 235.

59

Политическая история России в партиях и лицах. — М., 1993, c. 325.

60

Цит. по кн.: Яковлев Н. Н. 1 августа 1914. — М., 1974, c. 141.

61

Милюков П. Н. Цит. соч., c. 445.

62

Думова Н. Г. Кадетская контрреволюция и ее разгром (октябрь 1917–1920). — М., 1982, c. 110, 114, 117. Историк, правда, назвала здесь великого герцога Гессенского и Рейнского «принцем».

63

Ленин В. И. Полн. собр. соч. 5-е изд., т. 34, c. 348.

64

Вопросы истории, 1991, № 7–8, с. 154.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я