Уроки химии

Бонни Гармус, 2022

Все боятся Элизабет Зотт. Кто-то – ее ума, кто-то – остро заточенного карандаша, который она носит в прическе, а кто-то – четырнадцатидюймового ножа из ее сумочки (ведь каждый уважающий себя кулинар пользуется только своими собственными ножами). Причудливый зигзаг судьбы привел ее из Научно-исследовательского института Гастингса, где она мечтала заниматься абиогенезом (теорией возникновения жизни из неорганических веществ), на телевидение, где она ведет самую популярную в стране кулинарную передачу «Ужин в шесть». «Кулинария – это химия, – говорит она. – А химия – это жизнь. Она дает нам возможность изменить все, включая себя». Тем временем ее пятилетняя дочь Мадлен, растущая под присмотром минно-розыскного пса по кличке Шесть-Тридцать, пытается найти в школьной библиотеке Набокова и Нормана Мейлера, а также выстроить родословное древо, на котором должно найтись место и без пяти минут нобелевскому лауреату по химии Кальвину Эвансу, и фее-крестной, и деду в полосатой тюремной робе, и бабке, укрывшейся от налоговой полиции в Бразилии… Впервые на русском!

Оглавление

Глава 5

Семейные ценности

В лаборатории, где работала Элизабет, все сотрудники решили, что она встречается с Кальвином Эвансом только по причине его славы. С Кальвином на коротком поводке она стала неуязвимой. Но истинная причина была куда проще. «Да потому, что я его люблю», — ответила бы она, подкатись к ней с таким вопросом кто-нибудь любопытный. Но вопросов ей не задавали.

То же самое происходило и с Кальвином. Подкатись кто-нибудь с таким вопросом к нему, он бы ответил, что Элизабет Зотт — самое большое его сокровище на всем белом свете, не по причине ее красоты, не по причине ее ума, а просто потому, что она его любит, а он любит ее — с той полнотой чувства, убежденности и доверия, которая и составляет основу их взаимной преданности. Они стали больше чем друзьями, больше чем собеседниками, больше чем влюбленными, больше чем союзниками, больше, чем любовниками. Любые отношения — это всегда пазл, но их мозаика сложилась в один момент: словно кто-то потряс коробку и сверху наблюдал, как отдельные фрагменты приземляются в нужной точке, подгоняются по размеру и форме, прочно соединяясь в осмысленную, идеальную картину. Другие пары, глядя на них, мучились от зависти.

По ночам, после интимной близости, они всегда оказывались в одной и той же позе, на спине — его нога закинута на ее ногу, ее рука у него на бедре, его голова наклонена вбок, поближе к ней, — и разговаривали. Иногда о предстоящих задачах, иногда о своем будущем и всегда о работе. Невзирая на изнеможение обоих, разговор нередко продолжался за полночь: не важно, заходила ли речь о полученных результатах или о какой-нибудь формуле, но в конце концов один из двоих непременно вставал, чтобы сделать несколько записей. Если у других пар взаимное влечение отодвигает работу на задний план, то у Элизабет с Кальвином все было с точностью до наоборот. Даже в нерабочее время они продолжали работать, поощряя изобретательность и творческие способности друг друга уже тем, что смотрели на них под новым углом зрения, а научное сообщество впоследствии поражалось результативности этой пары, но поразилось бы еще сильнее, прознав, что бóльшую часть идей авторы разрабатывают в голом виде.

— Не спишь? — тихонько спросил Кальвин однажды ночью, когда они лежали рядом в постели. — Я кое-что обговорить хотел. Насчет Дня благодарения.

— А что случилось?

— Времени остается — всего ничего; хотел спросить, не планируешь ли ты… не планируешь ли ты съездить домой и позвать с собой меня, чтобы… — Он запнулся, но тут же выпалил: — Чтобы представить своим родным.

— Что? — прошептала в ответ Элизабет. — Домой?! Нет. Домой не поеду. Я думала, мы с тобой здесь отметим. Вдвоем. Если, конечно… Ну… А ты-то не собираешься домой?

— Категорически нет, — ответил он.

За прошедшие несколько месяцев Кальвин с Элизабет успели обсудить почти всё: книги, продвижение по работе, свои устремления, вопросы веры, политику, кино, даже аллергию. Единственное исключение, причем совершенно очевидное, составляла семья. Так выходило само собой — по крайней мере, на первых порах, но, месяцами замалчивая эту тему, оба поняли, что она может и вовсе кануть в небытие.

И ведь нельзя сказать, что их не интересовали корни друг друга. У кого не возникает желания копнуть поглубже, чтобы найти в детстве близкого человека набор обычных подозреваемых: сурового родителя, вечных соперников — братьев и сестер, безумную тетку? У Элизабет с Кальвином такое желание возникало.

И со временем тема родни стала напоминать отгороженную комнату во время экскурсии по историческому особняку. Можно просунуть голову в дверь и мельком увидеть, что Кальвин вырос в каком-то определенном месте (в Массачусетсе?), что у Элизабет есть брат (а может, сестра?), но внутрь нипочем не зайдешь и домашнюю аптечку вблизи не разглядишь. Но Кальвин сам заговорил о Дне благодарения.

— Не знаю, кто меня за язык дернул, — нарушил он тягостное молчание. — Но я сообразил, что даже не знаю, откуда ты родом.

— Я-то? — встрепенулась Элизабет. — Ну… из Орегона. А ты?

— Из Айовы.

— Серьезно? — удивилась она. — Я думала, из Бостона.

— Нет, — поспешно отрезал он. — А братья у тебя есть? Или сестры?

— Один брат, — сказала она. — А у тебя?

— Никого, — ответил он безо всякого выражения.

Элизабет лежала неподвижно, стараясь уловить его тон.

— Тебе не бывало одиноко?

— Бывало, — так же скупо ответил он.

— Прости. — Она нащупала под одеялом его руку. — Твои родители не хотели больше детей?

— Трудно сказать. Обычно дети родителям таких вопросов не задают. Наверно, хотели. Да, определенно.

— Тогда почему…

— Когда мне исполнилось пять лет, они погибли. Мать была на восьмом месяце…

— Боже мой. Я так сочувствую тебе, Кальвин. — Элизабет резко села в постели. — Что произошло?

— Попали, — буднично сообщил он, — под поезд.

— Кальвин, прости меня, я же ничего не знала.

— Не переживай, — сказал он. — Много воды утекло. Я их даже не помню.

— Но…

— Теперь твоя очередь, — нетерпеливо перебил он.

— Нет, постой, постой, Кальвин: кто же тебя воспитывал?

— Тетушка. Но потом она тоже умерла.

— Что? Как?

— Мы ехали в машине, и у тетушки случился инфаркт. Машина свернула на обочину и врезалась в дерево.

— Господи…

— Считай, такая у нас семейная традиция. Смерть от несчастного случая.

— Это не остроумно.

— Я и не пытался острить.

— Сколько же тебе было лет? — не отступалась Элизабет.

— Шесть.

Она зажмурилась:

— И тебя отдали в… — У нее сорвался голос.

— В католический приют для мальчиков.

— И?.. — поторопила она, ненавидя себя за назойливость. — Как тебе там жилось?

Кальвин выдержал паузу, словно пытался найти ответ на этот до неприличия простой вопрос.

— Тяжко, — выговорил наконец он, но так тихо, что она еле расслышала.

Где-то далеко взвыл паровозный гудок, и Элизабет содрогнулась. Сколько ночей Кальвин вот так лежал рядом с ней и, слыша этот гудок, вспоминал покойных мать с отцом и неродившегося младенца? А может, он о них и не думал — сам ведь сказал, что успел их забыть. Но кого-то же он должен вспоминать? И что это были за люди? И как именно следует понимать это «тяжко»? Она хотела спросить, но его голос — темный, низкий, незнакомый — подсказал ей, что лучше прикусить язык. А как ему жилось впоследствии? Как получилось, что в центре засушливой Айовы он увлекся греблей? И что совсем уж непонятно — как его занесло в Кембридж, где он выступал за команду колледжа? А на какие средства он получил высшее образование? Кто за него платил? А где ходил в школу? Приют в Айове вряд ли мог предложить блестящее начальное образование. Одно дело — блистать талантами, но совсем другое — блистать талантами, не находя им применения. Появись Моцарт на свет не в Зальцбурге — цитадели культуры, а в трущобах Бомбея, неужели он бы сочинил Симфонию номер тридцать шесть до мажор? Исключено. Каким же образом Кальвин поднялся ниоткуда до высот мировой науки?

— Ты упомянула, — начал он деревянным тоном, заставляя Элизабет опуститься на подушку, — Орегон.

— Да, — подтвердила она, содрогаясь оттого, что сейчас ей придется изложить свою историю.

— Часто туда наведываешься?

— Никогда.

— Но как же так? — Кальвин почти кричал, потрясенный ее разрывом с благополучной семьей. В которой, по крайней мере, никто не умер.

— По религиозным соображениям.

Кальвин умолк, словно чего-то недопонял.

— Мой отец был, так сказать… большим спецом по религии, — объяснила она.

— Это как?

— Ну, приторговывал Богом.

— Что-то я не догоняю.

— Сыпал мрачными предсказаниями, чтобы нажиться. Знаешь, — с нарастающей неловкостью продолжала она, — некоторые возвещают близкий конец света, но предлагают спасение: крестины по особому обряду или дорогие амулеты, способные немного отодвинуть Страшный суд.

— Неужели таким способом возможно прокормиться?

Она повернулась к нему лицом:

— Еще как.

Кальвин умолк, пытаясь вообразить эту картину.

— Короче говоря, — продолжила она, — из-за этого нам все время приходилось переезжать с места на место. Нельзя же постоянно внушать соседям, что конец света уже близок, если кругом тишь да гладь.

— А твоя мама?

— Она как раз изготавливала амулеты.

— Нет, я о другом: она тоже была очень набожна?

Элизабет замялась:

— Ну, если считать алчность религией, то да. В этой сфере жестокая конкуренция, Кальвин, — дело-то исключительно прибыльное. Но мой отец был невероятно талантлив, и доказательством тому служила ежегодная покупка нового «кадиллака». Но если уж на то пошло, отец умел вызывать спонтанное возгорание и этим выделялся среди прочих.

— Подожди. Это как?!

— Не так-то просто отмахнуться от человека, который кричит: «Дай мне знак!» — и после этого рядом загорается какой-нибудь предмет.

— Стоп. Ты хочешь сказать…

— Кальвин, — она перешла на строго научный тон, — тебе известно, что фисташки легковоспламеняемы? Это обусловлено высоким содержанием жиров. Фисташки хранят с соблюдением особых условий влажности, температуры воздуха и давления, но стоит нарушить эти условия — и содержащиеся в фисташках жирорасщепляющие ферменты начинают производить свободные жирные кислоты, которые разлагаются, когда ядро ореха насыщается кислородом и выделяет двуокись углерода. И что в результате? Огонь. Надо отдать должное моему отцу по двум пунктам: он мог вызвать мгновенное возгорание, получив необходимый знак от Господа. — Она тряхнула головой. — Мама дорогая. Сколько же мы израсходовали фисташек!

— А второй пункт? — спросил Кальвин.

— Не кто иной, как отец, приохотил меня к химии. — Элизабет выдохнула. — Наверное, я должна сказать ему спасибо, — горько добавила она. — Но нет.

Пытаясь скрыть свое разочарование, Кальвин повернул голову влево. В этот миг он понял, как же ему не терпелось познакомиться с ее родными: как он надеялся посидеть с ними за праздничным столом, как рассчитывал, что со временем они признают его своим, просто потому, что для нее он — свой.

— А где сейчас твой брат? — спросил он.

— Умер. — В ее голосе звучала жесткость. — Покончил с собой.

— Покончил с собой? — задохнулся Кальвин. — Как?

— Повесился.

— Но… но почему?

— Отец сказал, что Господь его ненавидит.

— Но… но…

— Как я уже сказала, отец обладал даром внушения. Стоило ему сказать, что Господу угодно то-то и то-то, как Господь прислушивался. А Господом и был сам отец.

У Кальвина скрутило живот.

— Ты… ты была к нему близка?

Элизабет набрала побольше воздуха:

— Да.

— Нет, я все-таки не понимаю, — упорствовал он. — Зачем твой отец произнес такие слова?

Кальвин воздел глаза к темному потолку. При почти полном отсутствии навыков общения с близкими он привык считать, что родня — залог стабильности, подспорье в тяжелые времена. Ему и в голову не приходило, что родня сама может стать наказанием.

— Мой брат… Джон… был гомосексуалистом, — выдавила Элизабет.

— Ох… — выдохнул Кальвин, как будто этим все объяснялось. — Могу только посочувствовать.

Приподнявшись на локте, она вперилась в него сквозь темноту.

— Как прикажешь тебя понимать? — вырвалось у нее.

— Ну, на самом деле… а как ты узнала? Вряд ли он сам тебе рассказал.

— У меня как-никак научный склад ума, если ты не забыл, Кальвин. Вообще говоря, в гомосексуализме нет ничего из ряда вон выходящего — это заурядный факт биологии человека. Меня удивляет, что людям это неизвестно. Никто, что ли, не читает Маргарет Мид?[2] Дело в том, что я была в курсе ориентации Джона, и он это знал. Мы с ним говорили начистоту. Он не выбирал для себя такой путь; это была часть его сущности. И вот что хорошо, — задумчиво добавила она, — он тоже знал обо мне.

— Знал, что у тебя…

— Научный склад ума! — рявкнула Элизабет. — Слушай, я понимаю, тебе трудно это принять, учитывая жуткие обстоятельства твоей собственной жизни, но если мы рождаемся в конкретной семье, это вовсе не значит, что вырастем такими же.

— А как иначе: мы вырастаем…

— Нет. Пойми, Кальвин. Люди, подобные моему отцу, проповедуют любовь, а сами кипят ненавистью. Они не будут мириться ни с кем, кто ставит под удар их мещанские убеждения. Тот день, когда наша мать увидела, как мой брат держится за руки с другим парнем, стал последней каплей. Целый год ему выговаривали, что такой извращенец недостоин жить в этом мире, и в конце концов он взял веревку и пошел в сарай.

У нее в голосе зазвучали непривычно высокие нотки, какие появляются на грани слез. Кальвин потянулся к Элизабет, и она позволила ему себя обнять.

— Сколько же тебе было лет? — спросил он.

— Десять, — ответила она. — А Джону — семнадцать.

— Расскажи о нем, — осторожно попросил Кальвин. — Каким он был по характеру?

— Да как тебе сказать… — прошептала она. — Добрый. Заботливый. Именно Джон читал мне сказки на ночь, бинтовал разбитые коленки, учил меня грамоте. Мы часто переезжали, и я не умела заводить друзей, но у меня всегда был Джон. Мы с ним часами просиживали в библиотеке. Для нас это была святая святых — мы знали, что уж библиотеку-то найдем в любом городе. Странно, что сейчас мне это пришло в голову.

— Почему странно?

— Да потому, что для наших родителей святая святых представлял собой бизнес.

Он кивнул.

— Я твердо усвоила одно, Кальвин: для решения своих трудностей людям свойственно искать простые пути. Куда легче уповать на нечто незримое, неосязаемое, необъяснимое, неизменное, чем в меру своих способностей постараться разглядеть, нащупать, объяснить, изменить. — Элизабет вздохнула. — Причем не где-нибудь, а в себе. — Она напряглась.

Лежа в молчании, каждый погрузился в омут своего прошлого.

— А сейчас родители твои где?

— Отец в тюрьме. Как-то раз полученный им небесный знак убил троих человек. А мать подала на развод, снова вышла замуж и переехала в Бразилию. Там нет законов об экстрадиции. Я говорила, что мои родители никогда в жизни не платили налогов?

Кальвин только присвистнул, тихо и протяжно. Тому, кто в детстве кормился тоской, трудно вообразить, что другому доставалось не меньше.

— Значит, после… смерти твоего брата у родителей осталась одна ты…

— Нет, — перебила Элизабет. — Я просто осталась одна. Родители неделями бывали в разъездах, и без Джона мне пришлось учиться самостоятельности. А куда было деваться? Приноровилась для себя готовить, даже делала мелкий ремонт.

— А школа?

— Говорю же: я ходила в библиотеку.

— И это все?

Элизабет повернулась к нему:

— И это все.

Они лежали, как поваленные деревья. На расстоянии нескольких кварталов зазвонил церковный колокол.

— В детстве, — негромко сказал Кальвин, — я себе внушал, что завтра будет новый день. Завтра будет чудо.

Она снова взяла его за руку:

— Это помогало?

При воспоминании о тех подробностях, которые он узнал о своем отце от епископа в приюте для мальчиков, у Кальвина дрогнула губа.

— Наверное, я не так выразился: не нужно зависать в прошлом.

Она кивнула, представив, как недавно осиротевший мальчуган пытается рисовать себе светлое будущее. Очевидно, для этого требовалась особая стойкость: ребенок, испытавший худшее, вопреки законам вселенной и доводам рассудка, убеждает себя, что завтра все изменится.

— Завтра будет новый день, — повторил Кальвин, словно тот самый мальчуган. Но тут же умолк, потому что память об отце давила слишком тяжелым грузом. — Что-то я устал. Давай закругляться.

— Да, надо поспать, — согласилась она, ни разу не зевнув.

— У нас еще будет время продолжить, — тоскливо проговорил Кальвин.

— Я готова хоть завтра, — покривила душой Элизабет.

Примечания

2

Никто, что ли, не читает Маргарет Мид? — Маргарет Мид (1901–1978) — видный американский антрополог; известна своими полевыми исследованиями в Полинезии (1925), а также трудами по проблемам гендерной идентификации.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я