Жизнь должна быть чистой

Ауримас Шведас, 2019

Чем дальше, тем яснее ощущение, что все мы – дети чудом уцелевших. Главным образом это касается европейского, и прежде всего еврейского населения, и, наверное, в первую голову литваков, – литовского еврейства, из которого в Холокост спаслась едва десятая часть. Сами уцелевшие наперечет, и одна из этих немногих – Ирена Вейсайте. Девочкой-подростком она бежала из каунасского гетто, чтобы прожить длинную, прекрасную, осмысленную жизнь, полную радости и печали, достижений и открытий. Об этой жизни, о ее удивительном, поучительном, духоподъемном опыте – книга бесед с Иреной, записанных историком Ауримасом Шведасом. И главный итог, главная мудрость этой жизни – не множить зло на зло, убийство на убийство, месть на ненависть. Одна из самых оптимистичных книг нашего непримиримого, мстительного времени.

Оглавление

Разговор II

«Все понимали, что Литва попала в капкан»

В интервью журналу „Moteris“ Вы сказали, что Вашу маму «тяготило положение разведенной женщины»[47].

Межвоенное общество во многих отношениях еще жило идеями и образами 19 века. Господствовало патриархальное представление о семье. Муж являлся творящей и организующей силой всей семейной и общественной жизни. Развод был вещью крайне редкой, практически непредставимой. По крайней мере среди моих близких, родни и закомых не было ни одного случая.

Как я уже говорила, когда отец влюбился в маму, она была обручена с другим. Вы уже знаете, как упорно папа добивался ее руки. В конце концов мама не просто уступила его притязаниям и давлению близких, разорвав помолвку с Блюменталем, но и полюбила моего будущего отца.

Так что для мамы развод был особенно болезненным не только в социальном, но и в эмоциональном отношении.

Она часто плакала, я сама видела. Мне это было очень больно.

Ей казалось, что после развода некоторые мужчины стали считать ее более доступной. Она ощущала унижение. Все это тяготило, и я до сих пор не уверена, что хочу и могу об этом говорить.

Понимаю Ваши сомнения и желание некоторые вещи оставить при себе. Не могу, однако, не задать один вопрос, который помог бы лучше понять судьбу Вашей мамы. Она ведь могла оформить фиктивный брак с человеком, который жил в Швеции, и уехать в США. Почему она не воспользовалась этой возможностью?

Это судьба… В 1939 году уже все понимали, что Литва попала в капкан. Папа уехал за границу, хотела уехать и мама. Она просила отца платить ей алименты в какой-нибудь зарубежной валюте, чтобы она могла вместе со мной уехать и жить не в Литве. По неизвестным мне причинам папа не согласился.

Между тем мама много путешествовала по Западной Европе, у нее были там друзья… В Швеции познакомилась с немецким евреем, у которого было разрешение на выезд в США. Петер (помню его имя) симпатизировал маме, возможно, даже был в нее влюблен, но она не чувствовала себя готовой к новым отношениям. Тогда Петер предложил ей оформить фиктивный брак, чтобы она могла вместе со мной уехать в Америку. Мама согласилась, она не хотела оставаться в Каунасе.

Решение это она приняла не в Литве, а в Стокгольме. Я должна была сесть в самолет Варшава — Хельсинки, летевший с посадкой в Каунасе. В Хельсинки меня должен был встретить бывший французский консул в Литве г-н Жорж-Анри Дюмениль и проводить до шведской столицы. Мой дядя Юргис Штромас взял на себя все необходимые формальности.

В день отправления я в сопровождении дяди поехала в каунасский аэропорт.

Было 1 сентября 1939 года. Я прошла таможенный контроль, в тот раз особенно тщательный. Скорее всего, таможенники думали, что я попытаюсь вывезти за рубеж какие-то семейные ценности, и перещупали все мои вещи, даже в пудреницу потыкали огромным ножом.

После этой проверки я вместе с другими пассажирами долго ждала самолета, однако он, само собой, так и не прилетел. В тот день нацистская Германия напала на Польшу. Началась Вторая мировая война. А мама вскоре вернулась в Литву.

О последствиях этого рокового решения я вынужден буду задать Вам много болезненных вопросов, но пока хотелось был вернуться в те времена, когда Литва и Каунас еще не оказались в капкане. Хотелось бы услышать что-то об этом не существующем уже городе межвоенной эпохи, временной столице Литвы. Каким был этот Каунас, каким Вы его помните?

У меня особые отношения с родным городом. Каунас у меня в крови. Несмотря на то, что с самого 1943 года живу в Вильнюсе, я прежде всего считаю себя каунасским человеком. Может быть, это отчасти напоминает отношение Марцелиюса Мартинайтиса к его малой родине, описанные в прекрасной автобиографии «Мы жили»[48].

Описать это отношение очень просто и вместе с тем сложно. Я до сих пор чувствую Каунас кожей. Достаточно увидеть дом с трехстворчатыми окнами, чтобы нахлынули воспоминания, такие окна ассоциируются у меня с Каунасом тридцатых годов, с домом моего детства. Эти улицы и дома хранят много прекрасных мгновений — здесь я играла, проказничала, ходила к близким и друзьям… Но после войны, после Холокоста Каунас стал для меня городом теней. И сейчас, бродя по улицам, я вспоминаю, какие люди тут жили, но это чаще всего болезненные воспоминания. Несмотря на особое отношение, жить в этом городе мне бы уже не хотелось.

Когда Литва вновь обрела независимость и кому-то стали возвращать собственность, я поехала посмотреть на отцовский дом, принадлежащий мне по наследству. Зашла в нашу квартиру, обошла комнаты, где были спальня родителей, отцовский кабинет, гостиная, моя комната. Все было изменено, перестроено, и все же напоминало мне о моем утраченном мире. После этого месяц, наверное, не могла прийти в себя. Я даже не подозревала, насколько сильно подействуют на меня воспоминания, вызванные родительским домом.

Кстати, дом был уже частично, хоть и незаконно, приватизирован, и у меня была возможность оспаривать это через суд и защищать свои права, но я не стала. Это было сознательное решение. Я взяла небольшую компенсацию, положенную по закону, настояв на одном условии: чтобы деньги были выплачены сразу, а не по частям с интервалом в несколько лет (как тогда было принято). Почему я так решила? Одна из главных причин — нежелание жить с постоянной озлобленностью внутри, которая неизбежно возникла бы из-за тяжбы. Кроме того, как сказал мой хороший друг адвокат Витаутас Меркшайтис, я бы все равно не выиграла дело, ибо взяток давать не умею.

То есть мне просто не хотелось жить в мире, переполненном дрянными эмоциями. Между прочим, не все меня поняли. Некоторые родственники осуждали меня за то, что отдала отцовский дом в чужие руки. Но я не жалею.

Возвращаясь к вопросу, каким был мой Каунас, могу ответить: это был город, который рос и хорошел на глазах… В тридцатые годы уже были построены Литовский банк, Военный музей, Центральный почтамт, строился костел Вознесения Христа, современные жилые дома. Все это сегодня уже в международном масштабе признано ценным наследием межвоенного модерна. И сама я, приезжая в Каунас, не могу нарадоваться возрождению красоты родного города…

Развитие города было прервано оккупацией. Как Вам помнится это время? Какие образы и эмоции возникают в связи с периодом, когда знакомый мир начал распадаться?

Как я уже, кажется, говорила, членам моей семьи еще до советской оккупации стало ясно — Литва попала в капкан. С этим ощущением мы жили не один месяц и даже не один год.

Вступлению Красной армии в Каунас никто из семьи не обрадовался, все понимали, что ничего хорошего из этого не выйдет. Но надо было жить дальше. Отца тогда в Литве не было, но мама, как сейчас помню, сидела за столом, обхватив голову руками… Мама не одобряла тех, кто вышел на улицы Каунаса с цветами приветствовать Красную армию. И мамина эмоция мне понятна…

Совсем другая атмосфера царила в гимназии имени Шолом-Алейхема; нашу «идишистскую» гимназию объединили с «сионистской» гимназией Швабе[49], у которой было гораздо лучшее здание на берегу Нямунаса. С приходом советов все ивритские гимназии закрыли и иврит запретили, так что все уроки шли только на идише. Я уже говорила, что нам прививали идеи и ценности, занимавшие все литовское общество. С другой стороны, школа Шолом-Алейхема была левацкая, большую часть учеников составляли дети небогатых ремесленников и рабочих, а учителя сочувствовали Советскому Союзу и питали немало иллюзий насчет коммунистического рая.

Мне тогда было двенадцать лет, так что на многие вещи я смотрела глазами еще не взрослого человека и в первую очередь интересовалась происходящим здесь и сейчас. В школе немедленно образовались комсомольская и пионерская организации, и я стала пионеркой.

Вспоминаю нашего прекрасного учителя музыки, с которым мы ставили оперу. Там была песня, слова которой в переводе звучали примерно так: «Есть на свете страна, где пшеница и рожь не принадлежат господам…» Были и другие эпизоды, о которых сегодня даже говорить неприятно, ведь просоветские настроения в школе повлияли и на меня. Я не особо переживала, когда нас выгнали из отдельной квартиры на проспекте Витаутаса в коммуналку на улице Кревос.

Были и другие переживания, не связанные с приходом советов. В школе началась настоящая война, в которой пришлось участвовать и мне — ведь в гимназии Шолом-Алейхема я была первой ученицей, а в гимназии Швабе первым учеником был такой Буби Блумберг. Очень симпатичный, светловолосый и голубоглазый, амбициозный мальчик. Он очень переживал, что я отбила у него статус главного отличника, и настроил против меня своих друзей. Например, Ося Юделявичюс, способный художник, потом он стал архитектором, рисовал на меня карикатуры и распространял их[50]. Ну, и я в долгу не оставалась.

Буби Блумберг пережил войну и позже уехал в США. Но он был так напуган Холокостом, что, насколько мне известно, всю оставшуюся жизнь скрывал свое еврейское происхождение. Больше мы с ним не встречались.

Когда мы говорим о первой советской оккупации, необходимо понимать, что жизненная ситуация у этнических евреев и этнических литовцев была совершенно разная. Литовцам начало войны и немецкая оккупация представлялись спасением от красной чумы, от ужаса депортаций, а для евреев, хотя их тоже увозили в Сибирь в вагонах для скота вместе с этническими литовцами, нацизм означал смерть, а советы и даже депортация — возможность выжить. Надо это понять и прекратить обвинять друг друга.

Как Ваши родные решали вопрос: если война коснется Литвы, что тогда?..

Никто из моих близких ни на минуту не сомневался, что война докатится до Литвы. Я постоянно ощущала эту тревогу, слышала эти разговоры. Однажды мне приснилось, будто я нахожусь в лагере Гитлера, и мне говорят, что я должна пойти в его палатку, сесть ему на колени и сказать «папи», по-немецки «папа». Я вся ощетинилась от ужаса и напряжения, никак не могла произнести это слово и в конце концов проснулась.

Ответа на вопрос «Что делать?» искали постоянно. Всех потрясла волна арестов и ссылок. Были высланы папин двоюродный брат Максик Штейн с семьей, папины друзья Перельштейны и множество других. Помню, какое впечатление производил на меня Гарри (Герман Перельштейн), обладавший исключительными музыкальными способностями и колоратурным сопрано. Я часто слушала его пение, записанное на пластинку. Он был старше меня и казался мне каким-то божком. В Сибири был расстрелян его отец, погибла в лагере мать. Сам он, к счастью, выжил, вернулся в Литву и стал потом основателем знаменитого хора мальчиков,^zuoliukas“ («Дубок»)[51].

Никто не ведал, почему и за что придется испытать долю арестованного и ссыльного. Это пугало и парализовало.

Гитлер о своих целях говорил в открытую, всем было ясно, что у него под прицелом евреи, цыгане, гомосексуалисты, умственно отсталые; Сталин же норовил творить злодейства под покровом молчания или лжи. Этот факт тоже надо учитывать, говоря о самоощущении евреев в ту пору.

Между прочим, вжиться в конкретный период, в образ мыслей и чувств его людей необходимо и при оценке поведения левой интеллигенции Литвы, например, третьефронтовцев[52].

Так что не будем судить о другой эпохе, опираясь только на сведения, ценности и идеи своего времени. Я долго шла к этому пониманию. Осознать этот принцип помог мне известный российский историк Арон Гуревич своей книгой «Категории средневековой культуры», кстати, она переведена и на литовский[53]. Он утверждает, что, говоря о якобы темном Средневековье, мы ошибаемся, ибо не вполне понимаем мышление и ценности тогдашнего человека. Средневековый человек не хуже и не страшнее нас, он просто иначе понимает значение и смысл слова Божьего. Топя или сжигая ведьму, он уверен, что Господь не допустит ни одному волосу упасть с головы невинного. По этой логике, если женщина, которую считают ведьмой, невиновна, ее и огонь не сожжет, и привязанный к ногам камень не потопит.

Аналогичные параллели можно провести и в отношении тридцатых годов двадцатого века в Литве. Тоталитарные идеологии не менее опасны, чем религиозный фанатизм.

То, о чем Вы говорите, хорошо известно историкам. Но, с другой стороны, даже понимая необходимость соблюдения дистанции между исследователем и прошлым, мы все равно совершаем ошибки, «заражаем» прошлое «вирусами» современности. Поэтому советские времена не только обществу, но и кое-кому из исследователей представляются то «темными веками», то (немногим чудакам) — «светлой эпохой».

Наше общество склонно к крайностям в оценках исторических событий, явлений и личностей, как будто можно такие вещи выкрасить одной только белой или черной краской. Помню одну дискуссию о Майронисе и Винцасе Миколайтисе-Путинасе. Профессор Ванда Заборскайте высказала мнение, что не все детали биографии подобных людей следует предавать огласке, дабы не развеять миф[54]. Я никак не могла согласиться с таким взглядом. Я придерживаюсь мнения, что все мы люди, нам свойственно ошибаться, у всех есть свои слабости, даже у гениев. Желая узнать человека, особенно художника, не надо его обожествлять. Раскрываясь всеми своими гранями, он становится нам ближе, понятнее, сильнее на нас воздействует.

В этой дискуссии я скорее на Вашей стороне. Как точно сформулировал Томас Венцлова, истина важнее, чем, скажем, честь отдельной личности или даже целого народа.

Но это понимает среди нас лишь ничтожное меньшинство.

Теоретически с этим принципом, наверное, согласилось бы большинство, но на практике обращение к истине — процесс болезненный.

Да, но этот процесс не унижает человека, не ведет его к позорным компромиссам. Наоборот, человек остается самим собой. Это, конечно, нелегко, зачастую болезненно.

Должна признаться, что и мне не всегда удавалось вести себя принципиально. Уехав в Москву, я училась на одном курсе с Симоном Маркишем, сыном заменитого еврейского поэта Переца Маркиша. Его отец был расстрелян по приказу Сталина как член Антифашистского комитета, в 1953 году всю семью выслали в Сибирь[55]. Сима был очень одаренный юноша. Помню, профессор античной литературы Радциг сказал о нем: «Такие талантливые к классическим языкам люди рождаются раз в сто лет»[56].

Кажется, 1950-й год мы встречали в квартире нашей однокурсницы, дочки советского генерала, Тамары Смородинской[57]. Между прочим, после событий 13 января 1991 года она приехала ко мне из Москвы, купила сотню тюльпанов, возложила на могилы погибших на Антакальнисском кладбище и просила прощения за своих соотечественников — за 13-е января и за Медининкай.

Но вернемся в 1950-й. Мы все ютились в разных общежитиях, так что тамарино предложение встретить у нее Новый год вызвало всеобщий энтузиазм. Пришли германисты, англисты, «французы»… Пришел и «классик» Сима, он тогда дружил с англисткой Инной Бернштейн, на которой потом женился[58].

В мои студенческие времена среди молодежи было модно петь на разных языках зарубежные, особенно испанские, революционые песни. Пели в ожидании Нового года и мы. Настроение было замечательное, и вдруг Сима встал в дверях и, опершись одной рукой о дверной косяк, запел грустную песню на идише. Не помню какую, но я знала ее и, конечно, понимала слова. Мне и сейчас невероятно больно вспоминать этот эпизод, ведь Сима пел в полной тишине, а я не решилась подпеть. До сих пор стыдно.

Могу Вас понять, потому что, думая о тех временах, не раз признавался себе: «Вряд ли я был бы среди тех, храбрых…»

Никто не может вас за это осуждать, однако я должна самой себе признаться, что это было позорное, неверное с моральной точки зрения поведение. Кроме того, нас ведь никто не стал бы преследовать или как-то наказывать за песню. И все же я не решилась, ведь антисемитские настроения в Советском Союзе были тогда очень сильны…

Кстати, нас с Симой судьба свела потом в Литве. Слава Богу, ему удалось выжить в изгнании. Он вернулся в Москву, а впоследствии, когда появилась возможность, эмигрировал в Швейцарию, где и поселился… И когда через пятнадцать лет после окончания университета мы встретились в Вильнюсе, Сима спросил: «Как ты можешь жить в Литве? Это же кровавая земля!» Я ответила ему очень просто: «Это моя страна. Я ее люблю, несмотря ни на что». Ведь родители любят своих детей, а дети — родителей, какими бы они ни были… Кроме того, я видела и вижу в Литве не только плохое, но и много прекрасного. Но это отдельный разговор.

Вы рассказывали, что Ваш отец сочувствовал левым. Не потому ли с приходом советов вас не коснулись репрессии? Ведь семья была зажиточная, а такие люди прежде всего попадали под прицел новой власти…

Папы уже не было в Литве. Само собой, мама не могла уже надеяться ни на какую его финансовую помощь в форме алиментов. Так что ей пришлось пойти на работу. Она устроилась в наркомат Торговли и промышленности начальницей отдела делопроизводства[59].

Тогдашним наркомом торговли был Марийонас Грегораускас[60]. Он уже был разведен со своей женой Казимерой Кимантайте[61]и влюблен в мою маму… Отношения у них были серьезные, мама даже спрашивала, не возражаю ли я, если они поженятся. Я ответила: не возражаю. Агне Грегораускайте[62] говорила мне, что ее отец был любитель женщин, так что всерьез воспринимать этот эпизод не стоит. Не знаю, права ли она.

Как бы то ни было, я знаю, что Грегораускас после начала войны должен был бежать в Советский Союз. В воскресенье вечером или в понедельник утром он приехал в больницу Красного Креста забрать мою маму… Но она была еще слишком слаба, чтобы ехать. 16 июня ее оперировал профессор Канаука[63]. Ей удалили доброкачественную, но очень большую опухоль на почке. Операция прошла успешно, у мамы были все шансы поправиться. Однако, несмотря на хорошие прогнозы, профессор Канаука не позволил ей отправиться в дорогу. «В дороге начнется кровотечение», — сказал он. Пришлось Грегораускасу уезжать без мамы, он оставил ей талисман — маленькую куколку… Думаю, эта связь с Грегораускасом тоже одна из причин, по которым ее потом арестовали.

А вот почему никто из маминой семьи не был депортирован в июне 1941 года — не знаю…

Вы неоднократно рассказывали, что, когда Вашу маму пришел арестовать литовец…

Да. Белоповязочник с ружьем…[64]

…произошел разговор, который глубоко повлиял на Вашу дальнейшую жизнь. О чем вы говорили?

Об этом я не только рассказывала в разных интервью, но и писала[65]. В пятницу, перед тем как маму увели в тюрьму, мы говорили с ней о том, что я должна сделать, — к кому сходить, что сказать, что сделать по дому.

Мама утешала себя и меня, что все будет хорошо. Но в то же время она сказала мне такие вещи, которые я поняла только гораздо позже и которые очень сильно повлияли на мою дальнейшую жизнь. Мама велела мне быть самостоятельной и жить по имеющимся возможностям, всегда держаться правды, ибо (как гласит немецкая пословица) «у лжи короткие ноги», и никогда не мстить, особенно по личным мотивам.

Это было последнее наше свидание, больше я ее не видела. В воскресенье белоповязочник отвел ее в Каунасскую тюрьму на улице Мицкевича. Кто-то рассказывал мне, что еще в воскресенье утром видел ее на больничном балконе.

Кстати, этот доктор Канаука не дал увезти маму в день ареста. «Пока эта женщина больна, она принадлежит мне», — сказал врач белоповязочнику. До сих пор я благодарна профессору за такое бесстрашие.

Как складывалась Ваша жизнь с июня по август, когда пришлось перебраться в гетто?

Когда мама с папой развелись, я старалась всячески опекать маму, она мне даже говорила, что я теперь вроде как мужчина в доме. Преподанные отцом уроки самостоятельности не раз помогали мне.

Попрощавшись с мамой, я вернулась на улицу Кревос, так как не хотела уходить из дома, который был рядом с больницей Красного Креста. Я все еще надеялась увидеть маму. Правда, еще я постоянно ходила к бабушке с дедушкой. Кроме того, рядом с больницей жила моя тетя Эдя, и к ней я тоже ходила[66].

Мама посоветовала мне обратиться за помощью к Владасу Скорупскису[67] и к Юргису Бобялису. Скорупскис помочь отказался, и я пошла к Бобялису, который в то время был комендантом Каунаса и Каунасского края. Он согласился попробовать вызволить маму из тюрьмы, но предупредил, что для подкупа понадобятся деньги. Я отнесла ему мамины драгоценности — колечко с бриллиантом, бриллиантовую застежку, серебряный сервиз. Увы, маме Бобялис помочь не смог, видимо, не получилось. А я, после одного инцидента, больше у него не появлялась.

Вместе с тем хочу упомянуть еще об одном событии. Когда была арестована на улице жена Юргиса Штромаса и мама Алика тетя Женя, Бобялис заступился за нее, и ее тут же отпустили. Так что, как видите, не все так однозначно и просто.

Примечания

47

Virginija Majorovienè, „Stebuklas, kad islikau“(«_H чудом выжила»), in: Mo-teris, 2013, Nr. 11, p. 184–190.

48

Marcelijus Martinaitis, Mes gyvenome: biografiniai uzrasai, Vilnius: Lietuvos rasytoju sajungos leidykla, 2014.

49

Каунасская гимназия Швабе, еврейская гимназия с преподаванием на иврите, действовала в 1927–1940 гг. на Набережной (Prieplaukos kranto) ул., ныне просп. Короля Миндаугаса (Karaliaus Mindaugo), 11. Учредитель гимназии — Моше Швабе.

50

Иосиф Юделявичюс — литовский художник, архитектор.

51

Гарри Перельштейн (1923–1998) — литовский хоровой дирижер и педагог. В 1941 г. вместе с родителями был выслан в Сибирь. В 1956 г. вернулся в Литву, в 1959 г. создал хор мальчиков «Ажуолюкас» («Дубок»), ставший значительным культурным явлением в Литве позднесоветского периода.

52

«Третий фронт» (1930–1931) — авангардное писательское объединение левой ориентации, критиковавшее официальную идеологию и формы литературного процесса того времени, проявления клерикализма в общественной жизни. В «Третий фронт» входили Казис Борута, Антанас Венцлова, Костас Корсакас, Йонас Шимкус, Пятрас Цвирка, Бронис Райла и др.

53

Арон Гуревич (1924–2006) — историк-медиевист, пропагандировавший и развивавший идеи французской школы “Annales”. Его книга «Категории средневековой культуры» (Москва: Искусство, 1972) стала событием в интеллектуальной жизни страны. На литовском языке вышла в 1989 г.

54

Майронис (наст. имя — Йонас Мачюлис, 1862–1932) — священнослужитель, поэт. Его поэзия и работы по истории литовского народа оказали большое влияние на становление национального самосознания. Винцас Миколайтис-Путинас (1893–1967) — литовский поэт, прозаик, драматург. Ванда Заборскайте (1922–2010) — литовский литературовед, педагог, публицист. Выпустив в 1968 г. монографию «Майронис», В. Заборскайте надолго стала наиболее авторитетным специалистом по его творчеству в Литве. Она также исследовала личность и творчество В. Миколайтиса-Путинаса. О своем общении с В. Заборскайте Ирена Вейсайте упоминает и в других Разговорах.

55

Перец Маркиш (1895–1952) — поэт и прозаик, писал на идише. В 1949 г. был арестован, в 1952 расстрелян, в 1956 реабилитирован. Симон Маркиш (19312003) — переводчик, литературовед, педагог. В 1953 г. был вынужден прервать обучение, будучи выслан в Казахстан вместе с другими членами семьи.

56

Сергей Радциг (1882–1968) — специалист по классическим языкам, переводчик, литературовед, педагог.

57

Тамара Балашова (Смородинская) — филолог, специалист по французской литературе.

58

Инна Бернштейн (1929–2012) — переводчица, жена Симона Маркиша.

Впоследствии они разошлись и в 70-е годы каждый создал новую семью.

59

Имеется в виду Народный комиссариат торговли Литовской ССР, выполнявший функцию министерства.

60

Марийонас Грегораускас (1909–1999) — литовский экономист. В 1940 г., с началом интенсивной советизации, как личность лояльная к новой власти был назначен наркомом торговли Литовской СССР (1940–1944); с октября 1944 по август 1946 — заместитель председателя Совета министров Литовской ССР. Позже переориентировался на педагогическую и научную деятельность.

61

Казимера Кимантайте-Грегораускене, Банайтене (1909–1999) — литовская актриса, первая в Литве женщина, ставшая профессиональным режиссером.

62

Агне Грегораускайте — литовская актриса, дочь Марийонаса Грегораускаса и Казимеры Кимантайте.

63

Винцас Канаука (1893–1968) — литовский врач, хирург, в 1940–1944 гг. заведующий отделом хирургии Каунасского Красного Креста.

64

Белоповязочники — участники антисоветского Июньского восстания 1941 г., носившие на рукаве отличительный знак — белую повязку.

65

См. напр.: Elvyra Kucinskaitè, „Renkuosi meilç“ («Я выбираю любовь»), in: Tapati, 2011, Nr. 2 (27), p. 8–9; Virginija Majorovienè, „Stebuklas, kad islikau“.

66

Эугения (Эдя, Женя) Штромене — жена брата матери Ирены Вейсайте Овсея Штромаса (ум. 1938).

67

Владас Скорупскис (1895–1959) — литовский военный, государственный деятель.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я