Аксиома Декарта

Антон Рай

Сборник философских работ разных лет. В сборнике пять частей: 1. Смысл. 2. Культура. 3. Война и мир. 4. Натурфилософия. 5. Реальность. Тот, кто хочет жить культурно и со смыслом, сражаясь исключительно за истину против лжи, тот просто обязан прочитать этот сборник, – и он окажется в подлинной реальности!

Оглавление

  • Часть первая. Смысл

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Аксиома Декарта предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Антон Рай, 2022

ISBN 978-5-0059-3975-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Часть первая. Смысл

Воскрешение Абсолюта

1. Есть ли Бог?

Приступая к рассуждению о понятии «Бог», я решил сразу же отказаться от попытки ответить на вопрос: «Есть Бог или нет?» — так как вопрос этот совершенно бесперспективный и где-то даже неприличный в философском плане. Какой ответ на этот вопрос ни дай — всё равно он не будет иметь, как бы и сказать… действенной силы. Ни верующий ничего из него не почерпнет, ну а атеисты и так знают, что бога нет. В общем, предоставим рассуждать на эту тему персонажам из романов Достоевского. Итак, условимся — есть ли Бог или нет ли бога — «это науке неизвестно, наука пока не в курсе дела…».

2. Если Бог есть…

Взамен этого вековечного, но непродуктивного в философском плане вопроса, я предлагаю задаться другим вопросом, куда более перспективным, а именно: если Бог есть, то что из этого следует? Перспективность же именно такой постановки вопроса как раз и станет ясна при выводе следствий из данного положения. Итак, допустим, что Бог есть. Да скажем прямо: Есть Бог. Что же из этого следует?

3. Только Бог

А следует из этого тезиса вот что: если уж Бог существует, то, следовательно, необходимо побросать все свои земные дела и заняться одним единственным стоящим делом, а именно служением Богу. Всё побоку, и пусть лишь Бог займет все ваши мысли. В самом деле, до тех пор, пока мы сомневаемся в существовании Бога, мы имеем все основания заниматься чем-либо, кроме служения Ему, ведь нельзя, а точнее — необязательно служить тому, кого, возможно, и нет. Но если уж Он есть, то какие еще могут быть вопросы? Никаких.

4. А вот и нет

А вот и нет — есть вопросы. Именно здесь я выражу мысль, которая, пожалуй, и будет являться ключевой для данного рассуждения, и мысль эта прозвучит так: Если Бог есть, то из этого вовсе не следует, что служение Богу является единственно возможным или даже самым важным из возможных дел. Таким образом, я вношу существенную правку в рассуждение 3.: надо говорить не «следует из этого тезиса…», а «следовало из этого тезиса». Теперь же из него следует нечто иное.

5. Божественная симфония

С точки зрения логики, то, что я предлагаю сейчас сделать, является некоей операцией над понятием «Бог». До сих пор понятие «Бог» было синонимично понятию «Абсолют». Бог — единственная подлинно абсолютная идея, все остальные идеи в сравнении с идеей Бога — относительны; абсолютными же они становятся лишь через причастность к Богу. Так, значимость работы композитора относительна, но если он посвящает свою симфонию Богу, тогда она может стать абсолютно значимой. То есть нет, не стать, конечно, но — приблизиться к абсолютной значимости; стать абсолютно значимой может лишь деятельность, непосредственно связанная со служением Богу.

6. Операция над Богом

Суть логической операции, которую я предлагаю провести, состоит в следующем: необходимо лишить понятие «Бог» родовой значимости Абсолюта, переведя это понятие в один ряд с другими абсолютными видовыми понятиями. Сколько вообще существует понятий, претендующих на звание абсолютных, я сказать не берусь, хотя достаточно очевидными претендентами являются такие понятия, как Справедливость, Истина и Красота (Прекрасное). И над всеми этими понятиями ранее возвышалось понятие Бог — как воплощение Абсолюта. Но нет — пусть Абсолют не будет ничем иным, кроме как Абсолютом, и не будет тожественен ничему, кроме самого себя. Бог же пусть займет свое место рядом с Истиной, Красотой и Справедливостью, а не возвышается над этими понятиями.

7. Почему это важно?

Я уже вижу недоумевающие взоры читающего — да ведь никто, кроме разве что религиозных фанатиков, в «светском мире» и не верит в бога как в нечто абсолютное. Является ли, следовательно, проблемой то, что здесь разрешается как некая проблема? Но я поставлю вопрос вот как: а многие ли в «светском мире» считают хоть одно понятие абсолютно значимым? Вообще, понятие «Абсолют» — одно из самых непопулярных понятий в наше время всеобщей «относительности». Так вот, проведенная только что операция не просто разрушает тожественность понятий «Бог» и «Абсолют», но и придает абсолютную значимость всем тем идеям, которые могут быть названы абсолютными.

8. Поиски Абсолюта

До сих пор, повторюсь, лишь существование Бога могло служить гарантией существования Абсолюта и лишь через служение Богу, соответственно, можно было к Абсолюту — приблизиться. Неверность этой посылки очевидна, потому как всякая деятельность имеет свою собственную логику развития, однако попытки избавиться от божественного диктата упирались в то, что одновременно с Богом мы теряли и Абсолют, вместе с тем именно Абсолют является высшим выражением значимости, — тем самым недостижимым идеалом, который ищет всякий ищущий.

9. Смерть Абсолюта

И вот — Бог умер, а вместе с ним умер и Абсолют. Необходимо воскресить его, но в новой ипостаси. Смерть Бога была закономерной — Он не мог пережить стремления человеческого мышления к свободе. Свободный ум не мог не понять, что он служит не богу, а чему-то другому. Свободный ум понимал, что Бог — никакая не Истина, и что притязания Бога на то, что он есть Истина, есть лишь притязание Абсолюта на то, что он возвышается над всем. Ведь Бог есть не только Истина, но и Красота и Справедливость. И сам Бог при этом. Но это не Бог — это Абсолют. Таким был Бог, но теперь он умер.

10. Воскрешение Абсолюта

Бог умер, но пусть эта смерть станет лишь необходимой фазой для воскрешения Абсолюта. Абсолют же есть некая идея, высшая значимость которой самоочевидна; идея, в отношении значимости которой не может возникать вопроса — в чем же она состоит? Соответственно, стремление к этой идее (воплощению этой идеи) есть высшее из возможных стремлений. Может ли этим стремлением быть служение Богу? Может, конечно. А может и не быть. В этом и есть смысл ранее сформулированной мысли о том, что существование Бога не определяет необходимости служения ему.

11. Недостижимость Абсолюта

Понимание высшей значимости некоей идеи, в свою очередь, может быть достигнуто лишь через понимание невозможности достигнуть полного воплощения этой идеи. То, что может быть достигнуто — не абсолютно; то, что в силах смертных, не может быть бессмертным. Человек отчаянно пытается добраться до неба, но он всегда упирается в потолок.

12. Живой Абсолют

Впрочем, в каждой из сфер жизнедеятельности есть знаковые, можно сказать, символические фигуры, которые как бы воплощают собой Абсолют этой сферы. Но такие знаковые фигуры часто поражают своей какой-то несообразностью, некоторой вздорностью, полу — или полным юродством — и это на первый взгляд может показаться очень странным. Но, пожалуй, понятно, почему это так. Раз Абсолюту не место на земле, то когда он тут всё же появляется, то и выглядит несколько неуместным. Таков, например, Сократ в философии. Кто он, как не живая Истина? Но почему он тогда такой надоедливо-приставучий и несолидный, и почему он ничего не знает? Куда более уместным, куда более похожим на мудреца выглядит Платон. И разве его рассуждения зачастую не совершенны? И разве он, в отличие от Сократа, не знает что-то? Но если это так, то он тоже воплощает собой Абсолют?

13. Абсолют и Совершенство

Чтобы понять, чем Платон отличается от Сократа, нам надо понять, чем Совершенство отличается от Абсолюта. Всякий стремящийся к совершенству хочет выразить Абсолют. Тогда может показаться, что никакого отличия между Абсолютом и Совершенством нет, но дело в том, что ведь Абсолют не имеет и не может иметь никакого физически зримого облика (он чисто умозрителен), тогда как понятие Совершенство приложимо именно к сотворенным вещам. Картина может быть совершенна, хотя и не может быть Абсолютно Прекрасной — Абсолютно Прекрасной является лишь сама идея Прекрасного. Совершенство, таким образом — это полномочный представитель небесного Абсолюта на земле. Да, конечно, и о совершенстве говорят, что оно недостижимо, но всякому так говорящему следовало бы внимательно посмотреть на статую Давида Микеланджело, или послушать Бетховена, или почитать «Маленькие трагедии» Пушкина, чтобы удостовериться в своей ошибке. Совершенство достижимо. Редко, но достижимо. Абсолют же недостижим, — но не потому, что его трудно достичь, а потому, что, строго говоря, он не является объектом стремления. И является, и не является. Да, Абсолют задает стремление, но тут же, при первых признаках физического воплощения, подменяется Совершенством. Абсолют — это скорее идея, вдохновляющая творца, творящего более или менее, а то и подлинно совершенные произведения искусства. Абсолют совершенно недостижим; совершенство достижимо, но не абсолютно. При этом всё же словосочетания «стремление к воплощению Абсолюта» и «стремление к Совершенству» являются равноправными, потому как именно стремясь воплотить Абсолют и начинают стремиться к Совершенству.

14. Платон и Сократ

Итак, Платон отличается от Сократа тем, что Сократ воплощает собой Абсолют Истины, а Платон стремится к интеллектуальному совершенству. Сократ бродит по улицам, Платон — по саду. У Сократа нет денег; Платон, судя по всему, материальных затруднений не испытывает. Платон строит совершенные рассуждения, а Сократ говорит первыми попавшимися словами. Воплощение Абсолюта, повторюсь, словно бы подсказывает, что Абсолют есть нечто не от мира сего. Отличительный признак воплощающих Абсолют людей — расплата жизнью за дело их жизни. Сократ, Джордано Бруно, Сервантес (который словно бы сливается с созданным им Дон Кихотом) — все они выходят бороться за небесную Истину, Красоту и Справедливость в этот слишком земной мир. Благородная смерть, искупающая грехи человечества и служащая людям укором — вот их удел. Высочайший из уделов.

15. Служение и стремление

Здесь же уместно утвердить психологическую разницу между словами служение, которое уместнее в связке с Богом-Абсолютом (служение Богу), и стремление, которое уместнее в сочетании с другими идеями (стремление к Истине). Смысл этих лингвистических уточнений состоит в том, чтобы сбросить ярмо служения и утвердить свободу стремления. Тот, кто служит, слишком часто требует, чтобы потом служили ему — превращаясь в абсолютного монарха. Опять-таки то, что в стремлении является благородной одержимостью, в служении зачастую превращается в слепой фанатизм1.

16. Потолок и космос

Вместе с тем тот, кто, отрицая фанатизм, отрицает и Абсолют, предельно понижает планку своего стремления. Достигая очевидно-возможного, он банален до невозможности; стремящиеся же к совершенству кажутся ему фанатиками. Но лишь стремление к небу позволяет выйти в космос, лишь стремление к Абсолютно Прекрасному дает поистине прекрасные плоды. И то, что мы видим нечто настолько Прекрасное, как некоторые из произведений искусства, подсказывает, что всё же существует и нечто Абсолютно-Прекрасное, потому что, на наш взгляд, и то, что мы видим, Абсолютно Прекрасно. И пусть Художник знает, что это не так… или не знает?

17. Видимое существование Абсолюта

Нет людей, которые могут воплотить Абсолют (если только они сами не являются его воплощением), но есть люди, которые способны Его увидеть — они-то и называются здесь стремящимися к совершенству. Именно они и творят нечто настолько Прекрасное, что оценивается зрителями как нечто Абсолютно Прекрасное, хотя и не является таковым. Зритель видит нечто совершенное, и ему кажется, что оно совпадает с Абсолютом, а Художник видит Абсолют и только поэтому и способен создать нечто совершенное. Как идеал Абсолют зрим, как воплощение — недостижим. Но видящие точно знают, что Абсолют существует. И их тленные творения становятся, пусть с оговорками, но — нетленными; их рукописи не горят.

18. Приятный пустячок

Стоит отметить, что здесь, как бы мимоходом, решается и «пустяковый» вопрос о смысле жизни, который и состоит в стремлении к совершенству или, что одно и то же, в посильном для человека воплощении некоей абсолютной идеи — ведь слово «смысл» в отношении жизни означает то же, что и слово «значимость» в отношении деятельности (мы ведь можем спрашивать и так: в чем состоит значение (значимость) жизни?); в свою очередь, осмысленной с очевидностью может быть лишь деятельная жизнь. Таким образом, именно значимость деятельности только и придает какое-то значение (смысл) и самой жизни; стремление же к совершенству делает этот смысл нерушимым, раз уж мы условились, что высшая значимость абсолютной идеи самоочевидна.

19. Об относительности Абсолюта

Утверждение новой абсолютности есть утверждение сосуществования разных типов абсолютно-значимого, следовательно, новая абсолютность в этом смысле всё равно по определению является чем-то относительным. Даже двояко-относительным: и как воплощение (относительно сил человека), что было показано ранее, и теперь — как объект стремления (относительно различных Абсолютов, а в роли Абсолюта может выступать и Красота, и Истина, и Справедливость). Нет идеи настолько абсолютной, чья абсолютность могла бы сделать значимость этой идеи единственно значимой. Ранее, однако, этот тезис скорее понимался в том смысле, что и вообще-то нет абсолютных ценностей — такое понимание было необходимой прививкой от фанатизма. Но такие ценности есть. Да, мы не можем уйти от понятия относительности, потому как именно оно и раскрепощает от суровых объятий Бога (и прививает от фанатизма), но мы должны принять нечто Абсолютно-значимое, иначе всякое стремление лишится своего высшего измерения. А высшее измерение всякого стремления и есть стремление к Совершенству, а стремиться к Совершенству может только тот, кто прозревает Абсолют.

20. Воскрешение Бога

Если, убив Бога, мы убивали и Абсолют, то теперь, воскресив Абсолют, мы точно так же заодно воскрешаем и Бога (для свободных умов; для верующих, понятно, Он и не умирал), именно как Бога с большой буквы. Как слово, стоящее в одном ряду с другими словами с большой буквы, такими как Истина, Прекрасное и Справедливое, — и с возвышающимся над ними величайшим из всех слов — Абсолют. До сих пор же Бог принижал остальные абсолютные понятия, претендуя на то, что только он, Бог, может писаться с большой буквы. Отсюда и необходимость для людей, посвятивших себя стремлению к чему-то иному, принизить, в свою очередь, понятие «бог». Чтобы написать с большой буквы слово «Истина», необходимо было написать слово «бог» с буквы маленькой. Или вообще избавиться от этого слова. Теперь же такой необходимости нет, ведь Бог, не претендующий на то, что именно Он и только Он и есть Истина, не мешает более стремлению к Истине. Воскресив Абсолют, мы реабилитируем Бога.

21. Бог есть, но…

В отношении же воскрешенно-реабилитированного Бога пусть станет своего рода кредо следующее изречение: Бог есть, но я в него не верю. Да, кому-то данное изречение может показаться абсурдным, но ведь ранее кое-кто и верил, ибо абсурдно. Это изречение, конечно, не годится для верующих, но не годится оно и для атеистов. Это кредо для свободных умов. Смысл же этой фразы в том и состоит, что так как вера в Бога подразумевает служение Богу, то пусть она и будет делом верующих; но отход от веры для свободного ума не означает отрицание существования Бога. Пусть Бог есть, но означает это…

22. Что же это означает?

А чтобы лучше понять, что это означает, прочтите данное рассуждение еще раз.

Антон Рай, 2016, 2022.

______________________________________________________________________________________________________________________

Аксиома Декарта

(или «Эволюции сознания»)

Формулировка аксиомы: Я есмь, я существую, это очевидно2. (Рене Декарт)

Доказательство аксиомы:

1. Существование безлично.

2. Сознание личностно.

3. Сознание существует.

4. Как может сознание существовать, если оно личностно, а существование безлично?

5. Непонятно.

6. Тело существует3.

7. С точки зрения сознания тело является носителем сознания.

8. Благодаря сознанию носитель сознания осознает свое существование. Я существую, говорит он, назовем же это Я — Я существующее.

9. Я существующее утверждает: всё, что происходит с носителем сознания, происходит именно с ним или воспринимается именно им. Я вижу, я слышу, я чувствую, я хожу, я ем, следовательно, я есть.

10. На самом деле Я существующее может лишь гадать о своем Я, ведь оно не выражает ничего, кроме своего существования, а существование безлично. Когда вы говорите Я ем, то это не ВЫ едите, а некое безличное существо — носитель того самого Я, которое оно пытается заимствовать4.

11. Осознание носителем сознания своего существования ведет, таким образом, к образованию безличного сознания. Я существую, утверждает Я существующее, ничего не зная о своем Я. Уточняя, можно сказать, что безличное сознание осознает всё, за исключением самого сознания.

12. Как Я существующее может утверждать, что нечто происходит именно с ним (или воспринимается им), если оно не знает Я оно или не Я?

13. Непонятно.

14. Сознание включает в себя всё осознаваемое.

15. Сознание идентифицирует одни акты сознания как осознаваемые (соотносимые с Я), а другие — как неосознаваемые (несоотносимые с Я). (следует из 11.)

16. Каким образом сознание может идентифицировать некий акт сознания как неосознаваемый, если неосознаваемое по определению не должно входить в сознание?

17. Непонятно.

18. Всякое явление становится самим собой лишь на определенной стадии развития этого явления. Сильный человек становится сильным, когда сила его становится развитой. Слабость, тем не менее, всё равно является выражением неразвитой или недостаточно развитой силы. Точно так же и темнота, если только она не совсем кромешная, является слабо выраженным светом.

19. Всё, что осознается, относится к сознанию, вместе с тем собственно под сознанием мы обычно понимаем лишь развитое сознание, которое я также буду называть включенным сознанием. Безличное сознание я буду называть сознанием выключенным. Безличность — это темнота (или слабость) сознания, но, как и темнота, она уже является фазой движения к свету (силе).

20. Итак, безличное сознание осознается как минимальная данность сознания5. (так проясняется пункт 16).

21. Невключенное сознание существует. Осталось понять, как его включить.

22. Безличное сознание есть осознание тех или иных актов существования.

23. Существование предстает перед сознанием как процесс приспособления6.

24. Одни существа оказываются более приспособлены к существованию, чем другие, то есть их способность обеспечения собственного существования оказывается выше.

25. Сознание, вслед за существованием, осознает себя как процесс осознания — движения от минимальной к максимально возможной осознанности. Процесс приспособления совпадает (идет параллельно) с процессом осознания.

25. Достигнув пика приспособленности7 для своего носителя, сознание с удивлением понимает, что само оно, тем не менее, остается выключенным. Носитель сознания по-прежнему говорит: «Я существую» — и по-прежнему не знает, что же это за Я.

26. Я существующее оказывается в целом несущественным для сознания, превращаясь в символическое несуществование8. Приспособление способствует развитию сознания вплоть до той самой ключевой точки, где оно собственно и становится сознанием. Сознание подходит вплотную к тому, чтобы включиться, но пока что не может этого сделать. Следовательно, чтобы подлинно существовать, сознанию необходимо выйти за пределы «только существования»9.

27. Высокая степень приспособленности подразумевает развитие широкого спектра способностей.

28. По мере своего развития способности становятся не жестко подчинены задачам приспособленности. Распознавание мира постепенно превращается в познание мира.

29. Познание мира ценно не только с той точки зрения, что оно помогает выжить, но и просто как познание. Познание как способность опьяняет познающего10.

30. Всякая способность имеет не только ценность (для того или иного приспособления), но и самоценность.

31. Логично, что именно в развитии способностей сознание и видит возможность выйти за рамки приспособленности.

30. Первоактом включенного сознания становится предпочтение способностей приспособленности. Если существование является безличной, то способности — личной собственностью человека.

31. НА ЧТО ИМЕННО ТЫ СПОСОБЕН? — вот главный вопрос, который сознание задает своему носителю. То есть нет, уже не только носителю, но и — самому себе!

32. За пределами восприятия и поддержки собственного существования, акт существования превращается в раскрытие той или иной способности. Качественный скачок от поддержки существования к раскрытию способностей логично назвать осуществлением.

33. Говоря прозаически: осуществление есть раскрытие способностей носителя сознания. Говоря философски: осуществление есть качественный скачок существования. Говоря поэтически: осуществление есть распустившийся цветок существования.

34. Главная функция сознания по отношению к существованию и заключается в том, что оно заставляет его осуществляться. Существование превращается в процесс осуществления. На смену Я существующему теперь приходит Я осуществляющееся.

35. Процесс осуществления совпадает (идет параллельно) с процессом осознания, выводя его на новый качественный уровень, то есть — включая его. Осуществляясь, Я понимает, что это именно Я осуществляюсь.

36. Существование теперь становится личностным (безличный носитель сознания превращается в личность). Стыковка существования и сознания, таким образом, означает образование, с одной стороны — безличного сознания, а с другой — личностного существования.

37. Я может утверждать, что нечто происходит именно с ним, лишь в случае, если Я осуществляется (так проясняется пункт 12)11.

38. Я существую с необходимостью ведет к Я осуществляюсь. Безличное, но сознание требует осознания, а для этого личностным должно стать существование. Не осуществляясь, Я не понять, кто именно существует.

39. Я осуществляюсь, в свою очередь, с необходимостью ведет к Я существую, понимаемом на качественно новом уровне, то есть на уровне сознания.

40. Я осуществляюсь — это Я существую сознания. Только теперь оно может сказать с чистой совестью: «Я есмь, я существую, это очевидно».

41. Так носитель сознания превращается в сознательное существо. Так преодолевается дуализм сознания и существования. Так сознание сливается с существованием — в акте осуществления (так проясняется пункт 4).

42. Итак, сознанию, чтобы осознать себя, надо сначала спуститься на уровень существования и стать безличным. Став безличным, сознание осознает себя как лестницу восхождения к сознанию (от минимальной к максимальной осознанности). Осознав себя как лестницу, сознание побуждает существование (существо, осознающее свое существование) подняться по этой лестнице. Поначалу сознание (выключенное) осознается, побуждаясь к этому существованием (посредством приспособления), а потом, в свою очередь, уже само сознание, включаясь, побуждает существование осуществиться (посредством раскрытия способностей), поскольку это необходимо сознанию для полноты осознания. В момент осуществления сознание наконец-то может сказать — Я существую.

43. Теперь всё понятно.

44. Шутка.

P.S. Уже концовка проведенного рассуждения подсказывает, что оно не завершено. Правда, подразумевается скорее качественная незавершенность: рассуждение завершено, а сомнения-непонятности тем не менее остаются. Но это те сомнения, от которых и вообще-то трудно избавиться, и если уж мы беремся высказывать только нечто очевидное, а я в данном рассуждении старался идти лишь от очевидного к очевидному (между прочим, в полном соответствии с методом Декарта) — так вот, если при всем при этом сомнения всё же остаются, то как от них можно избавиться, я не знаю. То есть знаю, что никак. Но я вынужден признаться, что данное рассуждение подразумевает не только качественное сомнение, но что оно не завершено и чисто количественно. Оно просто не доведено до конца. Загвоздка в том, что хотя аксиому Декарта я и доказал, но рассуждение требует продолжения. Здесь я попадаю в ту самую неловкую ситуацию, в которой оказывается сознание на границе между выключенностью (безличное сознание) и включенностью (личностное сознание). Оно, как казалось, сделало всё, что было в его силах, но сознанием по-прежнему называться не может. Вот и мне казалось, что дойдя до личностного сознания, включив его, я вполне справился со своей задачей, но оказывается, что и можно, и нужно идти дальше. А почему это необходимо, надеюсь, станет ясно из самого «продолжения банкета». Итак, переведу дух и завершу рассуждение.

45. Сознание раскалывает мир на субъект и объект. С точки зрения осуществления этот раскол означает раскол на то, что осуществляется и на того, кто осуществляет.

46. Кто осуществляет? — человек сознательный, субъект. Что осуществляется? — некий объект, находящийся вне сознания сознательного человека.

47. Осуществление немыслимо без дистанцирования (отчуждения) осуществляемого от того, кто осуществляет. Субъект не может стать осуществляющимся объектом, даже когда он рассматривает себя как объект.

48. Даже если объектом наблюдения становится само сознание, в качестве осуществляющегося объекта оно отделяется от сознания. Объект становится вполне объектом, лишь когда он находит свое «объектное» выражение, то есть становится предметом (или явлением) окружающего мира. Мысли о сознании становятся вполне «объектными» не в голове сознающего, но лишь когда они так или иначе артикулированы. Книга о сознании находится вне сознания того, кто ее написал.

49. Пока мысль не стала словом, она еще не есть мысль. Пока слово не произнесено, оно еще не прозвучало. Когда слово произнесено, оно начинает жить собственной жизнью.

50. Осуществляясь, личностное сознание немало гордится своим осуществлением. Смотрите, говорит оно, Я осуществляюсь! Именно Я, и никто другой!

51. Сознанию кажется, что, обретя личность, оно нашло себя, но оно ошибается.

52. Субъект никогда не может осуществиться полноценным образом. Полным может быть только осуществление объекта. Сам процесс осуществления, как вынесенный вовне субъекта, однозначно указывает на это.

53. Осуществление субъекта — это всегда лишь тень осуществления объекта. Замыкаясь на самоосуществлении, субъект превращается в тень.

54. Тот, кто занят самосовершенствованием, никогда не достигнет совершенства12.

55. Полнота осуществления субъекта может быть достигнута исключительно за счет недоосуществления объекта, и поэтому она является псевдо-полнотой. Эго — это, если и не мыльный пузырь, то воздушный шарик, который, сколь бы надменно он ни раздувался, неминуемо лопнет.

56. Таким образом, полноценное осуществление требует от субъекта отказа от концентрации на себе. Чтобы нечто действительно осуществилось, тому, кто осуществляет, следует забыть о своем «Я». От Я осуществляюсь, он должен перейти к Я осуществляю, где именно осуществляю первично, а Я — пусть и необходимый, но лишь инструмент осуществления.

57. «Я» — это только остановка на Пути сознания, но надо идти дальше. Безличное сознание, став личностным, теперь уступает место надличностному сознанию13.

58. Как тело является для личностного сознания лишь носителем сознания, так и личность для надличностного сознания является лишь инструментом осуществления.

59. Ничтожное «Я» — то, которое не знает о себе14. Величайшее «Я» — то, которое забывает о себе.

60. Чтобы стать Шекспиром «на бумаге», Шекспир «во плоти» должен был забыть, что он Шекспир — со своим телом, и со своим Я15. Мы, в свою очередь, не можем забыть деяния именно тех, кто смог забыть о себе.

61. Индивидуальный стиль, присущий любому хорошему тексту, есть камуфляж, который никогда не составляет сути текста. Стиль — это декорация. Суть — это спектакль.

62. Авторство текста жизненно важно для автора, но не для текста. После того, как в тексте поставлена точка, имя автора становится всего лишь еще одним словом в тексте, да еще и таким, без которого вполне можно обойтись.

63. Итог любого плохого текста всегда безличен, и потому всем глубоко безразличен. Итог любого хорошего текста слишком личен, и потому интерес к нему ограничен. Итог любого великого текста всегда надличен и потому интерес к нему, как того требует рифма, безграничен.

64. Субъект нужен объекту для того, чтобы поставить предел беспредельности осуществления объекта. Субъект нужен, чтобы «остановить» объект; объект нужен, чтобы субъект не останавливался.

65. Сознание начинает с того, что хочет прийти к самому себе, а заканчивает тем, что пытается выйти за собственные пределы16. Надличностное сознание приобщает человека к опыту запредельного бытия17.

66. По-настоящему интересно только запредельно интересное.

Итак:

67. То, что осуществляется, важнее того, кто осуществляет18.

68. Неважно, кто является автором предыдущего суждения.

69. Но его автор — я.

70. Точка.

Антон Рай, 2016.

Принцип бодрствования, принцип пробуждения

Часть первая. Реальность как точка отсчета

1.0. Три вопроса

Вопрос, который требуется теперь разрешить, может быть сформулирован следующим образом: как человеку понять, что он выбрал именно то дело в жизни, которое и является именно ЕГО делом? Далее, как в рамках этого дела человеку понять, что он делает что-то действительно стоящее? Наконец, третий вопрос: как можно поставить точку в том или ином повествовании, то есть сказать себе: «Этот текст завершен»? Ключевой из этих вопросов — первый, два последующих проясняют лишь кое-что, тогда как именно ответ на первый вопрос проясняет ситуацию в целом. Тот, кто занимается СВОИМ делом, тот делает что-то стоящее и как-то да поставит точку (хотя и тут требуются уточнения, почему я все же и сформулировал дополнительные вопросы).

1.1. Четвертый вопрос

Но прежде чем отвечать на эти три вопроса, я вынужден сформулировать вопрос четвертый: как отличить состояние сна от состояния бодрствования? Ответ на этот четвертый вопрос послужит введением к ответу на первые три.

1.2. Принцип бодрствования

Вопрос о сне и бодрствовании является, пожалуй, одним из проклятых вопросов философии. Как вполне надежно отличить одно от другого? Ни Сократ не мог определиться с этим19, ни Декарт20.

При этом сама постановка вопроса мне вообще-то всегда казалась несколько странной, потому что, например, в настоящий момент я совершенно четко знаю, что я не сплю. Что дает мне эту уверенность? Даже трудно ответить, настолько настоящее состояние бодрствования самоочевидно. В этом смысле вместо Декарта полезнее обратиться к словам Аристотеля, который писал:

«…некоторые испытывают вот такое сомнение: они спрашивают, кто же судит о том, кто в здравом уме, и кто вообще правильно судит о каждой вещи. Испытывать такого рода сомнения — это все равно что сомневаться в том, спим ли мы сейчас или бодрствуем. А смысл всех подобных сомнений один и тот же. Те, кто их испытывает, требуют для всего обоснования; ведь они ищут начало и хотят его найти с помощью доказательства, хотя по их действиям ясно, что они в этом не убеждены. Но, как мы сказали, это их беда: они ищут обоснования для того, для чего нет обоснования; ведь начало доказательства не есть [предмет] доказательства». (Аристотель. «Метафизика». Книга 4. гл.6).

Итак, бодрствование самоочевидно, а самоочевидность на то и самоочевидна, что обосновывать ее не следует. Но далее мне (или даже Аристотелю) могут традиционно возразить: ведь в состоянии сна человеку тоже преимущественно кажется, что он не спит — так вот, если я уверен в том, что не сплю сейчас, и если я полагаю, что не сплю, когда на самом деле я сплю, то разве могу я быть уверенным в том, что и сейчас я бодрствую? Почему бы не допустить, что и сейчас я сплю? Однако приводящие это возражение упускают из вида один (и ключевой) момент: они переводят человека в состояние сна и хотят, чтобы он рассуждал, находясь именно в этом состоянии, тогда как человеку сподручнее рассуждать, находясь в состоянии бодрствования. Так вот, находясь в состоянии бодрствования, я вижу вполне ясно, что не сплю, а вот когда я сплю, то действительно, понять, сплю я или нет, фактически никак невозможно. Таким образом, единственно нахождение в состоянии бодрствования может служить надежным критерием отличия состояния сна от состояния бодрствования. Пока я не сплю, я совершенно точно знаю, что не сплю. В состоянии бодрствования сама постановка вопроса о том, что «возможно, я все же сплю», невозможна, либо возможна лишь в иносказательном смысле21.

1.3. Жизнь как сон

Здесь возникает серьезный соблазн посчитать вопрос решенным, хотя увы, он еще далеко не решен. Напомню, что рассуждение о сне и бодрствовании является лишь преамбулой для основного рассуждения о призвании человека. Проблема в том, что обнаруженный принцип бодрствования, как оказывается, нельзя применить при рассмотрении вопроса о призвании. Точнее, и можно, и нельзя. «Можно» в том смысле, что человек, нашедший свое дело, понимает, что он нашел именно свое дело (хотя и здесь возможны серьезные оговорки, далее этот вопрос будет рассмотрен отдельно); его дело — это и есть «состояние бодрствования». Но начать поиски своего дела он может только когда он еще не знает, что ему в точности надо (для чего он родился) — а следовательно, он должен «начать рассуждение» находясь в состоянии «жизненного сна», чего мне так хотелось избежать.

1.4. «Я сплю»

Теперь опять сфокусируемся на состоянии сна. Что происходит во сне? Во сне человек точно так же, как и наяву, говорит себе: я бодрствую, хотя на самом деле это не так, то есть (в интересующем нас контексте) сон есть утверждение ложного состояния бодрствования. Именно поэтому во сне и невозможно противопоставить сон бодрствованию: пришлось бы противопоставлять одно бодрствование (ложное) другому (истинному), но тогда сразу стало бы ясно, что сейчас я не бодрствую, а сплю. И вот тут мы подходим к очень любопытному моменту, а именно к утверждению: я сплю. Возможно ли переживать сон как сон? В принципе, возможно, но примерно так же, как и бодрствуя, можно тем не менее пребывать в дреме. Логически же здесь мы сталкиваемся с явным противоречием. Утверждая «Я сплю», человек противопоставляет сон бодрствованию, и тем самым разрушает состояние сна как нечто действительное. Повторюсь, это крайне любопытный аспект — стоит только человеку понять, что сон не является реальностью, как он скорее всего проснется, то есть вернется к реальности. Отсюда видно, что суждение «Я сплю» является пограничным и отграничивает одно «Я бодрствую» (ложное или сонное) от другого «Я бодрствую» (истинного).

1.5. Принцип пробуждения

Что нам дает понимание функции суждения «Я сплю»? Очень многое. Только это суждение может служить путеводной нитью, держась за которую, человек может все-таки попытаться отличить состояние сна от состояния бодрствования в тот момент, когда он спит. Сколько бы человек ни говорил себе «Я бодрствую», он запросто может ошибаться. Но как только человек сказал себе «Я сплю», он должен проснуться. Итак, человек может быть уверен в том, что он бодрствует, лишь тогда, когда он пережил момент пробуждения от сна — соответственно, я назову этот новый принцип принципом пробуждения. Только тут, в момент пробуждения, одно состояние четко отделяется от другого. Только зная, что такое сон, человек понимает и что такое бодрствование.

1.6. «Портрет» Гоголя или множественность пробуждений

Литература, однако, учит нас, что и во сне можно просыпаться. Вспомним хоть «Портрет» Гоголя. Главный герой этой слишком петербургской повести — художник Чартков — трижды просыпается во сне! Он просыпается, а потом выясняется, что он продолжает спать, потом он просыпается еще раз, а потом еще раз!22 Не размывает ли это действие принципа пробуждения? Или мы должны отнестись к этому просто как к литературной игре? Но ведь не бывает «просто» литературных игр. Все литературные игры имеют свой вполне реальный как прямой, так и аллегорический смысл. С прямым смыслом все ясно — и во сне можно проснуться, продолжая спать. Что касается смысла аллегорического (а нас сейчас более всего волнует вопрос о призвании человека), то мало разве «пробудившихся людей», которые продолжают спать? Мало разве тех, кто проснулся настолько, чтобы воскликнуть: «Я — писатель!», но при этом вовсе писателями не являются (если бы это было не так, то мы были бы окружены полчищами Гоголей). Но как же нам в таком случае все-таки отличить истинное пробуждение от ложного? Не оказываемся ли мы все время в некоем магически-порочном круге, в котором всякая истинность в итоге может обернуться ложностью, а всякое пробуждение погружает нас во все новый сон?

1.7. Взаимосвязь принципа пробуждения с принципом бодрствования

Чтобы обрести надежную почву под ногами, мы должны вернуться к принципу бодрствования. Этот принцип оказывается недейственным без дополнения принципом пробуждения, но и принцип пробуждения, в свою очередь, оказывается недейственным без связи с принципом бодрствования. Нельзя пробудиться, если не существует надежно-установленного состояния бодрствования. Нельзя быть уверенным в том, что ты не спишь, пока ты не проснулся. Переходя к «делам нашим скорбным», мы знаем точно, что есть на свете настоящие писатели, следовательно, надежно устанавливаемое состояние «писательского бодрствования» возможно, и уже одной этой возможности нам вполне достаточно для того, чтобы противопоставить ложное состояние уверенности в том, что «я — писатель» истинному состояния я-писательства. Конечно, уверенный в себе я-писатель вполне может заблуждаться и вовсе не быть писателем, но вот Писатель не может не знать про себя, что он Писатель. Так и человек, уверенный в том, что он проснулся, может продолжать спать — и все-таки когда-то же он должен проснуться!

1.8. «Матрица», Кортасар и спящий король

Рассмотрим проблематику сна и бодрствования (чуть шире: реальности и иллюзии, принимаемой за реальность) на конкретных примерах из мира художественных видений. Начну я, пожалуй, с фильма «Матрица», в котором все население планеты Земля погружено оразумившимися компами в виртуальный сон; люди массово мнят реальностью то, что реальностью вовсе не является (а именно Матрицу, в которую они все загружены). Отсюда и глубокомысленный вопрос, которым задается, например, Морфиус, а за ним и многие философствующие по мотивам фильма: «Что есть реальность?». Предполагается, что этот вопрос должен ставить в тупик, и что он даже где-то в принципе неразрешим. И вопрос действительно ставит в тупик, и, до тех пор, пока человек погружен в Матрицу, он действительно неразрешим. Как раз этим вопросом и мучается хакер Нео, он чувствует — что-то неладно — та реальность, которую ему подсовывают, возможно, и не реальность вовсе. Но если это — не реальность, то где — реальность? Есть ли она где-то в принципе? Если бы Нео не верил в возможность существования реальности, то что бы он тогда искал? Следовательно, главный философский урок «Матрицы» состоит вовсе не в том, что нельзя понять, где реальность, а где — имитация реальности, а в том, что: как бы сильна ни была иллюзия, человеку по силам пробиться к реальности. Ведь именно это и сделал Нео. И далее мы должны задаться вопросом: ставит ли Нео эту обретенную на фоне иллюзии реальность под сомнение? Да ни разу. Нет, неправда, один раз ставит, а именно сразу после того, как очутился в реальном мире. А почему? Именно потому, что он пробудился от сна. Слишком резкий контраст, сразу его не принять. Тот, кто проснулся, слишком хорошо видит огромную разницу между сном и явью, и пытаться убедить его в том, что, возможно, это одно и то же — напрасный труд. Матрица — это иллюзия. Реальность — это реальность. Тот, кто с немалым трудом принял второй тезис, первый принимает уже без затруднений. Его уже не обмануть иллюзией. И только пройдя через шок пробуждения, обретаешь реальную почву под ногами.

1.9. Кортасар или «в реальном плену у снящихся ацтеков»

Пример «Матрицы» станет основополагающим при рассмотрении всех других примеров подобного рода. Каково бы ни было могущество иллюзии, мы всегда и везде должны искать реальность как безусловную точку отсчета. И мы все время будем находить ее. Вспомним, например, известный рассказ Хулио Кортасара «Ночью на спине, лицом кверху». Главный герой этого рассказа попадает в автокатастрофу, ему снится сон о том, как он сражается с ацтеками и попадает в плен, а потом оказывается, что сном является автокатастрофа, а реальность — плен у ацтеков. И опять первоначально нам может показаться, что проблема выбора между сном и явью в этом рассказе неразрешима. При этом разрешение этой проблемы было сформулировано при описании рассказа: «а реальность — плен у ацтеков». Разве не к этому ведет весь рассказ? А если это так, то реальность в рассказе имеется и реальность вполне недвусмысленная, пусть и не та, какой она представлялась вначале.

1.10. Спящий король

Можно еще вспомнить о знаменитом спящем короле из «Алисы в Зазеркалье», которому якобы снится Алиса, а если он проснется, то и Алисы не станет. Руководствуясь соображениями двух последних главок, мы без труда найдем путеводную нить в данной ситуации — даже если король проснется и Алисы не станет, то это не уничтожит реальность, но лишь утвердит иллюзию той реальности, в которой сейчас находится Алиса. Мы просто окажемся в реальности короля. Ситуация «Зазеркалья» несколько усложняется ввиду того, что Алиса ведь и сама спит и видит все во сне, таким образом, если бы король и проснулся, то, очевидно, сам-то он лишь снится Алисе! Однако мы не должны обманываться хитросплетениями сюжета, да еще с введением дополнительной проблематики: «Насколько реально художественное повествование?»23, а ведь то, что снится Алисе, несомненно реально, реальность этой истории доказана не одним поколением читающих ее. Но все эти нюансы не должны уводить нас от сути разбираемого теперь вопроса, а нам лишь важно определиться с критерием отличия сна от бодрствования, и мы везде находим этот критерий в реальности как безусловной точке отсчета. Алиса спит и видит сон, проснувшись, она оказывается в реальности; Нео загружен в Матрицу, из которой ищет выхода и находит его, оказываясь в реальности; герой рассказа Хулио Кортасара видит сон, но сон оказывается реальностью. Везде мы упираемся в реальность, на фоне которой различие между бодрствованием и сном не подлежит сомнению. Также и в разбираемом ранее «Портрете» Гоголя, несмотря на всю множественность пробуждений, в итоге художник Чартков все же оказывается в реальности, которая уже не ставится под сомнение.

1.11. Можно ли уничтожить реальность?

Но можно ли придумать такой сюжет, который уничтожил бы реальность как точку отсчета? Наверное, можно. Для этого всего лишь необходимо сделать точкой отсчета иллюзию24. Я ведь не утверждаю, что этого сделать нельзя, я утверждаю лишь, что если уж реальность как точка отсчета появляется, то она становится безусловной точкой отсчета, за которой различие между сном и явью становится явным. Думаю, я повторил этот тезис достаточное количество раз, чтобы он уже четко отпечатался в памяти читающего. Думаю также, что, поскольку данные рассуждения ведутся мною из реальности (и там же воспринимаются вами), то мы должны безоговорочно принять тезис о принципиальной неуничтожимости реальности. Да, придумать сюжет, в котором реальности как точки отсчета не было бы — это возможно; но помыслить реальность, в которой не было бы реальности как точки отсчета — это нереально.

1.12. К вопросу об определениях: сон, бодрствование, пробуждение…

Так как нам постоянно приходится перескакивать от буквального понимания состояний сна и бодрствования к аллегорическим, то имеет смысл четко определиться с тем, что здесь понимается под словосочетаниями «жизненный сон», «жизненное бодрствование» и «жизненное пробуждение».

Под жизненным сном здесь понимается состояние, в котором человек либо не отдает себе отчета в том, что живет так, как ему и следует жить, либо отдает себе отчет, что он живет не так, как ему следовало бы жить.

Под жизненным бодрствованием здесь понимается состояние, в котором человек уверен в том, что он живет так, как ему и следует жить; занимается именно тем делом, к которому он и был призван.

Под жизненным пробуждением здесь понимается переход от состояния жизненного сна к состоянию жизненного бодрствования. Человек пробуждается тогда, когда он может четко различить два состояния: предыдущее, когда он жил не так, как следовало жить, и настоящее состояние — когда он живет именно так, как ему и следует.

1.13. Самое важное

А теперь я скажу одну очень важную вещь. Даже самую важную вещь. Скажу ее каждому, кто читает сейчас эти строки, обращаясь к вам как бы напрямую, так, чтобы вы даже почти могли услышать мой голос. Скажу то, что вы должны сами сказать себе. Итак…

Скажите себе: Я не живу, я сплю. Говорили вы себе эти слова? Если нет, то скажите, пока еще не поздно. Скажите прямо сейчас! Если вы хотите проснуться от жизненной спячки, то сначала должны осознать свой сон. Конечно, я допускаю, что в настоящий момент вы не спите, что вы уже пробудились, и тогда я очень за вас рад. Хотя бы уже и то, что вы читаете сейчас эти строки, наводит на мысль, что вы человек мыслящий, а следовательно, ваш мозг не спит. Но полнота пробуждения — дело исключительное в своей редкости, и потому я не сомневаюсь, что среди читающих куда больше «скорее спящих», чем «скорее проснувшихся». Так вот, не питайте иллюзий — вы спите! И вы можете проснуться. А можете и не проснуться. Но только сказав себе, даже прокричав: «Я сплю!» — вы себя и разбудите. Другого пути нет.

Часть вторая. Три стадии пробуждения

2.0. Что? Как? Зачем?

Теперь стоит рассмотреть различные способы пробуждения человека от жизненной спячки. Общий принцип ясен: человек с рождения чаще всего принуждаем делать что-то, что ему так или иначе не нравится, в свою очередь, он ищет какой-то образ действия, который бы пришелся ему по душе. И вот, если уж мы (то есть я, конечно) выбрали пример с писательством, то допустим, что на каком-то этапе человек решает стать писателем и начинает писать-писать-писать, и, как правило, поначалу всякому пишущему очень нравится то, что он пишет. Эту стадию я назову Что? — стадией пробуждения, или стадией выбора того или иного образа действия. Это стадия упоительного восторга перед открывающимися возможностями, и одновременно это стадия почти полного непонимания, как этими возможностями пользоваться. Кстати, на этой стадии застревают очень многие. Многие понимают, что они хотели бы делать, но чтобы понять — как?… Мы почти автоматически перешли ко второй стадии пробуждения, которую я назову Как? — стадией. На этой стадии человек понимает, что одного опьянения маловато для озарения. Надо постигнуть законы избранного дела. Творческие профессии вроде бы хороши тем, что здесь нет законов; перед человеком-творцом просто лежит лист бумаги (открыт файл) и пиши-твори что хочешь. Но если законов и нет, то их надо открыть, а иначе ничего стоящего не написать. Заметим, что тот, кто понял как? видит несомненную слабость своей работы, осуществляемой до приобретенного как? — понимания. Иначе говоря, он ясно видит момент пробуждения, ясно может различить два состояния и сказать себе — «тогда я все еще спал, хотя мне и казалось, что я уже проснулся». И все-таки, в соответствии с ситуацией многократного пробуждения, описанной в «Портрете», наш писатель все еще не Писатель, он все еще только мнит себя писателем, но на самом деле он все еще спит. Чтобы проснуться окончательно и бесповоротно, человек должен ответить еще на один вопрос: зачем я делаю то, что делаю? В частности, зачем я пишу эти строки?

2.1. Так зачем же?

Если ответы на вопросы что? и как? у каждого творческого человека должны быть свои, то ответ на вопрос зачем? может быть только один для всех творческих людей. Парадоксальным образом, но этот вопрос должен быть снят, его снятие и есть ответ на вопрос. Иначе говоря, существует только один ответ на вопрос зачем? — затем. Зачем я это делаю? — Затем, что это мое дело. Всякая попытка подменить подобный ответ на какой-то, как кажется, более конкретный, ведет в никуда.

Впрочем, конечно, я не прав. Затем не объясняет зачем. Здесь я вынужден обратиться к ранее проведенному мною рассуждению об Абсолюте и стремлению к совершенству25. Всякое творческое дело связано с поиском смысла и упирается в необходимость выразить Абсолют (Совершенство). Абсолют же есть некая идея, высшая значимость которой самоочевидна. Уточняя, можно сказать, что Абсолют есть идея-критерий; наиболее общая идея, являющаяся мерой всех вещей в той или иной сфере деятельности. Например, в науке это идея Истины, а в искусстве — идея Прекрасного. Высшая значимость Истины для ученого самоочевидна, а если это не так, то он просто не ученый. Нет смысла заниматься наукой, не придавая высшего значения идее Истины. Напротив, как только появляется высшая значимость как некая самоочевидность, то понятие смысла уже неотторжимо от нее. Зачем ученому искать Истину? Потому что это Истина. Всякая попытка обосновать самоочевидную значимость Истины излишня, а жизнь человека, понимающего это, обретает самоочевидный смысл.

2. 2. О настоящей реальности

Итак, есть три стадии пробуждения: 1. Что? — стадия (на этой стадии человеку нравится то, что он делает); 2. Как? — стадия (понимание того, как делать); 3. Зачем? — стадия (осмысленность дела). Реальность становится по-настоящему реальной в тот момент, когда человек придает ей смысл. Осмысленная реальность не может быть иллюзорной. Осмысленное существование не задается вопросом о своей истинности (предварительно задаваясь им наиболее яростно, чем оно и отличается от бессмысленного существования, которое тоже не задается вопросом о своей истинности; осмысленное существование есть ответ на вопрос, бессмысленное — бегство от вопроса). Бодрствование равно осмысленность, пробуждение есть пробуждение к осмысленному существованию. Смысл — в поиске и воплощении Абсолюта.

2.3. Сомнения и предвкушаемое торжество логики

До тех пор, пока вы не взглянете на Абсолют, вы не пробудитесь, вы обречены спать, даже если ответили на вопрос что? (вы хотите делать) и даже если поняли как (это надо делать). Вместе с тем, известен не один случай, когда мастера (в том числе и величайшие) в своей сфере деятельности презрительно относились к своему делу. Далее я и предлагаю рассмотреть несколько «случаев», которые ставят под сомнение логику данного исследования. Разумеется, делается это для того, чтобы логика в конце концов восторжествовала. Если хотя бы в рассуждении не будет торжествовать логика, то где же ей еще и торжествовать?

2.4.0. Случай с пловцом

Жил на свете один пловец, который мечтал выиграть Олимпийские Игры. Ради этого он вкалывал на тренировках как проклятый, лишая себя многих, да и почти всех радостей жизни. Жизнь скукожилась до размера плавательного бассейна. Цель жизни измерялась секундами и долями секунд, требующимися, чтобы доплыть до финиша. Иногда, когда становилось особенно трудно, пловец спрашивал у себя: «Ради чего я убиваюсь?». Ответ приходил почти сразу: «Ради победы на Олимпиаде». Ему всё казалось, что в момент победы он обретет нечто такое, чему даже и трудно дать название, нечто оправдывающее все лишения, нечто удивительное, почти чудесное. «Я — олимпийский чемпион», — эта фраза должна была искупить всё. И вот настало время Олимпийских Игр, и наш пловец выиграл их. Но, о чудо, ничего чудесного не произошло; победное прикосновение к бортику ничего не поменяло в жизни пловца. Да, он был рад победе, но не мог понять — для чего же он лишал себя всего в жизни? Ради этого мига? Но он не чувствовал ничего особенного. «Сейчас я просто устал, — сказал он себе, — радость и подлинное осознание победы придут позже». Время прошло, осознание не пришло. И спустя годы он всё спрашивал себя: «Да стоила ли игра свеч, стоило ли подчинять жизнь сражению за эту победу?» — и не находил ответа, что фактически было равносильно ответу: «Не стоило».

2.4.1. Случай с пловцом. Притча — ложь, да в ней намек

Рассказывая этот случай, я избрал форму притчи, но поверьте, история эта, как в таких случаях говорят, «основана на реальных событиях». Впрочем, все притчи основаны на реальных событиях, если они хоть чего-нибудь стоят. Толковаться же притча может по-разному, я вполне допускаю и такое толкование: человек не может ставить знак равенства между своей жизнью и результатом в каком-то деле. Но лично меня такое толкование не устраивает. Мне интересно другое, мне интересен ответ на вопрос: можно ли достичь вершины в каком-то деле, не понимая, зачем нужно делать это дело? И оказывается, что можно. Но ведь тут соблюдены все выше-оговоренные условия пробуждения: пловец знает и что ему делать, и как, и приобщается к Абсолюту спортивных достижений — ведь что такое золотая олимпийская медаль, как не абсолютное выражение спортивного успеха? Однако, как мы видим, вопрос «зачем?» остается без ответа, несмотря на победу. Получается, что наш пловец, несмотря на всю свою титаническую активность, спал, а не бодрствовал. Как же это можно объяснить?

Я предлагаю следующее объяснение: спорт дает слишком формальное приближение к Абсолюту. Формальность эта видна уже в самой форме соревнования — выигрывает тот, кто приходит первым. Но в этом нет и не может быть безусловного смысла. Это, так сказать, слишком телесный результат, не принимающийся сознанием за безусловно значимый. В таком случае наш пловец оказался слишком сознательным для спортсмена, поэтому приобщение к спортивному Абсолюту и не стало для него ответом на вопрос «зачем?». Ему бы философией, а не плаванием заниматься…

2.5.0. Случай с теннисистом

Жизнь пишет свои притчи прямо у нас на глазах, а нам лишь остается быть хотя бы немного внимательными, если мы хотим прочесть их. Вот вам еще одна причта, на этот раз — о теннисисте, причем у этого теннисиста, в отличие от пловца, будет вполне конкретное имя, его зовут Ник Киргиос. Молодой, талантливый парень, 13-я ракетка мира26 в 21 год. Блестящие перспективы вскорости стать первым. Но ему всё равно. Он не слишком высокого мнения ни о теннисе в целом, ни, соответственно, о своих возможных достижениях в теннисе. Впрочем, незачем говорить что-то за кого-то, когда он и сам может сказать за себя. Послушаем Ника:

Высказывание Ника номер один: «Перспектива стать первым в мире совершенно меня не будоражит, честно говоря. Это не то, чего я хотел бы добиться. 13-й я в мире, или первый, или 20-й — мне все равно. Это всего лишь теннис».

Высказывание Ника номер два: «Да мне вообще все равно, честно говоря. Мне каждый день кто-то говорит, что мне делать, как себя вести. Я вообще на это внимания не обращаю».

Высказывание Ника номер три (в диалоге):

— Так зачем тогда играть в теннис?

— Ну, к сожалению, всем нам нужны деньги, не так ли?

— Но выиграть «Шлем» — то ты хочешь?

— Было бы прикольно, наверное.

Высказывание Ника номер четыре:

На вопрос, что он узнал о себе самом в этом году, Киргиос отвечает: «В конечном счете, мне все очень даже нравится. Я не воспринимаю себя слишком серьезно. Мы же просто играем. Это ничего не значит. Есть куча вещей в жизни и мире, которые волнуют меня больше тенниса. Глобально теннис вообще не играет никакой роли».

Наконец, высказывание Ника номер пять:

« — О’кей Ник, но что тебе нравится в теннисе, в который ты играешь с кошачьей, непринужденной, природной грацией, когда ты этого хочешь?

— Мне нравится то, чего можно добиться благодаря теннису. То, что его сопровождает. Деньги, стиль жизни. Мне очень повезло заниматься спортом, который приносит такие привилегии. Я постоянно посещаю новые места, знакомлюсь с новыми людьми, смотрю мир. Иметь такие возможности — большая удача. Мне нравится, что я могу своим примером вдохновить людей, потом еще кому-то помочь»27.

Богатейшие цитаты, ценнейшие слова. И конечно, я не могу удержаться от того, чтобы еще немного не покапать на мозги Ника Киргиоса, благо, он все равно никогда меня не услышит. Правда, в отличие от него самого, я не скажу ничего оригинального. Оригинальничать — это особая работа, требующая особого мастерства. Я же скажу лишь то, что и так всем понятно, а именно что нельзя так относиться к делу своей жизни, что это преступление против данного ему природой-мамой-папой-богом-судьбой-случаем таланта. Но разве Ник не прав, разве теннис действительно что-то значит «глобально»? Это ведь действительно «просто игра». Плюс, совсем недавно я и сам говорил, что спорту в целом не хватает некоей безусловной смысловой составляющей; случай с пловцом как раз на это и указывал.

Но случай с пловцом серьезно отличается от случая с теннисистом. Только тот, кто доходит до конца пути (кто идет по пути) может судить о нем. Тот же, кто не хочет идти, и судить ни о чем не может. Чтобы критиковать теннис, надо либо вообще им не заниматься, либо тогда уж стать настоящим теннисистом. Но выбрать теннис как дело, которым ты занимаешься, и при этом говорить, что это «всего лишь игра»… — ну так играй, если это игра, а если не можешь играть, то ты не игрок, — так займись чем-то другим. Но только не играй, играя, не смеши людей, не унижай игру. И не говори, что ты не относишься к себе всерьез. Именно к СЕБЕ (а не к теннису) ты и относишься слишком серьезно. Именно ТЕБЕ нужны деньги и всё «чего можно добиться благодаря теннису», и поэтому же сам теннис ничего и не значит глобально. Что значит какой-то там теннис на ТВОЕМ фоне? Ты кажешься себе оригинальным, а на самом деле банально не видишь дальше собственного носа. Ты думаешь, что смотришь за горизонт, а на самом деле твой кругозор ограничен жалкой мишурой той жизни, что лишь сопровождает жизнь, не составляя ее сути. Ты спишь Ник, и при таком беспробудном подходе очень мало шансов, что ты проснешься. Что? и Как? — на эти вопросы ты ответы знаешь. Но зачем? — ответ на этот вопрос тебе неведом. И, в отличие от пловца, ты даже не задавался им.

Хотя, возможно, что проблема Ника Киргиоса как раз в том, что он не ответил на самый первый вопрос — что? Что он вообще хочет? Не похоже, чтобы ему особенно хотелось играть в теннис. Может, именно здесь исток проблемы? «Всего лишь игра» перестает быть всего лишь игрой, когда она поглощает играющего. Именно это первичное поглощение, происходящее обычно, когда человек еще малосознателен в отношении поглощающего, определяет ответ на вопрос «что?». Это начало начал. А тот, кто не знает этого чувства самозабвенного поглощения, тому и далее будет почти невозможно ответить на вопрос зачем? Ник Киргиос, похоже, поглощен одним — собой. Что же, не он первый, не он последний. И результаты такого ограниченного поглощения всегда одни и те же — увы, они совсем не столь оригинальны, какими кажутся оригинальничающим. Просто жизнь проходит мимо, а жизненные возможности упускаются. Или это «всего лишь» жизнь?

2.5.1. Случай с теннисистом. Человек как результат своей деятельности

Случай Киргиоса вообще очень характерен, с какой стороны его ни рассматривай. Например, вот с какой. Очень часто доводится слышать, что человек несводим к тому делу, которое он делает. Это, безусловно, верно, если верно понять, что это значит. Во-первых, это может быть верно в отношении людей, которые не выстраивают свою жизнь через определенное дело, не считают дело чем-то главным в жизни. Мне представляется, что это подход несознательный, что здесь человек предпочитает безличное начало существования сознательному началу раскрытия способностей28. И вместе с тем я не стану осуждать данный выбор как заведомо ложный; в ряде, и даже во многих случаях он оказывается оправдан. Существующее существование тоже имеет право на существование, хотя сознание и требует сознательного отношения к жизни.

Но есть сферы деятельности, которые подразумевают историческое измерение. Например, если человек занимается искусством, то он не имеет никакого права говорить, что искусство для него не важно, потому что в таком случае то, чем он занимается, не может называться Искусством. История Искусств задает слишком высокий стандарт для Искусства, чтобы можно было заниматься им «походя». Профессиональный спорт или спорт больших достижений тоже имеет свое историческое измерение. Если ты просто гоняешь мяч во дворе, то это твое полное право — насколько серьезно ты относишься к такому времяпрепровождению. Но если ты выходишь на стадион, полный людей, собравшихся специально для того, чтобы наблюдать за твоей игрой — ситуация совсем другая. Тут не в игрушки играют, тут демонстрируют мастерство, на оттачивание которого кладут целые жизни. А иначе подлинное мастерство и не достигается. Именно так и обусловливается глобальная значимость спорта — через запредельность усилий, требующихся, чтобы достичь значимого результата.

И здесь мы возвращаемся к вопросу о несводимости личности человека к делу, которым он занимается. Личность у нас, получается, вся такая огромная и многогранная, а дело, получается, всё такое маленькое и однобокое. Да нет, не получается ничего такого. Всякий человек, нашедший свое дело (проснувшийся от спячки) и пытающийся довести его до логического конца, понимает всю неисчерпаемость этой задачи. Но личность действительно не сводима к делу — потому что личность не в состоянии поставить дело выше себя любимой. Тут уж надо что-то предпочесть — либо носиться со своей драгоценной личностью, либо довести дело до конца29. Ник Киргиос слишком драгоценная личность, чтобы ставить какое-то жалкое первое место в рейтинге выше первого человека на Земле — ЕГО, Киргиоса, то есть. Таким образом, его суждение о первом месте в рейтинге, которое могло бы кому-то показаться даже философичным (мол, всё это суета), на самом деле является крайне самовлюбленным суждением. И если пловец, возможно, пробудился в момент победы на Олимпиаде (философски осознав ее тщетность), то теннисист беспробудно дрыхнет и именно поэтому не может выиграть ничего серьезного.

2.6. Портрет проснувшегося Дориана Грея

А как же быть с искусством жизни?

«Живите! Живите той удивительной жизнью, которая заключена внутри вас. Пусть ничто не проходит мимо вас! Никогда не уставайте искать новые ощущения!» (Оскар Уайльд. «Портрет Дориана Грея». Пер. В. Чухно).

Так вещает не кто-нибудь, а сам лорд Генри Уоттон, причем вещает не кому-нибудь, а самому Дориану Грею. Случай Дориана особенно интересен, ведь лорд Генри самым буквальным образом пробуждает Дориана Грея от жизненной спячки, что в тексте подчеркивается особо30. Он открывает Дориану глаза на самого себя. Дориан, до сих пор пользующийся своим обаянием лишь интуитивно, вдруг понимает, какая огромная сила сокрыта в нем (но лишь пока он молод). И он начинает жить по-новому, придав смутным очертаниям своей жизни четкие контуры. Назовем мы эту жизнью прекрасной или ужасной, но это жизнь осмысленная. При этом Дориан вроде бы как раз практикует искусство жизни самой по себе, не связывая себя никаким конкретным делом. Не зря всё тот же лорд Генри говорит (а если Дориан — живет, то лорд Генри — озвучивает его жизнь):

«Вы — тот человек, которого наш век ищет… и боится, что нашел. Я очень рад, что вы не изваяли никакой статуи, не написали картины, вообще не создали ничего вне себя. Вашим искусством была жизнь. Вы переложили себя на музыку. Дни вашей жизни — это ваши сонеты». (Оскар Уайльд. «Портрет Дориана Грея»).

А может быть, всё же зря? В самом деле: в чем источник жизненной силы Дориана? В его красоте. Как проявляет себя красота? — она очаровывает. Дориан, сначала безыскусно околдовав простодушного Бэзила, а потом и искушенного лорда Генри, превращает свою красоту в отточенный инструмент опасного очарования. Так можем ли мы говорить, что он не занят никаким конкретным делом? «Очаровывать — тоже мне дело!» — воскликните вы. Но вы сначала попробуйте, а потом уже восклицайте. Я вот, например, сроду никого не мог очаровать, разве что с помощью слов, причем слов письменных, а не устных. Очарование же красоты, покоряющей всё, что попадает в область ее воздействия, многие торопятся приписать одним лишь внешним данным, но это, конечно, примитивный подход — так можно и всякое умное рассуждение приписать лишь наличию у рассуждающего развитого мозга. Но мозговитых людей много, а умных — куда меньше. И красивых много, а вот очаровательных, хотя и не так мало, как умных, но… Искусство очарования — это искусство, и, как всякое искусство, оно требует изучения и искусного применения. Как всякое конкретное искусство оно является конкретным делом. Дориан Грей — очень занятой человек, хотя занятой и не совсем тем, чем следовало бы.

2.7. Портрет Остапа Бендера

Таким образом, и здесь (в случае с Дорианом Греем) мы не можем вполне дистанцироваться от понятия «дела жизни». Вообще, искусство жизни в основном и сводится либо к ее прожиганию, либо к превращению жизни в некую авантюру. В той же литературе создан прекрасный образ авантюриста всех времен и народов — я имею в виду Остапа Бендера. Но я надеюсь, никому не придет в голову утверждать, что Остап Бендер ничем конкретным не занят, хотя его так же невозможно представить себе бездеятельным, как и деятельным в рамках какой-то конкретной профессии. Его дело — авантюра. Дайте ему идею грандиозной авантюры, и его жизнь наполнится безусловным смыслом. Ну а то, что авантюра требует своей «профессиональной» подготовки, самоочевидно. В этом смысле весьма характерно сравнение Остапа Бендера, вышедшего на охоту за подпольным советским миллионером, с хирургом:

«Великий комбинатор чувствовал себя в положении хирурга, которому предстоит произвести весьма серьезную операцию. Все готово. В электрических кастрюльках парятся салфеточки и бинты, сестра милосердия в белой тоге неслышно передвигается по кафельному полу, блестят медицинский фаянс и никель, больной лежит на стеклянном столе, томно закатив глаза к потолку, в специально нагретом воздухе носится запах немецкой жевательной резинки. Хирург с растопыренными руками подходит к операционному столу, принимает от ассистента стерилизованный финский нож и сухо говорит больному: «Ну-с, снимайте бурнус». (И. Ильф, Е. Петров. «Золотой теленок»).

И, конечно же, как и во всякой операции, всякое неточное движение скальпелем ведет к краху (вспомним первый неудачный наскок Остапа на Корейко — эпизод с десятью тысячами), а всякий успех требует длительной и тщательной подготовки (чтобы обчистить Корейко, понадобилось завести на него целое «дело»31).

2.8. Случай Абрагама, случай Кармайкла, случай Стрикленда…

Но возможен и другой подход. Выше я уже упомянул о случае, когда человек сознательно предпочитает существование сознанию. Теперь приведу пример — пусть это опять будет пример из литературы, причем в роли-иллюстрации выступит как раз хирург. Данный пример можно назвать «случаем врача» или еще «случаем Абрагама». Кто такой Абрагам? Персонаж романа Сомерсета Моэма «Луна и грош». Приводимая далее цитата несколько длиннее, чем обычно полагается быть цитатам, но отнеситесь к ней не как к цитате, а как к рассказываемой истории, хотя надеюсь, что эта история и так вам известна:

«Я рассказал Тиаре историю одного человека, с которым я познакомился в лондонской больнице Святого Фомы. Это был еврей по имени Абрагам, белокурый, плотный молодой человек, нрава робкого и скромного, но на редкость одаренный. Институт дал ему стипендию, и за пять лет учения он неизменно оставался лучшим студентом. После окончания медицинского факультета Абрагам был оставлен при больнице как хирург и терапевт. Блистательные его таланты признавались всеми. Вскоре он получил постоянную должность, будущее его было обеспечено. Если вообще можно что-нибудь с уверенностью предрекать человеку, то уж Абрагаму, конечно, можно было предречь самую блестящую карьеру. Его ждали почет и богатство. Прежде чем приступить к своим новым обязанностям, он решил взять отпуск, а так как денег у него не было, то он поступил врачом на пароход, отправлявшийся в Ливан; там не очень-то нуждались в судовом враче, но один из главных хирургов больницы был знаком с директором пароходной линии — словом, все отлично устроилось.

Через месяц или полтора Абрагам прислал в дирекцию письмо, в котором сообщал, что никогда не вернется в больницу. Это вызвало величайшее удивление и множество самых странных слухов. Когда человек совершает какой-нибудь неожиданный поступок, таковой обычно приписывают недостойным мотивам. Но очень скоро нашелся врач, готовый занять место Абрагама, и об Абрагаме забыли. О нем не было ни слуху ни духу.

Лет примерно через десять, когда экскурсионный пароход, на котором я находился, вошел в гавань Александрии, мне вместе с другими пассажирами пришлось подвергнуться врачебному осмотру. Врач был толстый мужчина в потрепанном костюме; когда он снял шляпу, я заметил, что у него совершенно голый череп. Мне показалось, что я с ним где-то встречался. И вдруг меня осенило.

— Абрагам, — сказал я.

Он в недоумении оглянулся, узнал меня, горячо потряс мне руку. После взаимных возгласов удивления, узнав, что я собираюсь заночевать в Александрии, он пригласил меня обедать в Английский клуб. Вечером, когда мы встретились за столиком, я спросил, как он сюда попал. Должность он занимал весьма скромную и явно находился в стесненных обстоятельствах. Абрагам рассказал мне свою историю. Уходя в плавание по Средиземному морю, он был уверен, что вернется в Лондон и приступит к работе в больнице Святого Фомы. Но в одно прекрасное утро его пароход подошел к Александрии, и Абрагам с палубы увидел город, сияющий белизной, и толпу на пристани; увидел туземцев в лохмотьях, суданских негров, шумливых, жестикулирующих итальянцев и греков, важных турок в фесках, яркое солнце и синее небо. Тут что-то случилось с ним, что именно, он не мог объяснить. «Это было как удар грома, — сказал он и, не удовлетворенный таким определением, добавил:

— Как откровение». Сердце его сжалось, затем возликовало — и сладостное чувство освобождения пронзило Абрагама. Ему казалось, что здесь его родина, и он тотчас же решил до конца дней своих остаться в Александрии. {…}

— Жалели вы когда-нибудь о своем поступке?

— Никогда, ни на одну минуту. Я зарабатываю достаточно, чтобы существовать, и я доволен. Я ничего больше не прошу у судьбы до самой смерти. И, умирая, скажу, что прекрасно прожил жизнь».

Здесь необходимо отметить и удержать в сознании два момента: первый — откровение, пережитое Абрагамом (а это есть не что иное, как момент пробуждения к подлинной жизни), и второй — «Я зарабатываю достаточно, чтобы существовать», — предпочтение простого существования раскрытию способностей хирурга. Врачебная деятельность становится не более чем средством к поддержанию существования, но смысл Абрагам находит не в деле, а в самом существовании. Далее контраст между двумя возможными судьбами Абрагама подчеркивается через диалог автора с преуспевающим врачом Алеком Кармайклом, который собственно и занял его место:

«У него был великолепный дом на улице Королевы Анны, обставленный с большим вкусом. На стенах столовой я увидел прелестного Белотто и две картины Зоффаниса, возбудившие во мне легкую зависть. Когда его жена, высокая красивая женщина в платье из золотой парчи, оставила нас вдвоем, я, смеясь, указал ему на перемены, происшедшие в его жизни с тех пор, как мы были студентами-медиками. В те времена мы считали непозволительной роскошью обед в захудалом итальянском ресторанчике на Вестминстер Бридж-роуд. Теперь Алек Кармайкл состоял в штате нескольких больниц и, надо думать, зарабатывал в год не менее десяти тысяч фунтов, а титул баронета был только первой из тех почетных наград, которые, несомненно, его ожидали.

— Да, мне жаловаться грех, — сказал он, — но самое странное, что всем этим я обязан счастливой случайности.

— Что ты имеешь в виду?

— Помнишь Абрагама? Вот перед кем открывалось блестящее будущее. В студенческие годы он во всем меня опережал. Ему доставались все награды и стипендии, на которые я метил. При нем я всегда играл вторую скрипку. Не уйди он из больницы, и он, а не я, занимал бы теперь это видное положение. Абрагам был гениальным хирургом. Никто не мог состязаться с ним. Когда его взяли в штат Святого Фомы, у меня не было никаких шансов остаться при больнице. Я бы сделался просто практикующим врачом без всякой надежды выбиться на дорогу. Но Абрагам ушел, и его место досталось мне. Это была первая удача.

— Да, ты, пожалуй, прав.

— Счастливый случай. Абрагам — чудак. Он совсем опустился, бедняга. Служит чем-то вроде санитарного врача в Александрии и зарабатывает гроши. Я слышал, что он живет с уродливой старой гречанкой, которая наплодила ему с полдюжины золотушных ребятишек. Да, ума и способностей еще недостаточно. Характер — вот самое важное. Абрагам был бесхарактерный человек.… Конечно, с моей стороны было бы лицемерием делать вид, будто я жалею, что Абрагам так поступил. Я-то ведь на этом немало выиграл. — Он с удовольствием затянулся дорогой сигарой. — Но не будь у меня тут личной заинтересованности, я бы пожалел, что даром пропал такой талант. Черт знает что, и надо же так исковеркать себе жизнь!

Я усомнился в том, что Абрагам исковеркал себе жизнь. Разве делать то, к чему у тебя лежит душа, жить так, как ты хочешь жить, и не знать внутреннего разлада — значит исковеркать себе жизнь? И такое ли уж это счастье быть видным хирургом, зарабатывать десять тысяч фунтов в год и иметь красавицу жену? Мне думается, все определяется тем, чего ищешь в жизни, и еще тем, что ты спрашиваешь с себя и с других. Но я опять придержал язык, ибо кто я, чтобы спорить с баронетом?» (Сомерсет Моэм. «Луна и грош»)

Ну а мы поспорим или в чем-то даже согласимся с баронетом. И в первую очередь мы должны четко ответить на вопрос: «Чья все-таки жизнь осмысленнее: Абрагама или Алека?». Ответ однозначный: Абрагама. Почему я настаиваю на однозначности? Из-за момента пробуждения. У Абрагама этот момент был, у Кармайкла — нет. Конечно, всех подробностей жизни Абрагама (как и Кармайкла) мы не знаем, поэтому не можем утверждать категорично, что именно побудило его сделать такой выбор. В тексте говорится лишь, что, оказавшись в Александрии, он вдруг почувствовал себя дома — «Ему казалось, что здесь его родина». Но в рамках разумных допущений можно предположить, что он не видел смысла во всей своей блестящей деятельности хирурга, хотя тем самым он и раскрывал свои способности; он предпочел раскрытию способностей — простое существование. Европейская цивилизация выступает здесь как символ существования, подчиненного профессиональному долгу, тогда как Александрия — символ существования как такового, существования более спонтанного. Проблема в том, что именно тут Абрагам и пережил настоящее пробуждение — не тогда, когда он певращался в гениального хирурга, но как раз, когда отказался от своих гениальных способностей и блестящих карьерных перспектив. Можно сказать, что, дойдя до вопроса — зачем он делает то, что делает? — он вдруг понял, что внятного ответа нет и заново ответил на первый вопрос, переосмыслив всю свою жизнь. Что я хочу делать? — ничего, я не хочу выстраивать свою жизнь через дело, я хочу просто — жить! (хочу быть живым существом, а не — врачом, пусть и занимаясь врачебной практикой) — так можно описать случай Абрагама.

Получается, что пробудился Абрагам, а способности раскрывает Алек. Как так? Но если бы мы действительно видели, как Алек Кармайкл раскрывает свои врачебные способности, то и разговор был бы другим. Может быть, это и так, но судить (пусть и додумывая) мы можем лишь по тому материалу, что нам дается автором книги, а Моэм рисует образ человека, уверенно движущегося вверх по карьерной лестнице, и всё более преуспевающего, но не более того. То есть способности для Алека, как и для Абрагама, являются лишь средством; но если Абрагама его способности кормят, то Алека — перекармливают. Но подлинно Врачом не является ни тот, ни другой. А если так, то, конечно, Абрагам куда честнее. Куда честнее и интереснее жить, чем делать карьеру. Можно возразить, что карьерный рост подразумевает и развитие способностей (разве Алек Кармайкл достиг бы высокого положения, если бы не был способным врачом?), но ведь суть дела всегда во внутренней мотивации. Что довлеет? Что является причиной, а что — следствием? Раскрытие способностей или то, что ему сопутствует? Преуспеяние в выкуривании дорогих сигар или все-таки в чем-то другом?

В общем, вместо предполагаемого противопоставления: «дело жизни — жизнь», мы получаем другое противопоставление: «карьера — жизнь». Один человек делает карьеру, другой отказывается. Абрагам поставил крест на карьере, чтобы жить, но «карьера» и есть нечто настолько сомнительное, что только обесценивает всякое дело и обедняет содержание жизни. Лучшее, что и можно сделать с «карьерой» — это поставить на ней крест. Делать карьеру бессмысленно (предоставим это дело самодовольным Алекам Кармайклам); всякий думающий человек, задающийся вопросом о смысле, понимает, что карьерный рост не совпадает с ростом личностным. Далее, однако, велико искушение всякое «дело» свести к «карьере», а всякий успех в деле — к карьерному росту. Тот, кто думает таким образом, скорее всего и проникается глубоким скептицизмом по отношению ко всем мыслимым делам.

Повторюсь, мне такой подход чужд, потому что карьера карьерой, а талант — талантом. Ведь при всем своем ограниченном самодовольстве в одном Алек Кармайкл прав — Абрагам угробил свой талант. Сознанию трудно с этим примириться, поскольку сознание всегда настаивает на том, что талант должен быть реализован. «Я должен открыть и реализовать скрытые во мне способности» — так можно сформулировать категорический императив сознания (его еще можно назвать категорическим творческим императивом). Чарльз Стрикленд — главное действующее лицо другого романа Моэма («Луна и грош»), подобно Абрагаму сбежал от европейской цивилизации, но им-то как раз руководствовало стремление выразить свой талант художника, и он просто искал наиболее подходящую для этого среду. А это совсем другое дело; совсем другое, то есть сознательное пробуждение:

« — И живопись вам дается?

— Еще не вполне. Но я научусь. Для этого я и приехал сюда. В Лондоне нет того, что мне нужно. Посмотрим, что будет здесь.

— Неужели вы надеетесь чего-нибудь добиться, начав в этом возрасте? Люди начинают писать лет в восемнадцать.

— Я теперь научусь быстрее, чем научился бы в восемнадцать лет.

— С чего вы взяли, что у вас есть талант?

Он ответил не сразу. Взгляд его был устремлен на снующую мимо нас толпу, но вряд ли он видел ее. То, что он ответил, собственно, не было ответом.

Я должен писать.

— Но ведь это более чем рискованная затея!… Конечно, может случиться чудо, и вы станете великим художником, но вы же должны понять, что тут один шанс против миллиона. Ведь это трагедия, если в конце концов вы убедитесь, что совершили ложный шаг.

Я должен писать, — повторил он.

— Ну, а что, если вы навсегда останетесь третьесортным художником, стоит ли всем для этого жертвовать? Не во всяком деле важно быть первым. Можно жить припеваючи, даже если ты и посредственность. Но посредственным художником быть нельзя.

— Вы просто олух, — сказал он.

— Не знаю, почему так уж глупы очевидные истины.

— Говорят вам, я должен писать. Я ничего не могу с собой поделать. Когда человек упал в реку, неважно, хорошо он плавает или плохо. Он должен выбраться из воды, иначе он потонет». (Сомерсет Моэм. «Луна и грош»).

У Стрикленда на всё один ответ: Я должен писать, и всё тут (частный случай общего положения: «Я должен открыть и реализовать скрытые во мне способности»). И напрасно его собеседник считает, что это не ответ. Это не просто ответ, но абсолютно сознательный ответ. Или всю жизнь проспать, или проснуться. С точки зрения сознания подход как Абрагама (предпочтение существования раскрытию способностей), так и Кармайкла (карьерный рост и следующие из него блага) ущербны, верен лишь подход Стрикленда. Но лично для себя Абрагам прав, как и Стрикленд, а вот Кармайкл в любом случае заблуждается, не понимая ни жизни, ни ее смысла. Зато на стенах его столовой висят прекрасные картины, скажете вы. Что ж, позавидуем ему, если есть в чем, но больше позавидуем Абрагаму и попросту поумираем от зависти к Стрикленду!

Случай врача Абрагама отличается и от случая с пловцом, и от случая теннисиста. Пловец понял, что именно его дело (плавание) не приобщает его к высшему смыслу, просто в силу ограничений, сопутствующих спорту как роду деятельности. Врач попросту отрицает всякое дело как нечто, дарующее смысл, предпочитая обычное существование. Теннисист вовсе ничего не знает о проблеме выбора. Для этого он слишком крепко спит.

2.9. Случай Фанни Прайс, или Художник без таланта

« — Плевать мне на то, что они обо мне думают. Я всё равно буду учиться. Я знаю, у меня есть талант. Чувствую, что я художник. Лучше умру, чем брошу живопись. Да я и не первая, над кем смеялись в школе, а потом оказалось, что это и был настоящий гений. Искусство — единственное, что мне дорого, и я с радостью отдам ему жизнь. Всё дело в упорстве и умении работать». (Фанни Прайс)

Да, здорово, хотя и очень тяжело, быть Чарльзом Стриклендом, но совсем не здорово и еще тяжелее быть Фанни Прайс. Кто такая Фанни Прайс? Герой еще одного романа Сомерсета Моэма — «Бремя страстей человеческих». Фанни — художник без таланта, который, тем не менее, кладет всю свою жизнь на алтарь искусства. Безрезультатно. Тяжкий труд, лишения32, непонимание окружающих — через это приходилось и приходится проходить всем одаренным людям; но ведь и тем, кто не одарен, тоже приходится проходить через это. Итог подвижнической жизни Чарльза Стрикленда — художественное бессмертие; итог подвижнической жизни Фанни Прайс — петля и полное забвение33.

Здесь сознание оказывается в весьма непростой ситуации, ведь Фанни Прайс следует категорическому творческому императиву сознания: она должна любой ценой («Лучше умру, чем брошу живопись») раскрыть свои способности. Но если этих способностей попросту нет? А как это понять? Человек — слишком большой мастер самообольщения на свой счет. Когда один из преподавателей живописи говорит Фанни, что той следовало бы стать портнихой…

« — Посмотрите, руки тут разной длины. Колено уродливо. Говорю вам: пятилетний ребенок — и тот нарисовал бы лучше. Видите, она ведь не стоит на ногах. А ступня?

Вторя словам, уголь гневно проводил черту за чертой, и через миг рисунок, которому Фанни Прайс отдала столько часов и душевных сил, стал неузнаваемой путаницей линий и пятен. Наконец Фуане швырнул уголь и встал.

— Послушайтесь меня, мадемуазель, попробуйте стать портнихой». (Сомерсет Моэм. «Бремя страстей человеческих»)

…но то же самое он мог бы сказать и Стрикленду34. Это всегда и сбивает с толку бесталанных энтузиастов — никто не может помешать им считать себя непризнанными гениями. Фанни, как и Стрикленд, твердит себе: «Я должна писать». Таково категорическое требование сознания. Сознание не может примириться с участью портнихи; даже и портниху сознание побуждает превратиться в кутюрье, то есть так или иначе побуждает к творчеству. Но ведь и сознательным (в случае Фанни) такой подход никак не назовешь. Сознанию остается осознать свою бездарность, но… осознать свою бездарность — какое сознание вытерпит такую муку? Получается, что сознание побуждает людей к деятельности, которая им не по плечу, а потом с жестоким равнодушием отворачивается от них. «Дерзайте, раскрывайте свои способности», — подстрекает сознание. Не можете раскрыть — лезьте в петлю. Так, что ли? Я бы хотел ответить, что не так, но обосновать, почему это не так, не могу. Сделайте это Вы, если сможете.

Я же считаю жизнь Фанни глубоко трагичной, но, что важнее, я считаю ее жизнь жизнью подлинного художника. Случай Фанни — это тот редкий случай, когда отсутствие таланта не может вычеркнуть человека из «списка» причастных к Искусству. Таланта нет, а Художник налицо. У многих художников-карьеристов дело обстоит прямо противоположным образом. В искусстве полно своих преуспевающих алеков кармайклов, и, конечно, они довольно многое умеют, но ни одного из них я бы Художником не назвал.

Часть третья. Случай Толстого, случай Достоевского

3.1.0. Случай Толстого

Настало время обратиться к титанам духа. Пловцы, теннисисты, даже хирурги — все они слишком «телесны», но ведь известен не один случай, когда и в высочайшей сфере жизни духа величайшие мастера в своей сфере деятельности презрительно относились к своему делу. Вспомним хоть Толстого и его презрение как к «Войне и миру», так и еще в большей степени к «Анне Карениной». Толстой вообще не хотел быть писателем, он считал, что не в этом его подлинное призвание. Но как же так? Если Толстой пробудился к писательству, а в этом у нас не может быть никаких сомнений, то не получается ли что он знал как (надо писать) не зная ни что (он действительно хочет), ни тем более — зачем (он это делает). Мы, однако, не должны забывать вот о чем: чтобы с презрением отзываться об «Анне Карениной» и «Войне и мире», Толстому надо было сначала написать «Анну Каренину» и «Войну и мир». Но сами по себе эти произведения и отвечают на вопрос «зачем вообще работает писатель?» — так как они являются вехами Абсолюта в мире литературы. Поэтому Толстой не мог не знать ответа на вопрос «зачем?» — как бы он сам ни пытался это отрицать. Так что отступничество Толстого от своих шедевров мы должны понимать лишь в контексте судьбы самого Толстого, но никак не в контексте их создания. «Анне Карениной» все равно, что Толстой будет «ее» презирать, потому что написать «Анну Каренину» не мог тот, кто презирал бы это произведение. Или все-таки мог? Во всяком случае, если бы можно было доказать, что Толстой относился с пренебрежением к своей работе писателя во время своей писательской работы, то это серьезным образом подорвало бы логику данного рассуждения, — по меньшей мере в этой главке. Так что дерзайте — опровергайте. Я же отталкиваюсь то того, что знаменитая дневниковая запись: «Люди любят меня за те пустяки — „Война и мир“ и т.п., которые им кажутся очень важными», — датирована 6 декабря 1908, а не, скажем, 1878 года.

3.1.1. Случай Толстого. Исповедь

Не очень приятно сознаваться в своем невежестве, но — когда приходится, тогда приходится. И лучше уж пробудиться от спячки невежества в постскриптуме, чем в пост-публикации. В главке «Случай Толстого» я призвал к опровержению высказанных в ней мыслей, что ж, я и сам могу себя опровергнуть. Да, дневниковая запись насчет «пустяков» была сделана в 1908, а не в 1878 году, но «Исповедь» — то была написана Толстым в 1879—1882 годах, то есть почти сразу после «Анны Карениной». И что говорит Толстой в «Исповеди»? Да все то же самое. Писал он из тщеславия, и всё это пустяки. Подлинное же призвание его — учить людей, как тем следует жить; он хотел учить и через писательство, но тогда он не знал — чему учить. Теперь, открыв в себе веру, пусть это открытие и дается ему тяжело, он знает, что только Бог придает жизни смысл, но никак не «Война и мир» и не «Анна Каренина». Более того, Толстой прямо говорит о времени работы над двумя своими главными произведениями:

«Несмотря на то что я считал писательство пустяками, в продолжение этих пятнадцати лет я все-таки продолжал писать. Я вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд и предавался ему как средству к улучшению своего материального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей». («Л. Н. Толстой. «Исповедь»)

Значит, все-таки можно написать «Анну Каренину», считая эту работу пустяковой? Вопросик… Так можно или нельзя? И если Толстой сам говорит — «можно», разве можем мы утверждать, что — «нельзя»? Вообще, «Исповедь» особенно ценна тем, что Толстой четко ставит в ней главный вопрос: зачем? Удивительно же то, что и подобия ответа на этот вопрос он не находит:

«Прежде чем заняться самарским имением, воспитанием сына, писанием книги, надо знать, зачем я это буду делать. Пока я не знаю — зачем, я не могу ничего делать. Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: «Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..» И я совершенно опешивал и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я воспитаю детей, я говорил себе: «Зачем?» Или, рассуждая о том, как народ может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: «А мне что за дело?» Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: «Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, — ну и что ж!..»

И я ничего и ничего не мог ответить». (Л. Н. Толстой. «Исповедь»)

Да, я не перестаю удивляться этому (отсутствию ответа), потому что, казалось бы, именно работа над «Анной Карениной» (а не над какими-нибудь пустяками) должна была ответить на этот вопрос. И дело, конечно, не в одной только славе; само соревнование с Шекспиром, Пушкиным и Гоголем — это ведь не пустая погоня за славой. Стать в один ряд со столь великими — это подлинно великое дело. Толстой же презрительно бросает — пустяки. Как же все-таки можно это объяснить — такую удивительную слепоту относительно собственного жизненного призвания? Как можно воплощать смысл своей жизни и в это же время считать, что ты заглушаешь всякие вопросы о смысле?

3.1.2. Случай Толстого. Невыносимая легкость творчества

У меня есть объяснение, удачное или неудачное, решайте сами, я же его просто озвучу. Главная проблема Толстого и состоит в самом этом слове — пустяки. Слишком легко всё ему давалось. Захотел стать писателем — и стал, захотел стать писателем величайшим — и стал величайшим писателем. Вот так просто. Но ведь так не бывает? Выходит, бывает. А теперь вернемся к главной теме данного рассуждения — к проблеме сна, пробуждения и бодрствования в контексте жизненного призвания. Получается, что Толстой пропустил момент пробуждения и сразу от сна перешел к бодрствованию, не заметив никакого момента перехода. Могущество его таланта и благоприятные условия для раскрытия таланта позволили ему не заметить этого момента. Поэтому он и продолжает считать бодрствование — сном. Толстой не видит, что он проснулся к жизни, жизнь не потребовала от него пробуждения. Только вера в Бога поставила перед ним проблему, именно в силу того, что он не может вполне в Него поверить. Работать по десять часов в сутки над «Анной Карениной» — это легко, а вот поверить в Бога — трудно. Поэтому Бог для Толстого и привлекательнее Анны, ведь только Бог смог задать ему работу. Между прочим, заканчивается «Исповедь» именно тем, что Толстой проснулся. Проснулся, поверив.

3.1.3. Случай Толстого. Закон доминантного несчастья

Нет, опять не совсем то. Что значит, что Толстому всё легко давалось? Имеем ли мы право это утверждать? Но ведь это утверждает сам Толстой:

«И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершенным счастьем: это было тогда, когда мне не было пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети, большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде был восхваляем чужими и мог считать, что я имею известность, без особенного самообольщения. При этом я не только не был телесно или духовно нездоров, но, напротив, пользовался силой и духовной и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по восьми-десяти часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий. И в таком положении я пришел к тому, что не мог жить и, боясь смерти, должен был употреблять хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни». (Л. Н. Толстой. «Исповедь»).

Есть в жизни некий страшный закон доминантного несчастья. Чаще всего его формулируют следующим образом: на долю человека всегда выпадает больше несчастий, чем счастья. К этому оптимистичному положению обыкновенно добавляется приятное приложение: за всякое выпавшее счастье придется чем-то поплатиться, оно обязательно уравновесится каким-то несчастьем (математически выражаясь, несчастье всегда больше или равно счастью, но никогда не меньше). Но случай Толстого еще усугубляет этот закон, Толстой словно бы подсказывает: когда всё слишком хорошо, то мыслящему человеку и самому становится тошно от выпавшей ему удачи. Если нет в вашей жизни подлинного несчастья, то надо его — выдумать!35 Жизнь слишком хороша, чтобы можно было жить — так, что ли? Моя жизнь, слава небу, не настолько хороша, чтобы я стал задаваться таким вопросом, поэтому я со спокойной душой радуюсь хорошим временам, чего и вам желаю.

3.1.4. Случай Толстого. Трудное развлечение на досуге

Но может, Толстой просто лукавит? В конце концов, в период работы над «Войной и миром» и «Анной Карениной» он не раз говорит о трудностях работы. Это потом он заявит — «ничтожный труд», но пока этот ничтожный труд еще надо совершить, он кажется вполне себе титаническим. Толстой прошел через все обычные круги сочинительского ада — огромная подготовительная работа (сбор и изучение исторических материалов), изменение концепции произведения («Декабристов» сменила «Война и мир», роман из эпохи Петра Первого — «Анна Каренина»), постоянное переписывание36. Или все-таки это не был ад? Именно так: это было непросто, но это не ад.

Пожалуй, условная «легкость» жизни Толстого может быть утверждена одним единственным способом — он находился в максимально благоприятных (насколько это только возможно помыслить) для писательства условиях, когда писатель полностью лишен необходимости утверждать себя в жизни как писателя и может спокойно сконцентрироваться исключительно на своей работе. Это привело к тому, что жизненные проблемы в его восприятии были отторгнуты от писательских проблем, и трагичная проблематичность жизни Толстого существовала отдельно от «всего лишь» затруднений писательства. Конечно, сама эта проблематичность становилась материалом и для писательства, но это уже другое измерение проблемы. Суть же проблемы в том, что «стать писателем» и «пройти через ад» не стали для Толстого синонимами, не связались воедино. Вопрос: «Быть или не быть писателем?» не стал для Толстого вопросом жизни и смерти. Отсюда и сама писательская работа не стала пробуждением. Подумаешь, писательство — ну да, это трудно, но не более того. Трудное развлечение на досуге, но от этого не умирают.

3.1.5. Случай Толстого. Уточнение Эйнштейна

Вы, конечно, можете сказать, что я просто стараюсь любыми средствами сохранить силу высказанных ранее положений. Но припомним, в чем состоит их суть? Я утверждал, что в состоянии сна человек не может быть уверенным, спит он или нет, а в состоянии бодрствования человек не может сомневаться, бодрствует он или нет. Чтобы перейти в состояние бодрствования необходимо пережить момент пробуждения, — возможно, несколько таких моментов. Случай Толстого показывает, что в некоторых случаях, а именно когда состояние бодрствования достигается как бы минуя состояние пробуждения, человек может продолжать испытывать сомнения в отношении вопроса: спит он или нет? Это важное уточнение. Эйнштейн в свое время уточнил теорию Ньютона, которая отказывалась работать при скоростях, близких к скоростям света. Я уточняю свою собственную теорию, которая отказывается работать при таланте, близким к таланту Толстого и при его жизненных обстоятельствах. Но отказывается не полностью, конечно. Речь идет об уточнении. Тот, кто проснулся, не зафиксировав момента пробуждения, рискует подумать, что он всё еще спит. Таковым будет это уточнение, сформулированное в утонченно-афористичном виде.

3.1.6. Случай Толстого. Три источника презрения к литературе

Случай Толстого всё еще нельзя считать вполне разобранным. Полезно проанализировать весь спектр его презрительных высказываний о писательской работе. Во-первых, он презирал писателей как класс. Он изначально пришел в литературный мир из мира войны (участник обороны Севастополя) и его, военного человека, этот мир не слишком впечатлил. Писатели? — так, писаки-бумагомараки. В дальнейшем он опять-таки предпочитает быть помещиком, но не писателем, а будучи помещиком, он хотел быть не праздным помещиком, но — помещиком-мужиком. Воевать — это не писать; косить — это не писать; в общем, работать — значит работать руками, но не головой. Это презрение ко всякого рода интеллектуальному труду я назову презрением Толстого-мужчины. Толстому-мужчине всегда требовалась тяжелая физическая работа или риск для жизни, чтобы признать дело стоящим; писательство же не давало ни того, ни другого37.

Далее, презирая изнеженных, не нюхавших пороха литераторов, он презирал и литературу, а точнее — литературщину. Литературщина (это все же не термин Толстого, а потому требуется уточнение) есть нечто, являющееся плодом литературной жизни в целом — весь этот безбрежный океан письма, порождаемый пишущими людьми. «Бумага всё стерпит», но Толстой — нет. Толстой не хочет писать просто потому, что он писатель, и, парадоксальным образом, но он абсолютно прав. В самом деле, современники часто упрекали Толстого в том, что он не пишет, а занимается посторонними вещами: то он на войне, то на хозяйстве, то школами занимается, то еще чем-то. Кажется, именно современники правы: раз Толстой писатель, то его дело — писать. А он в ответ только смеется над литературой. И всё же именно Толстой прав. Почему? Потому что, когда надо, когда приходит время, он садится и пишет, и то, что он пишет — это и есть Литература, а то, что вообще пишется — это и есть литературщина. В этом своем презрении к литературе как ловкому перенесению чернил на бумагу (опять бумагомарание) в угоду читающей публике Толстой безупречно велик. Он живет, а не пишет, когда же он пишет — то ему есть что сказать о жизни.

Однако Толстой не просто смеется, но прямо отрекается от литературы. Здесь крайне важно отметить, что Толстой отрекался от литературы не один раз. Помимо спорадических высказываний на эту тему, есть и достаточно четко определяемые пограничные высказывания, то есть такие высказывания, которые отделяют одну фазу жизни от другой. Так вот, первое отречение Толстого от литературы можно смело датировать осенью 1859 года — ему еще едва-едва тридцать лет, а он уже сыт литературой по горло. Почитаем же, что он пишет в это время:

«Верю, любезный друг Александр Васильевич, что вы меня любите как человека, а не как редактор писаку, который будто бы вам может быть на что-нибудь годен. Теперь же как писатель я уже ни на что не годен. Я не пишу и не писал со времени „Семейного счастья“ и, кажется, не буду писать. Льщу себя, по крайней мере, этой надеждой. Почему так? Длинно и трудно рассказать. Главное же — жизнь коротка, и тратить ее в взрослых летах на писанье таких повестей, какие я писал, совестно. Можно и должно и хочется заниматься делом. Добро бы было содержание такое, которое томило бы, просилось наружу, давало бы дерзость, гордость и силу, — тогда бы так. А писать повести очень милые и приятные для чтения в 31 год, ей-богу, руки не поднимаются. Даже смешно, как подумал, что не сочинить ли мне повесть? Поэтому-то желания вашего исполнить не могу, как мне ни досадно вам отказать в чем бы то ни было. Пшеницы продать, распорядиться вашим хозяйством и еще кое-что — это могу». (Л. Н. Толстой — А. В. Дружинину.1859 г. Октября 9. Ясная Поляна).

И еще одно важнейшее письмо:

«Литературные занятия я, кажется, окончательно бросил. Отчего? трудно сказать. Главное то, что все, что я делал и что чувствую себя в силах сделать, так далеко от того, что бы хотел и должен бы был сделать. В доказательство того, что это я говорю искренно, не ломаюсь перед тобой (редкий человек, когда говорит про себя, устоит от искушенья поломаться, хоть с самым близким человеком), я признаюсь, что мое отречение от литературной (лучшей в мире) деятельности было и теперь очень иногда тяжело мне. Все это время я то пытался опять писать, то старался заткнуть чем-нибудь пустоту, которую оставило во мне это отречение: то охотой, то светом, то даже наукой». (Л. Н. Толстой — Чичерину. Б.Н. 1859 г. Октября конец — ноября начало. Ясная Поляна)

Писателей надо прямо-таки обязать писать побольше писем — именно в письмах они пишут и свою жизнь. Здесь Толстой как на ладони, и он говорит нечто, от чего впоследствии, конечно, отрекся бы — но то, что написано пером… Как же это его угораздило назвать литературную деятельность лучшей в мире! И это не при увлечении литературой, но при отречении от нее! Непростительная оплошность. Но это и есть слова настоящего писателя, который отрекается не от литературы вообще, но от той литературы, которая не дотягивает до звания Литературы. Он готовится выйти на новый уровень служения Литературе, и этот новый уровень требует очистительной жертвы отречения от старого. Толстой приносит эту жертву. Пройдет еще какое-то время, и он возьмется за подлинно неподъемный труд — «Войну и мир» (первоначальный вариант — «1805 год»). Любопытно, что здесь можно выделить одно гротескное событие, которое…:

«А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор. На днях выйдет первая половина 1-й части «1805 года». Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение…

Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера и ореховых чернил; печатаемое теперь мне хоть и нравится более прежнего, но слабо кажется, без чего не может быть вступление. Но что дальше будет — бяда!!! Напишите, что будут говорить в знакомых вам различных местах и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамеченно. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, а то ругательства расстраивают ход этой длинной сосиски, которая у нас, нелириков, так туго и густо лезет». (А. А. Фету. 1865 г. Января 23. Ясная Поляна)

Вот оно — очнулся после дурмана, проснулся и сказал себе — да, пусть я презираю писателей, но и я — писатель, так буду же таким писателем, чтобы не презирать хоть себя. Буду настоящим писателем. Собственно, именно здесь Толстой и отвечает на вопрос «зачем ему быть писателем?» — а именно, не просто чтобы писать что-то, раз уж он умеет писать, но чтобы приобщиться к Абсолюту литературы38. Таким образом, первое отречение Толстого от литературы находится строго в рамках его чисто писательского призвания. Он просто переходит от ответа на вопрос «как ему писать?» к ответу на вопрос «зачем он пишет?». Почему же в таком случае позже он все-таки посчитает, что на этот вопрос — зачем? — литература ответа не дает? Чтобы хоть отчасти понять это (а все же до конца я этого, признаюсь, понять не могу), перейдем к третьему источнику презрения Толстого к литературе.

Да, есть еще и третий источник презрения: взгляд свысока. Толстой еще при жизни был назван писателем-небожителем, причем достаточно рано. И он невольно посчитал себя этим самым небожителем, но бог на то и Бог, что он уже не смертный. Богу не к чему стремиться; тот, кому есть к чему стремиться — не Бог. Толстой-писатель к моменту окончания «Анны Карениной» (и даже раньше), очевидно, понял, что ему зарезервировано место на писательском Олимпе. Даже слишком очевидно понял. И вот тут я нахожусь в затруднении и невольно приходит на ум вопрос: а не был ли Толстой прав и в этом? Ведь он действительно сделал нечто, выше чего ему, как писателю, уже было не подняться, почему и не было уже смысла оставаться писателем. Завершив «Анну Каренину», он вполне прожил свою писательскую жизнь. Писать дальше — зачем? — и тут начинает работать пункт два — не для того же, чтобы просто писать и слушать аплодисменты? А если — нет, значит, и не надо.

Но ведь Толстой рассуждает не так. Он прямо называет созданное пустяками, а вовсе не покоренной вершиной. Всё упирается в это непростительное слово — «пустяки». Писатель не имеет права говорить так о своем труде. Презираешь писательскую братию — презирай, зачастую она того стоит; призираешь литературу — презирай, но создай взамен Литературу; создал Литературу — относись к созданному с уважением. И вот тут почти всегда возникает некая преграда, мешающая человеку посчитать, что он достиг пика, либо требующая от человека, чтобы он продолжал свои труды — так складываются, с одной стороны, чисто творческие, а с другой — разнообразные жизненные обстоятельства, и всё это переплетается. Всегда что-то мешает посчитать себя олимпийцем и остановиться. Уникальность случая Толстого, вероятно, и состоит в том, что ему ничто не мешает. Не отсюда ли и презрение — что это за литература такая, которую можно покорить! Литературный Абсолют относительно Толстого оказывается относительным (с его точки зрения). Пустяки это, а не дело. Дайте мне теперь настоящее дело — такое, чтобы с ним нельзя было справиться! И он ищет такое дело:

«Я не брал в руки пера два месяца и очень доволен своим летом. Берусь теперь за скучную, пошлую „Анну Каренину“ и молю бога только о том, чтобы он мне дал силы спихнуть ее как можно скорее с рук, чтобы опростать место — досуг очень мне нужный — не для педагогических, а для других, более забирающих меня занятий». (Н. Н. Страхову. 1875 г. Августа 24. Ясная Поляна)

Всё, литература «исчерпала себя», остается только «спихнуть ее как можно скорее». И если первое отречение нужно было, чтобы сделать шаг на новую ступень мастерства, то теперь уже некуда делать нового шага, а потому второе отречение Толстого от литературы, вполне оформившееся в его «Исповеди», и есть собственно отречение от литературы. Это факт печальный, но это факт. Хотя и тут, при всем своем желании, он не смог отречься от литературной деятельности до конца. Призвание всё равно призывает. Но «поздний» Толстой-писатель — это отдельная тема, выходящая за рамки данного исследования; отмечу лишь, что без «Хаджи-Мурата» история литературы была бы неполной. Пока же подведу итоги:

3.1.7. Случай Толстого. Бессмысленный мёд жизни

«Те две капли мёда, которые дольше других отводили мне глаза от жестокой истины, — любовь к семье и к писательству, которое я называл искусством, — уже не сладки мне.

«Семья…» — говорил я себе; но семья — жена, дети; они тоже люди. Они находятся в тех же самых условиях, в каких и я: они или должны жить во лжи, или видеть ужасную истину. Зачем же им жить? Зачем мне любить их, беречь, растить и блюсти их? Для того же отчаяния, которое во мне, или для тупоумия! Любя их, я не могу скрывать от них истины, — всякий шаг в познании ведет их к этой истине. А истина — смерть.

«Искусство, поэзия?..» Долго под влиянием успеха похвалы людской я уверял себя, что это — дело, которое можно делать, несмотря на то, что придет смерть, которая уничтожит все — и меня, и мои дела, и память о них; но скоро я увидал, что и это — обман. Мне было ясно, что искусство есть украшение жизни, заманка к жизни. Но жизнь потеряла для меня свою заманчивость, как же я могу заманивать других? Пока я не жил своею жизнью, а чужая жизнь несла меня на своих волнах, пока я верил, что жизнь имеет смысл, хоть я и не умею выразить его, — отражения жизни всякого рода в поэзии и искусствах доставляли мне радость, мне весело было смотреть на жизнь в это зеркальце искусства; но когда я стал отыскивать смысл жизни, когда я почувствовал необходимость самому жить, — зеркальце это стало мне или ненужно, излишне и смешно, или мучительно. Мне нельзя уже было утешаться тем, что я в зеркальце вижу, что положение мое глупо и отчаянно. Хорошо мне было радоваться этому, когда в глубине души я верил, что жизнь моя имеет смысл. Тогда эта игра светов и теней — комического, трагического, трогательного, прекрасного, ужасного в жизни — потешала меня. Но когда я знал, что жизнь бессмысленна и ужасна, — игра в зеркальце не могла уже забавлять меня. Никакая сладость меда не могла быть сладка мне, когда я видел дракона и мышей, подтачивающих мою опору». (Л. Н. Толстой. «Исповедь»)

Итак, Толстой пытается рационализировать свое отречение от литературы в терминах: «Литература не имеет смысла, потому что я, Толстой, умру». Очевидно, что это, в свою очередь, бессмысленное утверждение. И Толстой сам указывает на его бессмысленность: «придет смерть, которая уничтожит все — и меня, и мои дела, и память о них…». Вранье? Конечно, вранье. То есть полувранье, оборачивающееся полным враньем. Да, Толстого смерть уничтожит, но ни дела его, ни памяти о его делах. Разве не в том и смысл настоящего творчества, что творец умирает, а творчество остается? Разве не в том и смысл любой вообще деятельности, что она (и память о ней) переживает деятеля? Разве этого — мало? Толстому — мало. Слишком много Толстому дала жизнь, — и он балованно не ценит данного.

При этом следует отметить (об этом писал еще Платон в диалоге «Пир»), что всем живым существам присущ «инстинкт бессмертия». В животной жизни он выражается в стремлении к продолжению рода; человек вполне наследует это животное устремление, отсюда и первая составляющая земного «счастья» Толстого — «семейная жизнь». Человеку становится легче, когда он видит, как чисто физически разрастается его существование (в его фамилии) — как он «продолжается» в жизни. Но этого человеку оказывается недостаточно. Он ищет более надежный способ «продолжиться» — в творческой деятельности. Творческое бессмертие, при всей своей относительности, есть нечто вполне реальное. Трудно это отрицать. Да что там трудно — невозможно. Толстой-писатель бессмертен. Это факт. Но не для самого Толстого.

3.1.8. Случай Толстого. Итоговые итоги

И опять получается, что и тут какое-то полувранье (на этот раз уже с моей стороны). Да, сложно разбирать побуждения человеческие… Но и прятаться за фразами, что «они (побуждения) непостижимы» — слишком просто. Надо попытаться постичь. И вот еще какое можно сделать дополнительное замечание: сама постановка вопроса о смысле жизни есть или слишком философское, или прямо религиозное дело. Я бы сказал, что это философское дело именно в том плане, чтобы придать нерушимый смысл тому, что делается, а религиозное — как раз в том, чтобы найти смысл в отрешении от земных дел, спасти нетленную душу от тлетворного влияния мира. Философ, рассуждая, четко понимает, что делает нечто осмысленное (хороший философ, конечно)39. Спасающий свою душу бежит от любой привязанности к миру, олицетворяющему для него суету. Под этим углом можно рассматривать и чувство страха смерти. Когда в жизни есть смысл, то умирать не так страшно (философский подход). Но менее всего страшно умирать, когда смысл есть в смерти для земной жизни (подход религиозный), потому как это лишь начало вечной жизни души (если вы в нее верите, я, как философ, не могу поверить40).

Люди действия чаще всего не задаются вопросами о смысле жизни и о поджидающей человека смерти, — они живут, пока живется, и умирают, когда приходит время. Художники же, создающие образ жизни, с одной стороны, дистанцируются от непосредственно проживаемой жизни и, как следствие, уже задаются вопросом о ее смысле, но с другой стороны, они слишком погружены в жизнь, и поэтому всё еще слишком живут. Не в этом ли еще проблема Толстого? Случай Толстого ясно показывает, что даже достигнув литературного пика — полноты воплощения образа жизни — тем не менее нельзя осознать (точнее — можно и не осознать) это действие как вполне осмысленное. Со стороны оно видится осмысленным, но сам писатель его так не переживает. Оно слишком суетно, так как слишком суетен (для смысла) и сам отображаемый писателем мир. Далее же, для уяснения смысла своей деятельности Толстой мог выбрать философию или религию, и он выбрал религию, причем колеблясь между религией и философией41. А религия требует отречения от всех суетных дел. Вот он и отрекся. Под таким углом отречение от литературы видится вполне… логичным?42

Не знаю. Но, пожалуй, я высказал все соображения, какие мог. Не получается ли что я просто свалил в кучу разные объяснения, а вы, мол, какое хотите, такое и выбирайте? Увы, что-то такое есть, но мне все же видится, что одна логика дополняется здесь другой. И мужчина-Толстой жаждет беспримесного действия, и писатель Толстой стремится создать образ деятельной жизни, но оказывается слишком велик даже и для Литературы, а потому оставляет (пытается оставить) Литературу, и богоискатель Толстой видит суету всех своих слишком земных действий, и мыслитель Толстой хочет все это как-то понять и объяснить. Наверное, и это будет совсем уж финальное дополнение, Толстой хотел быть ВСЕМ: и человеком действия, и тем, кто отображает жизнь, и тем, кто ее объясняет, и тем, кто наконец обретает полный покой души. Но нельзя быть ВСЕМ, хотя бы ты был и Толстым. Но и не-Толстым быть нельзя, — если уж ты Толстой. На этом глубокомысленном замечании я, пусть и в очередной раз, но заканчиваю рассуждение о Толстом; надеюсь, уже окончательно.

3.1.9. Лев, ты не прав

И всё же Толстой был не прав, и мы не можем (как я предложил вначале) посчитать его презрение к литературе лишь частным актом его биографии. Нельзя презирать без последствий для презираемого. Но если Толстой все же достиг литературного Абсолюта, то где же последствия? Вспомним, однако, что сплошь и рядом говорят о Толстом? «Скучен, скучноват». И я не думаю, что дело тут исключительно в необразованности тех, кто так судит. Я думаю, дело тут в том, что Толстой действительно скучноват, и что это и есть плата, внесенная им за его презрение к литературе. Его произведениям не хватает одухотворяющей страсти, тогда как в его жизни этой страсти хоть отбавляй. Но я уже предположил, что жизнь Толстого так до конца и не слилась с его творением — поэтому-то творение недополучило что-то очень важное.

Впрочем, может, дело всего лишь в том, что в рамках знаменитой дихотомии «поклонники Толстого-поклонники Достоевского» я принадлежу ко второму лагерю? Да и разве отсылки к скуке «классики» не являются попросту общим местом, причем довольно дурного тона? В общем, «скука при чтении Толстого» — довольно шаткий аргумент. Просто мне очень хочется найти негативные последствия, вытекающие из неверной установки презрения к литературе (чтобы впредь писателям было неповадно презирать литературу). Но возможно, тезис «Нельзя презирать без последствий для презираемого» нуждается в корректировке, и следует сказать так: «нельзя презирать без последствий для того, кто презирает». Так все-таки — проблема ли это исключительно Толстого-человека и понесло ли творчество Толстого хоть какой-то ущерб вследствие его негативной установки по отношению к литературной деятельности? Я скажу так: только тогда Толстой велик, когда он преодолевает в себе презрение к литературе, а преодолеть его и можно лишь создав — Литературу. Литературная же деятельность, напомню, есть нечто лучшее в мире. Так сказал Толстой, и вот тут Лев безусловно прав.

3.2.0. Случай Достоевского

Есть что-то роковое в извечном противопоставлении-связывании Толстого с Достоевским (в истории философии имена Платона и Аристотеля связаны сходным родственно-противопоставленным образом). Я хотел избежать этого противопоставления хоть сейчас, но не могу — уж больно случай Достоевского «увязывается со случаем-противопоставляется случаю» Толстого. Если Толстому писательство далось как-то слишком легко, то Достоевскому, напротив, — предельно мучительно. И мы знаем, как именно пробудился не просто Достоевский-писатель, но Достоевский-титан. Для того, чтобы родиться, ему пришлось умереть. «Почти пришлось» реально и реально пришлось — метафорически. Достоевский пробудился на месте своей предполагаемой казни, и этот момент пробуждения навсегда определил его последующую жизнь. Соответственно, мы не видим у Достоевского ни тени тех сомнений, которые мучали Толстого — относительно ценности работы писателя. И это особенно любопытно, учитывая, что тема богоискательства у Достоевского развивается еще чуть ли не более обостренно, чем у Толстого. Но это вовсе не мешает Достоевскому — писать; он мучительно ищет Бога в литературе43. Кстати, Толстой ведь поступает схожим образом. Та же «Исповедь» почти текстуально повторяет многие размышления Константина Левина из «Анны Карениной», но при этом почему-то «Исповедь» — это «серьезно», а «Анна Каренина» — это пустяки. Достоевский же не считает свои романы «пустяками», раз уж они так выстраданы, раз уж они стали результатом жизненного пробуждения. Он знает, зачем он проснулся, потому что он знает, когда он проснулся.

3.2.1. Случай Достоевского. Трехфазовая наглядность.

Случай Достоевского вообще любопытен именно тем, что все три фазы пробуждения у него выстроены почти осязаемо наглядно. Сначала он, как и все начинающие писатели, просто пишет, потому что это естественная для него потребность, и ему это нравится. Он даже писал что-то вроде драм, и его братья оценили их весьма высоко44. Но сам, Достоевский, очевидно, чувствовал, что это еще не то, что ему еще только кажется, что он уже писатель, а на самом деле еще нет — не проснулся он, пока что он всё еще грезит45. Далее последовала изнурительная работа над «Бедными людьми» — и в этой-то работе и родился писатель Достоевский, только тут он прибавил к знанию, что он хочет делать, знание — как это надо делать. Аналогии с пробуждением особенно уместны, потому что Достоевский почти буквально «проснулся знаменитым», и даже еще до публикации «Бедных людей» — история о том, как восторженно Некрасов и Белинский приняли эту книгу, слишком хорошо известна, чтобы надо было ее здесь повторять46. Но суть, конечно, не в том, что он проснулся знаменитым, но в том, что он проснулся Писателем.

Но и тут, оказывается, что он, хотя и проснулся, да не совсем; что он еще не совсем Достоевский; что Достоевский еще только должен пробудиться. А для этого ему надо умереть и воскреснуть. Опять-таки история слишком известная, чтобы воскрешать ее здесь во всех подробностях; вспомню лишь слова Достоевского, высказанные им в этот роковой и счастливейший день — день несостоявшейся казни:

«Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! („Если бы молодость знала!“). Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму». (Ф. М. Достоевский — М. М. Достоевскому. 22 декабря 1849 года)

А ведь еще понадобится каторга, чтобы утвердить Достоевского в этом его взгляде, чтобы уже окончательно «вылепить» эту новую форму. Опыт, которого никому не пожелаешь, и опыт, который (при окончательном пробуждении) трудно миновать. Вот и получается, что Достоевский всё время сражается на самой передовой жизни, тогда как Толстой и на войну-то едет больше из любопытства; чтобы посмотреть — что там и как. Конечно, я не назову это любопытство праздным, но разница в опыте налицо. Одно дело поехать на войну или на каторгу, чтобы «посмотреть»; другое дело, четыре года каторги — пережить. Да уже и самое начало писательского поприща у Достоевского окрашено в трагические тона безнадежной надежды:

«Вообще обстоятельства не благоприятны. Нет надежды ни на настоящее, ни на будущее. Правда, ошибаюсь! Есть одна на 1 000 000, который я выиграю — надежда довольно вероятная! 1 против 1 000 000!» (Ф. М. Достоевский — М. М. Достоевскому. 27 февраля 1841 года)

Видим ли мы что-то подобное у Толстого? Нет. И, конечно, если этот самый «один шанс из миллиона» все-таки выпадет на долю писателя, он уже не станет относиться к писательскому делу пренебрежительно. А когда писатель просто посылает рукопись издателю, тот соглашается напечатать, а потом и слава, и деньги, и чем дальше, тем больше и славы, и денег — тут невольно задумаешься: то ли это, что и определяет жизнь? Зачем всё это? Таков случай Толстого, и совсем другой — случай Достоевского.

3. 3. Случай Конан Дойля

Вспомним и о Конан Дойле. Конечно, на фоне Толстого и Достоевского Конан Дойль велик не столь, но всё же случай Конан Дойля также в своем роде весьма характерен. Конан Дойль, в отличие от Толстого, писательство не презирал, зато пренебрежительно относился к рассказам о Шерлоке Холмсе, при том, что несомненно именно они являются вершиной его творчества. И тут уже случай отличный от случая Толстого, ведь Конан Дойль оценивал Шерлока Холмса именно с точки зрения писательского мастерства. «Я писатель, — как бы говорит Конан Дойль, — и лучшее, что я написал — то-то и то-то, но никак не эти рассказики о Шерлоке Холмсе». Но разве именно не в момент создания Шерлока Холмса Конан Дойль и должен был лучше всего понимать, что он делает именно что-то лучшее, ведь именно в этот момент он и бодрствует — отвечает на вопрос «зачем он пришел в этот мир как писатель?». Но мы не видим этого. Как разрешить эту проблему? Предполагающийся ответ, что писатель просто сам себя обманывает и, понимая, что лучшее его произведение такое-то, упрямо считает лучшим какое-то другое произведение — такой ответ слишком всё упрощает. Но кое-что мы должны удерживать в уме, и прежде всего беспрецедентный успех рассказов о Шерлоке Холмсе на фоне остального творчества писателя. Очевидно, что Конан Дойля это, в основном, и злило — непропорциональность читательского внимания к различным произведениям. Не будем забывать и еще об одном моменте — всякому писателю лучшей кажется его последняя книга. Таким образом, оценки собственного творчества у писателя (всякого творческого человека) во времени почти неизбежно искажаются. То, что и так было признано, теряет свою ценность; то, что было признано недостаточно, требует более высокой оценки; наконец, то, что было создано только что, требует оценки высочайшей.

3.4. Знаменатель пресыщения

И случай Толстого, и случай Конан Дойля, и другие сходные случаи можно подвести (попытаться подвести) под один общий знаменатель — знаменатель пресыщения. Толстой пресыщен собой как писателем в целом, Конан Дойль — пресыщен какой-то гранью своего таланта. А теперь вспомните, что происходит с вами, когда вы слишком плотно пообедаете? Правильно, вас начинает клонить в сон. Вот и в жизни происходит примерно то же самое.

Часть четвертая. Тенденция целостности, тенденция специализации

4.0. Одно или несколько?

Далее стоит рассмотреть еще один вопрос: насколько возможно для человека совмещать различные роды деятельности? Конечно, это возможно, — это мы видим из практики совмещения. С другой стороны, всякое дело требует полной отдачи; соответственно, отдавая себя нескольким делам, человек рискует недодать что-то одному из дел. С третьей стороны, смена занятий, как утверждают, может только способствовать более эффективной работе, служа своего рода не только делом, но и отдыхом от поднадоевшего дела. Как же быть? Какого лебедя выбрать, чтобы и рака со щукой не обидеть? Прежде всего, не стоит упускать из вида путеводную нить настоящих рассуждений, а такой нитью являются понятия сна, бодрствования и пробуждения. Давайте же подумаем не о том: «можно ли заниматься различного рода деятельностью?» — а о другом: «можно ли пробудиться к различного рода деятельности?» Здесь, я думаю, ответ может быть только отрицательным. Пробудиться можно лишь к чему-то одному. Сама проблематичность пробуждения указывает на это; пробудиться и один раз настолько сложно, что представить себе вторичное пробуждение практически невозможно.

4.1. Люди эпохи Возрождения и Высоцкий

Конечно, многие сразу же вспомнят о разносторонне одаренных людях эпохи Возрождения, которые чего только не умели, да и теперь такие люди есть; и вообще, скажут, что нельзя замыкаться на чем-то одном, но куда лучше быть гармонично развитой личностью, совершенствуя таланты в различных областях. Но вопрос, повторюсь, не в том, что человек может достигать успехов в различного рода деятельности, но в том, насколько какое-то одно дело определяет его жизнь. Для самого человека этот вопрос звучит примерно так: мог бы я быть, если бы я не был…47? И когда вопрос ставится таким образом, то всякие побочные дела уходят, как им и положено, на второй план, а на первый выходит только какое-то одно. В качестве ярчайшей иллюстрации для подобного рода размышлений я припомню слова Владимира Высоцкого, который органичнейшим образом совмещал свой поэтико-музыкальный талант с талантом актерским. И вот что он однажды сказал:

«Если на две чаши весов бросить мою работу: на одну — всё, что я делаю, кроме песни (деятельность мою и в театре, и в кино, и на радио, и на телевидении), а на другую — только работу над песнями, мне кажется, что вторая чаша перевесит… Песня всё время не дает тебе покоя, скребет тебя за душу и требует, чтобы ты ее вылил на белый лист бумаги и в музыку». (Владимир Высоцкий. «Последний концерт. Монолог. 1980». 6.00. — 6.30).

Жизнь Высоцкого — это прежде всего песня, а потом уже всё остальное. Значит ли это, что ему не стоило сниматься в кино и играть в театре? Нет, конечно. Но это значит, что, не снимаясь в кино, он мог бы оставаться Высоцким, а вот снимаясь в кино, но без своих песен, он Высоцким бы не был.

4.2.0. Наполеон, Гёте, Микеланджело…

И здесь, увы, всё далеко не настолько ясно, как бы хотелось. Возьмем, к примеру, хоть Наполеона. Он был полководцем и именно как полководец пробудился к жизни при Тулоне. Но он был и императором, и при этом если бы поставить Наполеона перед выбором: кем бы он мог НЕ быть: полководцем или императором — то что бы он выбрал? Сомневаюсь, что он смог бы дать однозначный ответ. Более того, припомним известное высказывание Наполеона: «Моя истинная слава не в том, что я выиграл сорок сражений: Ватерлоо изгладит память о всех этих победах. Но что не может быть забыто, что будет жить вечно, — это мой Гражданский кодекс». Но мы не можем мыслить Наполеона вне полей сражений, да и сам он, конечно, не мог себя мыслить вне этих полей. Получается некая нерасторжимая двойственность деятельности.

Здесь, однако, стоит отметить, что сама по себе военная деятельность изначально так сильно переплетена с деятельностью государственной, что не совсем ясно, можно ли считать эти сферы деятельности различными, или они составляют все-таки одну область? В древности правитель и вовсе почти что не имел права не быть полководцем (вожак человечьей стаи фигура столь же военная, сколь и административная). Но раз уж есть много генералов, которые так и остались «лишь генералами», и много правителей, которые не обладали военными способностями, мы все же должны полагать эти сферы различными. Органичное же совмещение таланта полководца с талантом государственного управления со временем становится чем-то все более фантастичным.

Можно подумать и о другом сравнении: например, сравнить прозу с поэзией. Много ли существует поэтов, которые были бы сильны и в прозе, или прозаиков, которые были бы и сильными поэтами? Скорее немного, но такие личности всё же есть. Конечно же Гёте можно справедливо назвать и великим поэтом, и великим писателем. То же можно сказать, например, и о Лермонтове. При этом само сочетание — писатель и поэт — долгое время являлось самым обыденным; считалось только естественным, что писатель может попробовать свои силы в поэзии, а поэт — в писательстве, хотя совершенно очевидно, что поэзия и проза очень сильно отличаются друг от друга. Однако и поэт, и прозаик — оба «писатели», а потому, как считалось, можно поэзию и прозу совмещать. И совмещали48.

Также мы знаем и скульпторов, которые были одновременно и художниками, — кем, например, «в первую очередь» назвать Микеланджело? Пожалуй, все-таки скульптором: говорим Микеланджело, вспоминаем статую Давида. Нет, наверное, художником: говорим Микеланджело, вспоминаем роспись свода Сикстинской капеллы. Нет, всё же скульптором. Нет, всё же художником. Нет, невозможно отделить скульптора Микеланджело от Микеланджело художника. Невозможно оставить поэта Лермонтова целостным, отобрав у него «Героя нашего времени». И здесь, следовательно, может идти речь о нерасторжимой двойственности

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая. Смысл

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Аксиома Декарта предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Сейчас мне это не кажется удачным разделением, но я не стану вносить правку, хотя вообще-то статья и подверглась правке. Пожалуй, сейчас я скажу, что люди, воплощающие Абсолют, скорее служат, чем стремятся, да и одержимость их временами больше похожа на религиозный фанатизм. Да и никакому художнику не удалось еще сбросить с себя ярмо служения, утвердив свободу стремления. Без ярма нет серьезного творца.

2

«Я есмь, я существую — это очевидно. Но сколь долго я существую? Столько, сколько я мыслю. Весьма возможно, если у меня прекратится всякая мысль, я сию же минуту полностью уйду в небытие. Итак, я допускаю лишь то, что по необходимости истинно. А именно, я лишь мыслящая вещь, иначе говоря, я — ум (mens), дух (animus), интеллект, разум (ratio); всё это — термины, значение которых прежде мне было неведомо. Итак, я вещь истинная и поистине сущая; но какова эта вещь? Я уже сказал: я — вещь мыслящая». (Рене Декарт. «Размышления о первой философии»). Именно в этой редакции всем известное «Cogito ergo sum» выражено наиболее адекватно основной мысли Декарта. Первоочевидно лишь существование сознания, но не тела. Но здесь же мы сталкиваемся с серьезнейшей проблемой — поскольку само слово «существование» в первую очередь подразумевает именно существование тела, а не сознания. «Я есмь, я существую, это очевидно» — изначально двусмысленно-неочевидное суждение (с одной стороны — «Я», а с другой — «существую»), требующее ряда уточнений, которые я и попытаюсь дать.

3

Здесь вы, разумеется, имеете полное право воскликнуть: Декарт никогда не сказал бы такого! Существование тела, по Декарту, совершенно неочевидно. Но, во-первых, хоть я и доказываю аксиому Декарта, но я, к сожалению или к счастью, не Декарт и исхожу из очевидности существования тела. Всё же я родился в Советском Союзе, а советские люди не привыкли ставить под сомнение свою материальную природу. Во-вторых, я все же не противоречу Декарту, либо противоречу, но далеко не фатально, что будет видно из дальнейшего.

4

«Под словом „мышление“ я понимаю всё то, что совершается в нас осознанно, поскольку мы это понимаем. Таким образом, не только понимать, хотеть, воображать, но также и чувствовать есть то же самое, что мыслить. Ибо если я скажу: „Я вижу…“ или „Я хожу, следовательно, я существую“ — и буду подразумевать при этом зрение или ходьбу, выполняемую телом, мое заключение не будет вполне достоверным; ведь я могу, как это часто бывает во сне, думать, будто я вижу или хожу, хотя я и не открываю глаз, и не двигаюсь с места, и даже, возможно, думать так в случае, если бы у меня вовсе не было тела. Но если я буду разуметь само чувство или осознание зрения или ходьбы, то, поскольку в этом случае они будут сопряжены с мыслью, коя одна только чувствует или осознает, что она видит или ходит, заключение мое окажется вполне верным». (Рене Декарт. «Первоначала философии». 9. Что такое мышление). Этот отрывок — после знаменитого «Я мыслю, следовательно, я существую» — является важнейшим для теории Декарта, а равно и для критики этой теории. Потому что «я мыслю» и «я хожу» не означают одного и того же, даже если речь идет об осознании ходьбы. Осознание ходьбы вполне может быть безлично, и даже можно утверждать, что оно преимущественно безлично. В «Я хожу» первично хожу, а вот что такое идущее Я — остается совершенно непонятным.

5

Здесь может возникнуть вопрос о том, насколько безличное сознание совпадает с «бессознательным» Фрейда. Ответ, конечно же — нет, не совпадает, хотя для обозначения и того и другого очень удобно использовать слово Оно. Однако бессознательное как бы выпадает из сознания (вытесняется), тогда как безлично осознаваемое осознается. Когда, например, вы хотите есть, то разве можно назвать эту мысль бессознательной? Вы ведь осознаете, что хотите есть, равно как вы осознаете и причины этого желания. При этом, безлично осознаваемое несомненно определенным образом коррелирует с бессознательным, но… но всё это требует уточнений, которые я не могу дать по ходу настоящего рассуждения. Все же Оно в данном рассуждении следует понимать прежде всего как сознающее существо.

6

Одной из проблем разворачивающегося на ваших глазах рассуждения является то, что понятие «безличное сознание» употребляется в нем в двух разных значениях: во-первых, имеется в виду сознание природного человека или исторически-безличное сознание — безличное сознание, понимаемое как фаза эволюции сознания при переходе к сознанию личностному. Во-вторых, имеется в виду современно-безличное сознание, то есть безличное сознание цивилизованного человека, понимаемое как часть психической личности, а безличное сознание, разумеется, сохраняется и при развитии личности — ведь человек не перестает быть существом из-за того, что он становится сознательным существом. Впрочем, я очень тороплюсь, ведь человек у нас пока еще не стал сознательным существом. Однако же необходимо иметь в виду, что современно-безличное сознание сильно отличается от исторического. Суть отличия состоит в том, что безличное сознание является для природного человека чем-то руководящим, а для цивилизованного — чем-то подчиненным (и, соответственно, сильно измененным, потому как никто не остается таким же в состоянии подчинения, каким он является в свободном состоянии). Поэтому в полном смысле сознанием оно является лишь у природного человека. Далее, например, всё тот же императив «я хочу есть» для исторически-безличного сознания означает совсем не то, что для современно-безличного, хотя есть хочет и природный, и цивилизованный человек. Но для природного человека вокруг этого императива образуется целая жизнь, со сложнейшим комплексом осознаваемых переживаний, связанных непосредственно с добычей пищи, тогда как для городского жителя «добыча пищи» зачастую сводится к походу в магазин, а прием пищи превращается либо в автоматический процесс, либо в гурманство, но не в насыщение. При этом не будем забывать, что сложнейшие интеллектуальные процессы зачастую сводятся всё к тому же обеспечению гарантированного существования человека (стоит лишь подумать о задаче обеспечения человечества всё той же пищей). То, что определяет жизнь природного человека непосредственно, может определять и жизнь цивилизованного человека, но — опосредованно. Даже когда цивилизованный человек вынужден буквально «добывать себе пищу», всё равно он ищет работу, а не оленя. Можно было бы указать немало подобного рода существеннейших различий и завуалированных сходств между безличным сознанием природного и сознанием цивилизованного человека.

7

Под приспособленностью в отношении человека следует понимать нечто иное, чем в отношении животных. Собственно, животное приспосабливается к среде, тогда как человек начинает приспосабливать среду (под себя). Под пиком приспособленности я понимаю ситуацию, когда среда оказывается в подчинении у человека. Заглянуть внутрь СЕБЯ можно лишь когда окружающий мир приручен настолько, чтобы не мешать этому странному, если не сказать противоестественному процессу.

8

Поэтому я и говорил ранее, что не сильно противоречу Декарту, утверждая, что «тело существует». Всё равно для чистого сознания существование тела иллюзорно, и если бы мы могли рассуждать с позиции чистого сознания — как это и пытается делать Декарт — то имели бы полное право усомниться в существовании тела. Но если сознание существует вне тела (некое чистое сознание), то не в этой жизни, а рассуждать-то приходится в этой жизни, следовательно, приходится считаться и с телом.

9

Человек существующий живет в мире полном существования, в этом он един с животными. Но он уже выделяет себя из этого мира, и в этом его отличие. Но выделение из окружающего мира и порождает противопоставление: «Я» и окружающий мир; субъект и объект. Почему же в таком случае речь идет всё же о безличном сознании, раз «Я» уже налицо? Если бы это природное «Я» действительно противопоставило себя окружающему природному миру, то «Я» действительно было бы налицо, но на деле противопоставление пока что оказывается неполным или даже мнимым. Природный человек остается неотъемлемой частью природы, и это не предположение, но несомненно устанавливаемый факт. Есть вполне надежный критерий, позволяющий судить о неразвитости «Я» природного человека — это его склонность «очеловечивать» окружающий его природный мир. «Кабаны — тоже люди», — говорит, например, Дерсу Узала. Но в таких суждениях кроется ловушка для человеческого «Я». Когда Дерсу Узала говорит, что кабаны — тоже люди, то он, конечно, имеет в виду и это, но и нечто иное, а именно, что люди — это те же кабаны; живые существа в ряду других живых существ. То есть это не столько природа очеловечивается, а скорее человек понимается как часть природы. Впрочем, это две стороны одного процесса. Нельзя очеловечить кабана, не окабанив при этом человека. До тех пор, пока окружающий человека природный мир является (псевдо-) личностным, его сознание является все еще безличным и, сколько бы он ни называл себя «Я», он остается скорее сознающим объектом (в ряду других «сознающих» объектов), чем субъектом.

10

Это видно и на примере еще природного человека. Читаем: «Для описания составных частей и свойств растений хануну употребляют более чем 150 терминов, коннотирующих категории, по свойствам которых они идентифицируют растения и «обсуждают между собой сотни черт, играющих различительную роль для растений, а часто и соответствующих таким значимым свойствам, как лекарственные и пищевые» (Conklin 1, р. 97). Пинатубо, у которых насчитывается более 600 наименованных растений, «не только обладают чудесными знаниями этих растений и способов их употребления; они используют около 100 терминов для описания их частей и характерных аспектов» (R. В. Fox, P. 179). Ясно, что настолько систематически развитое знание не может быть функцией лишь практического употребления. Подчеркнув богатства и точность зоологических и ботанических познаний индейцев северо-востока США и Канады, этнолог, изучивший их наилучшим образом, продолжает: «Неудивительно, что охотник-пенобскот из Мэн располагает лучшими практическими познаниями о повадках и характере лося, чем самый крупный эксперт-зоолог. Но когда мы оцениваем подлинное достоинство того усердия, с каким индейцы берутся за наблюдение и систематизацию научных фактов, относящихся к низшим формам животной жизни, то позволительно выказать некоторое удивление». (Леви-Стросс. К. «Первобытное мышление»). Если же говорить о человеке цивилизованном, то едва ли можно найти слова более выразительные, чем слова Аристотеля: «Ибо и теперь и прежде удивление побуждает людей философствовать, причем вначале они удивлялись тому, что непосредственно вызывало недоумение, а затем, мало-помалу продвигаясь таким образом далее, они задавались вопросом о более значительном, например о смене положения Луны, Солнца и звезд, а также о происхождении Вселенной. Но недоумевающий и удивляющийся считает себя незнающим. Если, таким образом, начали философствовать, чтобы избавиться от незнания, то, очевидно, к знанию стали стремиться ради понимания, а не ради какой-нибудь пользы. Сам ход вещей подтверждает это; а именно: когда оказалось в наличии почти все необходимое, равно как и то, что облегчает жизнь и доставляет удовольствие, тогда стали искать такого рода разумение. Ясно поэтому, что мы не ищем его ни для какой другой надобности. И так же как свободным называем того человека, который живет ради самого себя, а не для другого, точно так же и эта наука единственно свободная, ибо она одна существует ради самой себя». (Аристотель. «Метафизика»).

11

Стоит отметить, что на этом уровне может начать соотноситься с «Я» и «Я иду», например, когда человек идет по кому-то важному для себя делу (связанному с осуществлением), или, например, если сама ходьба становится осуществлением — такова, например, спортивная ходьба. Правда, этот вид спорта настолько неэстетичен и абсурден, что я не советовал бы никому осознавать свое существование как личности через ходьбу. Уж лучше через бег, особенно спринтерский. Стометровка — это красиво!

12

Подробнее о проблемах стремления к совершенству смотри текст — «Воскрешение Абсолюта». Для самосовершенствующегося Совершенство является примерно тем, чем является Абсолют для стремящегося к совершенству — чем-то недостижимым. Но совершенство достижимо — этому мы видим если не много, то достаточно доказательств. Великие тексты, картины и мелодии доказывают это.

13

Если безличное сознание не совпадает с бессознательным Фрейда, то надличностное сознание, при некоторых оговорках, всё же по смыслу совпадает со Сверх-Я в концепции разделения личности у Фрейда (читай «Введение в психоанализ: лекции. Тридцать первая лекция. «Разделение психической личности»). Я говорю об оговорках, имея в виду не оговорки «по Фрейду», но некие специфически психоаналитические интерпретации феномена Сверх-Я. Так, для данных рассуждений надличностное сознание никоим образом не связано с родительским авторитетом или, точнее говоря, для данных рассуждений это не имеет определяющего значения. В свою очередь, определяющими тут являются моменты, которые мало интересовали Фрейда, хотя он и сам выделил определяющую функцию Сверх-Я — функцию формирования идеала, но для него она едва ли являлась определяющей. Далее, как и в случае с безличным сознанием в его отношении к бессознательному, здесь, конечно, нужны еще серьезные уточнения, но для них требуется отдельное рассуждение.

14

Данное суждение неверно в отношении исторически-безличного сознания. Хотя «Я» природного человека не позволяет нам говорить о нем, как о личности, а следовательно, природный человек не знает о своем «Я», его никак нельзя назвать кем-то ничтожным. Всем нам прекрасно известны весьма привлекательные образы «природных людей» — из литературы как художественной, так и научной. Вспомним хоть о том же Дерсу Узала; его смело можно назвать прекрасным человеком — таким, с которого «цивилизованному» человеку во многом стоило бы брать пример, если бы это было в принципе возможно.

15

В этом смысле чрезвычайно символичным представляется тот факт, что два самых известных имени в истории литературы — Гомер и Шекспир — почти никак не увязываются с конкретными личностями Гомера и Шекспира.

16

Можно выстроить такой итоговый ряд «существований»: 1. Существую (животное); 2. Я существую (природный человек, пробуждение сознания); 3. Я осуществляюсь (личность); 4. Осуществляюсь (надличность). Здесь же я сделаю замечание, которое может весьма многих раздражить, да меня и самого оно не слишком радует. Дело в том, что если уж быть до конца логичным, то безличное сознание относится к существованию животного, то есть к пункту (1). Безличное сознание тогда — это сознание без намека на «Я», а что животные сознают — с этим, я думаю, бесполезно спорить. Сознание же природного человека логичнее было бы назвать предличным, потому как представление о «Я» у него уже имеется, но оно еще не развито, оно собственно предваряет сознание. Но несмотря на эти уточнения, я ничего не стану менять в проведенном рассуждении, потому что считаю, что именно словосочетание «безличное сознание», причем относимое к человеку, а не к животному, лучше акцентирует суть проблемы, а именно невключенность этого сознания (с последующим движением к включенности или личностному сознанию). Так что злитесь сколько вам угодно, а дело обстоит так.

17

Я бы отметил еще один момент — именно надличностное сознание творит Историю. В Истории остается только тот, кто предпочитает то, что он делает, тому, кто он есть сам, или, можно сказать, что он не видит никакой разницы между тем, кто он есть, и тем, что он делает (осуществляет), но при этом имеется в виду, что «самого себя» он и определяет строго через то, что он осуществляет. Когда мы говорим «Пушкин», то сразу вспоминаем о стихах Пушкина; когда мы говорим «Платон», то сразу вспоминаем о философии Платона (отнимите у Платона философию, и Платона как личности не останется); когда мы говорим «Наполеон»… но пусть про Наполеона вспоминают другие, а я лучше буду помнить о Платоне. В истории остается то, что осуществилось; от того же, кто осуществляет, остается только прах, да и то далеко не всегда. Я не могу утверждать, что такой «исторический способ» существования является наилучшим, но зато я могу утверждать, что такой осуществляющий способ существования является в высшей мыслимой степени сознательным. Сознание равнозначно осознанию себя в рамках исторического процесса. Отказ мыслить в исторических категориях — явный признак «затушевывания» сознания. История есть история надличностного начала в человеке.

18

При этом, конечно, мы не должны забывать про самоочевидное: То, что осуществляется, неосуществимо без того, кто осуществляет. В противном случае процесс осуществления может предстать в несколько комическом виде. Да, надличностное сознание заставляет личность осознать себя как инструмент осуществления, но когда я сказал «лишь инструмент» (56), то слово «лишь» едва ли является уместной характеристикой. Впрочем, там же я назвал личность необходимым инструментом осуществления. Инструмент — вещь необходимая, не будем забывать об этом. В данном же случае речь еще идет и об очень специфическом — сознательном инструменте. Быть инструментом легко, для этого надо просто отказаться от своего «Я», но быть сознательным инструментом — значит возвыситься над «Я». Если кто думает, что это легко — пусть попробует.

19

«Сократ. Не подразумеваешь ли ты здесь известного спора о сне и яви? Теэтет. Какого такого спора? Сократ. Я думаю, что ты слышал упоминания о нем: когда задавался вопрос, можно ли доказать, что мы вот в это мгновение спим и все, что воображаем, видим во сне или же мы бодрствуем и разговариваем друг с другом наяву. Теэтет. В самом деле, Сократ, трудно найти здесь какие-либо доказательства: ведь одно повторяет другое, как антистрофа строфу. Ничто не мешает нам принять наш теперешний разговор за сон, и, даже когда во сне нам кажется, что мы видим сны, получается нелепое сходство этого с происходящим наяву. Сократ. Ты видишь, что спорить не так уж трудно, тем более что спорно уже то, сон ли это или явь, а поскольку мы спим и бодрствуем равное время, в нашей душе всегда происходит борьба: мнения каждого из двух состояний одинаково притязают на истинность, так что в течение равного времени мы называем существующим то одно, то — другое и упорствуем в обоих случаях одинаково». (Платон. «Теэтет»)

20

«…нам каждодневно представляется во сне, будто мы чувствуем или воображаем бесчисленные вещи, коих никогда не существовало, а тому, кто из-за этого впадает в сомнение, не даны никакие признаки, с помощью которых он мог бы достоверно отличить состояние сна от бодрствования». (Декарт. «Первоначала философии»).

21

«Многим уже казалось, что человеческая жизнь — только сон, меня тоже не покидает это чувство. Я теряю дар речи, Вильгельм, когда наблюдаю, какими тесными пределами ограничены творческие и познавательные силы человека, когда вижу, что всякая деятельность сводится к удовлетворению потребностей, в свою очередь имеющих только одну цель — продлить наше жалкое существование, а успокоенность в иных научных вопросах — всего лишь бессильное смирение фантазеров, которые расписывают стены своей темницы яркими фигурами и привлекательными видами. Я ухожу в себя и открываю целый мир! Но тоже скорее в предчувствиях и смутных вожделениях, чем в живых, полнокровных образах. И все тогда мутится перед моим взором, и я живу, точно во сне улыбаясь миру». (Гёте. «Страдания юного Вертера») Совершенно ясно, что Вертер при этом прекрасно отличает сон от яви. Далее, Вертер вводит в игру понятие воображения, приравнивая его ко сну наяву. Но вопрос о реальности художественного мира с очевидностью есть вопрос совершенно отдельный, отчасти я рассматриваю его в работе «Анатомия книжной реальности».

22

«Неужели это был сон? сказал он, взявши себя обеими руками за голову; но страшная живость явленья не была похожа на сон. Он видел, уже пробудившись, как старик ушел в рамки, мелькнула даже пола его широкой одежды, и рука его чувствовала ясно, что держала за минуту пред сим какую-то тяжесть. Свет месяца озарял комнату, заставляя выступать из темных углов ее, где холст, где гипсовую руку, где оставленную на стуле драпировку, где панталоны и нечищенные сапоги. Тут только заметил он, что не лежит в постеле, а стоит на ногах прямо перед портретом. Как он добрался сюда — уж этого никак не мог он понять. Еще более изумило его, что портрет был открыт весь и простыни на нем действительно не было. С неподвижным страхом глядел он на него и видел, как прямо вперились в него живые человеческие глаза. Холодный пот выступил на лице его; он хотел отойти, но чувствовал, что ноги его как будто приросли к земле. И видит он: это уже не сон; черты старика двинулись, и губы его стали вытягиваться к нему, как будто бы хотели его высосать… с воплем отчаянья отскочил он и проснулся. „Неужели и это был сон?“ С биющимся на-разрыв сердцем ощупал он руками вокруг себя. Да, он лежит на постеле в таком точно положеньи, как заснул. Пред ним ширмы: свет месяца наполнял комнату. Сквозь щель в ширмах виден был портрет, закрытый как следует простынею — так, как он сам закрыл его. Итак, это был тоже сон! Но сжатая рука чувствует доныне, как будто бы в ней что-то было. Биение сердца было сильно, почти страшно; тягость в груди невыносимая. Он вперил глаза в щель и пристально глядел на простыню. И вот видит ясно, что простыня начинает раскрываться, как будто бы под нею барахтались руки и силились ее сбросить. „Господи, боже мой, что это!“ вскрикнул он, крестясь отчаянно, и проснулся. И это был также сон!» (Н. В. Гоголь. «Портрет»)

23

Здесь я опять отсылаю вас к «Анатомии книжной реальности».

24

Пожалуй, ситуация со спящим королем наиболее соответствует этому допущению. Вышеприведенный аргумент, что, проснись король, и мы просто окажемся в реальности короля, является слабым, поскольку, во-первых, что это за реальность трудно и подумать, и, во-вторых, мы исходим из того, что Алиса реальна, и при этом можем допустить, что она снится королю, следовательно, нереальна. Вообще, так как реальностью в сказках Кэрролла является именно сон Алисы, и сон этот весьма причудливый, то и выходит, что в этой причудливо-иллюзорной реальности весьма проблематично найти надежную почву под ногами. Реальность в сказках Кэрролла — это Шалтай-Болтай, раскачивающийся на тонкой стене. Еще секунда, и…

25

Читайте работу «Воскрешение Абсолюта».

26

На начало 2017 года.

27

Цитаты вы найдете по ссылке: https://www.sports.ru/tribuna/blogs/glaz_naroda/1132604.html

28

Подробнее об этом читайте в работе «Аксиома Декарта».

29

Подробнее, опять-таки, читайте в «Аксиоме Декарта», — рассуждение из постскриптума.

30

«Выйдя в сад, лорд Генри нашел Дориана возле куста сирени: зарывшись лицом в прохладную массу цветов, юноша упивался их ароматом, словно это было изысканное вино. Лорд Генри подошел к Дориану и положил ему на плечо руку. — Вот это правильно, — негромко произнес он. — Исцелить душу можно лишь с помощью органов чувств, а исцелить чувства можно лишь с помощью души. Юноша вздрогнул от неожиданности и отступил от куста. Ветки и листья сирени растрепали непокорные кудри, спутали золотистые пряди волос. В его глазах замер испуг, как у некоторых людей, когда их внезапно разбудят». (Оскар Уайльд. «Портрет Дориана Грея». Пер. В. Чухно).

31

Остап с полным правом называет проделанный труд титаническим: «Остап поставил точку, промакнул жизнеописание прессом с серебряным медвежонком вместо ручки и стал подшивать документы. Он любил держать дела в порядке. Последний раз полюбовался он хорошо разглаженными показаниями, телеграммами и различными справками. В папке были даже фотографии и выписки из бухгалтерских книг. Вся жизнь Александра Ивановича Корейко лежала в папке, а вместе с ней находились там пальмы, девушки, синее море, белый пароход, голубые экспрессы, зеркальный автомобиль и Рио-де-Жанейро, волшебный город в глубине бухты, где живут добрые мулаты и подавляющее большинство граждан ходит в белых штанах. Наконец-то великий комбинатор нашел того самого индивида, о котором мечтал всю жизнь. — И некому даже оценить мой титанический труд, — грустно сказал Остап, поднимаясь и зашнуровывая толстую папку… — Одна надежда, что уважаемый Александр Иванович оценит мой великий труд и выдаст мне на бедность тысяч пятьсот. Хотя нет! Теперь я меньше миллиона не возьму, иначе добрые мулаты просто не станут меня уважать» (И. Ильф, Е. Петров. «Золотой теленок»)

32

«История, которая постепенно открылась Филипу, была ужасна. Женщин, учившихся с Фанни Прайс в „Амитрано“, обижало, что она никогда не участвовала в их веселых пирушках в ресторане, однако причина тут была самая простая: Фанни страдала от жесточайшей нужды. Филип вспомнил их совместный обед вскоре после того, как он приехал в Париж, и ее зверский аппетит, который вызвал у него тогда отвращение; теперь он понимал, что ела она с такой жадностью потому, что была смертельно голодна. Привратник рассказал ему, как она питалась. Ей каждый день оставляли бутылку молока, и она сама покупала себе булку; съев половину хлеба и выпив полбутылки молока в обед, она, вернувшись из школы, доедала остальное на ужин. И так день за днем. Филип с болью думал о том, что ей приходилось выносить. Она ни разу никому не призналась в том, что беднее других, но ее гроши явно подходили к концу и последнее время она уже больше не могла посещать студию. В ее каморке почти не было мебели и, кроме потрепанного коричневого платья, которое она всегда носила, не нашлось никакой одежды». (Сомерсет Моэм. «Бремя страстей человеческих»).

33

«Злосчастное происшествие (имеется в виду самоубийство Фанни) никак не выходило у Филипа из головы. Больше всего его мучило, что подвижничество Фанни было таким бессмысленным. Никто не мог бы работать упорнее, чем она, и с таким жаром; она верила в себя всем сердцем; однако эта вера, очевидно, еще ничего не доказывала». (Сомерсет Моэм. «Бремя страстей человеческих»)

34

И конечно, говорил: «Когда я спросил, что думали его сотоварищи по вечерней школе живописи в Лондоне о его работах, он улыбнулся: — Они думали, что я дурачусь. — Вы и здесь посещаете какую-нибудь студию? — Да. Этот зануда — я имею в виду нашего маэстро — сегодня утром, как увидел мой рисунок, только брови поднял и прошествовал дальше. Стрикленд фыркнул. Он отнюдь не был обескуражен. Мнение других его не интересовало». (Сомерсет Моэм. «Луна и грош»)

35

Или, как говорил профессор Трурль (из рассказа Станислава Лема «Блаженный»): «Осчастливленный до упора в несчастье находит счастье свое».

36

«Не марать так, как я мараю, я не могу и твердо знаю, что маранье это идет в великую пользу. И не боюсь потому счетов типографии, которые, надеюсь, не будут уж очень придирчивы. То именно, что вам нравится, было бы много хуже, ежели бы не было раз 5 перемарано». (П. И. Бартеневу. 1867 г. Августа 16…18. Ясная Поляна).

37

Даже и в вопросах веры он будет искать истину в вере трудового народа, а не «праздных» священников, хотя и там будет вынужден сочетать свое презрение к интеллекту с необходимостью постигать веру интеллектуально (через знакомство с религиозными учениями).

38

Здесь же отметим, что писатель никогда не в состоянии вполне отрешиться от ожидания реакции читательской «массы». Это выше писательских сил. «Я не пишу для массы» — громко скажет всякий серьезный писатель. «Только б не ругали», — добавит он шепотом. «Вот бы похвалили», — добавит он про себя.

39

Возможно, что это исключительно философская прерогатива — видеть в жизни смысл, и тогда именно дело философа, понять — есть ли смысл в жизни того или иного человека, хотя бы даже этот человек сам и не видел четко этого смысла.

40

То есть, похоже, что возможны три понимания феномена бессмертия. Первый — бессмертие, достигаемое в продолжении рода, это бессмертие я назову физическим (бессмертием тела). Второй тип бессмертия — бессмертие в творении; творческий человек умирает, творчество его остается; соответственно и бессмертие это я назову творческим (бессмертием творческого духа). Наконец, есть еще бессмертие души, которая продолжает жить после смерти тела. Два первых бессмертия вполне зримы, третье — требует веры в него.

41

«Что я думаю беспрестанно о вопросах, значении жизни и смерти, и думаю, как только можно думать серьезно, это несомненно. Что я желаю всеми силами души получить разрешение мучающим меня вопросам и не нахожу их в философии, это тоже несомненно; но чтобы я мог поверить, мне кажется невозможно». (Л. Н. Толстой. — А. А. Толстой. 1876 г. Марта 20…23. Ясная Поляна). «У меня есть приятель, ученый, Страхов, и один из лучших людей, которых я знаю. Мы с ним очень похожи друг на друга нашими религиозными взглядами; мы оба убеждены, что философия ничего не дает, что без религии жить нельзя, а верить не можем». (Л. Н. Толстой — А. А. Толстой. 1877 г. Февраля 5…9. Ясная Поляна) «Вы мне предлагаете философских книг. Мне нужно, но не философских, а о религии». (Л. Н. Толстой — Н. Н. Страхову 1877 г. Ноября 26…27. Ясная Поляна).

42

Таким образом, я предлагаю здесь нечто вроде классификации по основанию «погружение в действительность (мирскую жизнь)». Эта классификации имеет четыре класса, разбитые на два подкласса. Сначала выделяется подкласс людей «погруженных в действительность»: это собственно (1) люди действия и (2) художники — как те, кто создает образ действительной жизни. Второй подкласс составляют люди «отрешенные от действительности»: это (3) философы, созерцающие жизнь в понятии (в этот подкласс попадают и все мыслители-теоретики) и (4) религиозные деятели, созерцающие то, что называется Богом, а определить, что это такое, я не берусь. Наибольшую проблему подобной классификации представляет тот факт, что религия оказывается куда более связанной с самой что ни на есть земной жизнью, чем это вроде бы следует из ее природы отрешения от земных дел. Фигура будь то священника или шамана всегда маячила рядом с фигурой правителя; паства любой церкви — народная масса; правда, религия всегда подразумевала и отшельничество. Объяснить эти парадоксы я здесь не берусь. Отмечу лишь, что по факту самой отрешенной от мира фигурой оказывается философ. Но философ должен бояться слишком отрешиться; чтобы рассуждать о мире, он должен все-таки видеть мир, хотя и не вовлекаться в мирские дела настолько сильно, как это требуется писателю.

43

«Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной…». (Ф. М. Достоевский — Н. Д. Фонвизиной. Конец января — 20-е числа февраля 1854. Омск) Совпадение с исканиями Толстого почти полное! Те же самые минуты веры на фоне общей невозможности поверить, то же противопоставление веры истине, решаемое в пользу веры. Не хотят русские титаны-классики быть вполне философами, ну да и бог с ними… Но для Достоевского этот символ веры одновременно и символ писательской веры, и здесь отличие Достоевского от Толстого громадно. Достоевский не только «с Христом», но и — с литературой. На всю жизнь. И даже без всяких сомнений.

44

«Я читал, с восхищением читал его драмы. Нынешней зимою они явятся на петербургской сцене». (М. М. Достоевский — П. А. Карепину. 25 сентября 1844 года)

45

«Еще в 1842 г., то есть гораздо ранее „Бедных людей“, брат мой написал драму „Борис Годунов“. Автограф лежал у него на столе, и я — грешный человек — тайком от брата нередко зачитывался с юношеским восторгом этим произведением. Впоследствии, уже в очень недавнее время, кажется в 1875 г., я, в разговорах с братом, покаялся ему, что знал о существовании его „Бориса Годунова“ и читал эту драму. На вопрос мой: „Сохранилась ли, брат, эта рукопись?“, он ответил только, махнув рукой: „Ну, полно! Это… мои детские глупости!“ Оценять достоинство означенной драмы, конечно, не буду… Талант брата сказывался уже и в ней». (Открытое письмо А. М. Достоевского издателю «Нового времени» А. С. Суворину от 5 февраля 1881 г.).

46

Впрочем, сам момент пробуждения я не могу не отметить, уж больно он осязателен: «Вечером того же дня, как я отдал рукопись, я пошел куда-то далеко к одному из прежних товарищей; мы всю ночь проговорили с ним о «Мертвых душах» и читали их, в который раз не помню… Воротился я домой уже в четыре часа, в белую, светлую как днем петербургскую ночь. Стояло прекрасное теплое время, и, войдя к себе в квартиру, я спать не лег, отворил окно и сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером воротились рано домой, взяли мою рукопись и стали читать, на пробу: «С десяти страниц видно будет». Но, прочтя десять страниц, решили прочесть еще десять, а затем, не отрываясь, просидели уже всю ночь до утра, читая вслух и чередуясь, когда один уставал. «Читает он про смерть студента, — передавал мне потом уже наедине Григорович, — и вдруг я вижу, в том месте, где отец за гробом бежит, у Некрасова голос прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: «Ах, чтоб его!» Это про вас-то, и этак мы всю ночь». Когда они кончили (семь печатных листов!), то в один голос решили идти ко мне немедленно: «Что ж такое что спит, мы разбудим его, это выше сна!» (Ф. М. Достоевский. «Дневник писателя») Иногда, как видим, человека можно разбудить, хотя бы даже он и не лег спать…

47

Многоточие заполняется определением человека по роду его деятельности: если бы я не был актером, режиссером, музыкантом, физиком или даже философом.

48

Иногда пробуют и теперь, но чаще всего с плачевными результатами. Все же поэт сегодня — это лишь поэт, и, увы, даже скорее «меньше чем писатель»…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я