Семьдесят шестое море Павла и Маши П.

Анна Гайкалова

Психолог Павел Прелапов с трудом принимает решения, во всем сомневается и ищет компромисс между своими принципами и требованиями текущего дня. Неся груз испытаний, Павел старается не задавать вопроса «за что». Но старания его тщетны.Способности Маши, жены Павла, очень странны. И Павел спрашивает себя: что такое этот мир? Возможно ли совместить светскую жизнь и духовность, карьеру и следование заповедям?Павлу помогает найти ответы отец его жены – священник Владимир Бережков.

Оглавление

Глава четвертая.

Цирк и самапосебешная девочка

Когда она познакомилась с Павлом, Маша не помнила, он был с ней рядом всегда, и неинтересно ей было бы узнать, когда же они встретились впервые.

Люди, окружавшие Машу, вряд ли могли догадаться, насколько мало воспоминаний она хранила, и как недолго задерживалась в ней память о происходящих событиях, особенно поначалу. Она и умершей матери своей вспомнить не пыталась, словно ее попросту никогда не существовало. Той тоски по неизвестному родителю, которая терзала растущего Павла, Маша не ведала, обделенной себя ни в чем не считала. Всю жизнь вокруг нее вилось предостаточно добросердечных церковных женщин, и они с готовностью пестовали «безматернюю сироту».

Владимир Иванович баловал свое чадо, Машино «хочу» действовало на него как спусковой крючок, которому стоит сработать, и вот уже — пост, не пост — отец летел выполнять желание единственного ребенка без всякой потребной для священника сдержанности. Правда Маша редко хотела чего-то сверх того, что имелось, может потому и забывал обо всем ее отец, стоило вдруг ей о каком-то своем желании объявить.

Маша жила при храме, и это для нее был дом, где можно скакать и прыгать, баловаться и чувствовать себя счастливой. Так она и прыгала, подрастая, если, конечно, в храме не шла служба, во время которой полагалось вести себя, по крайней мере, тихо. Это очень трудно, почти невыполнимо — не шуметь, не петь и не подскакивать: «Я шелковый котик! Я плюшевый песик! Я птичка летучая по небесам!»

— Машуня, во время литургии забегать в храм с песнями нельзя, — увещевал отец.

— Не буду, не буду с песнями! Я послушная, девочка нескушная! — А сама то на цыпочки, то на пятки, и вот уже летит с прискоком к Царским Вратам. Но ведь не распевает, пообещала, только башмаками по полу хлопает. Постоять смирно не заставишь, приходится с шиканьем отлавливать и выводить.

Маленькую непоседу нередко запирали в светелке с кем-то из служащих, а то и одну, тогда она безропотно устраивалась напротив небольшого аквариума с исцарапанными тусклыми стеклами, да так и замирала, сидя на скрещенных тощих ногах, подперев щеки, по часу, а то по два не отрывая взгляда от подводного царства. В пору было аквариум в придел храма переносить, чтобы ребенок хоть немного посидел смирно, молитвы и песнопения послушал.

В аквариуме плавали гуппи, Маша утверждала, что они друг на дружку не похожи и называла рыбок по именам. Но однажды аквариум лопнул.

Маша молчала до конца дня, а вечером заплакала, да так разошлась, что прорыдала почти до утра.

— Рыбки умерли, — причитала она, — а мы могли бы летом поплавать вместе в реке, я им обещала!

Иногда по просьбе Владимира Ивановича Машу забирали к себе Прелаповы, чаще в храм приходил за ней Павел, Нина Дмитриевна не вылезала из своей школы. Маша подставляла своему старшему другу то нос, и Павел помогал ей сморкаться, то тонкие ноги с торчащими в разные стороны коленными чашечками, и он шнуровал ей ботинки или застегивал сандалии. Он отводил ее к себе домой, кормил, читал книжки и развлекал, пока не являлся Владимир Иванович и не забирал свое прыгучее сокровище.

— Паш-Паш! — звала она по телефону, когда стала постарше и уже оставалась дома одна, у меня математика не сходится!» И Павел ехал, бежал и решал ее задачи, объяснял, огорчался…

Ему казалось, Маша невнимательна. Или даже бестолкова, ведь он объяснял примеры вдумчиво, в классе ему частенько приходилось подтягивать отстающих, и это всегда получалось. А Маша не сосредотачивалась, отвлекалась, порой не могла воспроизвести ни слова из того, что только что прозвучало.

— Повтори, что я сказал! — требовал Павел и теребил ее острый локоть, заметив, что Маша рассеялась и не слушает.

Она возвращала взгляд, да и наверно сама возвращалась, но видимо не полностью, как будто не совсем понимала, куда и зачем вернулась, смотрела, не узнавая, потом жалобно просила:

— А скажи еще раз? Я голова из сада, я опять все прослушала!

— Надо говорить: голова садовая.

— Конечно, только я — голова из сада, там расту и там расцвету, мои лепесточки опадут и станут бабочками, и будем мы летать вместе с пчелками, они будут пыльцу собирать и меня угощать, а я напеку им пряничков! — безостановочно сыпала Маша. И улыбалась, крутила на палец светлую кудряшку.

— Математику разбирать будешь? — терялся Павел и думал, что от Маши трудно не спятить.

— Буду! Паш-Паш, не сердись! — платье поправит, волосами встряхнет, вздохнет и слушает три минуты.

А потом глаза как будто поворачиваются внутрь, и остается только их отражение, как нарисованная картинка, наверно возвращается в свой сад, из которого родом ее голова. Так и училась на тройки, ни Павел, ни даже отец, у которого, казалось, сто терпений, а они по его же утверждению равны одной любви, — никто не мог научить Машу сосредоточиться на задачах.

Гуманитарные предметы ей тоже давались с трудом, все, что нужно заучивать, отчуждалось. Ворота сада, где угощают друг друга сладостями бабочки и пчелы, стояли открытыми и звали ее в свою заветность, манили, влекли то ли миражами, то ли иной реальностью, незримой для окружающих.

В тринадцатый день рождения Маша получила подарок от Нины Дмитриевны — билеты в цирк. Их было два, отец идти на представление отказался сразу, и второй билет достался Павлу — студенту третьего курса МГУ.

Учился Павел прекрасно, стипендию получал повышенную, но, как правило, всю отдавал матери, поэтому денег у него почти не водилось. Владимир Иванович снабдил детей небольшой суммой, чтобы они не лишали себя одного из главных удовольствий от похода — буфета, где наверняка продавалось что-нибудь, чем в обычной жизни полакомиться удавалось нечасто.

Например, бутерброды с соленой рыбой или копченой колбасой, какой нигде не достать. Кусочек прозрачный, конечно, но и хлеб тонкий, поэтому вкус колбасы сохранялся, это ли не радость? И мороженое в цирке отменное, почему-то вкуснее обычного, такое же вкусное продавали разве что в магазине «Детский мир» на площади Дзержинского. Словом, пойти в театр или цирк без посещения буфета ― радость большая, но не полная, а тут, говорила Маша, «пирог по всему удался и — ура! — будем мы с тобой, Паш-Паш, оциркачены и обуфечены!»

После первого отделения, уже задергав своего спутника вопросами о дрессировщиках, Маша бегом устремилась в буфет, Павел едва ее догонял. Две косички-растопырки с кудряшками на концах, юбка трапецией в клетку, блуза белая с кружевным воротником — Маша выглядела нарядной.

Павел купил заветные бутерброды с колбасой, на рыбу денег не хватало, тогда пришлось бы обойтись без мороженого. Маша выбрала колбасу и мороженое, а от рыбы отказалась. Она взяла тарелку, понесла ее к круглому столику, но ее толкнули в локоть, и один бутерброд улетел, по счастью шлепнулся хлебом вниз, колбаса прилипла к хлебу, не соскочила и не испачкалась.

Маша охнула, поставила тарелку на ближайший стол и наклонилась поднять драгоценный дефицит:

— Уронила, растрепа я, шляпка замухрышная!

Павел рефлекторно дернулся вниз тоже, присел, чтобы поднять злополучную колбасу, как прямо перед ним растопырились тонкие, еще не набравшие женской округлости ноги, беспардонно задрапированные поверх колгот штанами в какой-то дурацкий рубчик.

Всего миг, Павел вскочил и шарахнулся в сторону, но этого хватило, чтобы вспомнить о саде, в котором расцветают головы, и куда попадают только избранные. Кровь бросилось Павлу в лицо так, что зазвенело в ушах.

Маша распрямилась, он шагнул к ней, отнял упавшую колбасу, сунул ей в руку чистый бутерброд, буркнул: «Ешь нормально» и исчез с глаз, отправился метаться по круглому коридору и приходить в себя, что удалось не сразу.

Два года назад, еще на первом курсе, в общежитии университета Павел впервые прикоснулся к женщине.

К разудалым рассказам приятелей он изо всех своих сил не прислушивался, сторонился, как мог, и вокруг уже шутили, что «Прелапову хоть на нос вешай». Павел хранил загадочный вид, на зубоскальство в свой адрес не реагировал и говорил себе, что успешные в этом вопросе друзья скоро отстанут, а пресловутый вопрос как-нибудь да решится сам собой. Внутренней своей «вилки» он в ту пору еще не отслеживал, побеги от слишком откровенных рассказов приятелей воспринимал линейно, как демонстрацию своего нежелания к действию примкнуть. Но тут все сложилось так, что надеяться не на что, разве полпроцента из ста: не пойдет с этой грудастой и губастой, затравят его потом, ведь на нее соглашались все, даже пальцы тайком бросали, а она выбрала именно Прелапова и откровенно заигрывала с ним.

То была настоящая акция. Оценив ситуацию, взвесив все «за» и «против», ни на йоту не признаваясь себе, что интерес к процессу распелся в нем на все голоса, Павел отправился в комнату фактурной девицы, взмок, но постарался вести себя погрубее, ему казалось, именно таким должен быть опытный ловелас. В глазах молодой искусительницы дебютант не посрамился, но потом его преследовал чужой запах, и гордость оттого, что он мужчина, мешалась с брезгливостью и злостью. На обратном пути домой он поймал себя на том, что потирает кончиками пальцев об основания ладоней. Ему казалось, весь он пропитан неприятным и чужеродным, а крана, чтобы, как минимум, вымыть руки, в комнате общежития не было.

В этот вечер, стоя под душем и оттирая себя мочалкой, Павел решил, что больше подобного не повторит, но завтра наступило и сыграло по правилам, о которых он раньше не догадывался.

Эти встречи, однако, долго не продлились, пришло лето, а с ним стройотряд, где подобные вопросы решались просто, быстро и к всеобщему удовольствию. На втором и на третьем курсе Павел больше от себя не скрывал, что приключения в любовном жанре весьма занимательны, он куролесил с удовольствием, то и дело нарушая домашнюю традицию и приходя домой позже обещанного.

Нина Дмитриевна каждый раз воздевала руки и восклицала, Павел искренне каялся и обещал, что подобного больше не повторится. Но время от времени он снова давал матери повод к упрекам, каждый раз искренне переживая потом, что она из-за него опять с больной головой. Последнее время он как раз притормозил, стал больше бывать дома.

И вдруг, нате вам, цирк.

Ведь взрослый мужик, ты что, юбки не видал, и Машку, пока росла, во всех видах… — пытался Павел привести себя в чувство. Но темно-коричневые, да еще с каким-то дурацким кантом внизу штаны поверх колгот на тонких Машиных ногах из головы не шли, и желанного равновесия не наступало. За такую неожиданную и постыдную слабость Павел злился на себя изо всех сил.

Второе действие представления он не запомнил, во время выступления укротителя диких зверей ни одной реплики не издал, а нервничал, проклинал образное мышление и очень хотел, чтобы представление поскорее завершилось.

Маша недоумевала и жалобно поглядывала на него на обратном пути. Впрочем, Павел этому был даже рад, он исподтишка бросал на подругу взгляды и уже понимал, прежней простоты общения с этой знакомой вдоль и поперек девочкой больше не будет. И не видать теперь ему, Павлу, покоя до тех пор, пока… «Надо что-то делать», — в неожиданных случаях говорил Владимир Иванович. Вот эта фраза и крутилась в Павловой голове, то и дело грозясь перевернуть с ног на голову и его самого.

— Ну, и как представление? — Поинтересовалась дома мать, ожидая хоть какой-нибудь компенсации за пучок нервов, истрепанных в борьбе с коллегами за билеты. — Маша довольна?

— Нормальное представление. И какое мне дело, довольна твоя Маша или нет? Рехнуться с вами можно вообще! — Вскинулся Павел и тут же себя обругал.

— Ты не влюбился? — прищурилась философски настроенная в этот день Нина Дмитриевна. В отношении сына она бывала очень дальновидной. — Ну, надо же, кто бы мог подумать! Нет, да ведь она еще ребенок! Хотя, — покачала она головой, глядя на дверь, за которой скрылся раздраженный сын, и подумала, что это в вещах, раз маленькое, так, кроме как на тряпки, никуда не сгодится. А тут вырастет.

И кивнула многозначительно.

А в Машиной жизни пело небо. Просыпаясь по утрам, первым делом она смотрела в окна, зимой, печалясь от непроглядной московской темноты, брела в кухню в поисках белых тараканов, которых ловила и рассаживала по банкам, чтобы наблюдать потом, как темнеет их хитиновый покров. По выходным, едва ранние часы окрашивались восходом, тонкая, в простой ночной рубашке, она бежала к подоконнику, садилась на него, поджав ноги, и замирала.

— Привет, небушко!

Высь никогда не повторялась.

Маша старалась смотреть дальше и глубже, небо казалось ей многослойным, каждый пласт был своей упругости и своего цвета, они, наверное, имели и разный вкус. Маша мысленно прикасалась губами к дышащей голубизне или запускала ладони в серую всклокоченность непогоды.

Порой небо представлялось ей реками, многими реками, держащими свои русла в опасной близости друг от друга, но чудом сохраняющими их священства. Небеса хранили себя для молитв и птиц, русла небесных рек трепетали даже при абсолютном безветрии, они принимали новые, причудливые формы, не впуская в себя ни человечьих летающих машин, ни разноцветных праздничных салютов, а только изгибаясь и вскипая им вслед. Маша проходила взглядом пороги небес каждый раз заново, и небо открывало ей свои проникновения.

Она улыбалась воробьям на ветках, внимательно следила за обстоятельными воронами, умилялась, глядя на большеголовых галок, всегда похожих на птенцов и придумывала о них короткие сказки.

«Жила была добрая галка, было ей жить удобно, потому что была она похожа на своих сестер. У них могли быть разные лица и разные характеры, но одежда из перышек была у всех птичек примерно одинаковая, и лапки одинаковые, и крылышки. Это самое главное, что у всех галок крылышки поднимали их на одинаковую высоту, а на головках галки носили одинаковые маленькие черные шапочки. Но однажды на голову доброй галки упала сверху капелька клея.

Это мальчик с последнего этажа размахивал в окошке кисточкой и уронил ее, и вот капля клея от кисточки оторвалась. Упала эта капля на голову галки и склеила перышки. Галка почувствовала что-то неприятное на голове, одной ножкой уцепилась покрепче за веточку, а другой почесалась. И перышки на голове у галки встали дыбом.

Было очень-очень жарко, и клей сразу застыл, сделав на голове у галки хохолок. На этом хорошая жизнь галки кончилась. Потому что этим хохолком она стала очень сильно не похожей на всех остальных. И однажды ее чуть не заклевали.

Неизвестно, чем бы все это кончилось, может быть и заклевали бы в следующий раз, но засуха прошла, и начался дождь. Он смысл клей с головы галки, и птичка снова стала жить спокойно, потому что хохолком от других больше не отличалась. А на остальные мелочи галки просто не обращали внимания.

Главное не носить на голове ничего особенного».

Маша утверждала, что небесные птицы и их истории никогда не бывали случайными. Там, наверху, существовал единый закон, и крылатые жители празднично чтили его.

Даже если в этот день не служил, отец все равно уходил в храм очень рано, по будням Машины утра чаще длились в одиночестве. И она выпадала из времени, разглядывая заоконный мир, улыбалась каждой набухшей почке весной, а осенью придумывала диковинные истории желтых, проживших век листьев, еще цепляющихся за ветки реальности, или тех, что уже оторвались для полета в неведомое.

Маша размышляла над тем, как, приближаясь к земле, листья отдавали душу небу, как медленно переходили они из бытия в нечто другое, неизбывное, не отвечающее на вопросы о минувшем своем вековании. Ей казалось, она видела ажурные восходящие потоки из прозрачных капель, но не воды, а чего-то другого, больше похожего на пар.

Так выглядели души листьев, думала Маша.

В начальную школу ее отводила соседка по подъезду, доставляла прямо в класс вместе со своей дочерью Леночкой. Дружбы между Машей и Леночкой не получалось, одна из них была отличницей, а другая «ловила ворон» в смысле не совсем переносном, потому что, зацепив взглядом одну из них, начисто отключалась от происходящего. Над Машей подшучивали, но чаще она безмятежно улыбалась в ответ.

— Машка, ты опять с подоконника свалилась? Не ударилась? — Пытались ее зацепить.

— Ударилась, — кивала Маша доброжелательно, — хотела полетать, а плюхнулась.

— А синяков понабила? И что, опять полезешь?

— Наверно набила, — соглашалась Маша. — И правда опять полезу. Буду вся в синяках, синяя, как дохлая гусыня!

Становилось неинтересно, и одноклассники переключались на другие объекты — более отзывчивые.

— Бережкова, ты же подготовила урок, в тетрадке все написано правильно! Почему же ты не можешь ответить? Ты делала уроки сама? Или списывала? — грозно вопрошала учительница.

— Сама, — кивала Маша и умолкала, заметив на стене муху, которая передними лапками умывалась потешно, как кошка, что жила у отца в храме.

На экскурсиях она отставала, прирастала взглядом то к картине, то к иному экспонату, а в ботаническом саду потерялась вовсе, после чего одну ее уже не оставляли: едва класс покидал школу, учительница брала Машу за руку и больше не выпускала до возвращения. Маша не сопротивлялась, с улыбкой протягивала невесомую ладошку, но время от времени учительница ощущала, как тяжелела эта маленькая рука, когда девочка снова примечала нечто ей родственное и мысленно с ним соединялась.

Дома она листала книги, тогда отец надеялся, что перерастет его дочь, наберется внимания и сможет достойно учиться. Но Маша, закрывая энциклопедию и брошюры, рассказывала не о том, что в них прочла, а о том, что думала, и, как правило, к прочитанному это отношения не имело.

— Машуня, ну почему ты такая невнимательная! Как же мне достучаться до твоего сознанья? — Мягко отчитывал свое драгоценное чадо отец, ни разу так и не напомнив дочери ее обещание учиться на одни пятерки. — Почему ты не попросишь учительницу, или кого-то из сильных учеников, чтобы тебе объяснили материал, если ты его не поняла?

— Не хочу, — вздыхала Маша. — Не интересно и не буду я никого просить, все равно не пойму. И я послушная, пап, просто я самапосебешная.

Зимой в четвертом классе начальной школы Маша не вернулась после продленки домой. Как обычно ее привела обратно мама Леночки. В лифте на третьем этаже они простились, Маша уехала на пятый. Но дома ее не оказалось. К вечеру она все еще не объявилась, отец позвонил Прелаповым, побежал в школу, опросили педагогов и учеников. Никто ни о чем не догадывался.

Павел немедленно принесся и бесполезно метался по квартире, вскоре приехала и Нина Дмитриевна. Повторяя попеременно то «господи, помилуй», то «нет, это просто черт знает, что такое», вскакивала со стула и начинала перекладывать с места на место книги или снова усаживалась, но ненадолго.

Владимир Иванович уже терял рассудок от страха и, то и дело повторяя: «надо что-то делать», сбивался в чтении молитв, когда в дверь позвонили, и на пороге возник Семен Смилга, Машин одноклассник, отличник, очкарик и нелюдим. Его держала за руку весьма пожилая и округло-приземистая дама в мехах.

— Говори, деточка, — позволила она, колоритно грассируя, и погладила мальчика по спине. — Я не уверена, простите, но вдруг это покажется вам надо, — пояснила дама побелевшему Владимиру Ивановичу. — Опасно, где может быть ребенок у такому холод!

— Ваша Маша хотела посмотреть, где зимой ночуют вороны, — оправил пальтишко Семен Смилга, точно воспроизводя интонации дамы. — Я полагаю, она может быть где-нибудь у чердаках!

Господи! Оставив дверь квартиры открытой, Владимир Иванович, а вслед за ним и Павел, взлетели вверх по лестнице.

«Паша! Володя!» — выбрасывая руку вперед на каждый возглас, нервничала у лифта Нина Дмитриевна, но мужчины уже скрылись за дверью чердака, которая оказалась открытой. Там в глубине, свернувшись калачиком на голубином помете, под трубой отопления крепко спала их невредимая девочка.

— Безумье, настоящее безумье! Зачем, Машуня, ради Христа, зачем ты никого не предупредила? — держась за сердце, вопрошал Владимир Иванович, когда Маша уже была доставлена домой, накормлена, напоена и отмыта.

— Ты только не сердись, папочка, но я не думала, что усну. Я хотела дождаться ночи и посмотреть, воронам придется дружить с голубями или они другие места знают? Я смотрела в окошко, вороны садились на крышу, так мнооого! Но почему-то на чердак не вошли… — Маша не чувствовала себя виноватой, но отца и Павла, который тоже никак не мог успокоиться, ей было жаль. — Вечно я такая конфузная, домсоюзная!

Владимир Иванович качал головой и брал валидол под язык, Павел хмурился, запускал руку в шевелюру и хотел попеременно то дать «этой юной натуралистке» подзатыльник, а то пойти вместе с ней искать, где ночуют вороны. Вечер завершился его обещанием обязательно о вороньих ночлежках узнать и показать их Маше, если только это будет возможно. Но, конечно, с разрешения папы!

— Конечно с разрешения, Паш-Паш, ты же позволишь нам, папочка? — ласкалась утомленная Маша.

В среднюю школу она опаздывала, на уроках сидела, по-прежнему уставившись в окно, и выискивала своих птиц, переживая каждое движение их крыльев так, словно эти крылья несла она сама и словно они управляли ею.

— Бережкова, к доске! — вызывали учителя средней школы, и соседка по парте толкала Машу в бок. Маша неторопливо возвращалась в действительность, сделав над собой видимое усилие, невпопад произносила несколько слов. Первое время педагоги считали такое поведение вызывающим, но позже махнули рукой: смирная девочка, просто недалекая. Наверняка сказывается церковное воспитание. На тройки отвечает, а что поручить ничего нельзя, так это, в конце концов, ничего страшного, лишь бы не баловалась.

Маша не баловалась. Но порой становилась невольной участницей не всегда безобидных проказ своих соучеников.

Однажды после уроков, дети учились тогда в шестом классе, пионерский отряд почти в полном составе договорился играть в казаков-разбойников. Машу играть не позвали, так же как и Семена Смилгу, мальчика тихого, упитанного и малоподвижного. Он никогда к Маше не задирался, а пару раз даже спросил ее, что она так увлеченно рассматривает, и не засмеялся, когда Маша поведала ему историю воробышка: «Он заблудился и потерял маму!» Смилга слушал внимательно и моргал глазами под толстыми стеклами очков.

Класс умчал на стройку, раскинувшую свои сети для всякой залетной птицы неподалеку от школы. Туда же спустя минут пятнадцать принеслась и Маша в погоне за хромоногой кошкой, которую вознамерилась во что бы ни стало исцелить.

На строительной площадке громоздились уложенные штабелями бетонные панели. По ним, перепрыгивая через полуметровые зазоры, носились дети. Именно в такую брешь и сверзилась Маша вслед за увечной самонадеянной кошкой. Кошка, впрочем, немедленно удрала, шмыгнула в узкую щель и только сверкнула несгибаемой лапой. Высота штабеля невелика, всего метра два с половиной, но и этого оказалось достаточно, чтобы операция по самостоятельному извлечению Маши затянулась.

Скорее сползая, чем падая вниз, Маша сильно ударила плечо, ободрала руку и бок, они теперь сочились и щипали, но не это было основой ее печали. Пока класс совещался, как бы поскорее выудить из узкой дыры несчастную Бережкову, которую черт принес на стройку, Маша безысходно скучала. Ни птиц, ни даже самых обычных муравьев, просто ничего, за что можно было бы зацепиться взгляду, на дне не было, не находилось вообще ни одного достойного занятия, за которым можно скоротать время. И тогда Маша прислушалась к тому, о чем говорили.

В короткие сроки состав класса сильно исхудал, бочком-бочком ушла домой Леночка и молча засела за уроки, а оставшиеся дети совещались, как бы обойтись без взрослых. Кто-то предлагал, пока ворота открыты, попросить о помощи незнакомых людей, лишь бы только родители и учителя не узнали, что дети играли там, где им находиться запрещено. Кто-то намеревался соорудить живую лестницу, как в цирке, когда один самый сильный держит другого; он то и ухватит Бережкову, чтобы вытянуть ее на свет. Но низкорослые мальчики шестого класса до такой акробатики еще не годились, а девочки повисать вниз головой с тем, чтобы схватить за руки Машу, и чтобы при этом их кто-то держал за ноги, отказывались категорически. Ребята возились, ссорились.

Маша с удивлением подумала о том, что она скажет отцу, и как ей выбраться из ямы, если одноклассники так ничего и не придумают. «Зря я бежала за кошкой, — отвлеклась она. — Кошка не просила меня лечить ее лапу, как другие. Больше не буду так делать, стану помогать только если просят».

— Слышь, Бережкова, — донеслось до нее. — А че тебе своим птицам не сказать, чтобы они тебя унесли на крыльях? Ты ж с ними дружишь, а не с нами! И не мы тебя между плит засунули!

Маша посмотрела дальше голов в узкую щель неба. Ровно над ней парил голубь, обыкновенный московский сизарь, каких она кормила, а то и подлечивала во множестве. И вдруг ей отчаянно захотелось не просто выбраться, но именно улететь. Прочь из этой сырой дыры, прочь от этих ребят… «Помоги мне! — Мысленно крикнула она птице. — Принеси мне крылья, чтобы я тоже могла летать!» «У тебя будут крылья!» — послышалось ей, голубь тут же скрылся из глаз, и она заплакала жалобно, а потом попросила:

— Сходите в школу, позвоните моему папе! Он меня вытащит. Он хороший, вам ничего не будет!

— Твой отец поп, все в курсе, что он поп. А попы по стройкам не ходят! — с сомнением донеслось сверху.

Ребят осталось уже совсем немного, и они о попах совсем ничего не знали.

Маша не ответила. Она просидела в дыре часа полтора, пока вернулись рабочие, обнаружили кучку детей и достали Машу, сопровождая спуск и подъем непонятными для нее словами, от которых мальчишки хихикали и похрюкивали. Ребята обрадовались рабочим, но дело на том не кончилось, потому что Маша, едва ее извлекли, потеряла сознание. Пришлось вызывать Скорую помощь, в результате чего попало и прорабу, и педагогам, и детям. Всем, кроме Маши. Ее все жалели или просто делали вид.

Она несколько дней провела дома под приглядом соседей, Павел приносил гостинцы от Нины Дмитриевны, приходили активисты вместе с классным руководителем, и дважды появлялся Семен Смилга. Смилге Маша не удивлялась, она даже рассказала ему, как просила голубя о крыльях, когда сидела в сырой яме на стройке. И Смилга ответил, что голубь наверняка свое обещание выполнит. Просто сразу крыльев не получить, вот он и улетел, чтоб передать кому-то такую важную просьбу. Павлу Маша рассказывать эту историю не стала, она была довольна ответом Смилги и теперь смотрела в небо не как раньше, а поджидая, не летит ли к ней птица с чудесным подарком.

От кого? Наверно от Бога, — думала она.

С тех пор Маша иногда переговаривалась на переменах со Смилгой, но на ее настроение этот факт особенно не влиял. Одиночество было ей незнакомо, казалось, жизнь постоянно меняется, каждое утро она встречала так, будто проснулась в неизвестной стране, удивленная ее непохожестью и новизной. Было приятно иногда поделиться своими открытиями со Смилгой, но в восьмой класс он не пришел, шагнув сразу в девятый, и Маша осталась совсем одна. Ее не задирали, но и не звали никуда. «Идем все, кроме дуры Бережковой», — оговаривались, собираясь куда-либо одноклассники.

Маша, казалось, недобрых слов не слышала.

Владимир Иванович как-то спросил у дочери, не слишком ли обижают ее одноклассники.

— Я встретил сегодня Семена Смилгу с бабушкой, оказывается, он уже не учится с тобой?

— Он очень умный, пап, он теперь на класс старше, — не отрываясь от пары хомячков, переселившихся к Бережковым из школьного Живого уголка, ответила Маша.

— Он спросил, в каком ты настроенье. И бабушка его такая славная дама, она сказала, что в вашем классе дети очень любят дразниться. Тебя обижают?

— Что ты, папочка, никто меня не обижает! Ребята же не виноваты, что они одинаковые, — Маша вытащила из клетки рыжего хомячка и поднесла его к губам. — Смотри, какое чудо, такой теплый комочек, только глуповатый!

— Что означает «одинаковые»? — попросил ясности Владимир Иванович и ее получил:

— Я на них не похожа, вот им и обидно, но они все добрые. А еще им скучно и хочется бегать, а нельзя. Что им тогда остается? Ты знаешь, пап, мне кажется, Рыжий говорить не умеет. У него всего несколько слов: или «отпусти», или «есть», или «спать». А Белый — девочка. Она умница, просится на ручки и чтобы ее погладили.

Владимир Иванович думал о том, что дочь его — истинная христианка. Светлая, любящая, необидчивая девочка, улыбчивая хлопотунья, это ли не радость? Только бы ей повезло в личной жизни, — молился он, — Господи, пошли ей хорошего мужа… Чтоб одна не была… Вон ведь она у меня какая, — уговаривал Бога Владимир Иванович и вздыхал, вздыхал.

К окончанию школы стало ясно, что ни в институт, ни в серьезное училище Маша не поступит. О том, чтобы стать ветеринаром, она не вспоминала, а незадолго до выпускного вечера объявила вдруг, что пойдет учиться в кулинарный техникум. Ее аттестат состоял сплошь из троек, и все же близкие считали Машу одаренной, утешаясь тем, что ее способности пока себя не обозначили. «Она так интересно мыслит, может быть, у нее откроется талант к богословию», — временами надеялся отец.

Маша соглашалась, что это занятие замечательное, но все же научиться готовить ей интереснее.

— Ты можешь и не учиться, Машуня, — жалел свою необучаемую дочь отец, — просто приходи работать в храм, посмотри, какое хорошее место в свечной лавке. Спокойное, можно подумать в тишине… Или в христианской библиотеке…

— Очень хорошее, папочка! Но я не умею варить борщ, у Нины Дмитриевы такой вкусный, просто доброе утро, а не борщ, и целый день солнце! Я сварила так же, получилась несуразная жижица. А котлеты, па, помнишь, мои котлеты? Они были похожи на… Помнишь, я себе шишки на ногах набила? Такие жесткие блямбы, на них компрессы надо накладывать, чтобы они сначала рассосались, а потом есть.

Бедная девочка выросла без матери, печалился отец, конечно, кто бы мог ее научить? Значит все-таки природа берет свое, хорошие, правильные у Маши устремления.

— Ну и добре, соглашался он, — значит, у тебя верное женское сознанье. Научишься готовить, выйдешь замуж, детишки пойдут, будешь хорошей матерью и хозяйкой. Павел-то давно был? Совсем он в своей учебе пропал. А семья, детки, Машуня, для женщины главное. И пусть науки остаются для мужчин и для эмансипе. Печальная, кстати, тенденция…

— Ты только не грусти, — обнимала дочь своего отца. — У тебя ничего не болит? Это же как женщины-повстанцы, да? По-моему, самые настоящие! Только знаешь, может это конечно и не по-божески, но мне нравится, когда люди могут не зависеть. От предметов, друг от друга. Даже если бы и женщины от мужчин. Что в этом плохого? Главное, чтобы человеку было интересно, чтобы он не торчал в этой жизни, как балясина без перил. Ты только не сердись, папочка. Ой, посмотри, посмотри, — вскакивала она. — Гулико прилетел! Он скоро приведет к нам свою подружку!

Гулико, так эту птицу окрестила счастливая Маша, белый голубь с коротким клювом. Год назад он залетел в окно комнаты Бережковых и Владимир Иванович, осаживая себя и стыдясь, высказал все же народную примету, что птица в дом влетает за чьей-то душой.

— Да нет же, папочка, это просто люди трусят от всего на свете! — Маша воодушевленно крошила на подоконник корочку хлеба. — Это Гулико, ты видишь, он другой, но не с голубятни. Для голубятни у него хвост серый, а для дворовых голубей белые спинка, крылья и голова. Он совсем молодой, всем чужой, для всех другой, куда ему податься? Вот и будет он теперь всегда прилетать к нам за едой. Ему от этого намного легче, потому что мы теперь его семья. Ты понимаешь, если кто-то — другой, ему всегда труднее!

Владимир Иванович слушал свою дочь и беспокойно вопрошал Бога, что за удивительная душа спустилась к нему в облике его ребенка, и к чему горнему эта душа призвана.

А белый голубь Гулико действительно с тех пор опускался на их окно каждый день, порой кружил по комнате, не улетал с подоконника, когда ему крошили хлеб, а весной привел подружку — коричневую голубку, дикую и пугливую. А пока между рам для него соорудили полочку, куда он с удовольствием водружался, как нарядный и чистый символ этого дома, где влетевшая в окно птица больше плохой приметой не считалась.

Казалось, Маша никогда не оторвется от своих маленьких питомцев, не оглянется и не увидит реальной жизни вокруг себя. Тем не менее, окончив среднюю школу, она неожиданно приземлилась.

Весной во время подготовки к экзаменам ее хомячки расплодились, но через пару дней помет исчез. Маша пришла в настоящий ужас, малыши еще слепы, убежать они не могли, а глупые родители, говорила она, не выучили новых слов и на вопросы о детях не отвечали. Пришлось бежать в библиотеку, откуда Маша вернулась заплаканная, взяла клетку и вместе с питомцами унесла.

Обратно она пришла с пустыми руками и сообщила отцу, что с грызунами больше не дружит.

— Такие милые, такие веселые! Они съели своих деток живьем, эти глупые меховые стручки! Я не обижаюсь, раз у них такая природа, но больше грызунов-скалозубов не заведу. Знаешь, пап, животные, оказывается, как люди: с глупцами лучше дела не иметь!

— В природе, Машуня, самец от родившей самки часто уходит, вот такого казуса и не случается. Не только хомячки могут потомство пожрать, даже крупные хищники так делают. Тигры, например. Кажется, еще способны белые медведи… Нужно просто почитать об этом, чтобы в следующий раз все сделать правильно. Так что, тут не они глупцы, скорее мы, люди. Без ответственности, без должного пониманья поступаем…

Маша слушала молча, ковыряя пальцем чулок на остром колене. Потом подняла глаза, влажные, радужные, и с дрожью в голосе сообщила, что обязательно прочтет все, что найдет на эту тему. Весь вечер она выглядела скорбно, хлюпала носом, терла глаза, как ребенок, и Владимир Иванович сокрушался, не слишком ли сильно обидел дочь. Он даже позвонил Павлу, и настоял, чтобы тот приехал, не отговаривался захватившей его учебой.

— Балда я многопудовая, некумека горестная! — Бросилась Маша Павлу на шею как в детстве, и он сразу же перенесся в злополучный цирковой антракт, отчего захотелось одновременно пойти налево и направо: обнять ее покрепче, но в то же время сбежать и никогда не прикасаться. Впрочем, отстраниться он даже не попытался, Маша висела на нем, обхватив его руками и ногами, и плакала.

Это было невыносимо.

Павел теперь с девушками почти не встречался, мысли о Маше гнал и под любым предлогом отказывался от привычных дружеских встреч, снова приводя этим Нину Дмитриевну в неприятное недоумение. Он занимался с утра до вечера, среди однокурсников чуть не прослыл ботаником, а среди педагогов окончательно зарекомендовал себя перспективным студентом. Машу по-прежнему считал не просто маленькой девочкой, а младшей сестрой, он казнил себя за любую фантазию о ней и еще глубже зарывался в учебу.

Но не приехать, когда сам Владимир Иванович попросил его о помощи, Павел не мог и теперь чувствовал себя предателем по отношению к лучшему человеку на свете.

Маша рыдала ему в ухо, и шее было мокро.

Пронаблюдав эту картину, Владимир Иванович словно коснулся острого шипа, но не подпустил к себе догадку, отбросил, сосредоточился на переживаниях дочери. Машуня, Машуня, думал он и нервно зевал, ему снова не хватало воздуха. Зевание досаждало, и священник останавливался у открытого окна, глубоко вдыхал городскую весну и снова возвращался к своей тревоге: «Машуня!»… Лето она провела, никуда не выезжая, по утрам послушно молилась, днем помогала в храме, бралась за любую работу, разносила обеды немощным старикам округи.

— Хоть я и не молитвенная, хоть я у тебя и неученая, папочка, а буду я как добрый самарянин. Он ведь не священник, не одноплеменник, а жил по-христиански! Ой, пап, ты не обиделся?

— Ты женского роду, а неученость не порок. Знаешь, какими бывают обыкновенные деревенские необразованные люди? Диву даешься, сколько в них деликатности, такта… Я не о внешнем, ты понимаешь, о внутреннем. А ведь их толком и не воспитывал никто, и не было на них ни ученья, ни внушенья на тему поведенья или рассужденья. И наоборот, иные учены-переучены, а слушать горестно, чем их помыслы заняты. Главное, чтобы было сердце добрым. А у тебя оно золотое, — обнимал свое сокровище Владимир Иванович и, затаивая дыхание, следил, как меняется Маша.

Теперь по вечерам она читала учебники и разнообразные книги о животных, взятые в библиотеке, все более успешно сосредотачиваясь. В книгах она пропадала так же, как когда-то на подоконнике перед заоконным пейзажем.

— Ты представляешь, папочка, муравьи-загонщики на своем пути совершенно, ну просто совсем-совсем все уничтожают. Они могут пожрать даже маленьких крысят, вот почему, оказывается, крысы в тропиках не живут! Всего-то из-за муравьев. И ведь этого никто не знает… Или только я одна такая в жизни отключенно-аварийная? — Стоя на локтях и коленях на диване, Маша снова утыкала нос в книгу.

В кулинарном техникуме речь больше не заводилась, Владимир Иванович по-прежнему надеялся, что дочь останется работать в храме, чего теперь ему еще больше хотелось. Он понимал, его девочка, даже читающая и выписывающая что-то в свои тетради, как и прежде остается словно не от мира сего.

— Пап! — В широкой рубахе поверх узких бриджей Маша вставала, потягивалась и превращалась в прямоугольник с торчащими в разные стороны тощими конечностями и всклокоченной головой. — Ты когда-нибудь задумывался, дышит цыпленок в яйце или нет? А ведь он дышит, дышит!!!

— Мне думается, дышит, — отец с нежностью и неизбывной тревогой смотрел на дочь. — Ведь ребенок в утробе матери дышит тоже…

— Да, да! — Снова на локти и колени и, уже погружаясь в чтение, Маша договаривала едва слышно. — Но ведь тут какая обшивка, вот я и не думала никогда, не думала никогда… ни о чем… дурилка ливерная…

— Не говори о себе плохих слов, доченька, — в сотый раз уговаривал отец, и ради него Маша отвлекалась еще на миг.

— А это и не плохо вовсе, я же колбаса яичная, ливер высшего качества!

Отец призывал Богородицу и молил заступничества о своем ребенке, просил женского счастья дочери у святых покровителей семьи Иоакима и Анны и тяжко вздыхал по ночам, когда Маша уже спала. Закрыв глаза, Владимир Иванович все твердил свои молитвы, но покоя его душа не обретала.

Ему хотелось бы больной вопрос оставить на Божье попечение и дальше жить спокойно, дескать, Господь усмотрит, но и этого не удавалось тоже. Теперь, когда на исповеди в храме кто-то делился с ним своей тайной тревогой, и он советовал прихожанину не думать о проблеме, а вручить ее Господу, Владимир Иванович вспоминал о Маше и о том, что сам он последовать мудрости не в силах. После этих случаев он уставал особенно и, когда исповедь заканчивалась, еле из храма шел. Ему хотелось тишины и уединения, он бы припал к лику Божьей матери и так бы стоял долго, но сан требовал сдержанности, Владимир Иванович обуздывал себя.

В один из осенних вечеров Маша в храме дожидалась отца после всенощной.

— А что бы ты сказал, если бы я пошла учиться на медсестру? А, пап? — Спускаясь в метро и держа отца под руку, задала Маша неожиданный вопрос, и в ближайший свободный день Владимир Иванович отвез дочь в небольшой приход на окраине — к знакомому священнику, с которым они когда-то вместе учились в семинарии.

— Там настоятель учредил очень хороший почин, Машуня, — сказал накануне Владимир Иванович. — Молоденьких девочек готовят в сестры милосердия. Они потом будут, конечно, в медучилище поступать, а пока с ними ведут специальные беседы, духовное чтенье, чтобы выработать у них правильных подход к больным и к своему служенью. С девочками серьезно занимаются и по предметам, это может быть очень полезной подготовкой для тебя.

Но Маша в этом приходе не задержалась. Буквально через несколько дней она на занятия не поехала.

— Я проспала разбудильник, пап! И так крупнопланово продрыхла, что идти уже было даже глупо, ну и стала спать дальше.

— Несерьзно, Машуня, — увещевал дочь Владимир Ивано-вич. — Как же ты станешь доброй самарянкой, если пропустишь важные знанья и подготовку? Что ты опять как маленькая? Надо с этим что-то делать!

Но на следующий день все повторилось, Маша крепко спала до двенадцати, а проснувшись, снова нагородила частокол из книг, водрузилась на диван и занялась чтением попеременно то из одной, то из другой книги.

— Мне стыдно, папочка, но у меня точно был упадок сил! — Неестественно кося глазами, бубнила вечером Маша. — Ты только не расстраивайся! Ты не расстроился?

Владимир Иванович недоумевал. Маша прежде никогда не врала и ведь учиться на медсестру она просилась сама! Тут что-то скрывалось, влажные глаза, поблескивающие с дивана, говорили об этом. Но что? И отец принимал версию дочери.

— Упадок сил, это все равно что лень в разливе, Машуня. Синдром стопроцентный, по виду точно упадок сил. Но подумай честно, так ли уж мы с собой не покривили душой? На самом деле это она, лень первостатейная! — Машина версия не убеждала, и Владимир Иванович слегка поднажал: — Ты сама просила меня об этом. Так отчего это внезапное скисанье, да еще неправдой приправленное? В чем дело, признайся мне!

И Маша сказала.

— Я туда больше не пойду. Может у меня и медный лоб, но там я учиться не буду точно. Они там задом ходят и каждому столбу кланяются. Службы нет, а как будто служба идет. Не хочу такой показ, я лучше буду сама готовиться, вот сяду и буду по программе читать. А надо помолиться, платок надену и к тебе приду.

Владимир Иванович потерялся.

Надо было как-то реагировать на «каждый столб», но он не умел кривить душой. Ему тоже казались чересчур нарочитыми правила, который настоятель храма, где служил его знакомый священник, учредил в своем приходе. Там не звучало смеха на переменах между занятиями, не было здоровой разрядки, не светились улыбки… Красивые юные девочки, с лицами, по-монашески затянутыми в платки, входили и выходили из дверей с поклонами и крестными знамениями, то и дело прикладывались к иконам и не поднимали глаз на проходящих мимо. Те несколько раз, когда он там бывал, отцу Владимиру неловко было на этих девочек смотреть, но он старался свои чувства до осмысления не допускать, полагая, что будет уловлен грехом.

«А король-то голый…» Маша оставалась для Владимира Ивановича невинным младенцем, в словах дочери он опознавал то ли истину, то ли самого себя. И правда, подумал он тогда, не в том, чтобы в пол смотреть и глаз от земли не поднимать, милосердие заключается…

— Ну что ж. Может быть, так и правда лучше. Занимайся тогда, Бог в помощь. — Владимир Иванович оставил уткнувшуюся в книгу дочь и отправился в кухню, где тяжело задумался.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я