Предсказание на меди

Андрей Шаповалов, 2022

Как воруют на монетном дворе? Тайное расследование ведет горный инженер К.П.Фролов. В заводском поселке он сталкивается с замкнутым миром бергалов, связанных круговой порукой. Здесь домашнее насилие и жестокость – норма, а убийства остаются нераскрытыми. Фролов решает загадку «монетного воровства», но другие преступления и необычные события, в которых он участвует, находят объяснение через много лет, когда он становится управляющим Колывано-Воскресенского горного округа. Главные герои книги – реальные исторические персонажи, а события происходят в Сузунском монетном дворе, когда-то выпускавшем «сибирскую монету». Комментарий Редакции: Таинственные расследования, смутное начало XIX века и грандиозное погружение в мрачную эпоху. Получится ли у читателя раскрыть преступление быстрее смышленого героя? Содержит нецензурную брань.

Оглавление

  • ***
Из серии: RED. Сквозь века

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Предсказание на меди предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Художественное оформление: Редакция Eksmo Digital (RED)

В оформлении обложки использована фотография:

© Dmitr1ch / iStock / Getty Images Plus / GettyImages.ru

* * *

15 апреля 1800 г.

Выйдя из коровника на двор, Настя сразу поняла, что хозяин вернулся пьяный. Прямо перед крыльцом стояли не распряженные сани, ворота распахнуты настежь, Волк — огромный лохматый пес, действительно походивший на своего дикого лесного собрата, боязливо выглядывал из глубины просторной будки. Настя поставила подойник на крылечко и бегом пустилась закрывать ворота. Волк бодро выскочил из будки, рванулся за ней, вытянул цепь на всю длину, почти догнав девушку у ворот, но повис на ошейнике, опираясь на задние лапы, завилял хвостом, тихо повизгивая. Его косматая шерсть отливала под светом низкой луны светлым серебром.

— Щас, щас, потерпи, Волчок, — бросила она зверю и всем телом навалилась на тяжелую створку ворот. Она с противным мерзлым скрипом чуть подалась под ее небольшим весом, а потом пошла чуть легче, встала на место, покачиваясь. Настя перебежала к другой стороне и с таким же усилием столкнула с места вторую воротину. Разгоняя ее, она ловко соединила обе половины и толкнула брус. Он упал точно в паз и ворота замерли неподвижно. Настя обернулась, Волк все еще пританцовывал на задних лапах, натянув цепь и смешно колотя воздух передними. Она шагнула к нему и обхватила руками большую лохматую голову. Пес обнял ее стан лапами, зарылся мордой в душегрейку на груди и замер. Держать его так было тяжело, но удивительно приятно, как ребенка прижимать… и еще от пса шло тепло. Девушка запустила озябшие пальцы в гриву за ушами, ухватилась за плотную шкуру и подергала ее из стороны в сторону так, как ему особенно нравилось. Пес утробно заурчал, замотал башкой от удовольствия, запрыгал на задних лапах так, что сдержать его стало совсем невмоготу. Девушка выпустила его голову из рук и шагнула назад. Пес упал на передние лапы, в это время она опять обхватила его за голову, прижимая к земле, чтобы он не прыгнул на нее, и пала на колени в твердый утопанный снег. Теперь он мог тыкаться влажной мордой ей в лицо и в шею, поворачиваясь к ней боком, пока она быстро чесала ему спину вдоль хребта.

— Ничего, Волчок, ничего, мой милый, сейчас я тебя почешу… хозяин опять, поди, тебя вожжами огрел? Ничего, ничего, — нараспев зашептала она в мохнатое ухо. Еще раз провела двумя руками по всей спине против шерсти, от хвоста до загривка, ухватила за уши, заглянула в умные блестящие глаза и, поцеловав влажный нос, одним легким движение ловко отскочила, выпрямляясь. Пес опять вскинулся на задние лапы, натянув цепь, но Настя уже бежала к крылечку. Она чуть притормозила у Чалого, чтобы на мгновение прижаться щекой и к его морде, погладить по холодной, влажной еще после бега шее, но не успела. Дверь в сени с грохотом распахнулась, на высокое крылечко вывалился хозяин. Плотно ухватившись двумя раскинутыми руками за скрипнувшие перила, он тяжело шагнул по ступеням вниз. Настя рванулась вперед и успела подхватить подойник как раз из-под его ног.

— Настька, что ты тут? — прохрипел он, покачиваясь на нижней ступеньке.

— Молоко несу, корову доила, — отвела девушка быстро, приподнимая подойник ему навстречу, как бы в оправдание.

— Ладно, давай, а потом квасу мне занесешь, — он усмехнулся и шагнул прямо на нее.

Настя ловко посторонилась, пропуская хозяина, который нетвердой походкой двинулся в сторону бани. Взлетела по ступеням, чуть не наткнувшись на тетю Марфу, которая, оказывается, стояла в дверях.

— Давай скорее, избу выстудишь, — сварливо проговорила она, отступая в сени.

Настя шмыгнула вслед за ней, плотно притворив за собой двери. Тетя Марфа села на лавку рядом с лампадой, поддела палочкой фитиль, чтобы он светил ярче, и молча смотрела, как девушка отцеживает молоко через чистую холстину. Настя чувствовала ее взгляд, но не оборачивалась. Она давно привыкла к тому, как на нее смотрит эта женщина — тяжело, молча, почти не мигая. В такое время Насте казалось, что та ее ненавидит, и еще, наверное, очень страдает. По первости от этого взгляда она вся съеживалась, и руки начинали трястись. Любое дело из них валилось, так что Настя сама себе казалась жалкой неумехой. За два долгих года Настя привыкла, теперь она этот взгляд спокойно переносила, работала под ним споро и четко, но где-то между плеч кожа слегка горела и чесалась. Именно туда, значит, смотрит тетя Марфа. Настя плеснула ковш воды в подойник, прополоскала в нем тряпицу, затем помыла и его, выскочила на двор выплеснуть воду. Когда она вернулась в дом, тетя Марфа уже стояла у стола и собирала в широкую деревянную чашку обычную «банную» закуску для мужа. Ломоть хлеба, горсть квашенной капусты, несколько тонко нарезанных ломтиков сала она ловко разложила по краям, в середину поставила доверху полную тягучим самогоном большую чарку. Налила в высокий горшок квас из жбана.

— Неси, — коротко бросила Насте.

— Может, он забыл уже? — безнадежно спросила Настя. — Пьяный ведь сильно.

— Как же, забудет он, неси уже… Потом Чалого распряги, корму ему задай, да тулупы в избу занеси, чтоб просушились, — сказала и опустилась на лавку, взявшись за шитье.

Настя ловко пристроила под локтем ковш, этой же рукой осторожно, чтобы не расплескать самогон, прижала чашку к животу. Повернувшись, взглянула мельком, ей показалось, что на глазах у тети Марфы блеснули слезы. Нет, только показалось. Никогда не плакала Марфа, даже когда осерчавший супруг бил ее смертным боем — не плакала и не кричала, только сжимала губы в тонкую нитку. А уж сейчас-то и подавно, плакать нечего. К этому она уже давно привыкла… И Настя тоже привыкла, хоть и боялась таких дней, и ненавидела их. Она молча вышла из избы, затворив за собой двери. На крылечке остановилась, собираясь с духом. Луна уже взошла высоко, ярко и ровно освещая широкий двор. Чалый фыркнул ей навстречу, качнув большой головой. Звякнул и блеснул под луной колоколец. Настя поставила ковш с чашкой на ступеньку, отломила хлебную корочку от ломтя и протянула на руке коню. Он потянулся ласковыми губами, зажевал. Настя прижалась к его шее щекой, обхватив рукой голову, слегка поглаживая. Так бы и стояла всю жизнь рядом с конем, а еще лучше — вскочила бы на него и полетела во всю прыть в дальнюю даль, куда только конь может унести. Слезы сами полились из глаз. Настя тихо шмыгнула носом, вытерла их рукавом. Конь опять тихонько фыркнул, как будто бы понял ее настроение и пожалел ее. Настя глубоко вздохнула, еще раз погладила его по верхней губе. Подхватив с порога посуду, плавно, чтобы не расплескать чарку, пошла по расчищенной дорожке между сараями к бане.

Дверь бани распахнулась, когда она не дошла до нее несколько шагов. В клубе пара на крылечко выскочил хозяин с бадейкой в руке. Ухнул, чуть присел на больших как столбы ногах и, высоко подняв над головой бадейку, ловко окатил себя ледяной водой, помотал башкой, как пес, отряхиваясь. Увидев замершую на тропе Настю, выпрямился во весь свой огромный рост.

— Чего уставилась? Неси быстрее, — сказал он своим обычным, совершенно трезвым, казалось, голосом и быстро повернувшись, шагнул в предбанник. Настя поспешила за ним, она знала, хозяин не любит, когда она медлит.

— Хорошо, что протрезвел, — на ходу подумала она, — значит, все быстро будет.

Хозяин сидел на скамье, развалив широко ноги, опираясь спиной в стену. Стараясь не смотреть на него и не дрожать, Настя протянула ему горшок с квасом, вынула чарку из чашки и поставила обе посудины рядом с ним. Он сделал несколько больших глотков, трубно отрыгнул. Поставил банку на пол.

— Раздевайся, не стой как колода, — бросил он девушке. Взял чарку, одним махом опрокинул ее в глотку и, схватив щепотью капусту, быстро сунул ее в рот. Пожевал, удовлетворенно хрюкнул, запил опять квасом. Отломил немного хлеба, положил сверху ломтик сала, сунул все в рот и стал медленно жевать, не сводя тяжелого взгляда с девушки.

Настя старалась раздеваться быстро, ей хотелось, чтобы все это закончилось скорее, чтобы можно было убежать из этого полутемного предбанника и больше сюда не возвращаться. Пальцы не слушались, ее тонкие ловкие пальцы как будто одеревенели, она вся тряслась крупной болезненной дрожью так, что казалось, будто сейчас ноги подломятся, и вся она рассыплется на мелкие колючие крошки. Настя попыталась унять страх. Хозяин не любил, когда она так тряслась, а уж если он чего не любил, так бил наотмашь, без жалости, жестоко и усердно, пока она не превращалась от боли в мягкую тряпичную куклу, которую он тогда кидал на лавку, мял и давил своими могучими руками, наваливался тяжелым телом и рвал все внутри… Этого она больше всего боялась. Тело потом несколько недель ныло во всех местах так, что ни лежать, ни сидеть было невмоготу, а уж работать и подавно… а от работы ее никто не освобождал. За малую оплошность или, когда ему казалось, что она недостаточно резво бежит, мог опять бить, еще больше зверея от ее бессилия и собственной жестокости, выволочь за волосы в сарайку и там снова наваливаться и мять…и рвать одежду… и рвать нутро… Сколько она этого вытерпела в свой первый год в этом доме. Даже вспоминать страшно. Уж лучше так, без боя, без синяков и тягучей костной боли во всем теле.

Сняв нижнюю рубаху, Настя замерла на мгновение, выпрямилась, посмотрела на хозяина.

— Иди сюда… ближе иди, не бойся, — произнес он хрипловатым и, казалось, даже ласковым голосом, если, конечно, у него вообще мог быть ласковый голос.

Настя шагнула к нему и оказалась в круге слабого света от лучины в стенном светце. Теперь он ее хорошо видел, нужно было не дрожать, не показывать вида, что она боится или противится. Он теперь мог дотянуться до нее рукой… или кулаком, если захочет. Тело, как назло, все покрылось противной гусиной кожей, маленькие, тонкие как пух, волоски на бедрах встопорщились. Она на миг прикрыла глаза, стараясь успокоиться, силой души унять противную дрожь… Не получилось. Она открыла глаза и встретила прищуренный, усмехающийся взгляд хозяина.

* * *

На дворе она глубоко вздохнула свежий морозный воздух с легким вкусом березового дыма из труб. Похолодало, небо вызвездило, а луна, кажется, висит прямо над ее головой. Поздно уже. Настя легко пробежала по дорожке. Взяла Чалого под уздцы, отвела сани под навес, отпрягла коня, затем отвела его на конюшню, где насыпала в ясли овес и надергала сена ему и кобыле, стоящей в соседнем стойле. Прихватив из саней два тяжелых тулупа, выглянула из-за сарая в сторону бани. Там в окошке еще виднелся огонек лучины, значит, хозяин еще не в доме. Она быстро проскочила двор и тихо шмыгнула в избу. Тетя Марфа стояла на коленях перед иконами и тихо молилась. За молитвой Настя заставала ее каждый день, когда сама была с хозяином. Стараясь не шуметь, Настя разложила мерзлые тулупы на лавке у печи и выскочила в сени. Здесь она скинула душегрею, сняла с головы чуть подмокший платок, насухо вытерла свои длинные шелковистые волосы сухим рушником, заплела их в свободную косу и вновь покрыла платком. В углу, у дверей, стояло ведро с варевом для поросят, от которого еще слегка парило, рядом стояла тарелка с большой коровьей костью. Это тетя Марфа все ей приготовила для вечерней заботы. Настя вновь одела душегрею, плотно застегнув ее на все пуговицы, взяла тяжелое ведро в одну руку, а кость в другую, оставив тарелку на месте.

Сначала она отнесла кость Волку и, когда он начал, радостно урча, ее разгрызать, налила ему в чашку немного варева из поросячьего ведра. Он оставил кость и подбежал к миске. Осторожно понюхал, принялся жадно есть. Настя потрепала его по загривку и медленно потащила тяжеленое ведро в сарай. Отворив дверь шире, чтобы внутрь попал яркий свет луны, она перелила содержимое ведра в корыто и немного посмотрела через загородку, как толкаясь, свиньи выстроились в ровный ряд у корыта и начали чавкать, смешно, как наперегонки, покачивая головами. Плотно закрыв за собой дверь сарая на запор, девушка вновь пошла к конюшне. Чалый, почуяв ее, коротко и тихо проржал приветствие, фыркнул ей в ухо, когда она пролазила в стойло между досками. Она провела рукой по его теплой ласковой морде, еще надергала сена из сеновала, навалив высокую кучу в углу, и опустилась на него. Умный конь понимающе вздохнул, опустил голову ей на плечо, девушка обвила ее руками, ощутив крепкий потный запах животного, и наконец-то заплакала.

Она плакала не о том, что случилось с ней в бане, не от боли, унижения или обиды, ко всему этому она уже давно привыкла и мирилась. С этим она научилась жить, просыпаясь с мыслью, что нужно прожить еще один день молча, не поднимая глаз, избегать хозяина утром, пока он не уйдет на завод, не попадаться ему на глаза вечером, мчаться к нему сломя голову, когда зовет и не дрожать, не показывать виду, как противно и страшно. Идти с ним в баню ли, в сарайку, или в амбар — куда скажет. Молча делать, что велит, не взбрыкивать, не перечить, не раздражать, не ненавидеть открыто, терпеть… пока терпеть, ждать своего времени… Нет, об этой ее жизни она уже не думала. Она плакала о потерянном счастье, о детстве, которое так рано кончилось, о братьях, с которыми уже никогда не поиграет, о смехе и радости, которые, кажется, навсегда ушли из ее жизни, о родителях и о том времени, когда они были рядом, а жизнь казалось легкой, радостной и безбрежной.

Она тихо всхлипывала, прижавшись щекой к большой конской морде, глубоко вдыхая запах шерсти и пота, слезы свободно катились по щекам. Умный конь чуть шевелил головой, тихонько переминаясь с ноги на ногу. Принимая на себя ее боль и слезы, будто, понимая без всяких слов, все, о чем плакала девочка. От теплоты этого большого животного, пролитых слез и усталости, которая обволакивала тело, Настя понемногу успокаивалась. Ее обрывочные мысли и воспоминания постепенно выравнивались. Горе горькое, как всегда, когда долго плачешь, превращалось сначала в тягучую печаль, а затем в тихую и светлую грусть, с которой она всегда думала о самых дорогих ей людях, живших сейчас только в ее воспоминаниях — о батюшке и матушке.

Отца Настя очень любила. Он был высоким, ловким, с узким станом и широкими плечами, с круглой русой головой и открытой, очень дружелюбной улыбкой. Никогда она не встречала такого красивого мужчину, как ее отец, а уж такого доброго и веселого, и подавно. Он, кажется, всегда улыбался или весело хохотал, другого Настя и не припомнит, а может, это тяжкое время стерло все остальное, оставив в памяти только светлую улыбку и чуть прищуренные, ярко синие глаза. Он был вольный человек — торговец, и торговец удачливый. С малолетства ездил с отцом и старшими братьями на мугальскую[1] границу, торговать коней и шкуры, а когда отца похоронил, на долю от наследства открыл собственную небольшую торговлю. С братьями у него как-то не сложилось, что-то там нехорошее вышло. Отец об этом не говорил, как будто у него и не было никакой родни. Матушка что-то вроде говорила про это дело тихонько, про какую-то давнюю кровную обиду, но Настя не запомнила. Знала только, что за несколько лет до ее рождения приехал он на Алтай, на заводские земли и стал торговать на границе с колмацкими[2] людьми, язык которых освоил еще с малолетства. Опять гонял лошадей и возил шкуры издалека, от самой Чумыш-реки и озера Телецкаго[3]. Здесь и жену себе нашел — младшую родственницу бедного теленгутского зайсана[4]. Хороший калым за нее дал, с зайсаном породнившись.

— Увез к себе чумазую девчонку-замарашку, которая на пыльной кошме у самого входа в юрту спала, самую черную работу на родню работала. Отмыл ее, лаской душевной отогрел и получил жену-красавицу, верную, любящую подругу, хозяйку, на все руки мастерицу, — так про это сама матушка сказывала.

Она, и правда, была красавицей, тонкой, стройной, подвижной и улыбчивой. Пуще всего прочего помнила Настя ее большие чуть раскосые карие глаза над высокими скулами и волосы… Волосы длинные и пышные, черные и блестящие как уголья в печи. Как она по вечерам их вычесывала дорогим роговым гребнем — батюшкиным подарком. Эти волосы — великое матушкино наследство в Насте, и они же ее проклятие. Если бы не эти тугие черные косы, может, и не заметил бы ее тогда Федор Иваныч, хозяин. Да, что об этом сейчас думать, было бы или не было бы… Все одно — судьба… От нее не спрячешься, не убежишь, не обманешь, так сказала бабушка Сайлык, когда на Настю в воду глядела, на будущее ворожила.

Скорее бы уж это будущее пришло. Уж недолго осталось терпеть, несколько месяцев всего — до лета. Тогда ей исполнится восемнадцать. А в восемнадцать лет жизнь ее навсегда изменится, простится она со всеми своими бедами и обретет покой и надежную опору в жизни. Жизнь дальше будет: как молоко белая и как мед сладкая. Так сказала бабушка Сайлык, а ей можно верить. Кому же, как не ей, самому известному каму[5] в телецких горах, знаменитой предсказательнице — верить. Только верой в ее слова и держалась все эти годы Настя. Не наложила на себя руки, когда ей казалось, что вся жизнь у нее вместе с кровью уходит, и не жаль ее было совсем проклятую, потому что такая жизнь много страшнее, чем смерть. Не сдалась Настя, удержала ее вера в правду бабушки Сайлык. Ведь бабка совсем старая была, видела плохо, почти не выходила, уже и не гадала, не ворожила никому, даже посторонних людей к себе в аил не принимала. Так уж получилось, почувствовала она что-то от Насти на расстоянии, когда они с отцом и матерью мимо ее стоянки проезжали. Послала правнука, старого уже мужика с сединой на висках и в усах, сказать, чтобы привезли к ней наутро девчонку.

Мать тогда обрадовалась очень. Это большая удача и честь. Про бабушку Сайлык все знали. Родственница она ей дальняя. Ей уже, наверное, сто лет, и камлала она небесным духам, которые сами позвали ее к себе, еще в молодости концом радуги ударив. Много лет лечила она людей и животных, будущее видела так ясно, как орел с неба видит цыпленка. Никому не отказывала, всегда родичам помогала. За это чтили ее не только в ее роду, но и в далеких окрестных горах. В прежние времена, когда алтайские зайсаны еще вели войны между собой и с пришлыми мугальцами, приезжали они к бабушке Сайлык за советом и помощью. Так им матушка тогда рассказала и настояла, что утром нужно непременно ехать и дорогие подарки с собой везти. Отец еще тогда смеялся, он не очень верил во все это ведовство и волшебство, но матери перечить не стал.

Они разбили лагерь недалеко от этой долины, чтобы долго не возвращаться. Переночевали, а наутро он позволил матери выбрать кусок дорогой красной материи, что везли для подарков родственникам, отсыпал по ее просьбе крепкий табак в большой дорогой кисет, вынул из котомки сладкий медовый пряник. Все это мать аккуратно завернула в чистую белую тряпицу и взяла с собой. Бабушке Сайлык нужно было оказать большое уважение, она достойна самых дорогих подношений.

Бабушка Сайлык на подарки даже не взглянула. Она прямо сидела в своем аиле на кровати, на почетном месте рядом с сундуками, где обычно садятся только мужчины. Молча сидела, не ответив на приветствие, только долго смотрела в упор на Настю так, что та сразу вся съежилась и сначала хотела даже убежать. Мать молча стояла, не зная, что делать, кроме как твердо держать дочку за руку. Даже отец, который никогда не терял речи и ничего не боялся, как-то притих и оробел.

— Это, — внезапно каркнула старуха, кивком указывая на сверток в руках матери, — ему отдай, — она взглядом указала на вчерашнего правнука, который сидел справа у ее ног на кошме. — А ты — воду принеси, я девке на воду смотреть буду, — также гортанно отдала она ему приказание. Мужик проворно поднялся. Взял из рук матери сверток, положил его рядом с бабкой на кровать и вышел.

— Монета есть? — резко обратилась она к отцу.

— Есть, — ответил тот поспешно, — и сразу суетливо полез за пазуху к кошелю.

— Не серебро, медную дай, не стоит дочка твоя пока серебра… не мне, девке своей дай.

Она говорила на теленгитском наречии, очень гортанно и низко, но Настя понимала ее слова хорошо. Не зря ее матушка по вечерам учила на своем языке говорить. Вернулся правнук, он принес фарфоровую белую пиалу с водой, протянул старухе.

— Выйдите все, я только с девкой говорить буду, — опять резко приказала она. — Ты монету-то не держи, дочке отдай, бестолковый, — обратилась она к отцу. Тот виновато протянул монету Насте, ободряюще улыбнулся ей и, резко развернувшись, вышел, как будто ему тяжело было находиться в этом аиле. Все остальные последовали за ним.

Оставшись одна с колдуньей, Настя вдруг почувствовала, что совсем ее не боится и не испытывает неловкости. Она спокойно разглядывала эту странную старуху, особенно ее длинные серебряные накосники и тяжелые перстни на скрюченных пальцах.

— Подойди ближе, — попросила старуха. Именно попросила, а не приказала, как раньше, у нее даже тембр голоса и интонация вдруг резко поменялись. Сейчас она казалась уже не старой колдуньей, а просто старой бабушкой. — Положи на ладонь монету, другой накрой и потри их друг об друга. — Настя послушно выполнила ее просьбу. — Вот так, хорошо, а теперь поверни руки, чтобы монета на левой была. Левая — женская сторона, и судьба такая же — слева. Все что плохого в жизни и смерти — от левой стороны идет, поэтому к бабам больше льнет. Такая судьба, — она замолчала, прикрыла глаза, потом, резко скомандовала прежним колдунским голосом.

— Теперь зажми в кулаке. Хорошо, давай… сюда — в чашу бросай, — она протянула Насте белую пиалу. Настя разжала над ней кулачок и смотрела, как монетка, покачиваясь, опустилась на дно. Даже не взглянув в пиалу, старуха поднесла ее к груди и прикрыла глаза.

— Огонь, много огня, пламя дьявольское, предательское, — резко выкрикнула она, так неожиданно, что Настя отшатнулась. — Скоро, скоро придет… вся жизнь твоя девичья в этом пламени сгорит, ничего от нее не останется, — старуха тяжело перевела дух и продолжила также резко. — Злые люди кругом тебя будут… Много боли, много крови и страданий тебе выпадет, но ты вытерпишь… Ты должна вытерпеть. До восемнадцати годов тебе терпеть… Там граница, там злые духи тебя оставят. Потом свет… Меняется все… Если выдюжишь… Если вытянешь… Зверье поможет, его держись… Оно всегда рядом… Охранят от самого страшного… — Бабка выплюнула эти слова на одном дыхании, Насте даже показалось, что та вовсе даже не открывала рта, когда это произносила. Она вновь замолкла, глубоко потянула воздух носом и продолжила, уже спокойней: — Потом жизнь твоя как молоко будет — белая, как мед — сладкая. Великую опору в судьбе твоей вижу, за нее ты крепко держаться будешь. Это дар… великий дар и страшный… Сама потом поймешь, когда время придет… Не скоро еще… когда своего первенца от груди отнимешь, тогда и обретешь этот дар.

Бабка окончательно замолчала, посидела еще неподвижно, потом открыла глаза, наклонилась вперед, выплеснула воду на пол и поставила пиалу на низкий столик у своих ног. Монетка не выплеснулась с водой, осталась лежать на дне. Настя смотрела на нее как завороженная, ей казалось даже, что монетка немного шевелится.

— А что за дар, бабушка? — робко спросила Настя первое, что пришло на ум, хотя вопросы и страхи роились в голове, как пчелы, и даже также противно гудели. Голова чуть кружилась.

— Дар духов, я не знаю точно, каким он будет… может ты станешь их видеть, а может, петь для них или танцевать с ними, или путешествовать в иные миры… у нас в стародавние времена в роду, люди говорили, был кам, который к самому Эрлик-хану летал, так он умел миры сдвигать… могучий был кам…

— Так я стану как ты, камом?

— Да, станешь. У тебя и сейчас большая сила есть. Только ты не знаешь, как ее использовать, и я не знаю… рано пока… но я эту силу чувствую… слышала ее даже издали, когда вы вчера мимо ехали. Поэтому и позвала тебя, посмотреть хотела. — Старуха вздохнула, потом слабо махнула ей рукой: — Сядь сюда, ближе. — Настя подошла, села на кошму у ног старухи, а потом неожиданно даже для себя взяла ее за руку. Рука была сухой и теплой. Стало как-то хорошо и спокойно, голова перестала кружиться. Старуха протянула вторую руку и положила ее на голову девочке.

— Посмотри на меня, синеглазка.

Настю так еще никто не называл, хотя она знала, что у нее отцовские, синие, совершенно славянские глаза, хоть во всем остальном она была похожа больше на мать. Дома, в Барнауле, никто не обращал на это никакого внимания, там у многих глаза были синие или серые, совсем светлые. Она удивленно подняла голову. Старуха посмотрела кажется, прямо в глубину глаз, внимательно и ласково, еще помолчала, а потом произнесла:

— Говорят, в старину в нашем роду были люди с такими синими глазами, они достались нам от предков, пришедших из-за дальних гор… от доблестных предков-воителей. Сейчас ни у кого уже нет таких. Глаза рода нашего почернели от тягот, которые выпали на долю народа, синева озерного цвета растерялась в дальних кочевьях в степи… Сыновья и дочери твои вернут нашему роду синие глаза. Это я видела…

— А что ты еще видела, бабушка?

— Я много видела. Духи быстро показывают, я за ними речью не поспеваю, все картины не запоминаю. Ты спрашивай, я расскажу, что смогу.

— Про огонь расскажи.

— Про огонь, — старуха вздохнула, — нечего про него рассказывать. Большой огонь я видела, дом горит, чернота, злость кругом, только ты в стороне стоишь с белым лицом и опаленной душой.

— А потом?

— Потом мгла и боль… и зло вокруг… ты плачешь… плачешь… Не буду рассказывать… тяжело мне… старая я стала.

— А от чего, боль, бабушка?

— Боль? Боль всегда от зла бывает… От человека злого… у тебя на пути много злых людей будет… Судьба такая… — старуха опять замолчала.

— А что сделать, чтобы их не встречать? — наивно спросила Настя.

— Да, хоть что делай… Не поможет… Судьба у тебя такая… Нет такой силы, чтобы от судьбы отвести… От нее не убежать, ни спрятаться нельзя… Ни один сильный кам ее не свернет… Что должно произойти, все одно произойдет, — голос у старухи дрогнул, она подняла глаза и посмотрела в лицо девочки долгим тяжелым взглядом.

От этих слов и вяжущего взгляда Насте стало так страшно, что у нее задрожали губы. Рука старухи, по-прежнему лежавшая у нее на голове, вдруг стала горячей и тяжелой, как камень. Вопросы, роившиеся в голове, смешались до полной неразберихи. Казалось, что в голове случился пожар. Огонь стоял теперь у нее перед глазами. Она так четко чувствовала его жар, что по спине потекла тонкая струйка пота, а на лбу выступила крупная испарина.

— Не бойся, — мягкий голос бабушки Сайлык разом все это прекратил. — Тебе бояться не следует. В тебе столько силы, что все пройдешь… Больно будет… жутко будет, но пройдешь… свое предназначение выполнишь…

Она глубоко втянула ноздрями воздух, отняла руку от головы девочки, отвернула полу шубы на груди и начала гладить бисерный зигзаг, которым был расшит край жилета — сегедека. Сухие узловатые пальца ловко пробегали снизу вверх, перебирая каждую бусину. Они остановились на одной их них. С коротким треском толстые желтые ногти сомкнулись. Бабушка Сайлык держала в них маленькую оторванную бусину. Глубоко со свистом втянув воздух носом, старуха стала дуть на бусину, а когда в легких кончился воздух, коротко плюнула на нее и протянула девочке.

— Вот возьми. Сохрани ее. Когда жизнь почти уйдет из тебя, и ты истечешь кровью и будешь видеть смерть, вот здесь, — старуха чуть повернула голову налево, как бы показывая, — слева и на полшага сзади, она всегда, у каждого тут стоит, — пояснила она, — вот тогда положи эту бусину в рот и проглоти. В ней сила моя есть… Она поможет… Меня уж может не будет… Но сила поможет… Смерть отступит, боль с собой унесет… Я заговорила…

Настя взяла бусину и покатала ее между пальцев, высушивая противную старушечью слюну. Она не знала, что с этим делать. Стало очень страшно, ей хотелось оглянуться налево, но она боялась, что уже сейчас увидит там страшную смерть и сердце ее разобьется.

— Ты ее на веревочку нанижи… на ту, на которой крестик свой носишь… Чтобы не потерять… Все, иди… устала я, — с этими словами старуха стала заваливаться на бок, пока не оперлась плечом о гору подушек. Настя поспешно встала. Глаза старухи были закрыты, Насте показалось, что та уже спит.

— Спасибо, бабушка Сайлык, — прошептала Настя.

Старуха открыла глаза и твердо произнесла:

— Отцу ничего не рассказывай, скажи, я не велела. Матери можно… Иди…

Настя повернулась и вышла из аила. От яркого солнца Насте пришлось зажмуриться, когда она открыла глаза, в голове как будто пронеслись мелкие желтые пятнышки. Она покачнулась, чувствуя, как голова закружилась, а тело ослабло. На нетвердых ногах девочка шагнула вперед и выровнялась. В этот момент ее подхватил отец. Обняв за плечи, он отвел ее к костру, около которого сидела мать с правнуком ворожеи, и посадил рядом с собой на кошме. Рядом с отцом слабость прошла, голова перестала кружить. Девочка улыбнулась матери. Та, вскочила со своего места, обежала костер, опустилась рядом с девочкой на колени, порывисто обняла, поцеловала в висок.

— Долго вы. Ну, рассказывай скорее, что бабушка говорила?

— Она не велела никому рассказывать, вот только, — Настя раскрыла кулачок, и протянула матери на ладони маленькую голубую бусинку, — сказала, к крестику на нитку нанизать.

Мать осторожно взяла бусину двумя пальцами и поднесла ближе к глазам, как будто хотела увидеть в ней что-то особенное, или прочесть тайную подсказку про будущее дочери.

— Это хорошо… — медленно произнес правнук, имени которого Настя так и не запомнила, — это защита… очень сильная, бабка Сайлык такую защиту очень редко дает… Она всегда помогает, в ней бабкина сила… Делай, как она сказала.

Мама растеряно взглянула на мужа. Отец улыбнулся и пожал плечами, мотнув головой в знак одобрения. Она осторожно, как драгоценность, положила бусину на колени, засунула руку под воротник Настиной рубахи, вытащила тонкую нить, на которой висел крестик и начала развязывать узелок. Он не поддавался. Нить натянулась на горле, давила рывками, когда мать дергала за узелок.

— Оставь, — сказал отец, — потом разрежем и другую нить повяжем, у меня в сумке есть, — он мотнул головой в сторону лошадей, привязанных у коновязи.

— Нет, лучше на эту, — ответила мать, не поднимая головы, — так правильно будет.

Отец не стал настаивать. Вообще он вел себя так, как будто не очень верил во все это, а просто выполнял прихоть любимой жены. Он даже в бога верил непрочно, редко ходил в церковь, даже не заставлял мать креститься перед венчанием. Да и венчания, матушка рассказывала, не очень хотел, но она сама настояла. Прошла обряд крещения, а потом сама повела отца к алтарю.

Наконец мать расслабила узелок, осторожно продела конец нити в маленькое отверстие и начала завязывать узел, когда правнук, до этого вроде бы не обращавший внимание на происходящее, внезапно вмешался:

— Не так. Не отпускай на свободу, не давай кататься, — он плавно взмахнул рукой, показывая, как не должна кататься бусина по нитке, — в узел ее завяжи на спине… Так надо делать.

Он встал и стал внимательно смотреть, как мать сняла бусину с нити, завязала узелок, а потом вновь нанизала на конец нити и затянула поверх еще два узелка. Мать отпустила нитку, Настя почувствовала, как маленький крестик опустился ей на грудь. Она вытащила веревочку и передвинула ее на шее. Ей очень хотелось увидеть, эту бусину-талисман еще раз. Она натянула нить, так что та больно врезалась в шею, низко наклонила голову и, скосив глаза, рассмотрела узел, внутри которого, почти не видимая, слабо поблескивала на солнце голубая бусина.

Вечером, когда Настя уже угомонила маленьких братьев и сама легла с ними рядом на теплую кошму в чужом аиле, куда их отвели спать, пришла мама. Она всегда приходила поцеловать детей перед сном, тихо напевала или что-то рассказывала младшим, пока они не уснут, а потом говорила с Настей или просто внимательно и ласково слушала все то, что Насте обязательно хотелось ей рассказать. Сейчас, когда ее родичи устроили для зятя настоящий пир, который до сих пор длился в просторной юрте по соседству, мать была возбужденной и веселой. В ее черных глубоких глазах поселились маленькие золотистые искорки, дыхание пахло вином и чем-то сладким. Она поцеловала уже спящих сыновей и прилегла поверх одеяла рядом с дочерью. Настя знала, что мать возбуждена и торопится вернуться к взрослым, но все-таки взяла ее за руку, словно боялась, что матушка уйдет, не дослушав ее до конца, и рассказала о том, что произошло в аиле бабушки Сайлык, и все то, что так беспокоило ее на протяжении всего этого длинного дня. Мама как всегда внимательно выслушала ее, ласково погладила по волосам и сказала:

— Не волнуйся так, Настенька, не все плохое, о чем бабушка Сайлык говорит, обязательно должно сбыться. Она старая уже… Может и не сбудется… Ты верь в хорошее, оно обязательно в твоей жизни случится… А на плохое — у тебя бусина есть… Она вот точно сильный талисман. Такая бабкой Сайлык заговоренная бусина у одной моей старшей родственницы еще была, та говорила, что благодаря ей, она счастливую жизнь прожила. И ты тоже длинную и хорошую жизнь проживешь, как «молоко и мед». Спи, пусть тебе хорошие сны здесь приснятся, мы с отцом позже к вам придем, — с этими словами мама поцеловала девочку и вышла из аила.

Наутро все страхи пропали. Здесь, в горах, было такое солнце, и зелень, и бесконечная синь неба, и яркие белки снега на далеких скалистых вершинах, и сверкающие речки с брызгами ледяной воды, и дикие кони, свободно гуляющие в табунах, и маленькие кудрявые ягнята, и улыбчивые люди в диковинных одеждах. Здесь все было радостно и празднично. Постоянно приезжали разные люди, все больше дальние родственники или торговые товарищи отца. Все смешно здоровались, чуть кланяясь, и обнимались, и дарили друг другу подарки, смешно протягивая их на прямой руке, поддерживая протянутую ладонь снизу другой рукой, и смеялись, и много ели и пили. Иногда они с родителями, оставив младших детей родичам, ехали в соседнюю долину погостить у какой-то родни, и дорогой пускалась с отцом и матерью наперегонки в галоп. И отец их догонял, и обнимал, и целовал обеих в разгоряченные, смеющиеся лица, и казалось, что счастью этому вольному не будет края. Его и не было, не было края ни в чем в этих чистых горах. Это лето Настя особенно помнила, потому что это уже осенью все кончилось: и лето, и воля, и счастье, и семья, а вместе со всем этим и детство. Все это унес огонь, как и говорила бабушка Сайлык.

Уже осенью, когда вернулись домой, Настя упросила родителей позволить ей ночевать у подруги, дочери отцова работника, дяди Степана, который жил с семьей на хуторе, в нескольких верстах от Барнаула. Там было так красиво, к тому же можно было поухаживать за подросшими жеребятами, да и с Аленкой она давно не виделась, хотелось рассказать ей про поездку в Алтайские горы[6] к родне. Отец не хотел оставлять ее, но Настя умела уговаривать, да и дядя Степан помог, сказал, что сам лично привезет дочку утром в отцов дом в Барнаул.

Он и привез. Только никакого дома уже не было. Еще на полдороги к ним на полном скаку подскочил какой-то мальчишка и крикнул, что дом их горит. Настя даже испугаться не успела, а дядя Степан погнал телегу что есть мочи. Настя только и думала дорогой о большом огне, который бабушка Сайлык ей предсказала. Пожар был виден издалека. Огнем была охвачено все подворье: горели конюшни, амбары, сараи. Дом уже догорал, крыша провалилась внутрь, одна стена рухнула, и раскатившиеся бревна валялись большой шипящей кучей, выбрасывая снопы искр, когда их поливали водой. Вся улица была заполнена народом. Мужики с баграми и топорами пытались не пустить огонь на соседские дома. Остальные люди растянулись несколькими цепями до самой речки, передавали из рук в руки ведра с водой, которую выливали на раскатившиеся от пожарища бревна, а также на заборы и стены соседних домов. Их дом уже никто не тушил, да к нему и подойти было невозможно.

Настя соскочила с телеги и рванулась к дому через людей, но дядя Степан поймал ее. Он крепко прижал ее голову к груди, и как-то нелепо, по-бабьи, приговаривал:

— Нельзя тебе, нельзя… Там огонь, никого нет… Никого нет. Нельзя туда, нельзя.

Настя забилась в его руках, но он держал крепко. Настя что-то кричала в его рубашку, задыхаясь от слез. От дыма, жара и горя Настю затошнило и в голове у нее все помутилось. Оказавшись в его объятьях, она сразу поняла, что случилась большая беда, что этот огонь унес и мать, и отца, и всю ее жизнь. То, что вся ее семья погибла, Настя поняла сразу и поверила в это бесповоротно, тотчас, как увидела огонь. Теперь, когда дядя Степан так крепко держал ее, она в этом окончательно убедилась…

Потом появились еще люди, все вокруг разговаривали, но не с ней. Дядя Степан так и стоял столбом на дороге, крепко прижав ее к груди двумя руками, но теперь уже не причитал и не утешал ее, а говорил с подошедшими мужиками ровно и по делу. Настя слушала их голоса как будто издалека. Она не узнавала ни голоса соседей, ни их лица, она не помнила точно их слова и рассказы. Она поняла одно: в усадьбе сгорели все: и люди, и животные — и никто из соседей не сомневался, что это поджог. Уже потом Настя узнала, что соседи, первыми прибежавшие на пожар, увидели избу, полыхающую со всех сторон одновременно, и дверь, подпертую большим тяжелым бревном. Говорили, что подойти к дому было уже невозможно, мужики пытались баграми сбить столб или выбить ставни, да только ничего не вышло, сами обгорели, но никого не спасли. То, что Насти не было в эту ночь в доме, все казалось просто чудом, хотя сама Настя думала об этом иначе… Уже ночью, лежа на широкой лавке в горнице на хуторе у дяди Степана, Настя ясно поняла, что пророчество бабки-ведуньи начинает сбываться. Эта мысль пришла откуда-то со стороны, так просто и отчетливо, как будто кто-то громко сказал ей это прямо в самое ухо. И еще Настя так же просто и отчетливо поняла, что это только начало, что нужно сжать зубы и терпеть, плакать, если поможет, и снова терпеть…

Несколько дней она прожила на хуторе, практически не понимая, что вокруг происходит, не принимая участия ни в разговорах, ни в простых хозяйственных делах, ни в молитвах. Потом приехали ее крестный отец — тоже бывший отцов работник — и увез ее жить к себе — в село Тольменское[7], где для Насти наступила новая, совсем непривычная жизнь. В семье ее крестных родителей — дяди Тимофея и тети Глаши — было пятеро детей. Старший — на пять лет младше Насти, а остальные — мал мала меньше. Жила эта семья небогато, так что Настя в одночасье, из крестной дочери превратилась в работницу. Нет, ее никто не обижал, и слова грубого никто не сказал, и куском хлеба не попрекнул… Крестные жалели ее, и даже старались сделать все, чтобы сирота не чувствовала себя в доме чужой. Старались, Настя это видела, да не смогли. В их доме Насте пришлось работать от зари до заката: и со скотиною управляться, и с детьми нянчиться, и в огороде, и в поле, и на покосе, да много еще чего… Настя не обижалась. От домашней работы она и раньше не бегала, получалось у нее все ловко, особенно с животиной управляться — это она больше всего любила. Тетя Глаша говорила даже, что с появлением Насти в их доме куры стали нестись лучше, а у коровы молока больше доится… Вообще она была добрая, тетя Глаша, Настю жалела, она и в правду хотела бы заменить ей мать, да не могла, уж больно у нее было много забот, но она была рядом и помогала, как могла: и учила всему, и объяснила все. Когда первая кровь пошла, и потом, уже перед свадьбой, тоже многое рассказала, хоть и не все, как потом выяснилось. Может, всего, что потом случится, она и не знала, и не догадывалась… Она всхлипывала, почти плакала за день перед свадьбой, и зачем-то просила прощения, и сетовала на тяжкую бабью долю, которая у всех тяжела, и просила молиться…

Молиться… Как раз молиться у Насти не получалась. После пожара не получалось. С матерью и отцом она любила бывать в церкви, хоть это случалось и не часто, там всегда было торжественно и благостно, и как-то легко… После пожара все изменилось. Настя приходила в церковь, смотрела на иконы, крестилась, била поклоны, становилась на колени, ставила свечи за упокой души, повторяла молитвы, только делала это все без светлой грусти и вдохновенья, как будто не от души, а по привычке. Сама церковь перестала быть местом, где Настя была душой с богом, в милость которого неизменно верила. Теперь она приходила сюда по воскресеньям, потому что было так надо… Потому что ходили крестные всей семьей, и она ходила с ними, и делала все как обычно, только не было в этом радости, и не было утешения, и не было отдохновения. Даже слова, с которыми она обращалась к спасителю и заступнице — деве Марии, были какими-то ненастоящими, как будто не из ее души они шли, а кто-то другой их произносил вместо нее. В церкви Настю сразу охватывало странное внутреннее оцепенение, а в голове сам собой возникал пожар, и горечь утраты, и нечаянная обида…И всегда внутри себя Настя ощущала слова бабушки Сайлык, они звучали с такой силой, что девочке становилось страшно, как бы их не услышал кто-нибудь еще. Поэтому в церковь она ходить не любила, да и дома — перед иконами или за столом — произносила слова молитвы быстро, особо в них не веря и ни на что не надеясь.

В доме крестных Настя прожила три года. И теперь жизнь в нем казалась девушке даже хорошей. У нее там хоть подружки рядом жили, да младшие дети крестных, Васька с Прошкой, которых она практически вынянчила, скучать не давали. Там хоть можно было с кем-то по-человечески поговорить, а порой и посмеяться, но главное, не было в этом доме постоянного страха, унижения и боли, не было и ненависти. Была просто жизнь, плохая ли, хорошая, но жизнь. Теперь жизни не было. Было ожидание и ненависть, и великая вера в окончание пророчества бабушки Сайлык — в будущую жизнь, белую и сладкую, как молоко и мед. А ведь она думала, как дурочка, надеялась, что жизнь эта будущая придет к ней после свадьбы. Когда однажды вечером крестные родители сказали Насте, что в дом их приходили сваты, и что через месяц у нее свадьба, она даже обрадовалась, только и спросила: «А кто?» — думала, что из местных кто-то — из тольменских парней. Не испугалась даже, когда дядя Тимофей, пряча глаза, рассказал, что приходил серьезный человек из Нижне-Сузунского завода[8] — печатных дел мастер в монетном дворе — и просит Настю за своего единственного сына. Говорил, что партия это хорошая, а уж тем более для Насти, сироты-бесприданницы, что они, родители ее крестные, согласились, и жить она будет в большом доме в Нижне-Сузунском заводе, а случиться это должно через месяц, когда жених приедет. Настя этот месяц ждала с нетерпением, боялась конечно, немного, все представляла себе, какой он, ее будущий муж, да тетю Глашу расспрашивала потихоньку: как это — быть мужней женой, да что желать, чтобы мужу угодить, чтоб с ним всегда в любви и в согласии жить? Насте казалось тогда, что у нее обязательно получится, и будет она с мужем своим жить как мать с отцом, да и сам муж в Настиных мечтах уж больно на отца походил.

Всего этого не случилось, как не случилось и самой свадьбы. Как-то не так все это представлялось. Приехал за Настей сразу после Пасхи один Федор Иванович, привез всем дорогие подарки, а для невесты — свадебный наряд да сережки с красными камушками. Весь вечер они с дядей Тимофеем пили привезенное сватом покупное вино да тихо разговаривали, пока тетя Глаша с Настей собирали ее нехитрые пожитки в сундук. Наутро одели Настю в обновы и повели в церковь, где наскоро обвенчали с худым чернявым мальчишкой лет двенадцати, который и смотреть-то на Настю боялся. Ох, не такого мужа представляла себе Настя, совсем не такого. Да и не стал он ей мужем. Сразу после венчания, пока Настя возле церкви с крестными да с их детьми прощалась, увез Федор Иванович сына Ванюшу, как потом выяснилось, на тракт, где сдал старшему обоза, идущего в Барнаул, чтобы оттуда отправить в далекий Змеиногорский рудник — в обучение. С тех пор своего законного мужа Настя никогда не видела. К церкви вернулся один Федор Иванович, посадил Настю в телегу, со сватами попрощался и сразу повез в Нижне-Сузунский завод. По весенней распутице добирались до него пять дней. По дороге ничего не случилось, может потому, что ехали не одни, а с какими-то еще мужиками, что ехали в завод на отработку и все жаловались, что не вовремя их вызвали, и они не успеют вернуться до посева. Тяжкая это была дорога, может и плохого в ней ничего не случилось, но Настя тогда уж поняла, что продали ее крестные, не замуж выдали, а продали вот этому угрюмому мужику — Федору Ивановичу. Тогда она еще по наивности думала, что он ее в работницы везет, и все равно было обидно, а уж о том, что в действительности случилось, она даже и помыслить не могла. И уж конечно, не ждали ее на новом месте ни молоко, ни мед. Все девичьи мечты ее развеялись еще в церкви, а в дороге Настя просто пыталась быть незаметной, а уж если свекор к ней обращался или велел что-то сделать, отвечала и выполняла покорно, стараясь угодить.

Свекровь в большом богато устроенном доме, стоящем на берегу заводского пруда в монетной стороне Нижне-Сузунского завода, встретила ее нелюбезно. К этому Настя уже была готова, ведь ничего хорошего она и не ждала. Зло, настоящее, неожиданное, жестокое и беспощадное пришло только на второй день по приезду. Тогда-то, Настя по-настоящему поняла смысл пророчества, тут-то ей открылось, что такое боль, страх и злые люди. Все, что говорила бабка Сайлык, вновь оказалось жестокой и неотвратимой правдой. Про зверей, слава богу, все тоже оказалось правдой. Животных Настя всегда любила и никогда не боялась, с малолетства умела за ними ухаживать. Ей это больше всего нравилось в домашней работе: корову доить, кур кормить, загон у свиней чистить, овец пасти — все одинаково радостно и умело делала Настя, а уж с конями управлялась, кажется, с младенчества. Сколько себя помнила, всегда на коне ездила. Сначала отец ее подсаживал, потом уж сама с приступочки или с забора на их спину безбоязненно взбиралась. Кони всегда ее слушались. Даже тогда, на покосе, когда родителей до смерти перепугала. Лет пять ей, наверное, было. Пока родители с работниками обедали, минутку улучила, взобралась на березу, к которой отцовский жеребец был привязан. С ветки к коню на спину перебралась, узел на поводе развязала, за гриву ухватилась, и конь пошел. Сначала шагом, потом мелкой рысью, потом быстрее… Вот уж батюшка с матушкой ужасу натерпелись, когда увидели… Жеребца этого Лютым звали за ярый, безудержный норов. Никого чужого он к себе никогда не подпускал, только отца слушался. Работники отцовы боялись даже иной раз приблизиться к нему, а Настя к нему всегда без опаски подходила и тихонько звала Лютиком. Думала по малолетству, что имя ему такое дали за красоту и нежность, как у цветка. Отец тогда даже ругаться не стал, когда Настя, увидев его гневный взгляд, заплакала и запросила:

— Только Лютика не наказывай, он хорошо себя вел… Это я сама… Лютик не виноват…

— Лютик? — отец сразу же рассмеялся. Похлопал коня по шее. — Ну что ж… Лютика не накажу, а вот тебя высеку. Лютик… Что ж… Будешь теперь Лютиком…

Настю отец, конечно, тоже не высек. Он никогда ее не обижал, только, бывало, если сильно расшалится, погрозить мог, а на деле — все больше целовал да баловал. «Ох, батюшка, батюшка, где же ты? Как не хватает мне сейчас твоей ласки, твоего смеха, руки, за которую так верно и надежно держаться… Сейчас мне только звери и остались…», — Настя потерлась носом о щеку Чалого. Вот уж от кого никто не ждал, такой спокойный, мирный да ласковый коняга, а вот поди ж то… Ведь спас ее тогда от верной смерти. Это случилось, сейчас уже кажется давно, два года назад, когда свекор, тогда еще не хозяин, просто суровый свекор Федор Иванович, впервые взял ее силой. Почти бесчувственная от зверских побоев и обессилившая от собственного яростного сопротивления, Настя тогда горела ненавистью и местью. Схватила вилы, выскочила из сарая и с отчаянным криком бросилась на обидчика. Она бы заколола его, так сильна была в ней обида и злость, но где такого заколешь… Может быть, кричать не надо было, а также как он — молча… Спокойно, без суеты… Свекор чуть обернулся на крик, ухмыльнулся, ловко в сторону отступил, вилы перехватил, стряхнул девчонку с черенка, как тряпку, так что отлетела она чуть не на две сажени да со всего маху на спину опрокинулась. Перехватил Федор Иванович вилы острием вниз, прямо в Настю нацелил, еще угрюмей в ухмылке зубы оскалил, занес руку для удара и убил бы — прямо в грудь бы заколол… Она знала теперь, у него рука бы не дрогнула. Тут чудо и произошло. Конь, что стоял рядом, впряженный в телегу, шагнул вперед и толкнул головой хозяина в плечо, так что тот от неожиданности повалился вбок. Тут еще Волк с цепи сорвался, бросился хозяину на грудь, пока тот отбивался, на шум свекровь выскочила, заголосила, чтобы не губил свою душу. В то, что душа у него была, Настя сейчас не верила, да и такую душу разве спасешь, она уж от грехов тяжких давно почернела, омертвела вся, спасать нечего… Тогда он все же остыл, а может, он и не вскипал даже, так просто… злой свой замысел надолго рассчитал… Вилы в землю воткнул, пса за ошейник скрутил, вновь на цепь посадил. Взял из телеги хлыст, и отходил им до страшных кровавых рубцов всех во дворе: и Волка, и Чалого, и жену свою, но больше всего Настю — хлыстом, ногами в живот и в лицо, и вновь хлыстом… Все время приговаривал: «Будешь теперь знать, кто хозяин, кого тебе терпеть да слушаться». Потом Настя лишилась сознания.

Она очнулась только, когда на дворе стемнело, а хозяин уснул. Свекровь лила воду из ковшика на лицо, затем помогла поняться, отвела в баню, сказала отмыться холодной водой, швырнула чистую рубаху в лицо и велела спать на сеновале, а хозяину на глаза не попадаться. Вот тогда и поняла Настя, кто такие злые люди, о которых ее бабушка Сайлык предупреждала. Снова все по ее словам вышло: злые люди, боль, унижение, страх и только животина бессловесная на ее защиту встала. В ту ночь она впервые спала в конюшне, на сене рядом с Чалым, выплакивая ему в ухо всю свою обиду.

После этого раза были другие. Настя поначалу сопротивлялась: кричала, царапалась, отбивалась, как могла. От этого, казалось, хозяин только больше зверел, бил ее без жалости, а потом все равно брал силой. Со двора он ей еще после первых побоев запретил выходить, пригрозил, что поймает и на цепь посадит в амбаре. В это Настя легко поверила, а и не поверила бы: куда бежать, кому жаловаться? Мужняя жена у свекра в доме, кто за нее вступится?

Беременность Настя не заметила, хотя понесла она, наверное, в первую неделю в доме свекра. Да как было заметить, если она еще девчонка совсем, да еще чуть ли не каждый день такое… Вовсе не о том она думала. Зато сразу же заметила тетка Марфа. Как-то утром, глянула на девушку недобро и неожиданно скомандовала:

— А ну, разденься!

Настя недоуменно посмотрела на свекровь, замерев от неожиданности.

— Раздевайся, говорю, — повторила та визгливо, — рубаху сымай.

Настя и была в одной рубахе, она только что проснулась и на двор по утренним делам сбегала. В голосе женщины было что-то такое, что Настя ничего не стала спрашивать, покорно стянула с себя рубаху. Свекровь, внимательно посмотрела ей на живот, потом слегка похлопала по нему и зачем-то приподняла одну грудь на ладони, как будто взвесила. Теперь даже Насте показалось, что с грудью что-то не так: тяжелей стала или сосок набух, непонятно…

— Что не сказала-то, или совсем дура, не понимаешь ничего? — злобно прошипела тетка Марфа.

— Что не сказала? — изумилась Настя.

— Что тяжелая ты. Ребеночка носишь. Сейчас, поди, уже и травить поздно. Давно последний раз крови были?

От этих неожиданных новостей девушка совсем растерялась.

— Как ребеночка? Я про крови и не помню… — промямлила она.

— Не помнит она. А что от того, что мужик с тобой делает, дети бывают, знаешь? — голос тетки Марфы становился все противнее.

Настя об этом действительно не думала. Ей давно уже еще в детстве матушка говорила, что дети бывают от любви. Она, конечно, видела, как коней спаривают и как петух кур топчет, и вроде бы знала все, но все же думала, что у людей еще и любовь должна быть. Так ее матушка научила, да и тетя Глаша подтверждала вроде бы… Уж точно она никогда не думала, что от хозяина может понести. Такого ей и в страшном сне б не привиделось.

— Ладно, оденься. Хорошо, хоть хозяин уехал, до завтрашнего вечера не вернется. Может, и справимся еще… — С этими словами тетка Марфа быстро оделась и выбежала со двора, даже не позавтракав и не дав Насте обычных распоряжений по хозяйству. Этого и не требовалось. Настя привычно начала делать утреннюю работу, но мысли ее неслись вскачь. Что же случилось? Как теперь быть? Будет ли ее бить хозяин, теперь, когда узнает? Что такое задумала тетка Марфа? А, может еще обойдется? И главное, сможет ли она полюбить его дитя? Какое оно будет? Родится ли живым и здоровеньким? Что делать теперь? Как быть? Ни одного ответа у Насти не было, ни одну мысль не удавалось додумать до конца, все в голове вертелось и крутилось тревожно.

Хозяйка вернулась вместе с незнакомой толстой бабой. Вновь велела Насте раздеться. Толстуха бесцеремонно повертела Настю из стороны в сторону, деловито и неприятно ощупала жирными пальцами весь живот, потом повернувшись к тетке Марфе, проговорила напевно:

— Поздно, Марфушка, срок-то большой, уж ничего и сделать-то нельзя. Опасно это, я не возьмусь.

— Как же это? Может все ж… — запричитала тетка, потом запнулась и продолжила уже сурово, — так меня научи, коли сама боишься.

— А ты не боишься? Грех ведь это. Справишься? — она ухмылялась, в голосе явно слышался вызов.

— Справлюсь, — твердо ответила тетка Марфа, — пошли в горницу, поговорим, а ты иди-ка, поросятам крапивы нарви, — бросила она Насте.

— Не, — протянула толстуха, — баню надо сейчас топить, времени-то совсем мало, да воды побольше натаскай, — обратилась она к девушке.

Настя глянула на свекровь, та в ответ только молча кивнула. Настя затопила баню, потом носила воду, уже точно понимая, что тетка Марфа будет пытаться вытравить ребеночка. Она ничего про это не знала, но слова неприятной толстой повитухи она запомнила хорошо и понимала, что это опасно. Ну и пусть, уж лучше смерть, чем такая жизнь, да еще с ублюдком этим, свекром. Теперь, почему-то, ребенка она уже не любила. Ей казалось, что он будет точно таким же, как его отец, злобным и угрюмым чудовищем с красной рожей и большими кулаками.

От колодца Настя видела, что тетка Марфа опять ушла с толстой повитухой. На этот раз она вернулась быстро, держа в руках какой-то сверток. Это оказались разные травы и семена. Тетка Марфа разложила их на столе, что-то резала, потом толкла в ступе, еще что-то делала, плотно сжав тонкие губы. Все это Настя заметила, когда заходила в дом ненадолго, привычно управляясь по хозяйству. После полудня, когда в бане уж нечем было дышать, тетка Марфа велела Насте идти туда и раздеваться. Сама же, взяв в горшочке какое-то резко пахнущее горчичным семенем варево и несколько пучков трав, отправилась следом. В бане первым делом она вылила содержимое горшка в бадейку, долила в нее горячей, а потом холодной воды, помешала, потрогала пальцем и, посадив девушку на лавку в обжигающе горячей парной, заставила опустить туда ноги. Вода была очень горячей, Настя инстинктивно дернулась, пытаясь выскочить, но тетка Марфа, надавила ей всем весом на колени и прошипела злобно: «Терпи, теперь тебе, может, и не то стерпеть придется». Ногам было горячо, жар от них распространялся по всему телу, в голове чуть поплыло, в висках застучала кровь. Постепенно ноги привыкли к жару, свекровь отпустила колени, выскочила в предбанник, бросив коротко: «Сиди». Она вскоре вернулась с двумя ковшами в руках, один с противной коричневой жидкостью она протянула девушке, приказала пить, сколько сможет, а второй вылила на каменку. Оттуда немедленно поднялось облако едкого, сладковато-горького пара. Дышать стало трудно, в голове у Насти словно молоточки застучали, вся она размякла и отяжелела, зато жара в ногах она уже не чувствовала.

— На полок откинься спиной, — скомандовала тетка Марфа, — из ковша пей, и сиди так, терпи. — С этими словами она вновь вышла из парной. Через какое-то время вернулась и опять плеснула что-то на камни, потом зачерпнула кипяток из таза и вылила его в бадью, больно ошпарив ноги. Жар стал невыносимым, теперь он был не только в ногах, но и внизу живота. В голове кружилось и ухало, но тетка Марфа удерживала девушку за коленки и злобно что-то шипела. Было так больно и так мутно в голове, что слов Настя уже не понимала. Ее собственная воля как будто растворилась в горячем банном тумане, она знала только, что нужно терпеть и слушаться. Тетка Марфа подливала кипяток в бадью и лила какое-то снадобье на камни еще несколько раз. Сама она, несмотря на то, что подолгу передыхала в предбаннике, была красной, а нижняя рубаха ее промокла насквозь. Наконец, уже практически бесчувственную Настю она положила на лавку и стала давить на живот кулаками, словно вымешивала тесто. От боли Настя закричала, но сил сопротивляться не было. Все тело жгло, ноги и руки были словно ватные. Насте хотелось свернуться калачиком, но тело не слушалось. Свекровь заставила Настю лечь на живот и теперь давила руками ей на поясницу, потом поставила на колени, оперев животом на лавку, и снова давила на поясницу. На этот раз Настю тошнило, но свекровь не обращала на это внимания, она вновь положила девушку на спину и опять мяла живот. Все это время она что-то тихо говорила: то ли утешала Настю, то ли наоборот — укоряла. Наконец, полностью выбившись из сил, она оставила Настю лежать на лавке, плеснула кипяток на камни и вышла в предбанник. Настю снова тошнило, она повернула голову, чтобы не захлебнуться, соскользнула с лавки, громко ударившись об пол. Боли от падения она не почувствовала, наоборот — на полу было прохладнее, здесь она наконец-то свернулась калачиком и осталась лежать в полузабытьи. Через какое-то время свекровь грубо перевернула Настю на спину, согнула ноги и широко развела колени. Настя почти бессознательно заметила у нее в руке длинную спицу, потом женщина низко склонилась между ее коленями и сразу же между ног она почувствовала резкую колющую боль. Настя коротко вскрикнула и потеряла сознание. Настя очнулась уже в предбаннике. Тетка Марфа лила ей в лицо холодную воду и хлестала по щекам. Все тело по-прежнему горело, снизу живота бежала резкая колющая боль, которая, как Насте казалось, доходила до самой головы и разрывала ее изнутри.

— Очнулась, слава тебе господи, — прошептала тетка Марфа, — крепкая все ж таки у тебя кровь, и гаденыш твой крепко за тебя держится, выходить не хочет. Ничего я не смогла сделать, душу свою погубила, тебя чуть до смерти не довела, а он все там. — Она зачерпнула еще воды и полила Насте на живот и на ноги, смывая кровь, которую Настя только что увидела. Потом она одела Настю, помогла ей дойти до дому и уложила на сундук в закуте. Настя практически сразу заснула, а может, это был не сон, а просто забытье, потому что она все равно чувствовала в голове страшную тяжесть, резь в животе и онемение в ногах.

Наутро, когда Настя проснулась, у нее был жар, и все тело болело так, как будто вчера ее особо жестоко избил хозяин. Она попыталась подняться, но тело не слушалось, а от движения резкая боль кольнула внизу живота так, что отдало в поясницу, и девушка застонала. Тотчас из-за занавески появилась тетя Марфа, как будто стояла за ней, ожидая, когда ее позовут. Она потрогала сухой рукой горящий лоб, дала напиться воды и велела лежать, пока не отойдет. Потом она принесла Насте поесть, но та чувствовала себя настолько слабой, что от еды отказалась и вновь погрузилась в бесчувственно-сонное состояние, из которого лишь иногда ее выводили приступы резкой боли. К вечеру ей стало легче. Она собралась с силами, села, потом медленно поднялась и оделась. Первый шаг дался ей с трудом, но откуда-то с боку появилась тетка Марфа, поддержала ее за локоть и бережно отвела на лавку за столом, налила молока, протянула кусок хлеба. Настя медленно поела, прислушиваясь к собственному телу. Здесь, за столом, она вдруг вспомнила о ребенке. Как он там? Живой ли? Что сделала с ним тетка Марфа? Сейчас Настю охватило беспокойство не за себя, а за него — за маленькое, нерожденное существо, которое вчера она возненавидела. Ей хотелось спросить у тети Марфы о вчерашнем, но она не решалась. Ей страшно было даже вспоминать о том, что произошло вчера, хоть это и вспоминалось частями, словно сквозь туман. Тяжело поднявшись, она побрела в свой закут, придерживаясь за стены, и снова легла. Сквозь дрему она слышала, как вернулся хозяин, как ходил, стуча сапогами, как они тихо говорили о чем-то. Разбудил окончательно ее громкий рык хозяина над самым ухом:

— Вставай! Чего разлеглась?

Настя едва разлепила глаза, как он схватил ее за плечи и резко швырнул на пол.

— Вставай! — вновь захрипел он, — бляденыша, значит, носишь? Вставай, сказал!

Поднимаясь с пола, Настя увидела, что хозяин сильно пьян, и она знала, что в таком случае бывает, но сопротивляться сейчас сил у нее просто не было. Она медленно выпрямилась и взглянула в ненавистное лицо. Как ни странно, хозяин ухмылялся. Внезапно он сделал шаг вперед, чуть присев, резко снизу ударил ее кулачищем в живот. От этого удара Насте показалось, что все внутри у нее оборвалось, а сама она опрокинулась назад, больно ударившись спиной о лавку. Хозяин вновь шагнул вперед и резко ударил ее в живот сапогом. Настю скрутило, но хозяин продолжал пинать ее без остановки. Настя пыталась закрывать голову и живот руками, но от этих ударов было невозможно укрыться. Когда ей удалось скрутиться в тугой комок, он ухватил ее за волосы, протащил по полу до самой двери, приподнял, распрямляя, и вновь ударил ногой прямо в живот. Где-то у хозяина за спиной Настя заметила причитающую тетю Марфу, а потом ее разорвала боль. Ей показалось, что от этого удара все внутренности выплеснулись из нее через низ. Тетя Марфа что-то кричала и цеплялась сзади за плечи хозяина. Он отшвырнул ее в сторону одним взмахом руки так, что она отлетела и ударилась о стену. Хозяин развернулся и вновь занес ногу для удара, но остановился, увидев кровавые сгустки, вылившиеся из-под задранной Настиной рубахи. Он внимательно посмотрел на Настино лицо, чуть отступил и еще раз ударил в живот тяжелым сапогом.

— Все теперь. Нет никакого выблядка, — совершенно спокойно произнес он, повернувшись к жене, молча постоял и ушел в горницу.

Дальше Настя все помнила с трудом: как тетя Марфа тащила и укладывала ее на сундук, как обтирала мокрым полотенцем ноги, что-то приговаривая, как резкая боль изнутри выбивала из Насти сознание. Ее лихорадило, временами боль была нестерпимой, сворачивала ее в дугу, временами боль отпускала, но тогда приходил жар и вместе с ним неясный, кроваво-красный туман в голове. Временами перед глазами возникало лицо тети Марфы, говорившей слова, которые Настя не понимала, но чаще всего перед глазами шли черные пятна. Казалось, нет, она точно знала, что она умирает, смерть в ту пору даже казалась ей избавлением, но в то же время какая-то неведанная сила удерживала Настю, иногда возвращая ее в сознание и ясно давая понять, что Настя еще жива и ее страдания не закончены. Во время одного из таких просветлений обессилившая Настя нащупала веревочку, на которой весел крестик, нашла узелок и поднесла его к губам. Она раскусила нить и почувствовала на языке маленькую бусинку — частицу силы бабушки Сайлык.

Настя выжила, хоть никто в доме на это не надеялся, она пролежала в своем закуте почти всю осень, и только к зиме начала садиться, а потом потихоньку ходить. Когда-то тогда Настя ясно осознала, что эта сила бабушки Сайлык вытащила ее с того света. Все пророчества ее, таким образом, сбылись, кроме одного, самого главного. Теперь она готова была терпеть и ждать, когда придет ее время. К весне Настя была уже совсем здорова, здорова настолько, что хозяин вновь стал водить ее в баню и амбар. Теперь уже Настя не сопротивлялась, она покорилась, покорилась не хозяину, покорилась судьбе, тяжелой судьбе, которую не повернуть. Она делала все, что от нее требовалось молча и безропотно, стараясь, чтобы все прошло как можно быстрее и безболезненнее. Ей вообще хотелось, чтобы время бежало быстрее. Чтобы наконец настал день, когда большое пророчество завершится, и она наконец станет свободной.

* * *

26 апреля 1800 г.

Главный управляющий Василий Сергеевич Чулков встретил Фролова приветливо.

— Заходи, заходи, Петр Козьмич, голубчик! Рад тебя видеть, — проговорил он, улыбаясь и поднимаясь навстречу. Протянул руку для пожатия, и тут голос его дрогнул: — Вот видь, какая беда приключилась, с батюшкой твоим. Соболезную, очень соболезную я тебе… Хороший был человек… Царство ему небесное…

— Спасибо, Ваше Превосходительство, — ответил Петр, с искренней благодарностью пожимая руку.

— Да какое там Превосходительство, мы ж с тобой старые сослуживцы, да и с батюшкой твоим я ни мало дружен был, зови уж меня по-простому, по имени-отчеству, — он вновь тепло улыбнулся и, широко двинув рукой, показал на лавку. — Присаживайся, вот, рассказывай.

Петр быстро и по-деловому рассказал о своей поездке на Нерчинский завод, о хлопотах по закупке свинца и организации барж для его отправки, особо отметив, что новый, разведанный его партией водный путь, более дешев и не требует столько тягловой силы и людей, как гужевой. Показал и карту новой дороги, которую самолично перерисовал набело. Картой Василий Сергеевич особенно заинтересовался. Он и сам в молодости был прекрасным рисовальщиком и даже руководил Барнаульской чертежной. О новом пути он особенно не расспрашивал, на карте все сам видел, уточнил только, сколько дней заняли волоки с Ангары в Енисей и с Енисея на Кеть, да сколько времени отняла перегрузка свинца. В рассказе Петр старался придерживаться фактов, а своих заслуг не выпячивать, хотя понимал, что скорая доставка свинца на Алтай — дело не простое, а в какой-то мере, может даже и героическое, и он с этим делом справился превосходно. Это же понимал и Василий Сергеевич, который вовсе не был добрым дяденькой, которым хотел казаться, а был человеком образованным, деловым, въедливым, охочим до правды, решительным, а где надо — жестким и, даже поговаривали — бессердечным. Потом принялся спрашивать о других нерчинских делах: сначала об общем состоянии, а затем о собственных впечатлениях и наблюдениях. Петр отвечал коротко и четко, показав наблюдательность и хорошее знание производства и проблем, с ним связанных. Генерал остался доволен.

— Ты молодец, хорошую службу ты нам всем сослужил. Сейчас отдохни пару дней, на могилку отцовскую сходи. Кстати, ты в канцелярии уже был? Тебе там квартиру определили?

— Нет, в канцелярии я не был еще, сразу к вам, но беспокоиться обо мне не стоит, здесь брат мой, Гаврила, служит. Я временно с у него остановлюсь, а потом уж, когда мне новая должность определена будет — там и с квартирой решится.

— Вот и хорошо, — Василий Сергеевич тепло улыбнулся, — а в канцелярию все же зайди, там тебя письма ждут, да и отцовские бумаги туда же отнесли. Он перед смертью тебе велел передать. Ну а потом, новое поручение для тебя имеется. Я ведь правильно помню, что ты в чертежном деле большой мастер? Вот по этой-то части и будет у тебя поручение. Задумали мы, знаешь ли, голубчик, кое-какие перемены в Нижне-Сузунском заводе, и надобно изготовить свод чертежей всем строениям, на том заводе находящимся. Ты же служил в том заводе?

— Так точно, Василий Сергеевич, служил больше года у приема угля и руд. Очертания завода практически по памяти знаю.

— Нам по памяти не надо, нам нужны чертежи точные, да чтоб сделаны были в новой европейской манере, той, что ты, как я вижу, прекрасно обучен. Так что придется тебе, голубчик, в скорости отправляться в Нижне-Сузунский завод. Но для начала, ты зайди в чертежную контору, глянь на планы, которые два года назад снимали. В точности им равных нет, у них один недостаток — изготовлены они в технике вчерашнего дня. Ты их изучи, потом поедешь на место, перепроверишь все, а потом уж все по-новому выполнишь, да так, чтобы в Санкт-Петербурге не стыдно было показать, — управляющий замолчал. Повисла недолгая пауза. У Петра возникло ощущение, что Василий Сергеевич хочет добавить еще чего-то, поэтому не отвечал. Пауза затягивалась.

— Когда выезжать, Ваше Превосходительство? — задал он дежурный вопрос.

— Спешить не надо, хотя и медлить не стоит. Вот пару дней отдохнешь да пару дней чертежи изучишь, может, скопируешь что для себя, а через пять дней сменная караульная команда в этот завод идет, вот с ней и отправишься. А необходимые документы к тому времени в канцелярии получишь.

Управляющий вновь замолчал, Петр решил, что это знак уходить, и поднялся с лавки, но его остановил нерешительный голос начальника:

— Ты сядь пока… Тут, понимаешь ли, дело одно есть непростое. Я вот думаю, человек ты молодой, мозговитый, приметливый, да не болтливый… Дело секретное… Вот, думаю, могу ли тебе поручить?

— Конечно, Ваше Превосходительство, все что смогу — сделаю… Уж болтать — точно не стану.

— Вот хорошо. Тогда слушай внимательно. В последнее время в нашем горном округе появилось слишком много поддельной медной монеты. Причем подделки качества отменного. Такие, что и от настоящих отличить не каждый сможет. И думается мне, что делают их, если не прямо на Сузунском монетном дворе, то уж точно при участии тамошних мастеров. И даже хуже может быть: может статься, даже кто-то из офицеров заводских в этом замешан. Не хотелось бы думать, но всякое бывает, и среди нашего брата сволочь и казнокрад встречается. Вот ты бы, Петя, внимания не привлекая, пока землемерными работами занимаешься да планы готовишь, узнал бы, не поднимая шума, что там, да как. С людьми поговори, порасспрашивай, может, какую зацепку и найдешь. Знакомых у тебя там полно, особенно, я знаю, среди простого люда: возчиков, учеников, подмастерьев. Поговори с ними, может чего и выплывет, они же тебя уважают, таиться от тебя не будут.

— Спасибо за доверие, Василий Сергеевич. Я, конечно, в тайных сыскных делах никогда не участвовал, но логику в горном училище освоил изрядно и постараюсь сделать все, что только смогу, а там уж — как бог даст, — с воодушевлением ответил Петр. Вот именно сейчас, он понял, открылась хорошая возможность ходатайствовать за Егора, возчика.

— Василий Сергеевич, а я ведь случайно совсем про это дело уже кое-что узнал. Я сегодня, когда в завод въезжал, встретил воинскую команду, которая привезла кандальника из Сузунского завода. Его как раз в изготовлении фальшивой монеты обвиняют. Оказалось, я знаю его еще по тамошней прошлой работе. Когда я на приеме угля стоял, он как раз уголь возил. Я его еще тогда приметил. Он сильно тогда меня выручил, можно сказать от промашки спас… Однажды случилось, что я возчикам по случайности по два жетона за один воз отдал. Как будто какое-то затмение на меня нашло. Сначала, когда пересчитал входящие телеги, отдал по жетону, а потом, когда разгрузились, да еще раз ко мне подошли — еще по одному отдал. Их там человек двенадцать было, и все взяли молча и уж расходиться собрались, а этот, Егорка, когда я ему второй жетон протянул, руку мою отвел, и говорит: «Что ж ты, барин, совсем видать заработался, за один воз второй жетон выдаешь», — и не взял, да еще сотоварищей своих стал стыдить так, что они мне все лишние жетоны вернули. Это я про что говорю? Честный он мужик, не верю я, чтобы такой в монетной фальсификации участвовать мог, не тот он человек.

— Так, так… — прервал его речь начальник, — так ты хочешь сказать, что парень этот невиновен? А знаешь ли ты, что его взяли в кабаке, а в кошеле у него добрая дюжина фальшивых пятаков оказалась, да трактирщик говорит, что в его кассе такие же пятаки с вечерней выручки появились…

— Это я знаю, только вот он-то мне рассказал, что, когда в кабак пришел, никаких пятаков у него в кошеле не было, и сам не знает, как эти деньги у него оказались. Я почему-то ему верю. Я после того случая, когда он мне жетоны отдал, стал его замечать… Ну, всегда замечал, когда приедет, и видел, и как себя ведет, и как с другими мужиками разговаривает, как к делу да к скотине относится. Мне он показался честным человеком, справедливым, а главное — непьющим да работящим. Сдается мне, что непростое это дело. Непонятно, что он вообще в кабаке делал. Он до этого вроде туда и не заходил даже. А если и пошел, стал бы он, если с воровским делом связан, в кабак целый кошель фальшивой монеты с собой брать? Что-то не то здесь…

— Вот тут ты прав, Петруша, дело это не простое. Только верить каждому не спеши. Подчас, знаешь, самый честный да справедливый с виду человек вором и душегубом оказаться может… Хоть и в твоих словах правда есть, полностью меня она пока не убеждает. Вот ты сходи к нему в гауптвахту, где его под замком держат, порасспроси хорошенько, что и как, да с кем он был в кабаке, да что делал, всю историю доподлинно узнай, а в Нижне-Сузунский завод приедешь — вот и ниточка у тебя будет, за которую, может, весть клубочек и размотаешь.

— А с ним, с Егоркой, что будет?

— Да ничего не будет. Посидит, покуда, взаперти, а там поглядим, чем твое расследование завершится…

На этом беседа закончилась. Тепло попрощавшись, генерал отпустил Петра, еще раз высказав соболезнования об отце. Выйдя из здания главного управления, Петр понял, что пробыл у начальника более двух часов. На дворе смеркалось. Он зашел в канцелярию, забрал отцовские бумаги и быстро зашагал в квартал, где были расположены казенные квартиры для офицеров.

* * *

26–27 апреля 1800 г.

Разговор с генералом, его внимание, заслуженное, но все равно — внезапное, доверие, новое поручение, тайна за ним скрывающаяся, а главное — новые возможности проявить себя — все это чрезвычайно волновало Петра. Вечером, когда они с Гаврилой поминали отца, Петр отвлекся, и как-то забыл об этом. Было о чем думать и говорить, ведь не виделись, почитай, два года. За воспоминаниями и рассказами они с братом засиделись далеко за полночь. Спать улеглись поздно. Гаврила изрядно набрался и заснул, как только коснулся головой подушки. Петр улегся на узкую походную кровать, установленную для него в комнате брата, но заснуть не смог. Длинный день, радость возвращения в Барнаул, встреча с братом, беседа с главным управляющим, новое поручение, загадка — все это мгновенно смешалось у него в голове и пустилось вскачь, приведя мозг в такое возбуждение, что тот просто отказывался засыпать. Даже хмель — и тот прошел. Да что там говорить, пил Петр немного, он еще с молодости, со студенчества, знал, как реагирует его организм на вино, и с тех пор старался не злоупотреблять. Он слушал в темноте тихий носовой присвист спящего Гаврюхи, уютное потрескивание дров в печи, а сам все возвращался мыслью к делу о воровской монетной чеканке, выдумывал, как лучше подойти к тайному расследованию. Мысли его немного путались и скакали от предстоящего разговора с Егором до получения заслуженной награды за поимку преступников. Возбуждение нарастало, сна не было ни в одном глазу… Проворочавшись всю ночь, заснул он уже под утро тревожным, прерывистым сном, с видениями о Ниже-Сузунском заводе, о бешенной конной погоне и еще о чем-то, что не запомнилось, но волновало и держало в напряжении.

Он проснулся как всегда рано, но брат опередил его, тихо передвигаясь по комнате, старясь не разбудить. Глядя в полутьме комнаты на младшего брата, Петр подумал, что вот его, Гаврюху, тревожные сны не беспокоят. Тихий он, не только сейчас, а вообще тихий: медленный в жизни и карьере, ни к чему особенно не стремящийся, живущий спокойно и умиротворенно, как будто, не бьет в нем ключом молодая кровь, а тихо плывет как у старика. Он, кажется, всегда таким был. Эх, и обижали они с Пашкой его! Да, может, и было за что… К учебе он оказался неспособным, горным делом тоже не особенно интересовался, да и жалели его родители — младшенький все ж. Его и в работу поздно отдали, а когда выяснилось, что на руднике ему в тягость, отец помог в военную службу поступить, и в Барнаул его за собой увез, чтобы приглядывать. Его полностью устраивала однообразная караульная служба: строевой шаг, наряды, разводы. Да, с солдатами он управлялся мастерски, и форма ему была к лицу, оружие он любил. В этом, видимо, оказалось его призвание… Уже здесь, в Барнауле, Гаврила вдруг самостоятельность проявил: как только офицерский чин получил, ушел от отца жить в казенные квартиры и зажил отдельной, практически казарменной жизнью. Наверное, это Павел его вразумил. Сам-то Пашка гордый, еще с детства не хотел, чтобы его за отцовские заслуги привечали. Когда из Санкт-Петербурга с учебы вернулся, просился, чтобы в Змеиногорский рудник под начало отца не отправляли, но видимо отец настоял. Из-за этого и не сложилось у них с отцом, не хотел Пашка-гордец быть вечно сыном Козьмы Дмитриевича, не хотел, чтобы за спиной шептались, что по папенькиной протекции он назначения и чины получает. Из-за этого и с отцом ссорился, из-за этого и на Урал уехал — сам, без отцовой помощи, судьбу свою вершить. Такие вот разные у него братья, и видятся редко, а все одно — родные люди, а сейчас, когда отца не стало, так ближе них ведь вообще никого… Петр Гаврилу хоть и понимал, все же слегка жалел. Пашкина гордость и стремление самостоятельную карьеру делать, да и в ней вершин не менее отцовских достичь, были ему ближе. Он ведь и сам такой же. Не зря ведь в столице, почитай, десять лет обучался, не зря любую работу с задором и смекалкой делал, не зря его генералы привечают и ответственные поручения дают, а теперь, вот, еще и тайные…

Наскоро позавтракав и уговорившись с братом к полудню пойти к отцу на кладбище, Петр отправился на гауптвахту. Теперь, после ночных размышлений, ему казалось, что нет ничего важнее, чем еще раз поговорить с Егором, начать предстоящее расследование. Гауптвахта с тюрьмой находились на противоположном от казенных офицерских квартир конце города. Шагая в утренней темноте по широким, хорошо вычищенным барнаульским улицам, он мысленно составлял план допроса.

Караульный офицер, хоть и был с ним не знаком, после того, как Петр Козьмич представился, легко допустил его в камеру к преступнику. Обычно заключенных приводили в допросную, что в тюремной части здания, но Егора поместили на гауптвахте, где кроме него никто сейчас не сидел. Фролов настоял, что допросная комната и охрана ему не нужны, поэтому молодой офицер сразу проводил его в камеру, у дверей которой на всякий случай выставил караульного и, посоветовав, в случае чего кричать громче, отворил низкую массивную дверь. Егор лежал в углу на соломе, укрывшись овчинным полушубком. Он не спал, но и посетителя явно не ожидал. Из-под полуприкрытых век он наблюдал за вошедшим. Фролов поднял лампу повыше, чтобы его можно было разглядеть, а заодно и самому камеру рассмотреть. Узнав Петра Козьмича, узник слегка улыбнулся, повернул голову. Улыбка у него вышла уж очень невеселая. Казалось, это не улыбка, а гримаса боли исказила его лицо. Только глаза, большие, темные, почти черные цыганские глаза, хранили золотистые искорки былого задора.

— Будь здоров, господин берг-мейстер[9], — глухо произнес он, неловко пытаясь сесть на неустойчивой соломе, — неужто хорошие новости принес?

— Да нет Егор, пока нет. Пока вот еды тебе принес, — он повесил лампу на крюк в потолке, а затем протянул Егору сверток со снедью, собранной утром Гаврюхиным денщиком, — разносолами тебя здесь, я думаю, не особо балуют, так что подкрепись. Что же касается хороших вестей, то до них еще далеко, обвинения на тебе серьезные, а доказательства — весомые. Хоть я в твою вину и не верю, одного моего слова чтобы тебя освободить — мало. Придется вести расследование и настоящих фальшивомонетчиков поймать, тогда только, бог даст, тебя выпустят. А пока… — Петр еще раз оглянулся вокруг себя в поисках места, где можно присесть. Такого места в камере не было. Это была совершенно пустая бревенчатая клеть с земляным полом, в углу которой лежала куча соломы. Фролов сделал шаг поближе к Егору и опустился рядом на солому, удобно опершись спиной о стену. Егор по-прежнему смотрел на него в нерешительности, держа в руках сверток с едой.

— Ты ешь, ешь, а потом поговорим, — сказал Петр, тронув Егора за локоть. Тот, как будто очнувшись, развернул тряпицу и, увидев хлеб с салом, схватил краюху, жадно откусил от нее большой кусок, и тут же засунул сверху другой рукой изрядный ломоть сала. Набив таким образом полный рот, он стал жадно жевать. Прожевав все это едва наполовину, он мощно сглотнул, вновь откусил огромный кусок от краюхи хлеба, ухватил другой рукой кусок сала, но не донес его до рта, глянул исподлобья на Фролова и положил сало на место. Быстро прожевал хлеб, проглотил его и виноватым тоном произнес:

— Ты уж извини, господин берг-мейстер, уж очень я оголодал в дороге, да и здесь меня, видно, еще на довольствие не поставили, хорошо хоть воды дали, — он кивнул на небольшую крынку, стоящую у стены неподалеку.

— Ешь, не спеши, времени у тебя теперь достаточно, — произнес Петр. Он замолчал и стал смотреть, как Егор поглощает еду. Тот ел быстро, но аккуратно. Он не запихивал теперь в рот большие куски, а откусывал понемногу, тщательно пережевывая и иногда запивая водой из горшка. Доев все, он приподнял края тряпицы так, чтобы все хлебные крошки скатились в середину, аккуратно ссыпал их в ладонь, а потом закинул в рот. После этого он сложил тряпицу и протянул ее Фролову:

— Благодарствуй, барин, я уж так не наедался несколько дней, почитай, с того треклятого кабака и не ел как человек.

— Да не зови ты меня барином. Какой я тебе барин, я хоть и офицер, а видь тоже из простой семьи вышел, отец мой всю жизнь, почитай, на Змеиногорском руднике проработал, своим умом да руками из самых низов поднимался. Зови меня лучше по имени отчеству — Петр Козьмич.

— Ладно, Петр Козьмич, благодарствуйте за заботу и угощения, но вы же сюда не просто так меня покормить пришли, видно дело у тебя какое-то есть или разговор. Так спрашивай, я всю правду расскажу, как на духу, мне таить нечего, — он глубоко вздохнул и прямо посмотрел в глаза посетителя.

— Да, — встрепенулся Фролов, — я тебе как раз начал рассказывать. Попал ты в дело о фальшивых пятаках, вольно или не вольно, но попал. О них, о подделках, уже давно знают и качества они — отменного: такие, как будто с завода вышли. Дело это господин главный начальник мне поручил тайно расследовать, для этого я через несколько дней в Нижне-Сузунский завод отбываю, а поскольку ты — главный подозреваемый пока, хочу я, чтобы ты мне всю историю подробно рассказал, а также все, что сам об этом думаешь.

— Э-э-э, — протянул Егор, — да тут особо рассказывать-то нечего, я же вам вчера все, как есть, поведал, добавить нечего. Я эти пятаки у себя в кошеле увидал только после того, как их солдаты на стол вывалили, а до этого и не было у меня пятаков этих. Я ж последние деньги из кошеля вывернул и кабатчику за водку отдал. Это я хорошо помню, я тогда еще не шибко пьяный был. Договорился с ним, что переночую у него здесь на лавке, а с рассветом уеду, ну а остальное, что было, решил пропить на радостях. Вот собственно и все. Наутро просыпаюсь, трясет меня кто-то, я глаза с похмелья выпучил: два солдата стоят и кабатчик чуть позади. Один из солдат сразу за пазуху ко мне полез, кошель достал, из него на стол пятаки эти высыпал: новенькие, блестящие. Взял один, к глазам поднес, рассмотрел внимательно. Фальшивые говорит, как есть фальшивые, — и жену кабатчика зовет: посмотри, дескать. Та тоже в руках повертела, кивает, вроде говорит, фальшивые, хоть, де, я не сильно разбираюсь. Потом они меня взяли, руки скрутили и к управляющему завода отвели. Я не сопротивлялся, ему все то же самое рассказал про пятаки, что впервые вижу их, и что не мои они. Он мне кулаком промеж глаз пару раз съездил, наорал, чтоб я признавался и не выкобенивался, только мне признаваться-то не в чем. Меня еще солдаты немного побили для острастки, ночь в казарме продержали, а наутро с конвоем сюда отправили. Вот весь мой сказ, а другого я и не знаю, что сказать. Егор замолчал.

— Так, говоришь, пятаков у тебя в кошеле не было?

— Не было — вот-те крест, — Егор широко перекрестился, — я ж кабатчику все из него отдал. — Вдруг Егор нахмурился, как будто ему в голову вдруг пришла посторонняя мысль: — А он ведь мог видеть, я, кажись, у него на глазах все высыпал, или нет? Вот не помню… — Егор доверчиво посмотрел на Фролова. — Может его допросить, да он подтвердит, что монеты не мои? Что не было у меня их в кошеле?

— Так если не было, откуда им там взяться? Только если подкинул кто, могло такое быть?

— Не знаю, — Егор нахмурился, почесал в затылке. — Я ведь к водке-то непривычный, быстро захмелел, а когда понял, что голова тяжелая, так сразу на лавку и лег, да как провалился. Спал как медведь. Кошель за пазухой был под рубахой… Я его даже не прятал особо, пустой ведь был… Могли и вытащить, и обратно положить…

— Где кошель теперь? — спросил Фролов безнадежно, наверняка зная ответ.

— Так его солдаты забрали, — растеряно ответил Егор.

— А кошель точно твой, не другой какой-нибудь. Как он выглядел?

— Кошель-то? — переспросил Егор и улыбнулся, он теперь понял, куда клонит Фролов и обрадовался, что тот пытается докопаться до той правды, в которую верит сам Егор, а значит, офицер на его стороне. От этой мысли Егору стало сразу легче. — Точно — мой, — уверенно ответил мужик. — Он из кожи ягненка — мягкий, к телу ласковый, а у завязочки красной нитью прошит. Мне его в запрошлом годе подарили. Его не спутаешь. Мой, но пятаки там не мои. Могли подкинуть, — задумчиво продолжил он. — Только кто? — Егор растеряно посмотрел на Фролова.

— Кто? Зачем? Почему тебе? — педантично и четко проговорил Петр, загибая пальцы, — это вопросы, на которые мы должны ответить, чтобы тебя отсюда вызволить, а чтобы настоящих воров найти, нужно выяснить: где они их взяли и как связаны с воровским монетным чеканом? Но это уж после. Итак, — вновь обратился он к Егору, — давай на первый вопрос ответим. В кабаке много народу было? Кроме кабатчика кто там еще был вечером, когда ты за вино расплатился?

— Да еще несколько человек оставалось. День-то был базарный, многие мужики из деревень отторговались с прибылью, выпивали, но разошлись к ночи. Ночевать напросились четверо, кажись, или пятеро… Да кабатчик, да баба его. Все там были, пока я помнил.

— А утром, утром кто был?

— Только кабатчика жена, Ульяна. Остальных рядом не было. Мужики, наверное, рано встали и выехали. Кабатчика я тоже не помню. Может отлучился куда?

— Что за мужики? Ты их знаешь?

— Знаю, как не знать? Все из Ордынского села, я же с ними в заводе на отработке бывал. Мы уголь возили. Да и ты их тоже знаешь, — он улыбнулся Фролову, как будто вспомнил что-то смешное, давно обоим знакомое, — ну, если даже по имени забыл, то в лицо точно помнить должен. Они приметные, особенно, братья Ильины, Максим да Андрей, — близнецы единоутробные. Ну, помнишь, на одно лицо — не отличишь, толстые, круглорожие да черные, как татары.

— У одного над левой бровью шрам, а у другого над правой? — засмеялся в ответ Фролов.

— Точно, а у которого, какой — никто и не знает, — также смеясь продолжил Егор.

— Да, этих хорошо помню, они при мне работали. Хорошие мужики, веселые и сметливые.

— Ну, они такие, — подхватил Егор и продолжил рассказывать. — Я к ним за стол подсел да угостил все честную компанию. Там еще свояк был их, Мишка, его я тоже давно знаю, и еще парень был совсем молоденький, из их же села. Они рыбу на базар привезли. Рыбаки они… Мы поговорили маленько, пока я трезвый был. Они все смеялись, да шутили, про рыбалку много говорили, да истории всякие рассказывали про рыбацкие дела. Они, когда я пришел, уже навеселе были. Ну и со мной продолжили…

— А как ты кошель доставал и кабатчику платил, видели? — прервал Фролов.

— Не отвечу точно, — наморщил лоб Егор. — Они вроде за столом сидели, а я у прилавка встал… Не, вряд ли, парень их этот… вот ведь, — опять прищурил глаза от натуги Егор, — не помню, как звать его, он как раз их пиво забирал и рядом стоял. Он точно видел… Я сейчас вспомнил, — лицо узника осветила светлая и чистая улыбка. — Он еще потом, ну, за столом… спросил, чей-то у меня, дескать, за радость такая, что я последние копейки на водку трачу. Так что, видел он, видел, — Егор даже подскочил от возбуждения. Выпрямившись, он почти коснулся низкого потолка камеры. Свет от лампы упал на лицо. Фролов невольно залюбовался. Этот мужик сейчас показался ему похожим на римского патриция из исторических книжек. Высокий, стройный, мускулистый, с широким лбом, темными, чуть кудрявыми, стриженными в кружок, волосами, прямыми, резко очерченными скулами, чуть горбатым носом и распахнутыми темными глазами. В желтоватом свете лампы он одновременно выглядел и героическим полководцем древности, и русским богатырем на лубочной картинке. Его светлая улыбка сделала лицо очень молодым, даже в чем-то мальчишеским и открытым до беззащитности. Егор отшатнулся от лампы, чуть отвернув лицо. Теперь свет упал на другую его половину и высветил белесый, неровный шрам, перерезавший лицо. Шрам тянулся от верхней части носа и скрывался в бороде ниже уха. Именно этот шрам и делал Егора похожим на злодея с большой дороги, которым он, Фролов теперь понимал точно, никогда не был.

— Сколько тебе лет, Егор? — внезапно даже для себя самого спросил Петр.

— Двадцать восемь, — ответил он, сразу став серьезным и вновь опускаясь на солому, — а что?

— Да, ничего, это я так… — Петр слегка потупился. — Ты казался мне старше… Значит, видел он, как ты кошель опустошил? — переспросил он, чтобы вернуться к расследованию и скрыть смущение.

— Точно видел, я сейчас вот вспомнил, — торопливо сказал Егор, улыбаясь почти счастливо.

— А как мне его найти? Ты его имя не вспомнил? — вернул его к серьезному тону Фролов.

— Не, не помню… — протянул Егор задумчиво, — да я и не знал… Он не говорил, но он Ильиных братьев свояка, Мишки, брат двоюродный или другой какой родич. Они все его хорошо знают, в одной ведь артели рыбалят, — он опять довольно улыбнулся. — А сами они, все четверо, сразу после Пасхи должны опять в Сузун-завод на отработку приехать. Он сразу подтвердит, его найти легко будет… — лицо Егора вновь засияло.

— А ты пока тут посидишь, — саркастически заметил Фролов. Он теперь уже совершенно не сомневался в невиновности этого мужика и был рад этому, но было немного досадно, что выпустить его прямо сейчас ему никто не разрешит. Он, конечно, мог попробовать уговорить главного управляющего, но сам понимал, что, выпустив Егора сейчас, они дадут понять преступникам, что их замысел раскрыт. Тогда они будут осторожнее и придумают еще какую-нибудь пакость.

Узника слова Фролова не обеспокоили. Он безмятежно улыбался:

— Посижу, что ж поделать, это ж не навсегда. Рано или поздно меня выпустят. Ты ведь в мою невиновность веришь и доказать сможешь, а бог даст, так и преступников настоящих найдешь.

Петр Козьмич не был так уверен в последнем, но вида не подал. Он тепло улыбнулся и вновь вернулся к делу:

— Давай дальше подумаем. Если вечером в кабаке только вы были, да кабатчик с женой, а утром только жена кабатчика, значит, кроме них, никто тебе деньги подложить не мог?

— Выходит, что так, — вновь задумался Егор, — только мужики-то не могли. Они же не местные, они всю зиму, почитай, рыбу у себя в Ордынском ловили. Они до монетного дела отношения не имеют вроде… — теперь он опять нахмурился. — Значит, кабатчик, продажная душа? — взглянул он на офицера.

— Я тоже так думаю, — быстро ответит тот, — только все может оказаться не так просто. Ты, кстати, сам-то, о нем что думаешь? Он действительно продажная душа или все же человек порядочный? — спросил Фролов, заранее зная ответ.

— Я ведь, если честно, не знаю его совсем. Я в кабаке-то был, может, пару раз. Знаю только, что он в этом месте уже давно… — он задумчиво почесал затылок. — Мужики говорили, он человек не злой, но хитрый и вороватый, хоть за руку его никто не ловил, но слух такой ходит вроде… Я, если по правде говорить, последнее пропил, потому что боялся, что деньги ночью вместе с кошелем украдут, — признался он, — но вишь, как вышло, наоборот.

— Ладно, с этим понятно, — прервал его Петр Козьмич, — с кабатчика мы отдельно спросим. Ты мне другое расскажи. А как ты в кабаке оказался? Что за радость у тебя была, что ты последнее пропивал? По порядку мне расскажи, все с самого начала. Тут важно понять, почему тебе эти монеты положили. Если ты случайным человеком оказался, а монеты положили, чтобы на тебя подозрение навести, это одно, а если тебя специально под тюрьму подводили, то это из мести, или обиды, или, может, знаешь ты что-то лишнее или видел, вот тебя и устраняют. Нужно бы нам этот клубочек размотать, тогда и дело раскроем, — пояснил свои вопросы офицер. — Только, вот, — продолжил он задумчиво, — я в первую версию не особенно верю. Сам посуди, — рассуждал он вслух, — делали они монеты фальшивые, никто их за руку не поймал, под подозрением не ходят, а тут сами взяли и показали, что фальшивые монеты отменного качества кто-то делает. Это ж, наоборот, все теперь начеку должны быть. А может, знают они о тайном расследовании, тогда другое дело, — он задумчиво замолчал.

Егор тоже молчал. Такие далекие мысли в голову ему не приходили, хотя уже несколько дней в дороге он только и делал, что думал, как эти монеты у него оказались? Что их подкинули, он и так знал. На кабатчика, конечно, больше всех других грешил, но еще знал, что ночью в кабак любой другой войти мог. Кабатчик, если оставлял кого на ночь, сам спал на раскладной кровати за прилавком. Что творится в зале, кто входит и выходит, мог и не видеть. Так мыслил Егор, а вот вопрос: почему именно ему, а никому другому, и вообще, зачем это кому-то понадобилось, — его как-то не беспокоили. А офицер-то правильный вопрос задает…

— Ну, — прервал его размышления Фролов, — рассказывай по порядку: как день провел, с кем встречался, с какой радости пил и почему один? Не спеши, все подробно вспомни и расскажи. Времени у нас — навалом, — он виновато улыбнулся.

— Ох, — невесело усмехнулся Егор, — даже и не знаю, с чего начинать, я ведь рассказчик не очень хороший.

— Ты начни, а я, если что не пойму, дополнительно спрошу, — ободрил Фролов.

— Ну, хорошо, тогда с начала… — он глубоко вздохнул, чуть помедлил, собираясь с мыслями и начал говорить. — Я в Сузун приехал не на базар, а на отработку. Я же возчиком, как помнишь, наш с отцом заводской оброк отрабатываю. Отец-то у меня уже старый, сам не может, только тягло с него никто не сымает, вот я за двоих и тяну. Стараюсь, значит, весной, чтобы пораньше начать, да к севу закончить свою половину, потом к себе на поле: отсеемся, опять на завод, отцову долю отрабатывать. Вот, значит… в этом году мне приказчик наш Малышевский и говорит, есть возможность в зиму начать, есть большая надобность в возчиках на заводе: поезжай, дело выгодное… Я и рад… Мы вроде с мужиками, которые тоже рано начать хотят, собрались вместе выехать, да тут мой шурин как раз проездом пожаловал. Он говорит: медвежью берлогу случайно рядом со своей деревней разведал. Сам-то он трусоват на медведя идти. Тебе, говорит, покажу место… Я ведь медведя, почитай, всю зиму искал, добыть хотел… Да никак не мог найти, мало их стало в наших местах… Я собрался…

— Ты медведя в одиночку хотел добыть? — прервал его Фролов из чистого любопытства.

— Одному, конечно, трудновато, вдвоем сподручнее, но шурин — не охотник, а кого другого, чтоб надежный мужик был, в тех местах я не знаю… Значит, один…

— А зачем тебе медведь? — вновь полюбопытствовал Фролов, хотя понимал, что к истории с монетами медведь никакого отношения не имеет, но как раз в этом ошибся.

— Да это давняя история. Мне шкура нужна была на шубу, чтобы отцовый долг закрыть.

— Это как? — вновь не выдержал Фролов.

— Отец мой ведь не крестьянином был, казаком… Служил он в Чаусском ведомстве при разных острогах и делах… Когда заводы стали в Алтае заводить, казаков начали верстать в приписные крестьяне. Вот и он под это попал.

— Так это когда же? — изумился Фролов, понимая, что Егор рассказывает историю минимум тридцатилетней, если не сорокалетней давности.

— Да, давно уже, еще до моего рождения. Я же говорил, отец у меня старый. Он же меня зачал, когда ему за 60 лет было. Крепкий он еще тогда мужик был… Казак… В молодости он на южной границе остроги возводил, там потом годовалил… И был у него друг закадычный, ему повезло, его не в приписные поверстали, а в Барнаульскую команду перевели, он там и служил, пока не помер. А отцу моему, в годы, когда большой падеж скота был, и тот без лошади-кормилицы остался, он пригнал кобылу жеребую да мерина. Платить отцу было нечем, он и сказал тогда, что, де, не к спеху, потом можно расплатиться: если не ему, то детям его тот долг выплатить можно. Сам-то вскоре и помер, царствие ему небесное… Ну, а отец-то мой этот долг частями платил его сыну. Он в Нижне-Сузунском заводе работает… Ну я и отвозил, когда деньгами, когда товаром каким… В последний раз, осенью, он сказал, что шубу хочет сшить медвежью и если я ему шкуру добуду, то и долгу нашему — конец. Вот я шкуру-то добыл и ему отвез. Вчистую теперь отцовский долг отдал… Это важно для него, отца моего, бывало, беспокоило… боялся он умереть не расплатившись. Да и мне… — Егор замялся, — радостно стало, что не нужно больше с ним расплачиваться… Неприятный он человек, нелегко с ним.

— А чем неприятный? Что у вас с ним было? — встрепенулся Фролов.

— Да вроде бы — ничего, но уж очень он угрюмый да нелюбезный. Вроде мы сыновья закадычных друзей, а он меня не разу в дом не пригласил, не то, чтобы за один стол сесть… Считал, видно, не ровня я ему, или еще что… В общем, не знаю, как объяснить, вроде мы с ним никогда не лаялись, делить нам нечего, долг он отцовский не вымогал, не намекал даже, принимал, сколько привезу, а не привезу, так и не спросит… Только что-то в нем такое… не знаю… Неприятен он мне… Я ведь в кабак ночевать пошел, а к нему даже на сеновал не попросился. Не люб он мне…

— И как же зовут его? Кто такой он, что тебе не ровня? — с любопытством спросил Петр Козьмич.

— Монетный мастер он, а зовут его Федор Иванович Черноусов.

— Монетный мастер? — оживился Фролов. — Ну-ка, ну-ка, подробнее…

— Не, он с этим не связан… — быстро ответил Егор, но тут же прервался, глядя на офицера озадаченно. — Думаете он?

— Я пока ничего не думаю, но хочу, чтобы ты мне подробно все рассказал. С самого начала. Как ты к нему приехал? Как встретились, о чем говорили? Куда ты потом пошел, с кем еще встречался? Давай-ка сначала.

— С начала? — как-то несмело протянул Егор и замолчал. Он опустил голову и начал перебирать в пальцах край рубахи, как будто что-то его взволновало. Фролов видел это, но не торопил, считая, что узник просто собирается с мыслями и вспоминает, чтобы ничего не перепутать. Егор поднял голову и начал, как обычно…

— Да нечего там рассказывать… То бишь… я не знаю, как и рассказать… — Егор опять на мгновение замолк, потом тряхнул головой, как будто отгонял морок и начал рассказывать.

* * *

20 апреля 1800 г.

На базарной площади было людно, это Егор заметил еще на въезде. На санях проезжать сквозь ряды, где толпится народ, он не любил, приходилось все время осаживать кобылу, не ровен час, на кого-то наскочишь… Он хотел было свернуть и поехать проулком, но оттуда навстречу ему выезжали сани. Не разъехаться, уж лучше бы он выбрал другой день. Пришлось все же пробираться по главной торговой улице. Это была вовсе никакая не улица, а край огромной площади: по одну сторону ее стояли длинные приземистые заводские склады, а другую означили прямой линией телеги и навесы приезжих на торг. Большинство из них были окрестные крестьяне, которые привезли в Нижне-Сузунский завод продукты: муку, рыбу, сало, квашеную капусту, моченую клюкву, соленые грибы, хлеб, булки, калачи, пироги и другую снедь. Этот край базара так и называли — съестной. Егор вылез из телеги, взяв кобылу под уздцы, пошел с ней рядом. Его несколько раз окликнули знакомые по извозу мужики, с которыми он поздоровался на ходу. Миновав базарный ряд, перед выездом на плотину он свернул направо и все еще ведя кобылу в поводу, бодро зашагал вдоль пруда. Ему нравилась эта улица монетной половины. Домов здесь было немного. Они тянулись вдоль одной стороны и, все были большими, крепкими, добротными, на высоких подклетах с резными наличниками и высокими коньками крыш. Широкие ворота на мощных столбах и длинные окошки домов весело и надежно смотрели на заводской пруд. Да, так, именно надежно. Казалось, ничего не грозит в жизни ни домам, ни их обитателям, поскольку жили на этой улице лучшие люди Сузунского монетного двора: монетчики, гуртильщики, прорезных да прокатных дел мастера. Короткая, чуть кривая улица, повторявшая очертания берега заводского пруда, упиралась в самую большую усадьбу, раскинувшуюся на небольшом мысе. Усадьба эта стояла как бы особняком, не в общем ряду, а поперек и через небольшой проулок, так, что соседей у нее не было, зато во двор вело сразу два въезда — с улицы и с проулка. У уличной части ее окружал высокий забор с воротами и массивные хозяйственные постройки так, что во двор даже невозможно заглянуть. Дом стоял в глубине усадьбы и возвышался над воротами только резным коньком крыши. Задняя часть усадьбы выходила двумя сторонами на широкий мыс, образованный водами речки и пруда. Сейчас сквозь голые ветки вербы и черемухи, росших на самой кромке берега, с дороги можно было разглядеть в конце огорода баню, стоящую прямо у берегового обрыва, а рядом мостки: то ли для купания, толи для полоскания белья.

Подъехав вплотную к воротам, Егор подумал, что усадьба, так удачно расположенная в живописном месте, выглядит такой же скрытной и нелюбезной, как и ее хозяин. В четвертый раз подъезжал Егор к этим воротам и ни разу не ступал во двор. Обычно хозяин сам выходил через небольшую калитку и, коротко поздоровавшись, брал у Егора то, что тот привез в уплату долга, задавал несколько дежурных вопросов о батюшкиных делах и здоровье, после чего сухо прощался и возвращался во двор, плотно притворяя за собой калитку.

«Интересно, сейчас впустит или будет тяжелую шкуру через калитку на себе тащить», — усмехнулся про себя Егор и постучал кулаком в ворота. Во дворе залаял пес, было слышно, как он рванулся, звякнув цепью, утробно залаял, показывая, что чужой здесь не пройдет. Егор подождал немного и снова постучал, на этот раз уже громче.

Калитка со скрипом открылась, на улицу выглянула из-за нее мелкая чернявая девчонка. Спросила испугано:

— Тебе чего?

— К Федору я. Долг привез, — не очень любезно буркнул Егор.

— А-а-а… — протянула она и подняла глаза, чтобы рассмотреть незнакомца. — Нет его, — быстро и как-то испуганно заговорила она, — он утром в Кротовскую уехал, только к ночи будет, а то и до утра задержится. Ты в другой раз приходи, — она шагнула назад, собираясь затворить за собой калитку, но Егор оказался быстрее. Он ухватился за крайнюю доску и удержал ее.

— Постой, постой, — миролюбиво начал он, — что ж ты быстрая такая? Не могу я в другой раз… Я ж издалека приехал. Хозяйку позови, или еще кого… — С этими словами он легко потянул калитку на себя, открывая ее настежь. Девчонка, продолжавшая держаться за калитку, вместе с ней оказалась на улице. Она так крепко вцепилась в нее, что практически перелетела через нижний брус, чуть не опрокинувшись перед незнакомцем. Он успел поймать ее под локоть, легонько удержал, а когда она обрела равновесие и гневно вздернула голову, отнял руку. Да так и застыл в нелепой позе с разведенными в стороны руками, потому что именно в этот момент он разглядел ее, причем всю сразу: тонкий, гибкий стан, высокая грудь, черные, как смоль, волосы, выбившиеся из-под платка, высокие скулы, алые полные губы и синие, как озерная вода, по-монгольски чуть раскосые глаза. Особенно глаза, они так сверкнули, будто хотели испепелить его на месте. В пепел Егор, конечно, не превратился, но какое-то колдовское онемение на него точно нашло. Он стоял молча, не двигаясь, и просто смотрел на эту уже не девчонку, а деву. Именно так он вдруг о ней подумал. Такими он, еще мальчишкой, представлял невиданной красоты черкешенских дев из казачьих песен, которые ему в детстве сиплым голосом пел отец. Дева тоже молча на него смотрела. Глаза ее уже не метали молнии, а просто разглядывали столь чудного незнакомца.

— Я же говорю, — наконец прервала она молчание, — нет его, и никого нет, — она чуть замялась, — ну, то есть… дома хозяйка, но она хворая лежит, ей вставать нельзя.

— А ты? Ты кто такая? — обрел дар речи мужик.

— Я? — удивилась она, как будто только что вспомнила о своем собственном существовании, — я Настя… сноха ихняя, — закончила она как-то обреченно. Егору показалось, что она сама испугалась собственных слов и сейчас бросится от него бежать.

— Сноха, значит, — протянул он разочарованно. — Ну, так и принимай должок, хозяину отдашь.

— Так мне хозяин ничего про это не наказывал… — еще более испуганно протянула Настя.

— Так и не должен был, он не знал, что я сегодня приеду. Но он, может, про меня или отца моего рассказывал… Я Егор Козаков…

— Ничего он мне не рассказывал, — резко прервала его девушка. — Он никому о своих делах ничего не рассказывает, — сказала она зло, внезапно осерчав непонятно на кого: на Егора, а может, и на свекра. — А что привез-то? Я у хозяйки спрошу, она скажет, что делать.

— Шкуру медвежью, свежую. Он… ну, Федор, сам просил добыть. Вот я и привез. Это за отца моего я долг свекру твоему отдаю, — торопливо начал рассказывать Егор, но девушка не стала его слушать.

— Стой здесь, — перебила она, — я у свекровки спрошу. — Заскочила во двор и захлопнула калитку прямо перед его носом. Егор тупо смотрел на широкие, плотно пригнанные доски калитки и еще более дивясь нелюбезности хозяев этого крепкого двора. Хотя дева, он еще раз мысленно назвал ее этим былинным словом, не была грубой или сварливой, а скорее испуганной.

«Неужели меня так испугалась, — усмехнулся про себя Егор, привычным жестом трогая кривой шрам на щеке. — Да нет, вроде она на меня без страха смотрела, глаза не опускала… Может она Федора, свекра своего, боится, или муж ее ревнует, запрещает со двора выходить? — Егор еще раз прокрутил в памяти короткую встречу. — На гулящую вроде не похожа, что ее ревновать-то, хотя… Если бы я такой красотой обладал, наверное, тоже от чужих людей прятать бы стал, не ровен час, умыкнут». От этих мыслей Егору вдруг захотелось, как в казачьей песне, подхватить ее, вскочить на коня и умчать в дикое поле. Эх, жаль, времена казачьей вольницы давно прошли… Калитка распахнулась, девушка смело шагнула ему навстречу, протягивая руки и улыбаясь:

— Ну, давай свою шкуру, — и тут она внезапно прыснула в кулак, — ну, не свою, а медвежью… Должок свой. — От ее улыбки и случайной шутки Егору сразу стало тревожно и весело. Она уже была не сказочной девой, а настоящей живой женщиной и к тому же красавицей, быстрой на язык и улыбчивой. И вовсе она его не боялась. Ему вновь, уже совершенно осознанно, захотелось ее увезти отсюда. Это новое для него ощущение радовало и волновало одновременно.

— Экая ты быстрая. Давай… Это ж шкура сырой была, когда я ее в телегу грузил, а сейчас она смерзлась в ком, — он жестом указал на сани. — Ее тебе не поднять, да и в калитку его не протащить. Открывай ворота, я въеду, да сам под навес и снесу, а Федор уж потом сам с ней пусть разбирается: хочет, сам мнет и выделывает, а нет, так мастеру свезет, — быстро проговорил Егор.

Настя посмотрела на него внимательно, потом перевела взгляд на телегу, где под рогожей холмился злополучный должок.

— Ладно… только, давай быстро, — решилась девушка, — а то хозяин не любит, чтобы чужие во двор заходили, — пояснила она и исчезла за калиткой, плотно закрыв ее изнутри.

Егор услышал, как со стоном отодвигается запорный брус на воротах, потом увидел, как створки медленно начали разъезжаться. Он шагнул в проем и посмотрев, какую половину тянет Настя, взялся за другую. Раскрыв ее на полную ширину, Егор обернулся. Девушка улыбалась ему через широкий проезд. Ее створка тоже была открыта, а сама она стояла и смотрела на него так, как будто впервые увидела и… улыбалась… Улыбалась широко и радостно… Улыбалась только ему… Ее синие, невиданного цвета глаза сияли и не было в них ни грусти, ни былого страха.

Егор улыбнулся в ответ и спросил просто:

— Куда везти?

— Сюда, к дровнику, — махнула она рукой, — под навесом сложим.

Егор с трудом оторвал взгляд от девушки и пошел к саням, размышляя на ходу, что бы такое сказать, и как сделать так, чтобы остаться подольше в этом дворе, поговорить с ней, да хоть бы просто смотреть, как она улыбается. Просто любоваться… Осторожно ведя кобылу под уздцы и не отрываясь глядя на Настю, уже ждущую его под навесом дровника, он внезапно вспомнил: «Сноха… Мужняя жена… Что ж это я. — подумал он горько. — Это не черкешенка, ее из полона спасать не надо, да и я не вольный казак…» Эту здравую, но нерадостную мысль, прервал грозный рык, переходящий в хриплый лай. Справа от себя Егор заметил огромного пса, метнувшегося к нему, натянув цепь. Кобыла шарахнулась в сторону, чуть не вырвав поводья их рук. Егор с трудом удержал ее и ласково потрепал по морде: «Спокойно, спокойно». От его слов и прикосновения кобыла сразу успокоилась и встала.

— Вот так, хорошо, — продолжал ее гладить Егор. — Постой вот так, — почти прошептал он ей на ухо, а сам повернулся к псу и смело шагнул прямо к нему. Пес, оскалив зубы, заходясь хриплым лаем, вновь рванулся и завис на цепи. Настя, видел Егор боковым зрением, прикрыла рот ладошкой от страха и замерла. Он сделал еще шаг, пригнулся так, что голова его поравнялась с оскаленной пастью, внимательно посмотрел прямо в глаза собаке. — На кого ты лаешь, глупый, — ласково произнес он и внезапным, стремительным движением ухватил пса двумя руками за голову, плотно прижав уши. Он услышал, как Настя вскрикнула и рванулась к ним, но пса не отпустил. Тот вместо того, чтобы биться, пытаясь сбросить руки чужака, внезапно успокоился, чуть осел на задние лапы и завилял хвостом. Егор разжал руки и просто запустил их в шерсть за ушами собаки, ероша и оглаживая голову одновременно. — Свой, я, свой, на меня рычать нечего, — тихо продолжал он говорить, лаская собаку. Пес под этими руками совсем расслабился, заскулил, как щенок, и лизнул мужика в нос.

— Ну, вот и познакомились, — весело рассмеялся Егор, вставая. Пес в ответ яростно завилял хвостом, как бы предлагая еще немного не убирать эти чудесные руки. В ответ Егор потрепал его по загривку и увидел, что прямо рядом с ним стоит и зачарованно на них смотрит Настя.

— Меня собаки не трогают, — как бы извиняясь проговорил Егор, повернувшись к ней. С детства не трогают, — пояснил он, — наверное, потому что я их люблю… Он улыбнулся Насте с милой и даже беспомощной улыбкой.

— Добрый ты, значит, человек, — зачарованно глядя ему в глаза, произнесла Настя.

— Да уж, точно не злой, — усмехнулся в ответ Егор и вновь потрепал пса по загривку. — Хороший пес, надежный, — сказал опять очень ласково. Настя заметила, что с Волком и с ней он говорит совершенно по-разному. При обращении к собаке тон меняется, а голос его становится тихим, проникновенным и каким-то очень теплым, обволакивающим.

«Наверное, хорошо было бы, чтобы и с ней он так же говорил: этим особенным голосом, который сам по себе как ласка, от которого хочется по-собачьи тянуть навстречу морду, чтобы он к ней прикоснулся этими большими и ловкими ладонями», — мелькнуло у Насти в голове, и она почувствовала, что начинает краснеть.

— Волк никого чужого к себе не подпускает. Я уж думала, сейчас с цепи сдернется, да тебя в клочья разорвет, — сказала она быстро, чтобы он чего доброго не прочитал на лице ее мысли. Мало ли, что он еще умеет делать, кроме как собак укрощать.

— Так это ты мне на выручку кинулась? — усмехнулся Егор.

— Ну да, а куда ж еще? — рассмеялась Настя. — Я же подумала, ты не понимаешь, какой он свирепый.

— И что бы ты делала? — игриво спросил он.

— Оттащила бы его от тебя.

— Как это?

— Ну как? Ухватила бы руками за шею, повисла бы на нем и удержала.

— Меня?

— Да не тебя, дурак, Волка, — весело отмахнувшись рукой, рассмеялась девушка. — Он меня бы послушал, он меня любит… и защищает… — вдруг очень серьезно закончила она.

— Если бы ты у меня на шее повисла, я бы тоже тебя послушал, не стал бы никого в клочья рвать, — сделал Егор шутливый заход, — ну, если только защищать бы тебя пришлось, тогда бы… — развел он руками и озорно подмигнул.

— Ой, скажешь тоже, — смутилась Настя, теперь она еще больше покраснела, — пойдем все же шкуру твою выгружать, — резко продолжила она и, чтобы не показывать залитое румянцем лицо, отвернулась и быстро зашагала вглубь двора. Егор повернулся к лошади, вновь погладил ее по морде, взяв под уздцы, повел к дровнику. Остановившись, он обошел сани, сдернул рогожу, закрывающую шкуру, развел руки, чтобы удобнее ухватить ее мерзлый ком. Настя оказалась рядом. Чуть отодвинув его руку, она наклонилась над санями: — Давай вместе, вдвоем сподручней будет.

С этими словами она просунула руки под низ шкуры со своего края и подняла голову, чтобы взглянуть на Егора. Егор молча кивнул, ухватившись за свободный край, легко приподнял его. Для девушки такая ноша оказалась тяжеловата, к тому же держаться за скользкую смерзшуюся шерсть было неудобно. Она стиснула зубы от напряжения, но тоже приподняла край и, чуть присев, потянула на себя. Егор уперся в шкуру животом, стараясь держать всю тяжесть, чтобы девушке было легче. Ее помощь его смущала, но одновременно радовала. Ему было удивительно хорошо от того, что она вот так, рядом, слегка сопит от напряжения, стараясь разделить его заботу. Они быстро перенесли шкуру вглубь дровника и уложили на свободное место, туда, где раньше стояли поленницы дров, ушедших за долгую зиму, а сейчас было чисто выметено.

— Тяжелая, — выдохнула Настя, распрямляя спину. — Большой медведь, видно, был.

— Да, не маленький, — гордо ответил Егор, — а ты меня еще в ворота впускать не хотела.

— Да это не я, это хозяин не велит, — тихо проговорила девушка и лицо ее сразу стало печальным.

— Хозяин, это кто? Свекор твой, что ли? — удивленно приподнял бровь Егор.

— Да, он, — совсем грустно ответила Настя. — А медведя ты сам добыл? — с любопытством спросила она. По ее тону Егор понял, что о свекре она говорить не хочет, и пытается перевести разговор на другое.

— Я, кто же еще? — просто ответил он. — В одиночку, — гордо добавил он, понимая, что рисуется перед ней как подросток, но сдержаться все же не мог.

— Как так, в одиночку? Неужто ты с медведем один на один совладал? — удивленно воскликнула она.

— А что тут такого? Это не первый мой медведь, — уже совсем по-мальчишески похвастался он, и сам, вдруг застеснявшись этого хвастовства, добавил уже откровенно: — Меня батя с малолетства к охоте приучал. Раньше мы с ним на медведя ходили, а потом он уж старый стал, тогда с другими мужиками. А в этот раз не было никого, одному пришлось…

— Мой батюшка тоже на медведя ходил, но всегда в компании, — поделилась Настя, уловив его откровенность, — только раз один на один с медведицей встретился, но, как сказывал, у него тут же от страха медвежья болезнь приключилась, — прыснула она, прикрывая лицо ладошкой. — Он веселый был… и смелый, а медведицу ту не тронул, потому что у нее медвежата были малые… — продолжила она.

— Был? Стало быть, батюшка твой умер уже?

— Да, в пожаре сгорел… вместе с матушкой и братом, — тихо произнесла Настя. Лицо ее от этих слов стало печальным и задумчивым.

— Ох, горе то какое, Царствие им всем небесное, — искренне промолвил Егор и замолчал в растерянности.

— Да, ничего, уж много лет прошло. Я уж привыкла. Просто сейчас вспомнилось и вдруг грустно стало, — просто ответила она. От этих слов Егору захотелось крепко прижать эту милую девушку к груди и гладить по голове, и не отпускать, чтобы его руки и грудь приняли ее печаль на себя и принесли в ответ утешение.

— А другие родичи у тебя есть? — поинтересовался Егор.

— Нет, тех, кого бы знала, нет, — честно ответила она.

— А муж? Дети? — задал Егор главные вопросы.

— Нет, — со вздохом ответила она, — детей у меня нет, да и муж… — она на мгновение задумалась, как будто прикидывая, рассказать или не рассказать, но взглянув в его внимательные глаза, решилась: — и мужа у меня, почитай, что нет. Его сразу после венчания отправили в Змеиногорский рудник на учебу. Он мальчишка был еще совсем. Я его все два года замужества больше и не видела. Я вот, видишь, со свекрами живу… — на глаза у нее навернулись слезы. Настя впервые говорила с кем-то, кто интересовался ее жизнью, и от этого ее положение казалось ей еще горше, но главное — совсем постыдным.

— И что же, свекор тебя сильно обижает? Он же… — Егор не подобрал слова и замолчал.

— Нет, не сильно… Я в этом доме уже привыкла… — Настя опять вздохнула, понимая, что и так очень много сказала этому свирепому с виду незнакомому мужику со шрамом, который так похож со здоровой щеки на батюшку, что хочется к нему прижаться и рассказать все, как на духу. Только не батюшка он, да и рассказать такое, разве можно… Даже батюшке не рассказала бы… Она подняла на Егора глаза, лицо ее стало спокойным и непроницаемым.

«Опять как у девы», — подумал Егор.

— Ладно, хватит болтать, мне еще работы невпроворот, да и тебе пора, — просто сказала она. По ее тону Егор понял, что она уже жалеет о собственной откровенности и действительно пора уходить. Но как раз этого не хотелось. Он попытался придумать причину, чтобы остаться, но ничего на ум не приходило, как не появлялись и правильные слова, которые смогли бы как-то продлить эту чудесную близость, которую, казалось, они только что обрели. Егор кивнул, вышел из дровника, сощурился от яркого весеннего солнца, которое, словно специально, нацелилось ему прямо в глаза, развернул широким кругом сани, оказавшись рядом с Волком, потрепал его по загривку.

— Ну, до свидания, свирепый пес, сторожи надежно хозяйку, — прошептал он ему в самое ухо.

Настя уже стояла у ворот, взявшись за створку. Егору показалось, что она собирается не просто закрыть ворота, а захлопнуть их за ним навсегда. От этого ему стало горько, как будто он расстается не с незнакомой девкой, встреченной четверть часа тому назад, а навеки прощается с родной сестрой.

— До свидания, будь здорова, — бодро улыбнулся он, проходя мимо, — даст бог — еще увидимся.

— И ты будь здоров, и… прощай, — Настя тоже улыбнулась, но в улыбке ее было что-то вымученное и такое страдальческое, как будто она тоже разделяла его чувства, как будто тоже не хотела с ним расставаться. Егор вывел сани со двора и, обернувшись, стал смотреть, как Настя ловко тянет две воротины, чтобы одновременно захлопнуть их. Они уже почти сомкнулись у него перед носом, осталась только узкая щель, в которой было видно Настино лицо, когда он решился.

— Настя, — громко крикнул он. Воротные створки замерли, как будто она ждала этого оклика, а потом немного разошлись, выпуская девушку, которая сделала шаг вперед, продолжая двумя разведенными руками держаться за ворота. Она не ответила, только вопросительно посмотрела, от чего слова сразу застряли у Егора во рту. Да, скорее всего, может, и не было никаких там слов. Он их просто не придумал и стоял сейчас дурак дураком, не зная, как продолжить. Она терпеливо продолжала смотреть: спокойно и внимательно. От этого Егору стало совсем не по себе.

«Вот ведь, взрослый мужик, а веду себя как пацан несмышленый, девке слова сказать не могу», — подумал он, а потом внезапно для самого себя произнес:

— Настя, я с тобой расставаться не хочу. Давай, может, еще поговорим? — прозвучало это глупо и, действительно, очень по-детски. Стало стыдно и обидно, что перед этой девушкой он выглядит сущим балбесом. Он даже подумал, что она рассмеется в ответ, но она даже не улыбнулась. Все также стояла и молча смотрела на него, то ли ожидая продолжения, то ли, не зная, как реагировать.

Громко фыркнула лошадь, нарушив затянувшуюся тишину. Настя тяжело вздохнула и очень мягко произнесла:

— Знаешь, Егор, я бы с тоже с удовольствием с тобой осталась и поговорила, но только ни к чему это. Ты хороший мужик, я же вижу… только я — мужняя жена… — она опять вздохнула, — хоть и живу без мужа, а все одно… — голос ее дрогнул, — нет у меня воли. Ни к чему это все… да и свекровь, поди, уже в окошко смотрит и считает, сколько мы тут с тобой стоим. Ступай, лучше…

— Постой, — прервал ее Егор, — так, может, ты на рынок пойдешь, к подругам или еще куда, там и встретимся, — он почему-то услышал в Настиных словах, а может, не в словах, в голосе, которым они были сказаны не отказ, а тоску и надежду.

— Не хожу я на рынок… да никуда я со двора не хожу. Нет у меня ни подруг, ни родичей, только этом дом и двор… — печально, но твердо ответила девушка. — Судьба такая… Она еще раз вздохнула и начала затворять ворота. — А ты, не обижайся на меня… иди своей дорогой, пытай свою судьбу. Прощай.

С этими словами ворота захлопнулись. Егору показалось, что в голосе ее звучало затаенное рыдание, а в глазах стояли слезы. Или так только показалось… Он постоял, слушая, как упал со стуком запорный брус, хотел услышать, как заскрипят по утоптанному снегу ее шаги, но не услышал, уж больно плотными были ворота и слишком легкими ее быстрые ноги. Он постоял еще немного, повернулся и пошел прочь, размышляя, что впервые в жизни встретил женщину, с которой хотелось не гулять и миловаться, а просто быть рядом, говорить, или смотреть на нее, или вот просто вместе разгружать сани… и еще много чего такого, что раньше при виде девок и баб ему бы и в голову не пришло. Он услышал, как сзади звякнули бубенцы, оглянулся и понял, что идет по дороге, оставив сани стоять перед воротами, а умная кобыла без команды не трогается, а теперь, когда он уже довольно далеко, мотает тяжелой мордой, чтобы звоном колокольцев позвать хозяина.

Настя, закрыв ворота, закусила до боли губу, чтобы не разрыдаться в голос. Прислонилась лбом к холодным доскам забора и смотрела в маленькую, одной ей известную щелку между досками, как уходит Егор. Слезы тихо катились из глаз, туманя зрение. Она видела, как он прошел мимо кобылы и тяжело шагал по улице, низко склонив голову. Слышала, как фыркает призывно лошадь, бьет копытом и мотает головой, звеня бубенцами. Настя не очень понимала, что с ней? Почему смотреть на этого неуклюжего мужика ей так горько и радостно одновременно? Почему не может она оторвать глаз от щели, пока его видно? Егор вернулся, поравнялся с санями, долгим тоскливым взглядом посмотрел на ворота, снял шапку, оттер ладонью лицо, как будто отгонял какой-то морок, присел, а скорее упал на сани сбоку, тихо что-то произнес. Лошадь медленно тронулась. Настя постояла еще немного, пока в щель было видно удаляющиеся сани, смахнула со щеки последнюю не высохшую слезу, резко повернулась и пошла в дом.

Тетя Марфа сидела на сундуке у окна, закутавшись в теплую шаль и тяжело привалившись к стене. Было видно, что она, несмотря на тяжелую хворь, уже давно сидит у этого окна, а ведь до этого четыре дня не вставала и еще с утра даже голову твердо держать не могла, когда Настя ее из ложки кормила. Она точно все видела и все поняла. Сейчас Насте было все равно.

— Настя, — слабо позвала она хрипло, — пойди сюда, сядь, что скажу… — Она замолчала, не мигая глядя на Настю, и сипло, с хрипом дыша. Настя покорно подошла и молча села рядом.

— Виновата я перед тобой, — внезапно начала свекровь.

От удивления Настя даже дернулась.

— Да, виновата… Ты меня не перебивай, и так говорить трудно… Слушай… Я прощения просить не буду… Хоть и надо, да не ты меня должна прощать, бог милостив, он простит, если на то воля его будет, а не простит, так и твое прощение мне уже ни к чему. Чувствую я, уж недолго мне осталось.

Она глубоко вздохнула, переводя дух, помолчала, затем продолжила уже тверже:

— Одно знаю, что виновата перед тобой… виновата, что не было сил мужу противиться… виновата, что во всем тебя винила… что ребенка твоего вытравила и тебя чуть на тот свет не отправила… Всю жизнь виновата… и пред сыном своим единственным… жила всю жизнь в страхе и унижении, а сейчас вот… смерть уж кажется так близка, что страх-то и кончился… Если меня не станет, изведет тебя Федор, да и не только тебя, он из-за своей похоти и злобы сына родного не пожалеет… Уже не пожалел… Ты всего не знаешь… да и ладно… Только дальше хуже может быть… уж ты поверь. Бежать тебе надо. Бежать, пока можешь… Я же сейчас на тебя, да на этого мужика, Егорку, смотрела… Все видела, как он с тебя глаз не сводит… Он хороший мужик… Надежный, я его давно знаю. Даже если и не влюбился он в тебя с первого взгляда, к нему всегда обратиться можно… Он поможет… Не думай, что у него морда порезана, да сам с виду свирепый… Он — душа добрая, честная, да неприкаянная, тоже горя на своем веку хлебнул… Знает жизнь со всеми горестями, как есть… — она вновь замолчала, собираясь с силами или просто размышляя. Дыхание вновь стало сиплым, из горла при каждом вздохе выходил храп, как у мужика во сне. Настя жадно слушала, что тетка говорит про Егора, и от этого ей становилось теплее и радостнее. Только вот к чему все это?

— Ты сейчас одевайся, — продолжила свекровь, — да беги за ним… Он на рынке должен быть… или еще где… спросишь… найдешь. Он ведь на отработку приехал, сегодня точно в заводе ночевать останется… Разыщи его… Расскажи все… Если не все, то что сама захочешь… Да помощи попроси. Пусть увезет тебя подальше и спрячет. А там уж, как сами решите… Только сегодня нужно, прямо сейчас, а то Федор вернется, поздно будет… Ну… давай… Шевелись, не сиди, — тетка Марфа чуть подтолкнула Настю костлявой рукой в колено. — Шаль мою надень, да полушубок… Бежать-то вам далеко да долго придется…

Словно очнувшись, Настя вскочила и заметалась по комнате. Такого поворота она никак не ожидала. Сейчас мысли неслись вскачь: как его догнать, что взять с собой, как же Марфа, а если хозяин… Нет, о хозяине думать не стала. Лучше об Егоре. Что он решит? Как ему рассказать, да и как его разыскать-то на заводе, в котором она почти и не бывала. Настя накинула на голову пуховую шаль, влезла в широкий Марфин полушубок, сунула ноги в валенки, схватила рукавицы и уже у двери обернулась. Она хотела поблагодарить свекровь, но наткнулась на ее обычный ледяной взгляд.

— Повезло, тебе, девка, сегодня… — хрипло каркнула та, — за всю жизнь твою повезло, что он приехал… Давай, беги… не возвращайся… ни за что не возвращайся. Настя повернулась и выскочила за дверь.

По улице она бежала что есть мочи, глубоко вдыхая морозный еще, весенний воздух. Не бежала, летела вдоль больших домов с широкими воротами, вдоль мерзлого заводского пруда, скользила на вытертой до блеска ледяной колее, накатанной санями, выравнивалась и опять летела, не глядя по сторонам, а только вперед, в слабой надежде увидеть фигуру Егора, сутуло примостившегося на краю саней, ту, что, она видела через щель в заборе, ту, которая, казалось, навсегда отпечаталась в ее памяти. Только одна мысль стучала тяжелой кровью в висках: «Вот он разворот… Судьба повернулась нежданно… Сейчас начнется такая новая, такая белая, ничем не замутненная жизнь». Насте казалось, что не пустынная улица разбегается у нее испод ног, а новая дорога судьбы, предсказанная старой алтайской шаманкой.

Настя выскочила за поворот и остановилась. Направо уходила плотина, чуть поодаль перегороженная высокой заводской оградой, а налево расстилалась перед ней огромная площадь, заставленная санями, прилавками, заваленная баулами и мешками, кишевшая народом, который галдел, торговался, горланил, расхваливая товар, пьяно рыгал и весело гомонил на разные голоса. Настя так давно не была на воскресном рынке, что от этого людского изобилия опешила и потерялась. Она резко остановилась. Грудь ее от долгого непривычного бега резко вздымалась, в горле першило, ноги дрожали. На мгновенье ей показалось, что силы вовсе оставили ее, к тому же в этой пестрой толпе она никогда не найдет единственного нужного ей человека. Она глубоко вздохнула и попыталась сосредоточиться, внимательно вглядываясь в шевелящуюся людскую массу. Постепенно толпа стала распадаться на отдельные фигуры и кучки людей, а сам рынок из беспорядочного скопления лотков и прилавков сузился до двух широких рыночных проходов. Она выбрала ближайший и рванулась вдоль него, внимательно осматривая мужские фигуры и заглядывая в лица. Сейчас ей казалось, что мужики все одеты одинаково и все похожи на Егора: короткие полушубки, волчьи или бараньи шапки, тертые валенки — все, или почти все, были одеты как он. Настя вновь остановилась и попыталась восстановить его образ таким, каким видела его во дворе: высокий — выше многих, стройный, в серой волчьей шапке, со шрамом через лицо. Нет. Шрам сейчас не годится. Что еще? Кушак. На нем был тканый в три оборота кушак с необычной зеленой нитью в середине. Такой в любой толпе разглядишь. Она его сразу отметила. Этот кушак и стала высматривать Настя, отмечая на бегу теперь только высоких и статных мужиков в серых волчьих шапках. Постепенно ее взгляд прояснялся, а бег замедлился. Она уже не металась между рядами, как заполошная, заглядывая в лица, а быстро шла по центру прохода, разглядывая фигуры, глаза и спины высоких парней или мужиков. Егора нигде не было. Спрашивать о нем она боялась. За время своего заточения в свекровом дворе она так отвыкла от людей, что даже не знала, как к ним обратиться. Да и кого спрашивать? Егора? Она ведь даже его фамилию не запомнила, хотя он ей сказал… Или высокого мужика со шрамом? Что ответить на встречные вопросы? Как вообще можно в такой толпе что-то спросить и понять. Ближе к концу ряда ее охватило отчаяние. Уже практически впав в панику, она достигла угла площади и выскочила на поперечную улицу. Нужно было повернуть налево и идти назад вдоль второго ряда, также вглядываясь во всех встречных мужиков, но что-то глубоко внутри толкало ее дальше, вглубь пустынной улицы, поднимающейся в гору. Она сделала несколько неуверенных шагов, внутреннее ощущение, что она на верном пути, нарастало. Настя сначала засеменила торопливо, а потом вновь побежала. Впереди, прямо посередь дороги, валялось что-то тряпичное, пестрое, и в этой куче Настя безошибочно разглядела знакомую зеленую нить. Рванулась вперед быстрее, но усталые ноги не хотели ускоряться, скользили на неровной горке, дыхание сбивалось, в висках стучало. Она упрямо переставляла негнущиеся ноги, не отводя глаз от яркой зелени нити. Она не видела ничего вокруг, только эту нить, которая постепенно росла, сплетаясь в сложный узор, который вился в середине потерянного пояса.

Настя упала перед ним на колени, подхватила на руки, прижала к лицу. Точно его. На минуту закрыла глаза и совершенно явственно представила его спину в распахнутом полушубке, медленно бредущую рядом с санями. Она вскочила и вновь пошла в гору. Теперь она знала, что точно нагонит его. Какое-то внутреннее чувство позволяло ей отчетливо видеть его образ. Она, наконец, одолела подъем и наяву увидела то, что маячило перед внутренним зрением. Он действительно медленно, слегка покачиваясь из стороны в сторону, брел, как пьяный, слегка ссутулившись и наклонив голову. Умная кобыла шла рядом.

— Егор, — что было сил крикнула Настя, но изо рта вырвался только слабый хрип и облачко белого пара. Она попробовала еще раз, но заиндевевшие губы и щеки не слушались. Язык сухим комом лежал во рту, дыхание замерло где-то в глубине глотки. Наружу вырвался только слабый стон, напоминавший его имя, которое он, конечно, не услышал. Настя собрала последние силы и вновь пошла, затем, набирая скорость, побежала. Сейчас под гору двигаться становилось легче. Ноги заработали с новой силой. Настя уже не просто бежала, она стремительно и легко неслась вниз. Неудобные валенки перестали скользить, дыхание выровнялось, только предательские слезы, то ли от мороза, то ли от радости, застилали глаза, мешая смотреть. Она уже почти догнала его, когда сани поравнялись с поворотом, который вел вдоль последней заводской улицы к широкому Барнаульскому тракту. Лошадь чуть замедлилась, а потом привычно начала поворачивать вправо. Егор тоже умерил шаг, мотнул головой, как будто просыпаясь, тоже стал поворачивать.

— Егор, — хлестко и громко разнесся по улице звонкий девичий голос. Он резко крутнулся, как от удара, увидел ее и встал, онемев в нелепой позе, как дерево врос в землю ногами, не в силах пошевелиться, не веря глазам. А она уже подлетела к нему с улыбкой и слезами на глазах, упала на его руку, бессильно цепляясь за рукав.

— Егор, — еще раз тихо выдохнула она, выпрямляясь. В этот момент она поняла, что не знает, что ему сказать, как объяснить, что с ней происходит, как начать свою просьбу, что рассказать о своей жизни. Не могла начать, только смотрела на белесый шрам на щеке, вдыхала его сильный, чуть отдающий самогоном запах, нервно теребила скомканную в руках опояску и не могла вымолвить ни слова. Ему и не нужны были слова, он молча любовался этой улыбкой и не верил в так внезапно свалившуюся на него удачу. Так они стояли, разговаривая одними глазами, боясь пошевелиться, чтобы не вспугнуть это ощущение острого счастья, которое оба одновременно испытали. Мир замер вокруг них, отгоняя от этого перекрестка шум ветра в верхушках близких деревьев, неясный гул далекого рынка, скрип подъезжающих по тракту саней и звон колокольцев. Он затих в ожидании неясно маячивших впереди перемен, замер, как люди, чувствующие большой жизненный поворот. Сколько они простояли так — не ясно. Наконец Настя пришла в себя.

— Ты опояску потерял, — улыбаясь, промямлила она, понимая, что это самое дурацкое, что она могла сказать в такой момент. Она протянула к нему обе руки, сжимавшие пестрый ком кушака.

— Что? — Егор, казалось, так и не вышел еще из оцепенения.

— Опояску, — тверже сказала она, остро чувствуя всю глупость и несуразность ситуации. Именно эта глупость, или опояска, или сама судьба, прикинувшаяся пестрой тканой лентой с зеленой строчкой, спасла Настю, а, может, и Егора, а, может, даже их обоих.

— Тпр-ру-у-у, стой, — раскатисто позвучало справа из боковой улицы. И вмиг растаяло окружавшее их до того молчание. Внешний мир ворвался в плотный кокон, обволакивающий пару шумным дыханием лошади, шелестом сена на телеге, звоном одинокого бубенца. Этот голос в клочья разметал тишину, сделал окружающее зримым, звучным и осязаемым. Этот ненавистный голос Настя узнала тотчас. Хозяин… И тут же увидела, как он поднимается из саней, вырастая из-за плеча Егора темной уверенной глыбой. Лицо Насти исказилось от ужаса. Это мгновенное изменение было последним, что запомнил Егор на ее лице. Он повернулся и тоже увидел: твердо шагая с неприятной ухмылкой на лице к ним приближался Федор Черноусов.

— Здорово, Егор, — протянул он широкую ладонь, — а ты что здесь?

— Здорово, — ответил Егор, смущенно пожимая руку, — так я… это… долг тебе привез… Шкуру медвежью… как обещал.

— А эта? — Федор мотнул головой в сторону Насти, как будто его вообще не интересовал ни Егор, ни его долг.

— А-а-а, — замялся Егор.

— Он опояску во дворе уронил, так я догнала, чтоб отдать, — быстро проговорила Настя, понимая, что Егор вряд ли сумеет ответить что-то внятное. Что будет с ней в ближайшее время она уже знала и теперь не хотела, чтобы Егор вмешался и тоже пострадал. Судьба все-таки не сделала долгожданный поворот. Не сегодня… А сегодня… Сегодня хозяин будет бить ее смертным боем и никакие слова ни сейчас, ни потом не помогут.

— А ты что опоясками раскидываешься? — спросил лукаво Федор.

— Да не раскидываюсь, просто выпил малость с утра, вот и распарился, пока шкуру разгружал. Расстегнулся, бросил в сани, а она и выпала, — довольно складно стал врать Егор. — Спасибо, сноха твоя подобрала, да не поленилась в такую даль бежать, чтоб меня догнать. Опояска-то памятная, еще жена сплела. Спасибо тебе, Настя, — Егор как-то уж больно картинно сделал в ее сторону полупоклон.

— Да уж, спасибо, сношенька, — криво усмехнулся Федор. — Садись вон в сани. Я тебя домой доставлю.

Настя, вновь протянула Егору опояску, которую с испугу все еще прижимала к груди. Он торопливо схватил ее и посмотрел на Настю беспомощным, щенячьим взглядом, словно прося прощения. Настя коротко кивнула, повернулась и, не прощаясь, тихо побрела к саням. В голове ее словно молотком выбивались Егоровы слова «жена сплела… жена сплела».

— Значит, привез шкуру? — возобновил разговор Федор.

— Ну, привез, конечно, я ж обещал. Хорошая шкура, со взрослого зверя. Я его только-только добыл. Сырую привез…

— Значит, должок отцов ты теперь полностью закрыл, — протянул Федор. Это хорошо… Как кстати, здоровье у бати-то?

— Да слава богу жив… Хотя, конечно, не тот он уже… Старый стал совсем… Иной день и из избы сам выйти не может… Но бодрится еще… Одно слово — казак…

— Да уж, казак, — протянул Федор. — Ну, ты ему поклон передавай. Мы-то с ним теперь может и не свидимся. Да и с тобой… — голос Федора стал как-то напористей, — еще когда судьба сведет. Ты-то сам здоров будь. Поеду я, — с этими словами он протянул руку Егору.

Тот пожал ее в ответ, улыбнулся тоже как-то не очень добро и спокойно произнес:

— Отчего ж, не увидимся, обязательно увидимся. До свидания, Федор.

Настя со своего места видела только, как они почти одновременно развернулись и двинулись к саням. Федор тяжело и уверенно шагал, а Егор ступал легко, широко расправив плечи и взмахивая зажатой в руке опояской. Он дошел до своей лошади быстрее, подхватил свисающую у шеи лямку узды, тихонько толкнул кобылу в шею, что-то тихо сказав. Она сразу подчинилась, пошла немного вбок и вперед, освобождая место для проезда. Федор тяжело опустился на сани, взял вожжи и резко взмахнул руками, ударяя коня.

— Но, пошел, — грозно рыкнул он.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***
Из серии: RED. Сквозь века

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Предсказание на меди предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Монгольская граница (здесь и далее — прим. автора).

2

Колмацкие люди — (колмаки, калмаки) — собирательное название кочевых народов Южной Сибири и Центральной Азии в XVIII–XIX веках. В данном случае — тюркоязычные народы Алтая.

3

Вариант написания названия озера Телецкого, характерный для рубежа XVIII–XIX веков.

4

Зайсан — князь, глава рода у тюркских и монгольских народов.

5

Кам — шаман у народов Алтая.

6

Горный Алтай, горы вокруг Телецкого озера.

7

Тольменское — прежнее название села Тальменское в Алтайском крае.

8

На рубеже XVIII–XIX веков завод — это тип поселения, синоним понятия «заводской поселок».

9

Штаб-офицерский чин горных чиновников VIII класса, соответствующий армейскому майору.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я