Жизнь прожить – это как от Мендельсона до Шопена… Не всем, конечно, такое выпадет, у большинства выйдет традиционно: как поле переплыть… стилем баттерфляй… А вот если тебе повезло – и ты с песней по жизни, то есть надежда познакомиться поближе с адони Феликсом и паном Фридериком, пожалуй, даже в стиле брасс может получиться… Лабухи поймут, о чём я… Один из везунчиков пытается разглядеть в былом воспетое знаменитым тёзкой, вослед и с благодарностью ему, то самое что-то ещё – сладчайшее и незабвенное – мимо чего в своё время мог впопыхах и проскочить, то, что в прожитом и спетом было кроме звуков и слов…И жизнь, и путь – всё без утайки в этой книге… И синтезатор мой любимый на обложке… Он – мой последний, он – седьмой, ласкавший эти пальцы… Слуга и друг!..Автор книги позволил себе стать также автором её обложки. Не претендуя на высокое звание художника, он лелеет себя надеждой на востребованность его стараний.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги От Мендельсона до Шопена. Записки лабуха предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть первая — Как всё начиналось
А вся моя музыка началась с трофейного аккордеона, привезённого отцом из Германии после окончания войны, откуда он вернулся домой в 50-м году. Аккордеон был красивый: перламутровый бежево-коричневого цвета с перламутровыми же закруглёнными к концам клавишами и двумя регистрами в правой клавиатуре. На деке изящными буквами белого цвета было написано название «La Paloma», по-нашему «голубка» — была такая популярная песенка когда-то. Меха с легким шипением пропускали воздух через мелкие трещины, причинённые временем и всяческими передрягами, но когда отец брал инструмент в руки и начинал играть, этот призвук не был слышен. Играл он на нём две-три мелодии, заученные на слух ещё во время нахождения в Потсдаме, одну из них, немудрёный такой вальсок, я и сейчас помню, а понадобится, сыграю.
В детские годы я о музыке не помышлял, а занимался шахматами в кружке городского Дома пионеров, участвовал в детских турнирах, изучал шахматные учебники, даже заработал спортивный разряд, но между этими делами и занятиями в школе время от времени всё же брал отцовский аккордеон и что-то на нём подбирал. А в одиннадцать лет родители отдали меня в музыкальную школу с такими доводами: почему бы не попробовать, ведь есть же инструмент, так что он без дела стоит, а коль не понравится — бросим, скоро двенадцать исполнится, потом вообще уже не возьмут…
Общеобразовательная школа образца шестидесятых-семидесятых ничего мне не дала в плане музыкального образования, да и не могла дать, от тогдашних уроков пения в младших классах осталось лишь воспоминание о высоком худом и сутулом учителе, ходившем по классу со скрипкой у плеча и смычком в руке. Он выводил на струнах мелодию, а мы всем классом вослед ей пели песню о том, как «в маленьком и тихом городе Симбирске родился великий человек». Ещё у нас в школе какой-то период репетировал оркестр народных инструментов, куда привлекли играть и меня, но, разок выступив на каком-то смотре, он вскоре прекратил своё существование.
Моя музыкальная школа открылась не так давно и находилась на окраине города. Еехать на автобусе до неё было минут тридцать-сорок, зато при поступлении отсутствовал конкурс, что оказалось решающим фактором при выборе учреждения. Была она маленькая, занимала четырёхкомнатную квартиру на первом этаже панельного дома, где класс аккордеона и баяна находился на кухне, хоровой класс в гостиной, а фортепианный в спальне рядом с кабинетом директора. Не всё складывалось у меня гладко в первые месяцы занятий, я в самом деле чуть было не оставил учёбу, заявив родителям, что шахматы лучше, но, видать, судьба тогда уже была написана.
А дома мы со старшим братом, только что пришедшим из армии, играли вдвоём — он на семиструнке, я на аккордеоне — песню про детство из репертуара Эдиты Пьехи и ещё что-то. Даже записали своё музицирование на только что купленный отцом портативный бобинный магнитофон и очень этим гордились. А потом брат какое-то время барабанил в ансамбле клуба вагонного депо, куда на вечерние репетиции приводил иногда и меня. Там я в первый раз и прикоснулся к клавишам электрооргана, очень похожим на аккордеонную клавиатуру. На этом инструменте в ансамбле играл сам руководитель, но разок и мне позволили посидеть за ним, предложив для исполнения буквенную гармонию песни «Разнесёт весна тополиный пух». Я тогда ещё не знал значений изображённых на бумажке букв и цифр и попросил написать мне вместо них ноты, но руководитель, похоже, как раз в нотах и не был силён. Короче говоря, ничего у меня в тот раз не получилось.
После музыкальной школы я поступил в музучилище, где сразу же был переведён с аккордеона на баян как инструмент более перспективный в плане поступления в музыкальный ВУЗ. Во время обучения в училище кроме специального инструмента осваивал дополнительно фортепиано, балалайку, в народном оркестре играл на балалаечном контрабасе, а позднее уже в разных ансамблях на бас-гитаре, электрооргане, синтезаторе. Как все музыканты, могу взять несколько аккордов на гитаре. А вот на чём я никогда не играл, так это на смычковых и духовых инструментах.
Впрочем, с духовыми была у меня одна история, которая произошла в конце первого курса музучилища.
Во времена существования Советского Союза с его социалистической идеологией все музыканты-духовики нашего большого кавказского города, раскинувшегося у подножья высоких гор на берегу тёплого моря, были востребованы дважды в год: 1 мая и 7 ноября. В эти праздничные дни все городские учреждения принимали участие в традиционных парадах, демонстрировавших всему миру сплочённость народов нашей страны. Праздничные колонны украшались цветами, знамёнами, транспарантами, огромными портретами советских руководителей и классиков марксизма-ленинизма, нанимались духовые оркестры — через главную площадь города следовало пройти стройными яркими нарядными рядами и обязательно с музыкальным сопровождением. Музыкальных кадров для этого городу традиционно не хватало, и оркестры зачастую состояли всего из нескольких исполнителей.
Однажды перед Первомаем ко мне подошёл кто-то из училищных духовиков и предложил пойти с ним в оркестр на праздничный парад. Такое предложение показалось мне в тот момент ошеломляюще заманчивым, я сказал, что хотел бы во всём этом поучаствовать, но не умею играть на трубе. Но, как я узнал, это как раз и не беда, играть мне не надо, это сделают другие, а моя задача будет заключаться в том, чтобы рядом со всеми красиво нести инструмент, который мне доверят, при этом убедительно делая соответствующий вид — и всё тогда получится так, как надо. Долго не думая, я согласился.
Вот настало праздничное утро, я пробежал полгорода по украшенным улицам и явился в условленное место сбора колонны. Ребята-оркестранты уже были здесь: кто-то разминал губы, «продувая» инструмент, кто-то перекуривал перед работой, кто-то травил анекдоты с диковинным тогда мне, пятнадцатилетнему мальчишке, содержанием — всё это выглядело чарующе необычно, ярко и неожиданно по-взрослому… Как пришедшему последним, мне дали в руки самый большой и оставшийся вакантным инструмент, баритон, кажется, и сказали:
— Держи, на нём будешь лабáть1.
Моему однокурснику Марику, также присутствовавшему здесь и державшему, как и я, впервые в жизни в руках духовой инструмент, достался меньший по размеру тенор, причём оба наших «аппарата» были без мундштуков. На вопрос про мундштук мне ответили:
— А зачем он тебе? Ты же сказал, что не умеешь играть…
Возразить было нечего, я взял инструмент в руки таким, какой есть, надел через голову и плечо кожаный ремешок с крючком, на котором баритон и повис пятикилограммовой гирей. Попытавшись дунуть в него для пробы, я промахнулся и неловко ткнулся верхней губой в торчавшую перед лицом кривую металлическую трубку.
— Клавиши2 не поцарапай, — усмехнулись парни, глядя на новичка.
Настало урочное время. Оркестр в составе пяти человек встал в строй праздничной колонны, и музыка началась: Гена, Гриша и Владик шли впереди нас с Мариком и играли бодренький марш, а мы двое шагали позади и дули в трубки без мундштуков, раздувая щёки и беспорядочно нажимая на клапанные вентили своих инструментов.
Вокруг нас колыхалось море кумачовых транспарантов с праздничными лозунгами и призывами к борьбе с мировым империализмом, а также к беззаветному труду во имя светлого будущего. Празднично одетые люди радовались хорошей погоде, улыбались и воодушевлённо переговаривались, шагая в ритм музыке. Солнечные лучи сверкали, отражаясь от меди наших инструментов, музыка лилась потоком, пусть не очень бурным, но лилась — система, проверенная годами, работала.
Большую часть пути мы преодолели без каких-либо примечательных происшествий, но тут мне стало скучно, и я, глядя на ребят, попытался подуть в торчавшую передо мной металлическую трубку посильнее, воздух при этом вышел с каким-то призвуком на губах, в результате чего баритон громко и нестройно захрипел поперёк музыки. Люди, шедшие справа и слева, заинтересованно обернулись в мою сторону, я смутился. Ребята же, приостановив музыку, сказали:
— Эй ты, Докшицер3, давай-ка кочумáй4, — и продолжили играть.
Я сказанное понял без перевода и «кочумал» всё оставшееся время, покуда мы не прошли площадь с гранитной трибуной и стоявшим на ней республиканским руководством. Вот диктор прокричал в микрофон приветствие, адресованное нашей колонне, в ответ прозвучало раскатистое «ура», ненадолго заглушившее музыку, телевизионные камеры выхватили наши радостные лица, выдали их в эфир, и на этом всё закончилось. После площади колонна начала быстро рассасываться и редеть, люди стали складывать знамёна, транспаранты и портреты вождей на сопровождавший колонну грузовик, задрапированный под легендарный броневичок, и расходиться по своим делам. Музыка за дальнейшей ненадобностью прекратилась — дело было сделано. Ребята забрали у нас с Мариком наши инструменты, дали ему и мне по пять рублей и похлопали по плечу:
— Молодцы, парни!
Вот таким образом состоялось моё первое публичное музыкальное выступление, если не считать, конечно, участие в детских концертах времён музыкальной школы. Деньги, полученные мной в тот памятный Первомай, ощутимым довеском дополнили тридцатирублёвую стипендию и стали не только первым музыкальным заработком, но и первым очевидным признаком того, что игра на инструменте может стать настоящей профессией. После событий, происшедших на первомайской демонстрации, я стал много более заинтересованно общаться с училищными духовиками, которых сторонился всё предыдущее время после поступления в училище.
Вообще-то студенты-духовики представляли собой особенное явление. Были они, по большей части, ребятами взрослыми, не прошедшими через музыкальную школу, но зато уже состоявшимися в профессии клубного работника или ресторанного музыканта, куда попадали из клубной же самодеятельности. В музучилище эти парни приходили чисто за дипломом, и вся учебная повседневка с занятиями на инструменте, музыкальной литературой, теорией, гармонией и прочим обществоведением была им не очень-то и нужна. Учились они кое-как, грешили непосещаемостью, неуспеваемостью, отчислялись, восстанавливались, служили в армии, снова восстанавливались и так далее — подолгу учились. Один из тогдашних студентов кларнетист Коля однажды зазывал всех на свой юбилей:
— Приходите вечером в семнадцатый класс, будем обмывать десятилетие моей учёбы в «избе».
Этот Коля был известной у нас личностью. Возрастной студент, беззлобный и простой по своей натуре человек, но в душе законченный сачок и сибарит, он играл на бас-гитаре в одном из городских ресторанов, не прилагая при этом в учёбе никаких усилий. Кроме того своей простотой и незадачливостью он многим докучал, в том числе и педагогам. Рассказывали, как в одно из своих нечастых появлений на уроке сольфеджио, этот предмет вела тогда у нас молодая и перспективная преподавательница, позднее уехавшая в Израиль, Коля увидел, как педагог зябко поёживается под накинутой на плечи шалью, и дружелюбно-простодушно так обратился к ней:
— Эмма Романовна, я вижу, Вы совсем околели, — вкладывая в зловещее слово простонародный смысл «сильно замёрзнуть».
Но Эмма Романовна, будучи сама лишь на несколько лет старше своего словоохотливого студента, никогда не жила в деревне. Она, барышня из интеллигентной семьи, знала только литературное значение этого слова — «умереть» применительно к животному, и глубоко оскорбилась. Пообщались, называется…
А «избой» духовики называли наше музыкальное училище, расположившееся в старом одноэтажном здании с зелёным куполом над входом. До революции оно принадлежало какому-то культовому учреждению, семнадцатый же класс был духовой вотчиной. Там эти ребята и функционировали в течение всего периода учёбы. За закрытой дверью круглый день громко «дудели» вразнобой различные инструменты, в голос ругался педагог, туда-сюда сновали взмыленные студенты. Мы, баянисты, вчерашние школьники, избегали заглядывать к этим, как нам казалось, прокуренным пьяницам и ловеласам, но даже при нечастом коридорном общении невольно впитывали от них основы лабужского языка и разные околомузыкальные премудрости.
— Вот это, — просвещал нас в коридоре Володя-трубач, звезда оркестрового отделения и общепризнанный кандидат на поступление в кóнсу5, демонстрируя нам кулак с оттопыренными мизинцем и средним пальцем, — пятьдесят грамм.
Потом он изменил фигуру, заменив средний палец на указательный:
— Вот это — сто грамм… А вот так, — теперь мы видели оттопыренные мизинец и большой палец, — сто пятьдесят.
После этого он соорудил обеими руками две стопятидесятиграммовые фигуры, сцепив при этом правый мизинец с левым большим:
— А сколько здесь, догадывайтесь сами…
По вечерам, когда в училище педагогов уже не оставалось, а студенты разбирали классы и занимались самоподготовкой, духовики там у себя, бывало, выпивали, или, как они это называли, киряли6. Бутылки с портвейном и вермутом — именно эти напитки были у них в почёте — они проносили в «избу» под одеждой или в пустых футлярах инструментов.
Дежурная, сидевшая на входе в училище, тётя Бурлият мы её звали, маленькая худенькая весёлая татарка предпенсионного возраста, подозревала о нелегальных посиделках старших студентов. Когда те с наступлением вечера начинали бегать мимо неё на улицу в ближайший магазин, ругалась вслух звонким голосом:
— Что, мардахай, опять плохо занимаешься? Завтра всё директору расскажу!
— Ноты дома забыл, — отмахивался от неё очередной «гонец» и бежал в заданном направлении.
К директору тётя Бурлият, понятно, не ходила, она днями сидела за своим столом в вестибюле, выдавала педагогам ключи от классов, балагурила со студентами, которых знала всех в лицо, да напевала татарско-кумыкскую частушку: «Агачгá барá-барá — шальварá парá-парá…7». Слово «мардахай» было единственным ругательным словом в её лексиконе, да как бы даже и не совсем ругательным…
Порожнюю тару, остававшуюся после кира, сигнальщики-горнисты зачастую ленились выносить и прятали её в педальный отдел пианино, что стояло в классе, но однажды случилось так, что очередная пустая бутылка туда не поместилась:
— Чуваки8, а ящик9 полный, — воскликнул кларнетист Коля, заглянув под клавиатуру, — сюда уже больше ничего не влезет!
— Да запихни её куда-нибудь подальше, — поддали ему в ответ.
Недолго думая, он спрятал бутыль в раструб стоявшей в углу тýбы, самого большого медного духового инструмента в нашем училище, причём запихнул её туда горлышком вниз, чтобы поглубже. На следующий день тубист Павлик никак не мог понять, почему его инструмент не играет, а из мундштука так пахнет… После того, как ему рассказали о причине такой беды, он долго выковыривал из инструмента застрявший в нём посторонний предмет и возмущённо бранился на угоравших от смеха виновников происшествия.
Тубист Павлик среди тогдашних училищных духовиков был самым молодым студентом, почти моим ровесником, небольшого росточка светловолосый и голубоглазый. Когда он брал в руки свой огромный инструмент, существенно превышавший размерами и весом знакомый мне баритон, садился на стул и начинал играть, то складывалось впечатление, что он весь за ним прячется, а извлекаемые им из тубы низкие басовые звуки никак не вязались с внешним обликом весёлого и жизнерадостного паренька, с которым у меня сложилось доброжелательное общение. Кроме обучения в музыкальном училище Павел был ещё занят в оркестре Горзеленхоза, про который он мне время от времени рассказывал.
Было в нашем городе в семидесятых-восьмидесятых годах такое предприятие — Горзеленхоз, которое занималось, как следует из его названия, озеленением городских улиц, скверов и парков. А ещё при этом предприятии нештатным образом функционировала небольшая группа музыкантов-духовиков, которые предоставляли населению услугу по музыкальному обслуживанию ритуальных мероприятий, похорон то есть. Они, несколько человек, днями в свободное от других занятий время сидели в беседке во дворе девятиэтажки недалеко от музучилища и то играли в домино, то неспешно выпивали — поджидали клиентов, а люди знали где искать нужную музыку в печальный день. Это и был оркестр Горзеленхоза, или, как они сами себя называли, оркестр «Земля и люди».
В моей юношеской психике в каком-то мрачном виде отражалась образность похоронного обряда: тяжёлая эмоциональная обстановка, чёрный креп на одежде провожающих, драматизм расставания навеки, горе безутешных родственников, а ко всему ещё печальная возвышенная музыка шопеновского «Траурного марша». И этот сосущий душу тембр звучания ансамбля медных духовых с всплесками металлических тарелок и гулким большим барабаном… Деятельность же в качестве похоронного музыканта виделась мне просто невероятной, запредельной для психики нормального человека.
В оркестре «Земля и люди» функционировали в основном малознакомые мне музыканты, взрослые и опытные, немало поигравшие на таких мероприятиях. Лабать жмурá10 — так они называли оказываемую ими услугу. Совсем юный Павлик попал играть к этим угрюмым небритым и не очень трезвым дядькам, благодаря редкой своей музыкальной специализации — никто кроме него не соглашался играть на тубе.
Однажды мы с ним разговорились о том да о сём, и я посреди прочего поинтересовался, каково ему на таком мрачном мероприятии, как похороны, и не угнетает ли его это занятие, на что он ответил мне следующее:
— Знаешь, поначалу было вправду как-то жутковато, а со временем ничего, попривык. Да есть во всём этом и приятный момент — идёшь, лабаешь и чувствуешь, как в карман потихоньку затекает червонец11… Где ещё его возьмёшь?..
— А почему «жмурá»? — спросил я вослед.
— А как ещё? Ты лабаешь, а он жмурится…
Вот так жизнь человека и складывается, угрюмые философы из того оркестра, бывало, говаривали:
— Улыбался, хмурился, а потом зажмурился…
Давно слышал, как железнодорожники свою трудовую карьеру не без иронии измеряют периодом от последнего звонка до последнего гудка. У музыкантов же есть свои профессиональные мерки тому, что осталось за плечами. Так, характеризуя свой большой творческий и исполнительский опыт, они скажут, что переиграли всю музыку от Баха до Оффенбаха, то есть от глубокой классики до лёгкой оперетты, а жизненный путь определят расстоянием от Мендельсона до Шопена.
Начало и конец жизни человека знаменуются двумя музыкальными событиями: торжественным исполнением «Свадебного марша» Феликса Мендельсона для его родителей, а ещё «Траурным маршем» Фридерика Шопена, который однажды прозвучит для него лично. Во всём этом примечательно то, что ни одно, ни другое музыкальное произведение в урочный срок человеку услышать не дано.
Но зато в промежуток времени между тем и другим событием он сам будет играть музыку! Если повезёт, конечно, со слухом и ещё с чем-то… Художники-оформители советских времён, всю жизнь рисовавшие на всём, что угодно, от значков и флажков до сценических занавесов и стен в фойе кинотеатров портреты Ленина, бесконечно заказываемые различными госучреждениями, ласково называли вождя кормильцем. А скольким музыкантам дал кусок хлеба благословенный композитор Феликс Мендельсон-Бартольди?! Вот так-то!
Мне с музыкой повезло, я сыграл бессчётное количество раз его «Свадебный марш», переиграл много всего другого, а вот творчества Шопена как-то сторонюсь. Впрочем, не думаю, что прекрасный Шопен от этого пострадал…
Ещё одна жизненная развилка, не менее значимая, чем та, что была между шахматными фигурами и аккордеоном, была пройдена под конец третьего курса училища, надпись на придорожном камне гласила: «Налево пойдёшь — в консерваторию попадёшь, направо пойдёшь — эстрадную музыку найдёшь». Я, не задумываясь и с удовольствием, пошёл по тропинке направо.
К тому времени переход на баян состоялся, я играл наравне с другими однокурсниками, подавая своему педагогу честолюбивые надежды. На экзамене по специальности в прошедшую зимнюю сессию мне поставили «пятёрку». Сыграл я тогда «На тройке» Чайковского и ещё что-то — в самом деле, неплохо сыграл. Такую оценку у нас ставили нечасто: было немыслимо выучить за два-три месяца и сыграть без помарок два музыкальных произведения, каждый раз более сложных, чем предыдущие, и находящихся за гранью текущих возможностей исполнителя. Но такова уж методика обучения игре на инструменте, да и оценкой этой самой высокой отмечали порой не качество исполнения, а прогресс студента-музыканта, поэтому даже «четвёрка с минусом» у нас всегда считалась достойным явлением, а тут такая удача…
Учебные трудности в ту пору мало смущали семнадцатилетнего мальчишку. Свежесть ощущений приносило всё, начиная от занятий с педагогами-музыкантами и заканчивая посещением студенческой столовки в подвале дома на соседней улице… и первым бокалом пива в баре под трибуной стадиона, что находился в трёх шагах за углом училища рядом со стоматологией. А чего стоили отпущенные до плеч волосы, первые сшитые на заказ брюки с огромным клёшем, регулярные коллективные перекуры во дворе училища с весёлым и фривольным трёпом, ещё вот это волнение при общении с юными однокурсницами… особенно вот с этой… Эх, где оно всё теперь…
А однажды посреди этого круговорота событий произошло нечто особенное и важное — товарищ по училищу, Славик его звали, позвал меня играть в эстрадный ансамбль, репетировавший при клубе одного из городских предприятий.
— Ты же в оркестре контрабасишь? Приходи к нам на «Металлист», дадим тебе там басуху, она точно так же строится, как и твоя подружка, только струн побольше, будешь со мной лабать, нам как раз басист нужен, — со значением сказал он мне как-то раз при встрече в коридоре музучилища. — Хочешь?
— А что, можно? — заинтересовался я. — Конечно, хочу!..
Я тогда в самом деле играл в училищном народном оркестре на контрабасе, только не на скрипичном, из которого звук извлекается поперечными движениями большущего смычка — «пилить шифонер», так называлось тогда это у наших контрабасистов — а на балалайке-контрабас, огромных размеров треугольном инструменте с длинным грифом и тремя толстенными струнами, которые приводятся в движение большим медиатором из многослойной жёсткой кожи. Играют на нём, стоя, воткнув в пол острый железный штырь, торчащий из нижнего угла корпуса. Славик сам в этом же оркестре играл на басовой балалайке, та была размерами поменьше моего инструмента, а в вокально-инструментальном ансамбле завода «Металлист» — на электрооргане, пройдя уже, как видно, иерархическую стадию басиста и освободив эту вакансию для меня.
Вот так случилось, что полвека назад я первый раз в жизни взял в руки бас-гитару, подключил её к усилителю и заиграл в ансамбле с барабанщиком, двумя гитаристами и клавишником. Разношёрстная и ветхая аппаратура совершенно восхитительно хрипела, скрипела, свистела, усилители невыразимо сладко били током, барабаны упоительно громыхали и дребезжали, а разговоры про фирменные электрогитары и больших гитаристов были такими взрослыми и значимыми… Мне всё это настолько понравилось, что сразу отошли на второй план занятия в училище, а мысли о консерватории и вовсе на третий.
Композиция Карлоса Сантáны «Oye Como Va», которую мы там разучивали, стала первым шаром, который мне довелось покатить в мире эстрадной музыки. Теперь-то я знаю, как это музыкальное произведение называется на самом деле и как оно правильно звучит, а тогда мы так и не доделали нашу «Сантану» до конца, никто из нас ни разу не слышали её в оригинале, да и инструментом не владел так, как следовало бы — всё игралось с рук руководителя и вместе с ним, а он, помнится, сам плавал в материале.
Конечно, тот музыкальный пласт, что был создан знаменитым американским гитаристом, чью композицию мы пытались исполнить, с натяжкой можно отнести к категории эстрадной музыки. Сейчас подобное классифицируют как латиноамериканский рок или как-то наподобие, но тогда мы к эстраде относили всё, что не находилось в сфере музыки народной и классической: и джаз, и рок, и кантри, и зарождавшийся шансон, и многое другое, приходившее преимущественно «из-за бугра» и становившееся нам знакомым, как правило, не в результате прослушивания оригинального исполнения или прочтения нот, а благодаря пересказу, упрощённому и весьма вольному, а порой и наивному, других, немногим более сведущих, чем мы сами, музыкантов. Сейчас просто диву даёшься смелости, можно сказать, наглости зелёных юнцов, замахнувшихся когда-то на материал, который и сегодня вызывает уважение и определённые затруднения при прикосновении к нему.
Закончилась вся эта история тем, что моя успеваемость в училище заметно пошатнулась, и после взбучки, устроенной педагогом, мне пришлось оставить, как думалось, временно репетиции на заводе и вновь взяться вплотную за баян, поскольку «троечная» перспектива в летнюю сессию была недопустима. Когда же я уладил проблемы и благополучно сдал экзамены, оказалось, что мою вакансию в заводском ансамбле уже занял кто-то другой.
После всех этих событий летом в каникулы я пару-тройку месяцев поиграл в ВИА кулинарного училища, там мне довелось вновь прикоснуться к клавишам электрооргана и при этом почувствовать себя за этим инструментом намного более уютно, чем несколькими годами раньше в вагонном депо. Там, в том ансамбле, со мной вместе играли на барабанах и гитаре двое моих товарищей по музучилищу, также только-только начавшие получать первый опыт эстрадной музыки. С одним из них, Лёшей, мы продолжали дружить ещё десятки лет…
На репетициях и нечастых выступлениях всё у нас там звучало просто здóрово: оргáн был подключен к десятиваттной колонке, жёлтого цвета ящику с тремя ножками и встроенным ламповым усилителем, она носила гордое название «Электрон-10», гитара, включенная в «квакер» и усиленная шестиваттным киноаппаратным агрегатом, ревела и квакала через снятый с уличного столба рупорный громкоговоритель, а микрофон звучал в новый транзисторный усилитель «Электрон-20» мощностью двадцать ватт с двумя колонками, висевшими на гвоздиках по стенам репетиционной комнаты!
Несколько популярных эстрадных мелодий, что я выводил на клавиатуре, составляли основу нашего репертуара, а совсем юная девочка из того училища пела: «Девятый класс, молчит звонок, апрельский луч упал на стену…» и что-то ещё — ах, как она пела!..
А ещё раньше всего этого, в самом начале учёбы в музучилище, я попал на сельскохозяйственные работы. Традиционно каждый сентябрь студентов всей страны отправляли на уборку урожая: кто-то убирал картошку, кто-то свёклу, а мы в нашей южной стороне собирали виноград. Нас вывозили в один из винодельческих совхозов республики, заселяли в какое-нибудь полуприспособленное помещение без воды и электричества, а порой и без стёкол в окнах, становившееся на непродолжительный срок подобием общежития, и мы в течение трёх-четырёх недель собирали для совхоза урожай, призванный после переработки нести людям радость, а после всего этого даже получали какую-то зарплату, впрочем, настолько несущественную, что я затрудняюсь припомнить даже примерные её размеры. Зато хорошо памятными по тем поездкам остались исцарапанные, залитые грязным виноградным соком и воспалившиеся руки юных музыкантов и вечно расстроенные животы от немытой солнечной ягоды.
Главным результатом таких сельскохозяйственных десантов для нас было то, что мы получали там возможность более тесного взаимного общения, причём практически без контроля взрослых. Старшекурсники старались попасть работать на совхозный винзавод, где вместо музыкального искусства приобщались к искусству виноделия со всеми вытекавшими из этого последствиями, а по ночам они устраивали в общежитии сеансы чёрной магии, совершая попытки вызвать из ниоткуда «мать чертей», во время чего мы, младшекурсники, сидели и тряслись — а вдруг она и вправду явится, и что тогда делать!.. Во время занятий в училище мы были изолированы друг от друга по отделениям, находившимся в разных концах учебного здания, разведены по группам и классам, здесь же все оказались вместе, здесь мы слышали друг друга и учились как полезному, так и всякому.
В первый день работы на виноградной плантации обед нам привезли прямо в поле в трёх больших термосах на бортовом грузовике. Именно в тот момент я и услышал возглас кларнетиста Коли:
— Чуваки, бирлó12 привезли!
Разогнув спину, я выглянул из-под виноградного куста, с которого срезáл расплющенным и заточенным кривым куском толстой стальной проволоки, носившим громкое название «секатор», переспевшие гроздья. Непривычно прозвучавшая фраза отвлекла от работы. Слово «чуваки» услышалось как обращение, оно уже встречалось в общении раньше, было интуитивно понятно и, отдельно взятое, не привлекало к себе внимание, второе же слово той фразы, не вызвав никаких смысловых ассоциаций, слегка резануло слух каким-то небрежным неблагозвучием, но при этом в составе предложения прозвучало значимо и системообразующе.
Это позднее уже я осознал, что в тот момент впервые соприкоснулся с так называемым «лабужским языком», жаргоном музыкантов. Нет, пожалуй, не всех музыкантов, не академических скрипачей, арфистов, пианистов, а тех, кто играет в ресторанах, на свадьбах, танцах, юбилеях, на похоронах — словом, лáбухов13.
Лабáть, лабух — похоже, что корень этих слов восходит к латинскому labis, означающему «губа». В соответствии с одной из принятых в музыкальной теории классификаций, духовые инструменты в своём большинстве по способу звукоизвлечения относятся к группе «лабиальных», где при музицировании важную роль играет прикосновение к инструменту губ исполнителя.
Существует мнение, что музыкальное искусство и музыкальное ремесло на деле не совсем одно и то же, а музыканты-духовики — это вообще особая каста, которая стоит у истоков городской бытовой музыки. Они со своими переносными лабиальными агрегатами в руках в отличие от «академистов», привязанных к сцене с роялем, всегда легко перемещались в пространстве, без видимых усилий оказывались в нужном месте, обнажали инструменты, организовывались в ансамбли и оркестры, играли заказчику любые танцы от вальса до польки, любые марши от военного до похоронного, быстро делили пáрнас14, обычно небольшие, но быстрые и конфиденциальные, а потому очень удобные деньги — и тут же растворялись в пространстве. Судя по всему, именно они для своего внутреннего общения и придумали эти два-три десятка особенных слов, а кое-что позаимствовали там да сям.
Словечки из «лабужского», перемешанные с музыкальными терминами, а то и ещё с чем покрепче — получалось очень колоритно и модно, брякнешь, бывало, что-то такое, и сразу представляешься себе эдаким тёртым калачом от музыки. Бывало, мы подолгу оттачивали риторику во время перекуров во дворе музучилища, смакуя ощущение своей особенности по сравнению с теми, кто ходил по улице мимо «избы» там, с внешней стороны забора.
Кроме прочего этот язык позволял закрыть в общении информацию от находящихся рядом посторонних, нередко случалось такое, что в ресторане к певцу подходил подвыпивший клиент с заказом, а сидевший рядом на сцене гитарист как бы между делом говорил:
— Чуваки, лабаем квинтами15, терции16 не прохиливают17.
Тут же всем сидящим на сцене, причём только им, становилось ясно, что клиент подошёл денежный, и за заказ с него следует взять не три рубля, а пять.
Была на моей музыкальной тропинке и третья развилка, миновав которую, я ушёл в сторону от бас-гитары и стал играть на клавишных. Добрую службу в освоении этих инструментов сослужили музшкольное аккордеонное прошлое, начатое достопамятным отцовским трофейным аккордеоном, а также предмет из музыкальных образовательных программ под названием «Общее фортепиано».
Мой переход с инструмента на инструмент состоялся под конец семидесятых. В те годы в одном из парков нашего города рядом с железнодорожным клубом в летнее время функционировала танцевальная площадка, и я, тогда только-только окончивший музыкальное училище и находившийся в ожидании призыва на военную службу молодой человек, пришёл в этот клуб играть на танцах в составе ансамбля, состоявшего из семи музыкантов.
Основной коллектив той нашей группы сложился ещё за несколько месяцев до летнего танцевального сезона, мы с ребятами репетировали, накатывали программу и даже сумели выступить на выпускном вечере в одной из городских школ. Насколько это выступление было успешным, трудно сказать. Сегодня припоминается только празднично украшенный школьный спортзал, цветные фонари у нас за спиной и бас-гитара отечественного производства под названием «Тоника» с длиннющим грифом и толстенными медными витыми струнами в моих руках, вся вымазанная флуоресцентной краской, впрочем, как и остальные инструменты вместе с барабанами — всё, что только возможно, должно было в тот вечер сиять в сумраке полутёмного зала, отражая свет специальной ультрафиолетовой лампы, которую мы притащили с собой. Вместе с моргающими фонарями всё это должно было произвести на выпускников неизгладимое впечатление!
— Не знаю, как по ушам, а по «шарам» мы тут надаём, — потирая испачканные краской руки перед началом выступления, сказал саксофонист Володя, наш старший товарищ, руководитель ансамбля и инициатор его создания, балагур и оптимист. Скорее всего, что всё так и получилось.
В те годы в наших краях ещё не существовало дискотек, разве что в отдельных передовых ВУЗах наиболее продвинутые студенты пробовали проводить новомодные молодёжные вечера отдыха, примеряя на себя загадочное и модное словечко «ди-джей». Да и с дисками, тогда ещё виниловыми, была напряжёнка, поэтому на всех развлекательных мероприятиях, на городских танцах в том числе, музыку по-прежнему исполняли различные ВИА в живом звучании. Играли они самую что ни на есть эстрадную музыку, доступную им самим для исполнения, а пришедшим потанцевать для восприятия. То есть примерно то, что сегодня называют популярной музыкой — таким образом на танцплощадках обычно звучали вечнозелёные инструментальные мелодии типа «Истории любви», песенки тогдашних советских композиторов и ещё немного чего-нибудь на невнятном английском.
Основу нашего музыкального коллектива, пришедшего играть на танцы, составлял традиционный эстрадный квартет, состоявший из гитары, баса, клавишных и ударных инструментов. Он был усилен певцом, а также духовой группой из саксофониста и трубача. К началу выступлений нам ценой немалых усилий удалось сколотить комплект инструментальной аппаратуры из списанных железнодорожных ламповых усилителей, тех самых, с помощью которых осуществлялась громкая связь на платформах и вокзалах — «по второму пути грузовой поезд» и тому подобное — благо, клуб был железнодорожный. С голосовой аппаратурой опять же помог клуб, выделив новенький, только что приобретённый усилительный комплект ЛОМОвского производства под названием «Солист», имевший четыре микрофонных входа и мощность целых пятьдесят ватт, в результате чего у нас на тот момент образовался, подозреваю, один из лучших аппаратов в городе.
Работали мы на танцах первое время достаточно успешно. Огороженная высоким забором от остального парка площадка с разноцветной музыкальной ракушкой по выходным заполнялась изрядно, наш репертуар был широким с гвоздём программы в виде популярной в тот год песни, начинавшейся словами «Во французской стороне на чужой планете…», а саксофонист и трубач с важным видом играли свои мелодии. Клуб выплачивал нам часть выручки за проданные билеты в виде зарплаты, и таким образом реальностью стало то, к чему я неосознанно стремился все предшествовавшие годы — мне стали платить за игру на музыкальном инструменте, получается, неплохую игру, а моё увлечение перестало быть забавой и приобрело признаки профессии.
Правда, продолжалось всё это недолго… Наступила осень, поредели отдыхающие, стала более скудной выручка, в коллективе появились внутренние нелады, ребята стали один за другим покидать состав, и, в конце концов, получилось так, что мы доигрывали танцы уже втроём: певец сел за кухню18, саксофонист отложил в сторону свой инструмент и забрал у меня из рук лопату19, ту самую бас-гитару «Тоника», а я стал играть на электрооргане, который мне по такому случаю купил отец, относившийся с самого начала одобрительно к нашей затее. Последние недели на танцплощадке я играл, имея в кармане воинскую повестку и сменив длинные до плеч волосы на стрижку «под ноль», а состоявшийся вскоре отъезд в войска прервал на два года мои музыкальные занятия практически под такой же ноль.
В первых числах августа того года, в самый разгар игры на танцах, состоялось моё первое выступление на республиканском телевидении, впрочем, оно же и единственное. Приближался всесоюзный праздник — День железнодорожника, и нам, музыкантам железнодорожного клуба, предложили принять участие в телевизионном праздничном концерте. Выступить в таком мероприятии нам, конечно же, очень хотелось, но показалось немыслимым ради одного номера ехать на телестудию всем составом вместе с аппаратурой. После долгих размышлений ребята решили участие в концерте все же принять, но обойтись при этом «малой кровью», и отправили на телевидение меня и нашего вокалиста, он должен был спеть песню, а я подыграть ему на рояле.
Мы оба отнеслись к поручению ответственно, отрепетировав к выступлению песню под названием «Оглянись во гневе» с пластинки ВИА «Поющие сердца» — в танцевальную программу она у нас никак не увязывалась, а для концертного исполнения была в самый раз. Всё у нас получилось хорошо за исключением того, что надёжно выучить слова песни певцу не хватило времени, но он подстраховался и записал текст крупными буквами на тетрадном листке.
И вот настал праздничный вечер. Мы пришли на телевидение в назначенное время, нас проводили в ярко освещённую студию, где я сел за клавиши, а певец встал перед телекамерой, облокотившись на рояль, но перед этим он извлёк из кармана клетчатый листок со словами и положил его позади себя. Передача началась — диктор поздравил всех железнодорожников с праздником, пожелал им всяческих благ и объявил, что сейчас для них будет исполнена композиция музыкантами железнодорожного клуба, после чего на нас наехала огромная, величиной с дорожный чемодан, телевизионная камера, над объективом которой загорелась красная лампочка. Вся моя семья в этот вечер собралась дома у телевизора и наблюдала за нашим выступлением.
В телестудии звучала музыка, нас видела и слышала вся республика, я, сидя под жаркими прожекторами, перебирал клавиши слегка расстроенного рояля, певец с душой выводил интонации, всё шло хорошо, пока не начался второй куплет, когда он всё же забыл слова и запнулся… Резко обернувшись назад всем корпусом, он глянул в припасённую шпаргалку с текстом, выхватил взглядом пару нужных слов, повернулся вновь лицом к камере и продолжил петь… А эфир-то был прямой!
Тем не менее выступление состоялось, ведущий поблагодарил нас за участие, и мы отправились восвояси. Полный возвышенных переживаний, я пришёл домой, мои домашние были очень довольны просмотром телепередачи, но всё же тревожно спросили, почему певец так бросился на меня в середине песни…
После того памятного выступления прошли десятилетия… не прошли, а мелькнули — пропали, сохранив в памяти лишь отдельные неясные черты из далёких времён, техника не смогла сберечь дорогие сердцу образы. Это сегодняшнее телевидение творит чудеса, наполняя пространство высококачественным сигналом и сохраняя каждый миг современности на века, не в пример оборудованию прошлого столетия, таких возможностей не имевшему и донёсшему до нас лишь крохи того, что было этого достойно. Ах, как много я отдал бы сейчас за то, чтобы взглянуть хоть одним глазком на длинноволосого восемнадцатилетнего мальчишку, игравшего когда-то давно на расстроенном рояле в телевизионной студии далёкого южного города музыку к песне, которую сейчас кроме него никто уже, пожалуй, не вспомнит…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги От Мендельсона до Шопена. Записки лабуха предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других