Глава I. Историографический обзор и методика исследования
Несмотря на сравнительно обширную историографию по истории цехов в России в российской и зарубежной историографии до сих пор остается ряд недостаточно исследованных принципиальных вопросов, имеющих непосредственное отношение к процессам модернизации страны, начиная с петровских реформ первой четверти XVIII в. В чем кроется причина такого отношения цеха историков к истории цехов в России, факт существования которых не удостоен пристального внимания ученых как некий исторический casus exceptionis, как институт, не имевший исторических корней в России? Следует ли из этого, что цехи не «прижились», что эпизод их существования в России является лишь «куриозным» фактом русской истории?
Долгое отсутствие институционализации ремесла и каких–либо обширных архивных фондов о ремесленниках вплоть до XIX века не способствовали появлению исследований по данной теме. В XX в. в России разрабатывалась, прежде всего, история «рабочего класса и крестьянства», включая крестьянские промыслы. Автором проведена работа в РГИА по выявлению и анализу сотен документов государственных учреждений, касающихся истории ремесла столицы, а также фонда ремесленной управы цехвых ремесленников в ЦГИА СПб. История цехового ремесла дает уникальную возможность показать в новом свете проблемы модернизации России, в целом, и цехового ремесла, в частности. Безусловно, отсутствие какого–либо социального института или его «чуждость» российской традиции не говорит о принципиальной невозможности его существования в российских условиях. История петровской модернизации и введение цехов как одного из ее институтов наглядно показывают это. Причина негативного отношения к цехам в российской историографии кроется в традиционном видении российской истории через призму истории западноевропейской, согласно которой возникает иллюзия анахроничности, а значит, и «антипрогрессивного» значения ремесленных цехов. И. И. Дитятин и Л. О. Плошинский, к примеру, говорят о неестественном введении цехов в России, система которых не имела оснований в «самой общественно–государственной жизни» и «рушилась вместе с его [Петра I. — А. К.] смертью»37. Согласно этой логике, введение института цехов противоречило «прогрессивному» и «поступательному» движению промышленности, их постепенному упразднению в Западной и Центральной Европе в XVIII и XIX вв. Следовательно, причины недостаточного освещения темы цехового самоуправления в России кроются, прежде всего, в истории развития самой исторической науки38. Становление последней в России приходится на время, наследовавшее идеалы эпохи Просвещения, а с ними и постулат о «мрачном» и «темном» Средневековье. Представление о цехах, как об «отсталом» и «реакционном» социальном институте, сформировавшемся именно в эту эпоху, имело однозначно негативный характер и было перенято в XX в. большинством западных и советских историков39.
К. А. Пажитнов справедливо заметил в своем труде, опубликованном в 1952 г.: «Позднее образование цехового устройства ремесла в России послужило основанием для широко распространенного мнения о его искусственности и нежизненности40. […] [Но] поскольку ремесло в XVIII в. продолжало оставаться господствующей формой промышленной деятельности, русские ремесленники […] не могли не испытывать потребности в организации, могущей способствовать улучшению их положения»41. Этот устоявшийся взгляд на цеховое ремесло, изложенный в начале цитаты, не претерпел значительных изменений и является в российской историографии общепризнанным: «Участие ремесленников в европейском коммунальном движении X — XIII вв. внесло свою лепту в формирование городского самоуправления, в частности, основ и принципов демократии и гражданского общества в целом. Ничего подобного в отечественной исторической реальности не происходило»42. Этим объясняется устоявшаяся историческая ретроспектива, определяющим вектором развития которой является безальтернативное введение бессословного общества в России, что само по себе верно, но имеет свою специфику43.
С нашей точки зрения, нецелесообразно рассматривать введение цехов в России как ненужное, только потому, что оно было не таким как в Европе, так как это подменяет реальные потребности конкретной исторической ситуации ретроспективным оценочным взглядом на историю цехового ремесла. В этом смысле точка зрения автора совпадает с таковой у K. A. Пажитнова, подчеркивавшего особенности российских цехов в отличие от западноевропейских на примере российского законодательства XVIII — XIX вв.44.
Представленная в этой книге история ремесла основывается на критике рыночного капитализма Адама Смита (победа либерального дискурса и идеи «промышленной свободы»), критике критики капитализма Карла Маркса (преобладание капитала и техники) и критике турбо–капитализма или неолиберализма, так как модель ремесла представляет иную социально–экономическую, мировоззренческую и историко–философскую парадигму развития45. Обосновать диалектику пролонгации данной модели поможет историческое проектирование и прогностика. Показательным в этом смысле является разговор Гюнтера Грасса и Пьера Бурдье в 1999 г., в котором они говорят о тупиковых вариантах развития как модели социализма, так и модели капитализма. Продолжая эту тему, можно сказать, что сегодня существует насущная потребность появления новых моделей (устойчивого) развития и мирного сосуществования46. Критика неолиберального сообщества сегодня направлена против тех, кто выступает против его философии безудержного обогащения и социального дарвинизма: они объявляются «отсталыми», а неолибералы, уничтожающие социальный капитал и возвращающие общество в середину XIX в., — «прогрессивными». Парадокс нашего времени заключается в том, что критики неолиберализма, призываеющие к сохранению социального капитала, объявляются «архаистами» и «старомодными», хотя дело обстоит с точностью до наоборот, так как именно неолиберализм можно назвать консервативной революцией. Называя дальнейшую либерализацию экономики прогрессом, неолибералы прикрывают тем самым социальный регресс, а прогресс, т. е. социальные реформы, регрессом.
После попыток социализации капитализма в 1950–х — начала 1970–х гг., началось новое наступление на социальность. Социализм и капитализм, выросшие из одного источника — уродливые дети Просвещения, уравновешивали друг друга, осуществляя функции контроля. Но начиная с 1990–х годов, без системных ограничений, капитализм превратился во «взбесившийся автомат». После нарушения общественного социального договора, идеологи неолиберализма делают ту же ошибку, что и коммунисты. Чтобы обосновать свою асоциальность, они пользуются квази–религиозными понятиями и аргументами веры, объявляя «свободу рынка» безальтернативной. Произошедшая подмена понятий — неолиберализм как всеобщий закон экономики, создает множество проблем для адекватного решения вопросов эколого–экономического развития. Социальные реформы должны выйти за национальные рамки и стать общеевропейским процессом, чтобы противостоять неолиберальному наступлению против проекта Просвещения, которому нет альтернативы. Сегодня, во время перманентного экономического и экологического кризиса, особое значение приобретают поиски альтернативных форм функционирования экономической жизни в рамках парадигмы устойчивого развития47. Немецкая исследовательница Николь Карафюллис рассматривает в философском ключе ремесленную деятельность, осуществляемую на грани техники и жизненного уклада, позволяя преодолеть, таким образом, «конец истории» в виде капитализма48.
150 лет назад был опубликован первый том «Капитала», с изданием которого пробил «последний час» ремесла. Этот труд кардинально изменил и укрепил взгляд на власть капитала не только на рынке, но и в сознании, как основополагающей идеи экономического развития. ЮНЕСКО назвала это произведение самой влиятельной книгой XIX века, кардинально изменившей взгляд на место ремесла, добавим мы, а значит — мастера, ученика и подмастерья в современной экономике, а также на корпоративные традиции цехового ремесла. Безусловно, Смит и Маркс правы по–своему. Человеку свойственно руководствоваться в своих поступках соображениями своей личной выгоды; капитал имеет свойство «бесконечно» расти и искать себе применение практически во всех областях жизни. Это факты, сопровождающие нас в нашей повседневности. И, тем не менее, эта фактологичность не является окончательным доказательством истинности именно этой реальности. Она — лишь один из многих возможных вариантов развития.
Маркс определил на последующие 100–150 лет взгляд на труд как на товар, который в ходе товарного обмена должен порождать капитал. Ричард Лахман обозначил это так: «[…] история по Марксу — это история того, как функционирует капитализм и капиталисты […]»49. Ключевую роль здесь играет наемный труд: рабочая сила, создающая товар, а он, в свою очередь, прибавочную стоимость, аккумулирующую капитал. Человек в данном случае теряется или инструментализируется как придаток капитала или машины. Поэтому базисным процессом в традиционной экономической теории до сих пор считается капиталистическое накопление. Смысл производства заключается не в производстве полезных товаров, деградирующих, в действительности, в побочный продукт, а в производстве капитала, или прибавочной стоимости. Подобно Ньютону, объяснившему закон всемирного тяготения, Маркс разработал «теорию гравитации» экономических законов, показавших якобы безграничное могущество капитала. Эта теория вызвала эффект волшебства, сделавшего вдруг «все понятным». Одна из первых рецензий называла «Капитал» хорошим пособием по управлению фабрикой. Человек здесь — это орудие труда для извлечения и генерации прибыли по схеме «товар–деньги–товар». Во избежание вопиющих системных диспропорций капитализма, Вальтер Ойкен разработал вместе со своими фрайбургскими коллегами теорию социальной рыночной экономики, нашедшей свое наиболее полное воплощение в социально–экономической модели послевоенной Германии (ФРГ), которая, правда, сильно эродировала в последние десятилетия под влиянием усилившегося неолиберализма. Развивая эту теорию и добавляя к ней экологическую составляющую, стало возможным говорить о концепции устойчивого развития, предполагающей смену парадигм от Капитала к Мастеру и новому качеству жизни, замену прежней схемы на новую — «человек–природа–человек».
По сути, мы не говорим ничего нового, но переосмысливаем старое. Поэтому произведение ремесла — это, если и не произведение искусства, то нечто индивидуальное и неповторимое, не только и не столько товар, сколько предмет, делающий нашу жизнь полнее, красочнее, увлекательнее. Ремесло не привязывается к идее товарного рынка, поэтому не происходит его дегуманизации, поскольку, приобретая ремесленный продукт, покупатель выступает не столько в роли потребителя, сколько соучаствует в празднике бытия. Предмет, изготовленный человеком эпохи Ренессанса, говорит прежде всего о его таланте: творца о его Творце. В натюрморте XVI века человек наслаждается любым предметом, потому что к предметам существовало принципиально иное отношение, основывающееся на том, что предметный мир прекрасен, так как он произведен нашими руками.
О совсем другом говорит предмет, описанный Карлом Марксом в системе товарно–денежных отношений. Хотя заслуга Маркса состоит именно в том, что он так определенно назвал вещи своими именами в нашей «плохой реальности». Процитируем его рукопись 1844 г. под рабочим названием [Отчужденный труд]: «Мы берем отправным пунктом современный экономический факт: […] Рабочий становится тем более дешевым товаром, чем больше товаров он создает. В прямом соответствии с ростом стоимости мира вещей растет обесценение человеческого мира. Труд производит не только товары: он производит самого себя и рабочего как товар, притом в той самой пропорции, в которой он производит вообще товары. […] предмет, производимый трудом, его продукт, противостоит труду как некое чуждое существо, как сила, не зависящая от производителя. […] При тех порядках, которые предполагаются политической экономией, это осуществление труда, это его претворение в действительность выступает как выключение рабочего из действительности, опредмечивание выступает как утрата предмета и закабаление предметом, освоение предмета — как отчуждение»50.
По сути, произведенный предмет ни о чем больше не говорит. Он консумирует нас. Он анонимен и свободен от всяких смыслов и от всякой индивидуальности. С дегуманизацией в мире капитала демонстрируется лишь имитация чувств и актуализация бесконечных повторений. Теперь уже другой предмет, теперь человек: будь то офисный работник или рабочий на конвейере, повторяет монотонные операции. Человек начинает ненавидеть свою работу и те предметы, которые выходят из–под его рук. «Черный супрематический квадрат» (1915) Казимира Малевича, становится символом эпохи. В нем сфокусированы все линии света современности, которые, попадая в черный квадрат, естественно гаснут.
М. Э. Гизе, опираясь на работы Маркса, заострила взгляд в своих «Очерках истории художественного конструирования» на роли ремесла в последующих процессах механизации и машинизации человеческого труда. В своей работе она называет первые орудия труда и инструменты прародителями первых машин. Поскольку конкретный ремесленник в результате своего труда опредмечивает свою целостную индивидуальность, «постольку большинству из них была присуща не только функционально–утилитарная обоснованность, но и эстетическо–эмоциональная выразительность». Как отметила исследовательница, «в дальнейшем, с интенсивным разделением труда и машинизацией производства, эта эмоционально–эстетическая выразительность форм орудий труда сильно изменилась, а в некоторых отраслях производства исчезла совсем»51. Ценность исследования Гизе состоит в том, что она показала ясную органическую связь при переходе от ремесленного труда к промышленному и роль первого в возникновении таких экономически значимых отраслей производства, как машиностроение, станкостроение и приборостроение.
С помощью истории ремесла переосмысливается ценность и смысл работы ремесленника как творческой деятельности, где Homo faber бросает вызов Homo capitalicus, а время антропоцена переосмысливается как время капиталоцена52. Смена фокусировки исследовательского внимания помогает вычленить главную причину современного уничтожения производительных сил и окружающей среды — не человек как таковой, но господство финансового капитала. Его победное шествие началось во второй половине XVIII в., прежде всего после Великой французской революции, в ходе которой либеральная концепция победила корпоративную53. Из российской перспективы того времени события во Франции воспринимались как хаос и анархия, потрясающие основы. Поэтому в России именно в комбинации институтов монархии и сословий ожидалось (инстинктивно или осознанно) достижение необходимой «стабильности социума»54.
Идея рыночной экономики прошла долгий путь развития от А. Смита (1776, саморегулирующийся рынок), К. Маркса (1867, капитал и средства производства), В. Ойкена (1939, социальная рыночная экономика), К. Поланьи (1944, роль государства как регулятора), Ф. А. фон Хайека (либеральная экономика и свободный рынок), до Э. Люттвака (1998, турбо–капитализм) и У. Мёсснера (2011, устойчивое развитие и рыночная экономика)55. При разнообразии концепций названных авторов все они «работают» в рамках логики капитализма и рынка. Купюра, служащая мерилом экономики и человека, приводит к инфляции человеческих ценностей. Предполагаемая мотивация и целеполагание только на извлечение прибыли, бесконечная «флексибилизация» персонала приводит к постепенному вымыванию базисных ценностей и снижению мотивации56. Одним из показателей этого процесса является соотношение постоянных и временных работников в Германии: в 1970 г. — 5:1, в 2015 г. — 2:157.
Долгая история рецепции концепции рыночной экономики и места ремесла в ней имеется и в России. Особый интерес для нас представляют дебаты о капитализме последней трети XIX — начала XX веков. Основная конкуренция парадигм развития России происходила в рамках дискуссии между сторонниками легального и леворадикального марксизма и представителями народнической мысли, многие из которых также находились под влиянием идей марксизма, деятелями земств, которых можно причислить к реформистскому идейному крылу. В свете событий последних трех десятилетий и несостоятельности концепций неолиберализма, видится целесообразным и необходимым посмотреть по–новому на народническую концепцию ремесла и кустарных промыслов с новым дизайном как альтернативной формы развития в посткапиталистическом мире58. Историко–философская концепция (ремесленного) мастера в новом историческом освещении приобретает принципиально важное значение в рамках международной дискуссии о перспективах будущего развития человечества в посткапиталистическом мире. Поэтому история ремесла помогает понять не только прошлое, но и создавать концепции экономического развития в настоящем и будущем. С пониманием границ роста, невозможности бесконечной максимизации прибыли, постоянной экспансии фирмы или предприятия, по–новому видятся возможности малого (ремесленного) формата производства.
Один из видных представителей народников–экономистов, В. П. Воронцов, отрицал необходимость развития России по капиталистическому пути59. Роза Люксембург писала, что «[…] именно Воронцов оказывал в 80–х годах огромное влияние на общественное мнение русской интеллигенции, и именно против него должен был в первую голову вступить в борьбу русский марксизм»60. Поэтому понятно, почему Ленин в своей работе о развитии капитализма в России оппонировал, кроме Н. Ф. Даниельсона61, именно Воронцову, воззрения которого он называл не иначе как «романтическими предрассудками народничества»62. А ведь идея Воронцова экономики без капитализма, созвучная сегодняшней универсальной и всеобъемлющей концепции устойчивого развития, в сочетании с трудами А. Е. Теплоухова (природопользование, экология — здоровая окружающая среда) и С. А. Подолинского (энергия солнца и конечность ресурсов), могла стать основой для устойчивого развития не только российского ремесла, но и всей российской экономики63. Коренное различие между Воронцовым и Лениным состояло том, что для первого «человеческое измерение» было исходным пунктом на пути «социального и экономического прогресса», а исторический процесс как открытый имел альтернативы развития, в то время как для второго логика событий определялась «железными законами истории», неизбежно ведущими к классовой борьбе и социалистической революции.
Единственное, что объединяло марксистов и народников, была критика капитализма. Но если главным требованием марксистов было необходимое развитие капитализма в России как закономерной предпосылки социализма, то их противники шли еще дальше и попросту отрицали его необходимость в России, чем опередили свое время на много десятилетий. Основывающиеся на концепции самобытного пути развития России к социализму (или назовем это справедливым социальным порядком) без повторения ошибок капитализма, народнические идеи привлекли внимание К. Маркса, которые он разделял лишь отчасти в отношении крестьянской общины как «социалистической ячейки»64. Первая книга «Положение рабочего класса в России» (1869), которую Маркс изучил в русском оригинале, принадлежала идеологу народничества В. В. Берви–Флеровскому65. Но главное не то, что объединяло или разъединяло таких разных мыслителей как Берви–Флеровский, А. И. Герцен, Н. Г. Чернышевский или П. А. Кропоткин по отношению к крестьянской общине как социально–экономическому идеалу, а заложенная в ней идея альтернативного капиталистическому развития под знаком социальной справедливости и экономического процветания, основанного на принципах солидарности и локальности. Правильность отдельных положений данной концепции, косвенно подтвердилась сбывшимися опасениями Плеханова, который «опасался, что преждевременная национализация"средств производства"[…] восстановит в России"азиатскую деспотию"и повлечет новое закабаление крестьян"Левиафаном–государством". […] Национализация средств производства привела […] к установлению в СССР общества, гораздо более близкого к марксовому описанию"азиатской деспотии"»66.
Эта, казалось бы, далекая от городского и цехового ремесла тематика крестьянской общины, на самом деле, им очень близка, так как затрагивает тему крестьянских промыслов, артелей и отхода на заработки в город67. Все земские деятели и исследователи крестьянских промыслов отмечали эту связь с городским ремеслом68. Цехи, вместе с артелями и крестьянскими промыслами, могли в социально–экономической ситуации того времени рассматриваться не столько тормозом на пути социально–экономического прогресса, сколько институтами социальной защиты и развития ремесла69. Движение кооперации, как институт социальной солидарности и инструмент экономического развития, было характерно как для крестьянских ремесленников на селе, так и в меньшей степени для ремесленников Петербурга: «В 1913 г. в России было более 30 тыс. кооперативов с общим числом членов более 10 млн человек»70. Хотя следует уточнить, что, говоря о широком движении кооперации в России с конца XIX в., не следует отождествлять ее с нередко мифологизированной и идеализированной крестьянской общиной и системой «мира»71. Движение кооперации гораздо шире и предполагает взаимодействие независимых социальных агентов экономической деятельности, объединяющихся на взаимовыгодной основе72. Причем, лишь кредитные товарищества прижились среди городских ремесленников, ставших одними из первых инициаторов организации профсоюзного движения, как это было в Петербурге начала XX века73.
Важность рассмотрения темы крестьянских промыслов, кооперации и ремесленников, берущей свое начало в народнической традиции, прерванной в начале 1930–х, а затем в начале 1970–х годов, заключается в том, что с ее позиций возможно еще одно написание истории «низов»: мелкой и кустарной промышленности, без которой, по словам В. В. Адамова, невозможно понимание промышленного и экономического развития России начала XX века74. Основными достижениями народников–экономистов можно назвать альтернативность мышления, социальную экономику, разработку основ движения кооперации, признание важности развития промыслов и ремесел, т. е. сегодняшних МСП. Их идея об эволюционном и социально приемлемом развитии играла роль признанного консенсуса в обществе: от правительства до земства, пока не была вытеснена революционными идеями леворадикального крыла российских марксистов в лице социал–демократов (большевиков), ведомых их лидером В. И. Лениным. Движение народнической экономической мысли или интеллектуальной традиции последней трети XIX — начала XX века было, наряду с революционным социально–экономическим учением Маркса, не менее влиятельным в России. Теоретические и практические выводы названной традиции во многом созвучны экономическим идеям, получившим свое дальнейшее развитие в конце XX — начале XXI века. Осознание упущенных возможностей вызывает горечь потерь — ведь спустя 150 лет, идеи народников–экономистов вновь находятся в абсолютном тренде. Это подтверждает присуждение целого ряда Нобелевских премий мира и по экономике за последние 28 лет. Среди лауреатов — Рональд Коуз (1991), объяснивший проблему социальных издержек (трансакционные издержки) и назвавший главным трендом в экономической теории последнего времени «переосмысление основного течения экономической мысли […] в тематическом поле ремесла или малого и среднего предпринимательства, […] где экономическая логика встроена в социальный, политический и культурный контекст»; Дуглас Норт (1993), изучивший роль институтов и принципы эволюционной политической экономии; Мухаммад Юнус (2006), разработавший и успешно внедривший концепцию микрокредитования, в основе которой лежит идея создания мира без бедности с помощью социального бизнеса; Элинор Остром (2009), показавшая, как люди взаимодействуют с экосистемами, а институциональные механизмы управления природными ресурсами помогают избежать коллапса экосистем и «как общая собственность может успешно управляться группами людей». Эти ученые являются носителями и пропагандистами идей, развивавшихся российскими экономистами и деятелями, близкими народнической интеллектуальной традиции. История эволюции социально–политических и экономических идей и их циркуляция приобретает особенную актуальность сегодня, в связи со стремительными изменениями в мире и необходимостью понять их значимость и соотнести с уже имеющимся положительным историческим опытом. Для этого необходимо пересмотреть такие понятия как «народники» и «экономисты–народники», историческая роль которых ассоциируется сегодня зачастую лишь с понятиями «экстремизма» и «популизма». Мы предлагаем отойти от данный традиции и рассмотреть наследие данного идейного движения с точки зрения положительных социально–экономических идей, актуальных сегодня. Одновременно с развитием крупных форм индустриального капитализма, поддерживаемого реформистским крылом русского правительства, во второй половине XIX в. наблюдалось абсолютное концептуальное преобладание народников–экономистов в продвижении концепций развития экономики России в «нижнем» ее сегменте народных промыслов и ремесленничества — современным языком, малого и среднего предпринимательства.
Теория социальной рыночной экономики Вальтера Ойкена схожа с убеждением народников в том, что нет необходимости подвергать теоретической и практической унификации существующее историческое многообразие экономических форм: «[…] кажущееся необозримым множество экономических форм, […] при правильном подходе может быть проанализировано и сведено к обозримому числу хозяйственных систем и разновидностей. Тем самым создается базис для познания экономической действительности»75.
***
До недавнего времени в научной литературе по истории ремесла и кустарных промыслов довольно определенно просматривался тренд в интересах историков. Основная их масса приходилась на период начиная с древнерусских городов и заканчивая XVII — началом XVIII в.76 Следует особо отметить публикации В. А. Ковригиной, проанализировавшей состав ремесленников московской Новой Немецкой слободы в конце XVII — начале XVIII в. и С. И. Сакович об общем составе ремесленников древней столицы 1720–х годов в отношении крестьянского сословия77. Но как только формально начинается время складывания единого российского рынка, появляются мануфактуры, фабрики и заводы в XVIII в., а с ними и постепенный приход капиталистических отношений, наблюдается значительное снижение количества публикаций о ремесле, хотя среди них и находятся важные работы К. А. Пажитнова и Ф. Я. Полянского78. Ф. Я. Полянский и Ю. Р. Клокман попытались доказать относительно высокий уровень развития ремесла в XVIII в., что, ввиду слабо развитых малой и средней промышленности, получилось не столь убедительно79. В двух томах истории русской культуры в XVIII столетии обозначены основные черты развития ремесла80. Повышение интереса к истории ремесла происходит с начала 1990–х годов81.
По истории мелкой промышленности: крестьянских промыслов и промышленных сел, поставлявших в ремесленные мастерские Санкт–Петербурга рабочие кадры, обладавшие необходимыми навыками ремесленного труда, имеется обширная историография82. Частично ремесленники упоминаются также в работах, посвященных истории промышленности и рабочих, в том числе в металлургической и металлообрабатывающей сферах промышленности в старопромышленных районах83. Работа по переосмыслению роли городского ремесла и кустарных промыслов в эпоху промышленной и индустриальной революции продолжилась в последние годы, когда появились работы по истории ремесла и кустарных промыслов в так называемую эпоху капитализма, начиная примерно с середины XIX в.84
По истории профессионального и ремесленного образования в России до начала XX века особого внимания заслуживают статьи А. В. Ефанова и А. В. Моисеева, открывающих новые горизонты в понимании роли ремесленного образования и ремесла не только для гармоничного развития личности, но и для развития «зеленой» экономики сегодня85. В схожем ключе анализирует ремесленный социально–экономический уклад Д. Е. Гаврилов86.
Наиболее полно отражена тема ремесленников Петербурга в XVIII в., занятых на строительстве новой столицы. Первые работы, посвященные строителям Петербурга из низших и средних слоев работных людей и ремесленников, появляются в советской историографии в контексте истории возникновения «рабочего класса», что объясняет обращение авторов почти исключительно к развитию в городе мануфактур, фабрик и заводов. П. Н. Столпянский в книге о «жизни и быте петербургской фабрики» приводит довольно разрозненные сведения о первых ремесленниках Петербурга87. А. Л. Шапиро разобрал в своей статье вопрос крестьянского отхода в Петербург петровского времени88. В. Г. Гейман рассмотрел развитие мануфактурной промышленности того же периода89.
Главы, написанные М. П. Вяткиным, Н. В. Киреевым, Г. Е. Кочиным, Д. Г. Куцентовым, А. И. Копаневым и А. Е. Сукноваловым по населению и промышленности столицы в Очерках истории Ленинграда, содержат ценную информацию об условиях работы, формах оплаты и повседневном быту ремесленников и рабочих90. Результаты своей исследовательской работы по населению Петербурга первой половины XIX века А. И. Копанев опубликовал в отдельной книге91. Большой вклад в историю петербургского ремесла внесли работы Л. Н. Семеновой, где ремесленный труд описан в контексте истории рабочих столицы, а также истории ее населения и быта92. Важную методологическую роль в анализе промышленной статистики играют работы Н. Я. Воробьева и Ю. Я. Рыбакова93. Этнографу Н. В. Юхневой принадлежат этносоциологические работы, увидевшие свет в 1980–е–1990–е гг., в которых проанализирован национальный и социальный состав ремесленников города, а также их распределение по районам94. Особую тему составляют петербургские ювелиры, особенно финские и шведские95. Из последних работ необходимо назвать работы Е. В. Анисимова и О. Е. Кошелевой, содержащих значительный материал о первых ремесленниках Петербурга96. Материалы по истории столичного ремесла можно найти также в смежной области гуманитарных наук по истории искусства97.
Немаловажную роль в создании конкурентоспособного ремесла Петербурга сыграло тесное взаимодействие российских ремесленников Петербурга с иностранными, по большей части немецкими, привнесшими технические и организационные новации, что оказало положительное влияние на развитие городского ремесла в целом98. Одна из первых историков, обратившихся к теме иностранных ремесленников Петербурга — петербургская исследовательница Л. Н. Семенова. Она исследовала участие иностранцев в строительстве Петербурга в XVIII в.99 Е. В. Анисимов сообщает обширные сведения об иностранных мастерах в эпоху Петра I100. В работах Н. В. Юхневой представлен подробный анализ иностранных ремесленников Петербурга в XIX в. в этноконфессиональном, профессиональном и аспектах социальной топографии101. Также имеется несколько статей в научных сборниках, выпущенных под редакцией Л. В. Славгородской, Г. И. Смагиной и Т. В. Шрадер102. Из последних работ, касающихся петербургского ремесла, следует упомянуть статьи М. В. Сергеева103. В статьях последнего рассматриваются разнообразные аспекты деятельности музыкально–инструментальных мастеров столицы. По теме ремесленного ученичества во второй половине XIX в. петербургская исследовательница И. В. Синова совершила настоящий историографический прорыв, если посмотреть на эпизодические упоминания этой темы в российской историографии до нее104. Роли участия женщин в ремесле посвящена работа О. В. Вахромеевой105.
Важным исследованием по историографии русского городского ремесла с древнейших времен до 20–30–х гг. XX века является книга В. Г. Егорова и С. М. Чистовой106. В монографии этих авторов делается кардинальная смена оценки ремесла, учитывающая международный опыт его развития: «Установившийся в советское время взгляд на мелкую городскую промышленность как на рудимент, неизбежно исчезающий в эпоху индустриального производства, становится неубедительным в связи с широким присутствием ремесла в развитых капиталистических странах»107. Они констатировали факт развития городского и цехового ремесла в России, в частности, несмотря на активную индустриализацию последнего двадцатилетия XIX в., и его дальнейший рост, вплоть до 1917 г.108
Зарубежная историография русского ремесла не столь обширна. Оно рассматривается авторами, как правило, в контексте истории крупной промышленности, индустриализации и рабочего класса или сословий крестьян, купцов и мещан109. Что же касается истории ремесла Петербурга в XVIII — XIX вв., то она рассмотрена в немецкой монографии автора, в которой сделана попытка дать целостную картину развития ремесла столицы на протяжении всего петербургского периода 1703–1914 гг., несмотря на ограничение серединой XIX в. в названии110. Джеймс Батер в своей монографии о Петербурге во время индустриализации упомянул только некоторые ремесленные профессии кузнецов, булочников, кондитеров, золотых и серебряных дел мастеров и ювелиров в контексте промышленной географии111. Обширная монография М. Хильдермайера о российском городе и «гражданстве» касается вскользь ремесленников и концентрирует свое внимание в основном на купечестве и мещанстве112.
Р. Зельник и И. Путткамер касались проблематики ремесленных цехов, но только в связи с промышленным законодательством и работой правительственной комиссии для пересмотра уставов фабричного и ремесленного 1857–1862 гг., возглавляемой бароном Адольфом Федоровичем фон Штакельбергом113. Показательно, что позиция исследователей в этом вопросе совпадает по отрицательной интенции, относительно цехов, с негативными отзывами комиссии, предлагавшей отмену цехов и введение промышленной свободы114. В этой связи важно выделить особую историографическую традицию в видении роли цехов. Российская либерально–демократическая, советская, отчасти российская современная и западная традиции сходятся во мнении, что цехи, вместе с магистратами и гильдиями, не принесли той пользы и не оправдали тех надежд, которые возлагались на них законодателем, играли сдерживающую роль для промышленного развития и представляли из себя, в сущности, продолжение государственно–полицейского аппарата115.
Согласно мнению Е. В. Анисимова, «все эти институты, имевшие глубокие корни в многовековом развитии западноевропейского города, были привнесены в русскую действительность насильно, административным путем»116. Впрочем, как и все остальные институты, возникшие в результате петровских реформ. Но значит ли это, что они оказались бесполезными? Кроме того, одни институты получают право на существование в рамках вестернизационного проекта Петра I (коллегии, военно–морской флот, Морская академия, Академия наук), а другие, как в случае с цехами, — нет. Это заставляет предположить, что, в отличие от России, в Западной Европе как институты цехового ремесла, так и капитализма развивались на добровольных и ненасильственных началах, а это далеко не так. История цехов богата коммунальными революциями и борьбой элит — патрициата, разделенного на ремесленных мастеров и купечество, где последнее в конечном итоге победило. Обезземеливание крестьян и создание армии пролетариев в Западной Европе сопровождалось социальными революциями и экономическими катаклизмами, не в последнюю очередь за счет нарушения социального и экономического баланса, вызванного упразднением цехов. В России все развивалось по иному сценарию, а значит цехи появились в нужное время и в нужном месте, когда была необходима организация производства на иных принципах. С этого времени началась почти двухвековая история российских цехов, а значит было положено начало новой традиции.
Действительно, Е. В. Анисимов убедительно показывает, что на момент ее проведения, городская реформа и создание ремесленных цехов легли тяжелым бременем на податное население, что «объективно» «затормозило процесс оформления капиталистических отношений там, где они могли бы развиваться»117. Но значит ли это, что данная реформа противоречила «логике исторического развития», если таковая вообще существует в истории? Введение института цехов в России не должно создавать впечатления его ненужности, искусственности или нецелесообразности. Он был действительно неизвестен до этого времени в России, но это совсем не значит, что введение цехов «объективно» «тормозило» развитие капиталистических отношений. Дело тут в другом — цехи попросту не вписываются в телеологичную поступательную концепцию экономического развития, в данном случае должного неумолимо вести российскую экономику к капитализму западного образца. Именно данное неукоснительное подражание российских элит последнему привело, по нашему мнению, к тем трагическим дисбалансам в российской экономике, следствием которых явился коллапс российской государственности в 1917 г., усиленный внутри–и геополитическими факторами.
Критическую по интенции точку зрения на российские цехи высказал в свое время Регинальд Зельник, подчеркнувший их суть как, прежде всего, квазигосударственного института, являвшегося продолжением государственного бюрократического аппарата: «В дополнение к их руководящей роли в цехе, старшины выполняли роль административных и налоговых агентов правительства, что противоречит концепции цеха как самостоятельной ассоциации производителей. Кроме того, в отличие от цехов Западной Европы, цехи в России не были по–настоящему закрытой корпорацией. Мало того, что членство в них не ограничивалось количественно, они были открыты даже для таких неконкурентных категорий населения, как крепостные крестьяне, если помещик давал свое разрешение. В рамках определенных цеховых ограничений, вступление в цех не требовалось для всех местных ремесленников. Наконец, не было положено каких–либо ограничений в количестве производимых товаров, изготовленных в каждом цехе. Короче говоря, цех был не столько добровольной ассоциацией с целью протекционизма и монополии, сколько квазигосударственной административной единицей, направленной на обеспечение более рациональной организации, стимулирования производства и организации налогообложения городского населения»118.
Иными словами, мерилом для российского цехового ремесла для Е. В. Анисимова служит концепция развития капитализма в России, для Р. Зельника — история западноевропейских цехов, что неизбежно ведет к негативной оценке российских цехов или как архаичного института, «тормозящего» развитие капиталистических отношений, или как института запоздалого и «куриозного», поскольку отклоняющегося от воображаемого «магистрального исторического пути развития» и, следовательно, от западноевропейской нормы. Именно поэтому, введение цехов государством дало им шанс на осуществление их расширенной функции в российских условиях, т. е. по пути развития традиции корпоративного самоуправления. В этом смысле логично задаться вопросом по аналогии с А. Я. Гуревичем: «А был ли феодализм [в России. — А. К.]?» versus «А был ли капитализм в России XVIII в.?» и если да, могли ли, таким образом, цехи тормозить его развитие119?
С выводом Р. Зельника можно отчасти согласиться, если принять во внимание российский контекст возникновения цехов, но это не значит, что именно поэтому цехи были излишними или «неправильными». В данном случае это служило подтверждением российских реалий, когда даже в таких городах с давней традицией вечевого самоуправления, как Великий Новгород и Псков «1560 — 1580–х годов, основная функция кончанской администрации состояла в разверстке и сборе налогов»120. Если российские цехи не являлись слепком с западноевропейских, что является общепризнанным фактом121, и если в России не было капитализма без множества развитых городов, буржуазии и свободных граждан подобно западноевропейским, то как можно утверждать, что, а) цехи были средневековыми, и б) антикапиталистическими? Тем более, что предполагаемой логике некоего исторического развития не противоречит ни отсутствие капиталистических отношений в их классической форме, ни введение цехов, способствовавших возникновению профессиональных корпораций как нововременного института профессий в России.
Капитализм в России не был ни безальтернативным, ни необходимым в той форме, в которой он существовал в Западной Европе, следовательно, нет надобности представлять капитализм в виде айсберга, в который неминуемо должен врезаться российский «Титаник». Как нам представляется, от такой телеологичности «исторического процесса», а значит и его «закономерностей» можно без особого труда отказаться в пользу исследования столь «архаичного» исторического феномена как российские цехи. Первым шагом на пути к решению этой задачи должно стать «вытягивание» концепции истории цехов из модернизационного западноевропейского контекста развития капитализма, чтобы избавить его от негативной телеологичности. Это даст шанс ремеслу, реализоваться, наконец, как полноценному историческому институту русской истории не только в прошлом, но и как профессиональной корпорации в настоящем и будущем, чтобы придать так нехватавшую ему динамику в контексте исторической событийности, «заглядывающей» в настоящее и будущее. Таким образом, история капитализма не должна противопоставляться истории цехов или ремесла, поскольку и индустриализация как следствие промышленной революции, и ремесленная промышленность имели свою отдельную богатую историю, особую событийность и темпоральность, которые необязательно подменять фазами или формациями122.
Данное исследование показывает, что необходима дальнейшая теоретическая и методологическая разработка истории русского ремесла, как самостоятельной и самодостаточной не капиталоемкой деятельности, обеспечивающей качество жизни на локальном уровне в «шаговой доступности». Необходим критический пересмотр двух дискурсов, определявших до недавнего времени угол зрения на ремесло: историзма и модернизма или современности. Зародившись в середине XIX века, они органично дополнили друг друга, создавая теоретическую надстройку для промышленной революции. Сегодня этого недостаточно. Традиционный взгляд на ход и «закономерности» исторического развития не оставлял, как правило, места ремеслу в картине будущего. Ведь ремесло являлось «отжившим» и «отсталым» институтом, который неизбежно должен был уступить место «прогрессивному» капиталистическому крупному промышленному производству. К. А. Пажитнов писал по этому поводу: «Русское […] цеховое устройство, оформлявшееся на гораздо более высокой ступени развития экономики, чем та, на которой оформлялись цехи на Западе, не ограничивая число подмастерьев и учеников, не только допускало, но и поощряло превращение ремесленной мастерской в мелкокапиталистическое предприятие»123.
Предлагаемый в данной книге радикальный ревизионизм, призывающий дать истории российского ремесла новое прошлое, не отрицает научный, технический и социальный прогресс. И все же голос скептика указывает на главный фактор риска — человеческий. С точки зрения «обычного» человека нет ни прогресса, ни регресса, ни верха, ни низа, ни спереди, ни сзади, ни отсталого, ни прогрессивного или регрессивного. С его точки зрения, все эти интеллектуальные игры существуют только для того, чтобы обеспечить социальным группам, называемым в различных социумах элитами, свое предполагаемое техническое и интеллектуальное превосходство. Свое предполагаемое лидерство. Но где «низы» и где «элиты»? Где ведущие, и где ведомые? Кто правит и кем или чем управляет? Нет больше, в узком смысле этих слов, ни стран отсталых, ни прогрессивных, ни капиталистических, ни социалистических, а есть только государства и общества с различными степенями несвободы и концепциями развития, которым придется обосновывать запрос на свое лидерство каждый день.
Об относительности таких понятий как «отсталый» и «развитый» существует всеобщий консенсус. Может ли данная дихотомия и аналитический термин «отсталости» помочь понять и объяснить историю России? Объяснить лишь то, насколько Россия была отсталой по сравнению с Европой? Но так ли важно это знать и что дает это знание? Вальтер Кирхнер писал в 1986 г. об относительности данного понятия, так как «все страны в определенный отрезок времени, по меньшей мере экономически, были"отсталыми"по сравнению с другими»124. Исходя из этого, нам видится важным уделить больше внимания новым малоизученным аспектам российской истории в иных контекстах. Но тогда само понятие «отсталости» теряет всякий смысл. В противном случае остается вероятность, что «преодоление отсталости» превратиться в вечное проклятие отсталости и банализацию модернизации в стиле: «Будущее — за мультифункциональными торгово–развлекательными комплексами»125. В этом смысле понятие «отсталости» подлежит утилизации как отработанный материал, так как кроме коммерциализации и уплощения смыслов оно больше ничего не производит.
Почему вообще возможно и допустимо оперировать понятиями «Запад» и «Восток» и становиться на аргументационные позиции 100 — 200–летней давности? Ведь анахронично само деление на культурные полушария «Запада» и «Востока», потерявших в ходе глобализации свой изначальный смысл, свой конструктивный потенциал как пространства смыслов, некие диффузные культурные ареалы, понятиями которых можно пользоваться лишь условно и в кавычках. Сегодня это тоже анахронизмы или конструкты, оставшиеся лишь сторонами горизонта126. Если же говорить об общеевропейской истории и истории России как ее неотъемлемой части, то можно только согласиться с предложением М. Хильдермайера, усиливать идентичность России с помощью репродуцирования ее истории в общеевропейском контексте127.
Посмотрим, какие альтернативные пути развития оставляет Ш. Эйзенштадт странам, отказавшимся вводить «современные политические и социальные институты» западной демократии: «Одним из возможных вариантов [государств, отказавшихся от западного формата модернизации. — А. К.] оказывалась институционализация относительно современной системы, не слишком, вероятно, дифференцированной, но все же способной абсорбировать новые веяния и тем самым обеспечивать какой–то экономический рост. Другой вариант предполагает развитие стагнирующих режимов, почти не способных реагировать на изменение внешней среды, которые, однако, могут существовать довольно долго. Иногда, впрочем, их уделом становится порочный круг недовольства, охранительства и насилия»128. Сценарии развития для стран, решивших развиваться по альтернативным западному вариантам, не особенно привлекательны. Презентованная ученым в 2000 г. теория множественных модерностей, представляет некий компромисс, предлагающий различные модификации модернизации в странах с отличным традиционным укладом129.
Для европейско–российского модернизационного дискурса представляется интересной попытка преодоления европоцентричности этой теории, предпринятая Шалини Рандерией, рассматривающей историю постколониальной Индии в контексте «переплетающихся и конфликтующих модернов»130. Характерно, что понятия совместной истории (geteilte Geschichte) и переплетенной модерности (verwobene Moderne) делают акцент на двусторонних интересах и взаимодействии, носящем двоякий характер, актуальный и для России. В этом контексте Е. В. Алексеева изящно уместила феномен диффузии европейских инноваций в России в один емкий образ: «История любого государства представляет собой причудливое и уникальное переплетение бесчисленных нитей, связывающих его культурную ткань с множеством стран света, где они были впервые"спрядены"»131. Феномены модернизации и европеизации (вестернизации) России в рассматриваемый период продолжают интенсивно исследоваться132, «и все же необходимо критическое переосмысление истории [России], написанной в рамках теории модернизации и по (западно)европейским лекалам»133. Особенно это касается истории ремесла, область которой колонизовали и трансформировали модернизационный и индустриализационный дискурсы, переписав ремесленный нарратив.
Одной из отличительных особенностей теории рефлексивной модернизации является признание якобы неизбежности негативных побочных эффектов, в лице индустриального развития и общества массового потребления, вследствие специфического понимания данной теорией технического прогресса и целеполагания модернизации. Поэтому теория рефлексивной модернизации, как правило, не пытается устранить риски, а принимает их в расчет как необходимые издержки, что ведет к возникновению «общества рисков» (нем. Risikogesellschaft) и экологическим катастрофам. Джейсон В. Мор расставляет иные акценты, связывая последние, не со временем антропоцена и всеобщей историей человечества, а с ее специфическим периодом, названным Мором капиталоцен, указав на главную причину экономического и экологического неблагополучия на планете134. Проблематизация ремесленной (рукотворной) деятельности в этом контексте как фундаментального антропологического признака приобретает особое значение. Развитие ремесленничества сегодня, принадлежащего к малым и средним формам предпринимательства, не является полным решением данной проблемы, но может значительно расширить положительные сценарии развития будущего, снижая социальное напряжение, трансформационные и экологические нагрузки, диверсифицируя рынок.
Аргументация историка Бенжамина Штайнера приобретает свою особенную оригинальность, благодаря сочетанию побочных последствий («коллатеральных потерь») теории рефлексивной модернизации, с одной стороны, и непоследовательностей и противоречий в истории, с другой135. При этом виден интегративный потенциал рефлексивной модернизации, критически рассматривающей ее результаты на протяжении последних двухсот лет и интегрирующую тему экологии в концепцию второй модерности. Возникающее, благодаря субверсивным динамикам прошлого, новое интегрируется в современные концепции развития, благодаря чему индустриализация первой модерности тормозится или останавливается136, а промышленные гиганты прошлого демонтируются, чтобы уступить место малым гибким, экологически чистым и технологичным формам производства. Критикуя теорию модернизации, автор не причисляет себя к ее непримиримым противникам, защищая ремесло, и не призывает вернуться в архаику. Скорее, это критическое переосмысление теории модернизации и ее роли в интерпретации ремесла и крупного промышленного производства137.
Как теория модерности, так и понятие «экономической отсталости» А. Гершенкрона рассматриваются большинством современных исследователей как требующие модификации и применяются с оговорками138. В последней своей монографии по истории России Манфред Хильдермайер в заключении с характерным названием «Отсталость под новым углом зрения: между трансфером и переплетением» предлагает оставить с некоторыми оговорками понятие «отсталости» как важную аналитическую категорию, без которой, по его убеждению, невозможно описать адекватно историю России139. Тем самым остаются основные понятия «догоняющего» и «догоняемого», без которых этот интеллектуальный конструкт не сможет работать. В этом смысле прослеживается единая историографическая традиция «отсталости» в контексте концепции модернизации, начиная с дореволюционной России и продолжая советской (когда место этого термина занимала «современность») и западной. Существует опасность того, что понятие «отсталости» будет закреплено множеством застывших стереотипов, от которых трудно будет избавиться, даже при условии массированной каталогизации и систематизации исторических кейсов140.
Остается вопрос, создает ли ясность конструирование некоего громоздкого методологического здания на фундаменте понятия «отсталости», на которое завязывается целый ряд таких уточняющих терминов в систематическом «каталоге» М. Хильдермайера, как «рецепция», «ассимиляция», «абсорбция», «субституция», «продуктивная интеграция» (выбор/отсеивание), «индигенизация», «гибридизация», «перекрещивание» (сосуществование), и не лучше ли расчистить площадку для работы с предложенными немецким исследователем терминами, уже нашедшими применение во многих областях исторической науки141. По сути, немецкий историк предлагает проделать ту же логическую операцию, что и Ш. Эйзенштадт с теорией модернизации (множественных модерностей), предлагая укрепить эпистемологический базис понятия отсталости с помощью дополнительных понятий.
Е. В. Тарле в своей работе к вопросу об отсталости екатерининской России обращает внимание на своего рода стигматизацию России признаком «отсталости» именно как аналитической категории, не позволяющей уже смотреть на социально–экономическое развитие России в иной парадигме142. Иными словами, необходимо различать аналитическую категорию «отсталости» от современного социокультурного концепта. С помощью аналитической категории «отсталости» возможно проанализировать представления, формировавшие мировоззрение современников XVIII–XX вв. и оказывавшие существенное влияние на принятие ими тех или иных решений, а значит и на развитие событий или ход истории. Но, так как реальность в представлениях людей и реальность историческая: обе являются предметом исследования историка, могут существенно различаться, необходимо разграничивать, используется ли понятие «отсталости» для описания представлений, как части реальности исторического прошлого, или как современный социокультурный концепт, служащий детерминирующим каркасом для структурирования и объяснения исторических событий. В зависимости от предпочтения этих двух вариантов зависит конкретное наполнение смыслом тех или иных событий143.
Данное концептуальное решение схоже с тем, что предлагает М. Хильдермайер, т. е. отделить понятие отсталости от системного понятия колониалистской модернизации с признаками телеологичного линеарного движения. Но этого недостаточно, так как в руках историка остается сам социокультурный концепт понятия отсталости, диктующий свою логику интерпретации исторических событий. Симптоматично, что через тринадцать страниц своего повествования М. Хильдермайер сам возвращается к понятию теперь уже «социально–экономической модернизации», от которой он предложил очистить понятие отсталости, указывая на тривиальность констатации данного факта модернизации, как само собой разумеющегося. Но социально–экономическое развитие может легко мыслиться вне смыслового поля понятия модернизации. В противном случае, последнее ассимилирует любое обновление или изменение, вновь помещая исторические события в «испанский сапог» модернизации и отсталости. Учитывая неопределенность и альтернативность интенциональных векторов событийной реальности, решением проблемы понятия отсталости и его телеологичности теперь уже в «очищенном» виде, не является и его секторальное и темпоральное расчленение144.
Проведем мысленный эксперимент, а именно, сделаем так, как в свое время сделали этнологи, применившие к европейцам методы изучения аборигенов, сделав прорыв в гуманитарных науках. Почему бы не повернуть термин «отсталости» вспять и не применить его ко всей европейской истории, если он настолько продуктивен, что от него никак нельзя отказаться? Тогда можно будет перестать глядеться в «зеркало Европы», в котором видят по большей части свои стереотипы, и начать писать аутентичную историю, не ограничиваясь лишь представлениями об отсталости, наличествующими у социальной группы «образованного общества», составлявшей в XIX в лучшем случае 2% российского населения145.
Безусловно, аспект «отсталости» как проблемы, которую российские элиты пытались решить на протяжении нескольких столетий, может вполне рассматриваться в рамках проблемного подхода, но представляется сомнительной попытка сделать это понятие полезным концептом исторической науки. Не получится ли в конечном итоге так, что освобождая перегруженное понятие «отсталости» от негативных оценочных коннотаций исторических агентов социальности, для которых Запад представлял некий эталон, на который нужно было обязательно равняться, мы не сможем заняться рассмотрением собственно существенных вопросов российской истории, так как окажемся в «ловушке отсталости» или «ловушке модернизации»146.
На наш взгляд, целесообразно пользоваться универсальными нейтральными понятиями, перечисленными выше, без «нейтральных» коннотаций «отсталости». Ведь эти понятия описывают характерные механизмы взаимодействия любых культур. В противном случае, необходимо рассматривать техническую отсталость в области машинного производства, к примеру, Германии, Австрии или Италии первой трети XIX века по сравнению с Великобританией.
В немецкой традиции слово «отсталый» (rückständig) в современном значении появилось сравнительно недавно. В 1900 г., одним из первых, кто применил это слово в немецком языке не в прежнем значении оставшегося долга, задержанной выплаты оклада или процентов, а в современном его значении «отсталости», оказался немецкий экономист Густав Шмоллер: «То, что раньше было единым и общим в экономической жизни семьи, общины, компании стало сегодня отдельной функцией двух или более [индивидов. — А. К.], и когда к этому разделению функций привыкают, там, где остался еще прежний порядок, он кажется неожиданно отсталым»147. Теперь это слово вместо нейтральной приобретает такую негативную коннотацию как «недоразвитый», устаревший148.
Предлагаю начать с испанской реконкисты (VIII–XV вв.), ставшей катализатором формирования европейской культуры и предпосылкой эпохи европейского Возрождения — времени зарождения будущей «современной» Европы, и проанализируем степень отсталости европейских стран от арабского Востока. На протяжении нескольких столетий с арабского, древнееврейского и латыни переводятся важнейшие научные труды Древнего мира. Европа получает с Востока бумагу, астролябию, медицину, физику, философию, математику и астрономию, чтобы перечислить лишь часть того, что было заимствовано, с помощью которых она на протяжении последующих 500 лет покорит весь мир149. Кто бы мог подумать о таком немыслимом развитии событий тысячу лет назад? Лишь во время и после эпохи Возрождения пришло понимание единого европейского культурного пространства и концепция европейской цивилизации. Первый федеральный президент Западной Германии Теодор Хойс (1884–1959) лапидарно обозначил «три холма» как главные символы, на которых стоит европейская цивилизация: Агора, Капитолий и Голгофа, символизирующие греческую демократию, римское право и христианство трех конфессий: католической, православной и протестантской, возникшее в религиозном контексте иудаизма времен Второго храма. Три столпа, три святыни, на которых стоит европейская культура и европейская цивилизация. Эти символы дополняются другими понятиями, составляющими основу европейской идеи: античный гуманизм, просвещение, либерализм, капитализм, коммунизм и социализм150.
Доминирующее политическое и экономическое положение Западной Европы привело и к доминированию дискурсов развития стран, входящих в зону ее влияния. России, воспринимавшейся периферией на восточной окраине европейского субконтинента, выпала на протяжении последних трехсот лет непростая роль, доказать свое право на достойное место в «европейском доме». Модернизация России, проводившаяся под знаком заимствования европейских институтов и технологий, невольно привела к такому положению в историографии, когда в большинстве исторических исследований основное внимание концентрировалось на дисбалансе сил в двусторонних отношениях между Россией и ведущими европейскими странами, сводя сложность культурного обмена к широкому понятию «Европы»151.
Это ни в коем случае не означает, что идеально–типический Запад или Европа не могут быть референтной величиной по отношению к России, но данное замечание не отменяет критических замечаний, высказанных ранее152. Главным аргументом не может быть лишь констатация декларированных, к примеру, Екатериной II в Наказе постулатов: «Россия есть Европейская держава» или «Петр I, вводя нравы и обычаи Европейские в Европейском народе». При ближайшем рассмотрении становиться очевидным, насколько данные заявления были далеки от российской действительности, от представлений и ожиданий подавляющего большинства людей, живших тогда в России153. Данные утверждения ввиду своей декларативности не могут служить окончательным доказательством того, какие россияне видели и чувствовали себя европейцами, насколько они идентифицировали себя с европейскими ценностями и что понимали под «европейскостью», которой в первой половине XVIII в. соответствовали слова «людскость», «политичность», «цивилизованность»154.
Напрашивается вывод, что понятие «отсталости» в глобальном историческом контексте стало настолько относительным, что его применение редуцируется лишь до инструмента, с помощью которого Россия только и может быть «современной». Манипулятивный характер данного приема вызывает сомнения в его целесообразности. Подобное понимание «современности» или модерности корреспондирует с таковым не только у пропагандистов турбо–капитализма, но и с мейнстримом российского «прогрессивного» общества второй половины XIX в. О его ярком представителе П. В. Анненкове находим отзыв, типичный для большинства представителей «образованного» общества того времени: «В искреннем желании быть"с веком наравне","не отстать","ловить современность"Анненков жадно искал встреч с замечательными людьми своего времени, и в этом не было с его стороны ни лицемерия, ни расчета. Эту черту в Анненкове тонко подметил впоследствии Лев Толстой, который писал 21 октября (1 ноября) 1857 года Боткину и Тургеневу [с нескрываемой иронией. — А. К.]:"Анненков весел, здоров, все так же умен, уклончив и еще с большим жаром, чем прежде, ловит современность во всем, боясь отстать от нее. Действительно, плохо ему будет, ежели он отстанет от нее. Это одно, в непогрешимость чего он верует"»155. Быть современным любой ценой, не видя у себя под боком, в России идей, ставших сегодня мейнстримом в экономике? Та ли это современность, которой безусловно необходимо было следовать? В любом случае, понятие «отсталости» только в этом контексте и возможно — как один из критериев соответствия желаемой (европейской) «современности», в непогрешимость которой верит до сих пор большинство россиян со времен петровских реформ. В этом контексте не только желательно, но и необходимо написать историю понятия «отсталости» в лучших традициях истории понятий, чтобы разрешить, наконец, данный когнитивный диссонанс156.
Была ли экономическая полиморфность дореволюционной российской экономики, и ремесла в том числе, «проклятым» наследием феодализма и признаком «отсталости»? Или в ней заключалось разнообразие экономических возможностей, дававших альтернативные варианты развития не только к обществу массового потребления и массового производства, генерирующих такие хвосты отходов, с которыми не способны справиться все экосистемы Земли вместе взятые, но к более гибким производственным сетям с интегрированными малыми и средними предприятиями, сочетающими в себе современные технологии и уникальные компетенции ручного труда? Не пора ли поменять вектор развития экономики в сторону социально ориентированного предпринимательства, МСП, которые смогут стать именно тем драйвером «зеленого» роста и инструментом развития в рамках концепции устойчивого развития и зеленой экономики157?
В современной литературе считается опровергнутым тот факт, что цехи и их (относительная) монополия сдерживали промышленное развитие даже в такой классической стране капитализма как Англия158. Более того, цехи и гильдии зачастую способствовали развитию (крупной) промышленности как в домодерной, так и в модерной Европе, являясь важным (универсальным) инструментом профессиональной организации и повышения качества продукции также и в других регионах мира: в Китае, Турции, Египте, странах Средней Азии, Японии159. Иными словами, социальный капитал таких гибридных образований как цехи, помогал формировать человеческий капитал160. К этим выводам помогли прийти новые подходы в экономической, социальной, институциональной истории и истории труда161.
Что было бы с промышленной революцией, если бы мастера не построили машин, благодаря которым она произошла? Петр Кропоткин точно подметил эту связь, когда писал о ситуации с квалифицированными мастерами в Англии, после упадка городов и ремесел в средневековой Европе: «Что сталось с брюггскими полотнами, с голландскими сукнами? Куда девались те кузнецы, которые умели так искусно обращаться с железом, что чуть ли не во всяком европейском городке из–под их рук выходили изящные украшения из этого неблагодарного металла? Куда девались токари, часовщики, те мастера, которые создали в средние века славу Нюрнберга своими точными инструментами? Вспомните хотя бы Джеймса Уатта: в конце XVIII в. он напрасно искал в продолжение тридцати лет людей, которые сумели бы выточить точные цилиндры для его паровой машины, его мировое изобретение в течение тридцати лет оставалось грубой моделью, за неимением мастеров, которые могли бы сделать по ней машину»162.
В данной работе мы попытаемся изменить «оптику», с помощью которой рассматривается объект исследования, чтобы максимально приблизить его, а приблизив, получить более полную картину жизненного мира (цехового) ремесленника, во избежание искажения картины социальной и экономической жизни российского ремесла163. Авторский взгляд на российские цехи близок к выводам К. А. Пажитнова, Ф. Я. Полянского и А. И. Копанева, не отрицавших целесообразность введения цехов, но показывавших их своеобразие в России164. В работах этих авторов цехи рассматриваются в более длительной исторической перспективе с момента их введения до начала XX века, а значит, возрастает возможность адекватной оценки их развития на российской почве как важного самобытного социально–экономического института. Именно поэтому Пажитнов критиковал В. Лешкова и М. В. Довнар–Запольского за их попытку доказательства существования уже в Древней Руси организаций, подобных цеховым корпорациям ремесленников на Западе165. Иными словами, цехи были необходимым институтом развития промышленности, отсутствовавшим на российской почве, который поэтому был введен по образцу западноевропейских.
Принципиальный интерес для данного исследования представляют работы зарубежных коллег по истории ремесла. Отсчет современной историографии ремесла в Германии можно вести с 1950–х годов. Одним из первых авторов, поднявших историю ремесла на качественно новый уровень, является Вильгельм Вернет, позиционировавший ее как самостоятельную отрасль знаний исторической науки, вводя соответствующую терминологию и методику166. Карл Фридрих Вернет продолжил работу по методологическому и теоретическому обоснованию истории ремесла как самостоятельной отрасли в исторической науке и определил более четкие границы между крупной и ремесленной промышленностью167. Ф. Зак описал процессы интеграции и приспособления ремесла во время индустриализации, а Х. Клейнен — одну из его форм — побочную торговлю, помимо продуктов собственного производства168. В 1970–1980–е гг. появляется целая плеяда немецких историков, закрепившая позиции социальной истории немецкого ремесла: В. Абель, Е. Виссель, К. Х. Кауфхольд, Ф. Ленгер, Р. С. Элькар, И. Эмер, У. Энгельгардт и др.169 Начиная с 1990–х годов появляется ряд публикаций, задавших новый вектор в исследованиях170. Ремеслам булочников, портных и прочим были посвящены отдельные монографии171. Актуальными остаются исследования ремесла в контексте индустриализации Нового и Новейшего времени. Истории ремесла и цехов посвящены работы британских, бельгийских и нидерландских историков. Де Мунк и Соли отмечали в совместной статье, опубликованной в сборнике статей, вышедшем в под редакцией Б. д. Мунка, С. Л. Каплана и Г. Соли в 2007 г., что дополнительное конкурентное преимущество создавал гораздо более дешевый человеческий капитал в Западной Европе, чем в Азии172.
Важной инновацией цеховых столяров–мебельщиков Антверпена в XVI — XVII в. де Мунк называет контроль качества, благодаря чему появляется сама категория качества как таковая, и аксиологический фактор. Ученый релятивирует такие понятия как исключительность, консерватизм и наследственность, бывшие традиционно основными негативными характеристиками цехов173. Основной же фундаментальный вопрос сборника статей, касающийся всего ремесла доиндустриального периода, ставит резюмируя в заключительном эссе С. Л. Каплан: «[…] если повсюду находятся доказательства, указывающие на умаление значения цехов во многих областях, включая ученичество, почему эти институты были так важны, а ремесленники настолько решительны в своем желании присоединиться к ним? Традиционная историография, основанная главным образом на нормативных источниках, таких как уставы цехов, принимала цехи как фундаментальную экономическую, социальную и политическую структуру организации труда домодерного типа, но в последнее время критически настроенные историки (такие как Майкл Соненшер, Филипп Минар, Стивен Каплан и [Джеймс Фарр]) указывают на то, что более широкий взгляд на ремесленный труд заставляет нас признать факт существования огромного поля трудовой деятельности, выходящей за рамки компетенций цехов»174.
В 2000–е годы происходит окончательный концептуальный поворот в рассмотрении истории ремесла и цехового ремесла, в частности, когда преодолеваются хронологические рамки Средних веков и разрабатываются сюжеты Нового времени. В истории ремесла, как самодостаточного и уникального рода человеческой деятельности, не исчерпывающейся исключительно производственными и экономическими практиками, рассматривается не только производство как таковое, но также аспекты образа и качества жизни, социальных и культурных практик. Традиционная история институтов и права дополняется историей конкретно взятого человека, формами коммуникации и взаимодействия различных социальных: корпоративных и государственных, институтов, стратегиями мастеров, подмастерьев и учеников при достижении своих личных целей175. Это позволяет понять, что цехи служили не столько преградой в развитии промышленности, сколько трансмиссионным механизмом, позволявшим смягчать противоречия промышленного развития, решать социальные вопросы и сдерживать какое–то время напор крупного капиталистического производства XIX века, отметавшего, как ненужные, социальные нормы труда и общежития. В такой перспективе роль институций и «роль личности» в истории ремесленного сообщества уравновешиваются.
Цехи как новый институт в России могут позиционироваться с этой точки зрения как креативный институт, в рамках которого существуют инновативные производства, приобретшие сегодня новую актуальность в связи с концепциями развития «зеленой экономики»176. «Методологический индивидуализм» признает реально действующими участниками социального взаимодействия не группы или организации, а индивидов или агентов социальности. В результате сужения поля индивидуального выбора меняются поведенческие предпосылки, определяющиеся факторами ограниченной рациональности и оппортунистического поведения177. Этот тренд сегодня не случаен как с аксиологической: небольшие, локальные, традиционные предприятия, так и с экономической точки зрения, если принять во внимание тот факт, что согласно исследованию Керстин Демон, по результатам которого 21 октября 2010 г. в газете Financial Times Deutschland была опубликована статья под названием «Непримечательные звезды», 500 самых успешных малых и средних семейных предприятий Германии, не становящихся сознательно акционерными обществами, создают абсолютное большинство рабочих мест и более рентабельны по сравнению с «промышленными гигантами», зарегистрированными на фондовой бирже во Франкфурте на Майне178.
Актуализация исторических знаний в современном контексте в сочетании с методологическим поворотом дает возможность искать альтернативные к традиционной истории модернизации пути. Таковым нам видится направление истории ремесла, изучающее малые формы успешного ремесленного предпринимательства, которые не должны заменяться автоматически массовым машинным производством, но, напротив, гармонично дополнять его. Методика, примененная вышеназванными авторами, позволяет переосмыслить и оценить по–новому историю развития малого и среднего ремесленного производства Санкт–Петербурга, и России в целом.
В 1985 г. немецкий историк Томас Штеффенс отмечал в своей диссертации о рабочих Петербурга начала XX в., что ремесленники, в том числе и цеховые, совершенно забыты историками: они находились, по его словам, «im toten Winkel»179. И это можно было сказать не только о петербургском ремесле. Представление о цеховом ремесле как об «экстравагантном, тираническом и обскурантистском», названном так испанским экономом Форундой в 1780–х годах, разделялось не только учеными мужами эпохи Просвещения, но и историками недалекого прошлого. Такой негативный взгляд был результатом понимания модернизации как замены традиционных «отживших» «старых» институтов «современными» новыми согласно модели поступательного развития от «традиционных» мелких форм хозяйствования к более «прогрессивным» индустриальным и поточным180. В экономической науке для доказательства такого постулата успешно применяется метод количественного анализа, основанный на моделях роста. Для описания (микро)истории ремесла такого инструментария недостаточно, так как верификация производится не только с помощью количественных индикаторов роста экономики, но и качественных — качества жизни и окружающей среды. Поэтому критериями оценки того или иного феномена ремесла являются как институт и структура, так и событийность и интерактивность, что позволяет решить проблему высокого уровня сложности в больших моделях. Игровые модели в анализе экономического поведения помогают, отчасти, понять сложность порой непредсказуемого поведения181.
Рассматривая историю цехов в контексте взаимодействия традиций и инноваций, в особенности того факта, что культурно–антропологический метод стал активно применяться историками цехового ремесла в 1990–е годы, можно говорить о смене парадигмы, приведшей к пересмотру роли цехов в развитии ремесла не только в эпоху протоиндустриализации, но и позднее. Назовем только две публикации последних лет — сборник статей, вышедший под редакцией Гейнца–Герхарда Гаупта в 2002 г. с характерным названием «Конец цехов: сравнительный анализ института цехов в Европе» и книгу Р. Сеннета «Ремесло», увидевшую свет в 2007 г.182 Они подводят символическую черту под развитием традиционной историографии, занимавшейся историей «институтов» и интересовавшейся в основном правовой стороной вопроса. Сеннет показывает в своей книге ценность ремесленного труда в контексте современной промышленной цивилизации и самоценность человека производящего (Homo faber). По его мнению, ремесленный труд может вернуть отчужденному в процессе крупного промышленного производства человеку радость и удовлетворение от труда и от произведений, возникших в результате его умений и навыков, его креативности183.
Р. Сеннет предлагает уделить ремеслу более пристальное внимание как инструменту гармонизации человека и труда в разобщенном и социально холодном обществе: «Гордость за свой труд лежит в основе любой ремесленной деятельности, умений и знаний мастера, поскольку награду он получает за свое искусство и увлеченность»184. Такая работа наполняет мастера удовлетворением от сделанного и чувством собственного достоинства: сосредоточение, размышления, созерцание, интуиция, — вот элементы новой («старой», традиционной) трудовой и жизненной этики, которую обосновывает своим мáстерским трудом Сеннет185.
Кроме упомянутых авторов, работы К. Девидса, К. Лиз, Я. Лукассена, М. Прака, Г. Ричардсона, С. Черутти, С. Р. Эпштейна и др. в том же направлении позволяют посмотреть на цехи как институты сохранения корпоративных, социальных и профессиональных традиций, способствовавших социальной стабильности, становлению и развитию городов, принятию и развитию технологических инноваций186. Их эволюция в XIX — XX вв. в ремесленные палаты и союзы в Германии показала потенциал развития данного института, возникшего в Средневековье и пережившего в премодерных обществах процессы адаптации и трансформации. Основной упор в исследованиях делается не на институте как таковом, а на практиках исторических акторов и феномене «мастерства» как основе любого профессионализма. Цехи у этих авторов рассматриваются как институт, создавший предпосылки и условия для развития городов, капитализма и технологической революции позднего Средневековья и раннего Нового времени, а также эпохи индустриализации в XVIII — XIX вв. Отказ от однолинейной проекции западноевропейского общества и цехов на российский кейс делает возможным анализ российского общества имперского периода без таких искусственных понятий как «третье сословие» и «гражданское общество».
В 1981 г. Франклин Мендельс ввел в научный оборот термин «протоиндустриализации», отчасти объясняющий условия возникновения индустриализации задолго до ее появления187. Мендельс переместил центр внимания с целых стран на отдельные сельскохозяйственные регионы с развитым ремесленно–промышленным производством, что помогло переосмыслить их роль как более мелких единиц индустриализации. Применительно к России, Р. Л. Рудольф в 1980–е годы продемонстрировал в серии статей, что развивавшаяся в России протоиндустрия в виде кустарных промыслов не привела к ослаблению крепостной системы188. Сам Мендельс не абсолютизировал свою концепцию и говорил о том, что «протоиндустриализация» относится к региональному росту рыночно ориентированного сельского хозяйства и промыслов в XVII — XVIII веках на протяжении десятилетий, предшествовавших промышленной революции, а в России до второй половины XIX в. По его мнению, «протоиндустриализация никогда не представлялась"достаточной"причиной промышленной революции. При первом поверхностном знакомстве с экономической историей последней сразу же станет понятно, что было много регионов Европы, где ручное ткачество и другие крестьянские промыслы исчезли, так и не став основой для фабричной промышленности»189. Можно принять за рабочую концепцию Клауса Гествы о том, что примерно с середины XVII в. — до конца 1860–х годов в России длился период протоиндустриализации, когда создаются условия для последующего промышленной революции в последней трети XIX в.190.
Ремесло может рассматриваться как уравновешивающая альтернатива излишнему технократизму, индустриализации и стандартизации, безусловно имеющим свои сильные стороны. Ввиду когнитивной и терминологической специфики теории модернизации, ремесло в ее рамках не может быть рассмотрено как полноценная экономическая деятельность в прошлом (цеховое и городское ремесло, промыслы), настоящем (инновативное малое производство) и будущем в рамках стратегического прогнозирования ГСВМП (small manufacturing network) на основе положительного исторического опыта. Противоположным направлением в исторической науке является история ремесла, не как традиционного института экономической и промышленной деятельности рудиментарного характера, а как элемента современного производства, где ремесленный мастер или специалист играет роль самодостаточного производителя материальных и идеальных ценностей191. Данный прием не является «осовремениванием» ремесла, но служит получению иной перспективы («оптики») и контекста для переосмысления движения ремесла от «примитивной ручной работы» к высокотехнологичному узкоспециализированному производству. Ремесленник эволюционировал в ходе промышленной революции так же, как мануфактуры, заводы и фабрики, только с иным результатом.
Принципиально важными в данном случае являются размышления Сеннета о ремесле как универсальном виде человеческой деятельности, являющейся базисной составляющей любой человеческой культуры, ее существенным признаком с тех пор, как философы открыли такие понятия как «удовольствие», «игра» и «культура»192. Сеннет расширяет понятие ремесленничества или мастерства и говорит о ремеслах по деревообработке так же, как и о военной муштре или солнечных батареях в контексте профессионализма: «"Ремесленничество"гораздо более широкое понятие, обозначающее не только квалифицированный ручной труд. Оно распространяется и на компьютерного программиста, и на врача, и на музыканта»193. Ученый радикально расширяет область «ремесленничества», обращаясь к стремлению человека, и в особенности ремесленника, делать качественную работу194. Действительно, можно сказать, что ремесло — делать что–то руками, является антропологическим признаком, где тонкая связь между руками и головой рождает «интеллигентные руки», а навыки ремесленного мастера являются незаменимыми в любой творческой профессии.
По поводу ценности ремесленного труда, в свете современной промышленной цивилизации, Сеннет говорит, что «"ремесленничество"олицетворяет образ жизни, который с виду ослабевает с появлением индустриального общества, но это всего лишь заблуждение. Ремесленничество являет собой прочный человеческий импульс, основанный на желании делать работу хорошо, ради нее самой. […]; качество воспитания улучшается, когда оно практикуется как квалифицированное ремесло (мастерство. — А. К.), равно как и гражданское общество. Во всех этих областях мастерство фокусируется на объективных стандартах, на самой сути. Тем не менее, социальные и экономические условия часто препятствуют проявлению дисциплины и самоотдачи ремесленника: школы не всегда могут быть инструментами для хорошей работы, а требования на рабочих местах не всегда могут стать по–настоящему адекватными стремлению к качественной работе. И, хотя ремесленничество может вознаградить человека чувством гордости за выполненную работу, эта награда не так легко достижима»195.
Мануальная активность рассматривается Сеннетом не в отрыве, а в сочетании с интеллектуальной деятельностью и эмоциональной сферой, благодаря чему повышается ее значимость. Вполне логично, что ученый обозначает человека, обладающего такими способностями, универсальным понятием «Homo faber»196, объединяющим в себе как человека креативного (Homo creativicus), так и человека экономического (Homo economicus)197. Ремесленник фокусирует свое внимание на объективных стандартах, на самой вещи, в отличие от рабочего, занятого определенной операцией (операциями). Поэтому неправомерно говорить о «конце истории» ремесла с началом индустриальной революции: «Ремесленничество просто остается недопонятым, […] если оно приравнивается лишь к ручному мастерству некоего плотника. Немцы используют слово Handwerk, французы слово artisanal, чтобы обозначить работу ремесленника. Английский язык может быть более инклюзивным, как в случае с термином государственное ремесло. Антон Чехов применил русское слово мастерство в равной степени как к своему ремеслу врача, так и писателя. Я хочу, во–первых, рассмотреть все такие конкретные практики, как, например, в мастерских (рабочие пространства), где я смогу исследовать чувства и идеи. Во–вторых, изучить то, что происходит, когда руки и голова, техника и наука, искусство и ремесло разделены. Я покажу, как в этом случае страдает голова; как в прямом, так и в переносном смысле»198.
Многие историки XIX и XX вв. решили, что ремесло вместе с цехами, как антипрогрессивный институт, приговорено исчезнуть с исторической сцены и перестали обращать на них пристальное внимание, обходясь общими замечаниями об их несвоевременности199. Но именно цехи были институтом, где существовали основы демократических практик, которые, выходя за пределы цехов, способствовали активному участию ремесленников в жизни городов и их самоуправлении200. Как нам видится, причина трудности возродить сегодня традиции общественного самоуправления XIX — начала XX вв. лежат именно в уничтожении городского, в том числе и корпоративного, самоуправления в российских городах и особенно в Санкт–Петербурге.
Обращаясь к политической антропологии, можно сказать вместе с Жоржем Баландье, что традиционные структуры и институты целесообразно рассматривать не как препятствия на пути в Новое время, которые должны были уйти вместе с Ancien Régimes. Понять их роль во влиянии на формы социальной жизни сегодня — значит уравновесить соотношение традиции и инновации201. Традиция, говорит Баландье, может быть использована в целях реставрации, или она может получить новую функцию в изменившемся контексте, вести к акциям сопротивления или к оправданию современности202. Важно понять, почему многие русские мастера поддерживали цеховую форму организации ремесла во второй половине XIX в., когда многие «прогрессивные» деятели списали ее как отживший институт. Потому что цехи превратились в социальный институт или корпорацию, где профессионалы своего дела нашли, выражаясь образно, свой социальный дом.
Можно выделить одну из ярких черт Петербурга, наложивших особый отпечаток на большинство его жителей, в том числе и на ремесленников, — это исключительно многообразное культурное пространство, бывшее, в какой–то степени, отражением Западной Европы и являющееся одной из главных его ценностей. Как правило, из числа иностранных ремесленников на протяжении почти всего XIX века, особенно в первой его половине, рекрутировалось значительное число представителей ремесленной элиты, что говорит об их долгом доминировании над российскими коллегами203.
В смешении и противостоянии идентичностей жителей Петербурга рождалась идентичность петербуржца, которую можно реконструировать с помощью понятия остранения В. Б. Шкловского, помогающего добиться эффекта нового видения ремесла и ремесленника204. Данный прием автор применил в отношении «маленького человека» Акакия Акакиевича Башмачкина — героя повести Н. В. Гоголя «Шинель», в одной из своих статей205. Это понятие актуализируется и конкретизируется в историческом контексте с помощью термина «феномен Башмачкина» (или «эффект титулярного советника»), введенного уральскими историками Еленой Алексеевой, Дмитрием Рединым и их французской коллегой Мари–Пьер Рей206. Попробуем расширить его методологические границы с помощью теории Шкловского: «В 1916 году, — писал он, — появилась теория"остранения". В ней я стремился обобщить способ обновления восприятия и показа явлений»207. Ученый так определил «приём остранения»: «не приближение значения к нашему пониманию, а создание особого восприятия предмета, создание"ви′дения"его, а не"узнавания"»208. На примере Л. Н. Толстого, Шкловский объясняет, что «прием остранения […] не называет вещь ее именем, а описывает ее, как в первый раз виденную, а случай — как в первый раз происшедший, при чем он употребляет в описании вещи не те названия ее частей, которые приняты, а называет их так, как называются соответственные части в других вещах»209. А вот другая формулировка: «Обновление значения [происходит] через перестановку признаков. Разгадывая, мы располагаем признаками и радуемся тому, что раньше мы не знали смысла отдельности. Собранная вещь является вещью узнанной. Загадка является предлогом к наслаждению узнавания. Но в загадке обычно есть две разгадки. Первая — прямая, но неверная. Вторая — истинная»210.
Чтобы получить феномен Башмачкина в нашем случае, нет необходимости переноситься в провинциальный город N–ск, в котором титулярный советник из Петербурга становится представителем местной элиты211. Возможно сменить контекст в ходе мысленного эксперимента, не покидая петербургской обстановки с жестокосердными коллегами — рядовыми канцеляристами, получающими удовольствие от злой забавы: сыпать клочки рваной бумаги на голову несчастного безобидного Башмачкина. Достаточно представить последнего в роли самозабвенного художника, всецело поглощенного своим делом, и он превращается из забитого копииста в непревзойденного мастера искусства каллиграфии: «Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, — нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой–то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его»212.
Он тот человек, письмом которого будут восхищаться поколения будущих историков, открывающих документы далекой эпохи и немеющих от красоты, созданной рукой бедного канцеляриста. Одержимый красотой письма, мастер не замечает вокруг себя низких забав жестокосердных коллег, одержимый лишь одним — придать изгибу заглавной буквы то совершенство линии, которая укажет на его замысел по созданию совершенного государственного шрифта, достойного столицы великой империи — Северной Пальмиры, который вобрал бы в себя и величие российской европейской столицы, и изгиб ножки красавицы на сцене Александринского театра, и красоту ажурных оград в свете белых ночей, и легкость крыл ангела на шпиле Петропавловского собора.
Применение приема остранения позволяет обращаться и к литературным героям–ремесленникам и неремесленникам, пользующимся ремесленными практиками, образы которых описаны в рассказах и повестях Н. В. Гоголя, Н. С. Лескова, М. Е. Салтыкова–Щедрина и многих других авторов. По нашему твердому убеждению, в художественных текстах наряду с вымыслом присутствует художественная правда, показывающая выпукло типологические черты времени, человека, социальной группы, которые можно спроецировать на исследуемый материал в целях его верификации. Таким образом, открываются новые интерпретационные перспективы, образы героев начинают играть невиданными до сих пор гранями, позволяющими получить новые смыслы и новое видение прошедших эпох, далеких героев, становящихся более близкими и понятными. Происходит герменевтический поворот. Образ св. Акакия (др.–греч. Ἀκακιος — «не делающий зла, кроткий, неплохой») — мученика христианской церкви в Сирии, прекрасно накладывается на образ Башмачкина, тоже мученика, только канцелярской службы, терпящего унижение ради красоты, которой он служит. Гоголь дает ему это имя в квадрате, указывая на величие в ничтожестве: и последние станут первыми, сказано в Библии. Искусство герменевтики встречается здесь с искусством каллиграфии, рождая свет, преображающий историческую реальность в историческую правду (принимая в расчет в том числе и фиктивность самого Башмачкина, как литературного героя). Герменевтический круг замкнулся, создав новый смысл.
То же самое происходит с забытым ремесленным мастером, в котором начинает проглядывать не примитивный ремесленник: сапожник, подбивающий прохудившиеся сапоги, портной, латающий старые панталоны — но великий мастер, шьющий блестящий фрак для поэта Пушкина или для петербургского денди и философа Чаадаева, получающим благодаря ему достойное облачение, чтобы оказаться не голыми королями, но титанами мысли и искусства. Ремесленник — художник сообщает драгоценному содержанию достойную форму, чтобы его, именно таким русским европейцем, увидел Рим, Дрезден и Париж213. В этом смысле глубоко символична картина итальянского художника Алессандро Феи (1543–1592) «Мастерская ювелирного мастера XVI века» (Флоренция, палаццо Векьо Студиоло), изображающая мастера, держащего в руках корону, должную украсить голову очередного властителя судеб.
Именно поэтому мы обращаемся в теоретическом переосмыслении истории ремесла к философии истории и к понятию Homo faber (Человек творящий), имеющему непосредственное отношение к творческой деятельности, к появлению ремесла и техники. Это понятие может быть также использовано как когерентное к Deus faber («Бог творящий»), архетипом которого является бог–кузнец Гефест. Закономерно, что, находясь в европейской философской традиции, берущей свое начало в Древней Греции, американский философ и социолог Р. Сеннет обращается к одному из первых ремесленников–небожителей Гефесту, чье мастерство было воспето в гимне Гомера. Это позволяет реконструировать европейскую традицию в интерпретации труда ремесленника, нашедшего свое распространение в большинстве европейских культур как особой культурной ценности до ее инфляции в эпоху индустриализации и модерна:
«Муза, Гефеста воспой, знаменитого разумом хитрым!
Вместе с Афиною он светлоокою славным ремеслам
Смертных людей обучил. Словно дикие звери,
В прежнее время они обитали в горах по пещерам.
Ныне ж без многих трудов, обученные всяким искусствам
Мастером славным Гефестом, в течение целого года
Время проводят в жилищах своих, ни о чем не заботясь.
Милостив будь, о Гефест! Подай добродетель и счастье!»214.
Не только Гефест обладает качествами мастера, но и сам создатель — демиург, которому подчиняются боги богов215. В трактате Платона в форме диалога «Тимей», астроном и пифагореец Тимей утверждает, что на космос необходимо смотреть как на продукт демиурга или мастера (греч. dēmiourgos), созерцающего вечный первообраз (парадейгма) всего сущего216. Иными словами, создатель космоса созерцает образ идеальной вещи, которую он хочет воплотить, так же, как и ремесленник перед тем, как ее создать. То же самое относиться к политику, стремящемуся выстроить отношения в социуме с помощью образа идеального общества. Демиург создает и организует физический мир, чтобы привести его в соответствие с вечным идеалом. Продолжая эту мысль можно сказать, что космос нуждается в мастере–ремесленнике, производящем красивые вещи.
Принятое в антропологии противопоставление Homo faber и Homo ludens («Человек играющий») предлагается нами снять с помощью построения взаимодополняющей, а не взаимоисключающей модели двух этих понятий217. Экспериментирование и работа с материалом и идеями, с одной стороны, и игра, с другой, являются составными частями одного феномена — творческой деятельности ремесленника.
Следующей разновидностью биноминальной номенклатуры, которую необходимо рассмотреть, является понятие Homo economicus. Оно описывает человека как эгоистического индивида, заинтересованного исключительно в своей материальной выгоде218. Самюэль Боулз подвергает критике такой ограниченный взгляд на человека как субъекта экономической деятельности, свойственный концепции А. Смита219. Ученый показывает, что материальные стимулы, лежащие в его основе, могут иметь вопреки ожиданиям совершенно противоположный эффект, и что «одни только стимулы не могут служить основой для хорошего управления»220.
Последним в этом ряду является термин, используемый П. Слотердайком, Homo technologicus (Человек технологичный), имеющий непосредственное отношение к ремеслу. Философ следует традиции хайдеггерианского понимания проблемы техники, когда говорит о том, что ему не избежать существования вне по–става (das Gestell), так как он находится внутри его парадигмы221. Став человеком, человек занялся добывающе–производящим раскрытием сокрытого с помощью ремесла: изготовлением артефактов, естественным образом оказавшись внутри по–става, а значит и в неразрывной связи с техникой, перед которой он не должен терять своей супер–позиции демиурга. Свойственная мысли Слотердайка продуктивность сообщает и другие смыслы, сопряженные с тематикой ремесла. Перефразируя К. Маркса, Слотердайк высказал актуальную мысль: «До этого мир пытались по–разному изменить, теперь его необходимо сохранить»222. Смысл слова «изменить» изменился принципиально.
В своем трактате «Простец об уме» (лат. Idiota de mente), составленном в 1450 г., Николай Кузанский привел в пример ложкаря, образ ложки у которого находится в голове. Ложкарь, подобно создателю мира, может представить себе образ ложки и произвести ее. Таким образом, он может не только воспроизводить природу (physis), но и производить новое подобно богу из себя. Человек больше не является осужденным свыше на вечный тяжелый труд. Следовательно, становясь ремесленником, человек освобождается от проклятия: «в поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься», он становится соработником бога223. Мастер становится креатором (creator; creatur), который может не только работать, но и создавать, творить, а значит становиться в процессе эпигенезиса идентичным себе.
Слотердайк предлагает выход из положения, устраняя противоестественное противопоставление человека и техники, подобно Ж.–Ж. Руссо, с помощью новых понятий. Так называемой аллотехнической концепции отчуждения себя через технику, он противопоставляет гомеотехническую, которую мы можем интерпретировать как систему, в которой техника гармонично интегрирована в мир мирного сосуществования человека и природы, где потребительское отношение к последней заменяется ее защитой, в более широком смысле — сохранением окружающей среды. Частью этой стратегии является смена парадигмы, в которой работа, производимая человеком, не экстернализируется экстенсивно в окружающий мир, как это наиболее ярко проявляется во время индустриальной революции, но, наоборот, интегрируется в универсальном внутреннем пространстве224.
П. Слотердайк, в отличие от Руссо, призывает не возвращаться к природе, но продолжать свой путь вперед к технике: «Природа, в противоположность убеждениям Руссо, не является в техническом смысле матерью рода человеческого, функция которой заключается лишь в вынашивании, пестовании, прокормлении. Напротив, природа в существенных своих чертах является некоей производственной мощностью, которую мы можем назвать фабрикой или огромной мануфактурой, производящей различные жизненные формы, пространством неожиданностей, в котором возникают биологические виды. До появления млекопитающих, рептилии, птицы, насекомые и прочие биологические виды не осмеливались пойти путем матернизации и откладывали яйца во внешнее гнездо или иное наружное приспособление, но ни в коем случае не в материнский организм»225.
Природу Слотердайк называет мастерской. В ней присутствует целый ансамбль биотехник, которые в свою очередь создают что–то вроде материнства, а сам жизненный процесс является неким интегральным машиностроением, создающим материнские машины или биологические, жизненные системы, признаком которых является то, что они предоставляют свое тело в виде убежища в распоряжение собственного потомства. Используя понятия гомеопатии Самуэля Ганемана, а также понятие аллопатии, Слотердайк предлагает на их основе новые термины — позитивно заряженную гомеотехнику (Homöotechnik) и аллотехнику (Allotechnik), т. е. технику, отчужденную от природы (kontranaturale Technologie), к которой можно причислить все техническое развитие до сегодняшнего дня, кроме нанотехнологий, открывающих возможность развития гомеотехники. Принципиальное различие аллотехники от гомеотехники заключается в том, что она не подражает природе, но вторгается в нее как чуждый элемент, продуцирующий контрпродуктивные технические эффекты, заключающиеся среди прочего в уничтожении природы и окружающей среды. Слотердайк продолжает: «Это та технология, которая захватывает, подчиняет, отчуждает, разрушает, использует, грабит, в то время как гомеотехническое развитие техники […] предполагает новую фазу эволюции, во время которой господство человека над природой приходит к своему концу. Это время, когда возникает новая форма сосуществования симпатической коабитации (sympathetischer Kohabitation) человека и природных структур, которую можно определить как биореализм, функционирующий с помощью биомимесиса»226.
Слотердайк исходит из того, что «древняя человекообразная обезьяна превратилась в модерного человека в искусственном инкубаторе, созданном с помощью примитивных технологий, под воздействием которого он сам попал в захватывающую динамику самосовершенствования, результатом которой является сегодняшняя морфология современного человека (Homo sapiens)»227. Философ перечисляет техники, с помощью которых человек стал человеком, и которые имеют непосредственное отношение к возникновению ремесла.
Первая техника — метание или бросание, позволившее создать дистанцию к опасному окружающему миру — изначальная техника, позволившая древнему человеку создать первую сферу, в которой он существовал: «Метание является, вероятно, первым фундаментальным антропологическим жестом, с помощью которого первый человек мог швырнуть поднятый с земли камень в сторону возможных преследователей. Как"метатель"первый человек становится охотником. Став таковым, он создает вокруг себя мир, отличный от всего живого на Земле»228.
Следующий человеческий жест — ударять, в котором камень также играет решающую роль. Появление этой техники позволяет говорить о первых ремесленниках каменного века: «Каменный век является не только временем происхождения первого человека, он, человек, в каком–то смысле, происходит от камня, так как именно камень является орудием, сделавшим из него человека. […] С помощью камня можно обработать другой камень или материал, сделать отверстие в целом объекте и узнать, что находится внутри. Без этого опыта человек не смог бы выработать отношения к внешнему объекту, так как именно данная способность позволяет ему испытывать опьянение от успеха, позволяющего делать манипуляции над материей, которая может"исчезнуть"»229.
Третьим жестом, позволившим древнему человеку получить прототехническую компетенцию, является резать. Изобретение ножа Слотердайк называет, вероятно, решающей технической инновацией, на чем основывается все, что касается так называемой аналитической интеллигентности: «Первоначальный анализ производится как анализ материи. Он происходит при делении более мягкого тела на точные равномерные части, которые невозможно получить при ударе плоским камнем. Благодаря этой операции возникает связь между идеей разделения и идеей порции, способствующие появлению аналитической интеллигентности. Все, что мы называем анализом, является продолжением манипуляций с ножом на символическом уровне»230.
Именно поэтому, как считает Слотердайк, «искусство изготовления острых клинков — эта трансформирующая компетенция, было в истории человечества всегда окутано тайной и мифами, а мир кузнецов был священно–прóклятым пространством, в котором люди полагали увидеть возможным происхождение добра и зла. Не является случайным совпадением появление в древнегреческой мифологии полубога, героя культуры Прометея, принесшего людям огонь, имевшего интимное отношение к миру кузнецов с помощью технологии огня. Негативный максимум от манипуляции природой достигается древним человеком в процессе сожжения объектов, переходящих в совершенно иное качественное состояние. Они превращают объект в пепел, карбонизируют его, варят, придумывают первую алхимию, они знают, что огонь, обработка огнем является самой радикальной метаморфозой любой субстанции. Это тот негативный максимум от общения с природой, который еще более радикально вторгается в структуру данных вещей, чем ударять и резать. Позитивный максимум приспособления к природе заключается в том, что природу можно обмануть, подражая живым существам или придумывая хитроумные уловки. Не случайно, Гомер дал своему герою Одиссею прозвище хитроумного, напоминающего нам, что механика происходит из хитрости»231. В древнерусском языке также синонимами хитрого являются умный, умелый, искусный. Одиссей у Гомера называется Polimechanos, т. е. владеющий множеством механик или хитростей. Отголоски этой традиции присутствовали в итальянском языке еще в XVIII в., когда слово machina обозначало то же самое, что у Гомера mechane, например, в опере Дж. Россини «Севильский цирюльник», т. е. хитрости (курсив наш. — А. К.). Все вышеназванное возникло благодаря той специализации, которая у Homo sapiens прописана соматически в теле, а именно благодаря эволюции человеческой руки: «Тот, кто не хочет говорить о руке, не может говорить о технике. Рука является высочайшим творением эволюции, вписавшей таким образом технику в человеческое тело»232.
Слотердайк делает важный вывод, отсылающий нас к ремесленным техникам и практикам: «Тот, кто хочет понять человеческую руку, должен составить энциклопедию бросания, ударения, резания, вязания, ткания, прядения, плетения, связывания и всего того, что означает какое–либо действие рукой, так как тогда невозможно понять, что такое пальцы руки. Функция большого пальца человеческой руки отсутствует у обезьяны. Именно для того, чтобы понять, что рука есть рука, мы должны начать с предыстории о технике. Именно поэтому, человека изначально можно понять только как homo tehnologicus и только в том контексте, что человек создал себя сам в своем собственном техническом инкубаторе» или теплице, — «Только так можно понять, как человек стал человеком и почему он стал и останется навсегда техническим существом»233.
Расширяя это понятие, можно говорить не только о техническом инкубаторе, но и социальном, создаваемом телесностью мужчин и женщин, детей и матерей. Пребывание в инкубаторе изменило физиологию человека. Это единственно возможное объяснение того, почему у нас нет шерстяного покрова, а также указание на то, что человек изначально живет в мире протезов и протетической ситуации. Они создаются с помощью материальных инструментов: оружия и орудий труда, — продолжений человеческой руки, и социальных техник. Дома и одежда, системы отопления и охлаждения являются продолжениями или расширениями человеческой кожи и относятся к климатическим манипуляциям. К расширениям ноги относятся все транспортные техники. Самые современные технологии могут быть поняты только как внешние проявления человеческого мозга: центральной вычислительной машины, которая подключает дополнительные мощности внешних электронно–вычислительных машин (ЭВМ) для решения задач повышенной сложности. Таким образом, человек получает не только усиление своих возможностей с помощью «протезов» или протетических систем, но и облегчение, с помощью которого он может позволить себе пользоваться плодами цивилизации и культуры. Это означает ничто иное, как укрепление и стабилизацию границ человеческой инкубационной системы.
Слотердайк утверждает — мы живем в своего рода тотальном протезе, что заставляет нас принять на себя «атмосферную» или глобальную ответственность за все свои действия. Но, кому же не заняться производством этого тотального протеза — защитной оболочки человечества, как не мастеру своего дела, творящему в парадигме эко–технологий или, выражаясь языком Слотердайка, эко–протезов. И это не столько призыв моральный, сколько осознанная или не осознанная насущная потребность каждого человека: если мы почувствуем, что нам не хватает чистого воздуха, это сигнал нарушения нашей глобальной иммунной системы234.
Обращение к текстам Петера Слотердайка оказывается в отношении ремесла крайне продуктивным. В своей книге с характерным названием: «Ты должен изменить свою жизнь», философ тематизирует тему упражнения в образе человека–акробата, синонимом которого является понятие Homo artista. Под упражнением понимается любая операция, ведущая к сохранению или повышению квалификации актора при производстве повторной операции независимо от того, заявлена последняя как упражнение или нет. Попытка замены философом понятия Homo faber понятием Homo artista в нашем случае не является принципиальной, так как качества последнего приписываются нами понятию Homo faber в его более широкой трактовке, как мастера своего дела, будь то ремесло, наука или искусство. Попытка у–становить некую универсальную глобальную систему «ко–иммунизма» может быть помыслена лишь условно, как категорический императив упражнения в положительных привычках для нашего всеобщего выживания на основах солидарности, чему учит философия антропотехники235.
Такие термины как поликультурность, трансграничность, социокультурный подход, социальные страты, горизонтальная и вертикальная мобильность определяют вектор данного исследования. Говоря о терминологии ремесла в имперский период, нельзя не сказать о важной роли Петербурга, как о месте, где трансфер знаний и технологий происходил наиболее интенсивно. По аналогии с трилогией Фернана Броделя, посвященной Средиземному морю и средиземноморскому миру236, уместна параллель с Балтийским морем. На протяжении многих столетий mare balticum представляло из себя трансграничное пространство, через которое проходило огромное количество связей между Центральной, Восточной, Северной и Западной Европой: экономических, культурных, семейных. Пограничное положение Петербурга как города–порта с его маритимной экономикой (см. International Maritime Economic History Association), в отличие от материковой экономики Москвы, являющейся средоточием центрального экономического района России, определяло в значительной степени его экономические связи и особое место как внутри Российской империи, так и за ее пределами. Петербург был не менее тесно, во всяком случае до строительства железных дорог, связан с европейскими портами, в том числе с Любеком на северном побережье Германии, чем с центральной Россией. Для примера, доставка груза морем из Любека в Петербург (ок. 1400 км) длилась примерно неделю. Столько же, сколько по Московско–Петербургскому тракту в 1746 г., протяженность которого составляла на тот момент 778 км237. Не забудем, что главные торговые центры Северо–Западной Руси — Новгород и Псков — на протяжении долгого времени были втянуты в сферу экономической активности одной из крупнейших торговых корпораций Средневековья и Раннего Нового времени — Ганзейского союза (нем. die Hanse, Deutsche Hanse). В него входили торговые города северной Германии, побережья Балтийского моря и прилегающих к нему территорий238.
Трансграничная история позволяет сравнивать схожие социально–экономические феномены в различных культурах и обществах, в данном случае российской и западноевропейской. Трансграничность предполагает иной горизонт событий, помогающий видеть в культуре не герметично закрытый сосуд, а как нечто постоянно меняющееся, относительно открытое и динамичное (особенно с конца XVII в.), но имеющее в своей основе «статичную» традицию. Эта система, содержащая мобильные и статичные элементы, сочетала в себе интенсификацию соревновательного принципа, способствовала сравнению своего с чужим, что является одним из древнейших механизмов развития культур, культурной практикой, присущей в той или иной степени любой культуре. Поэтому понятие «оригинала», на который надо равняться, есть всего лишь иллюзия. На самом деле, существуют бесконечные ряды модификаций.
Мы не считаем целесообразным доказывать «единство основных закономерностей развития городов России и Запада» ввиду тенденциозности европоцентристской модели развития, так же, как и не станем доказывать принципиальное отличие генезиса русского и западноевропейского города239. А потому не будем утверждать, что в русском городе XIX в. складывается гражданское общество и, что русский город становится колыбелью капитализма. Предположим, ничего этого не было. Но остается вопрос: если ремесленники русского города не соответствовали характеристике, данной В. В. Стоклицкой–Терешкович западноевропейским ремесленникам — «творцам города», то какую роль они играли тогда в формировании российского городского пространства в XVIII — XIX веках240? Рындзюнский справедливо полагал, что русский дореформенный город не отвечал новым общественно–экономическим потребностям, т. е. мобилизации денежных средств и кредитованию промышленников, а также не обеспечивал «предоставление убежища и первоначального обзаведения освободившимся от деревенских связей крестьянам, переходившим на положение мелких промышленников или рабочих, а также способствование им в получении гражданских прав»241. И все же, как писал сам ученый, «мелкое товарное производство по количеству заведений (но не по объему производства) преобладало повсюду, даже в больших городах, что было обычным явлением в эпоху развитого капитализма во всех странах»242.
Действительно, если измерять долю ремесленной продукции в валовом продукте, то с индустриализацией объемы ремесленного производства по отношению к продукции крупной промышленности стремительно сокращались. Тем не менее, Рындзюнский приводит в пример страны с развитой капиталистической индустрией, чтобы показать схожую типологию развития капитализма, а значит и ремесленного производства, в Западной Европе и в России. На самом деле, применяя более дифференцированный и тонкий социальный анализ, можно прийти к выводу о возможности сосуществования, а не замене одного способа производства другим, так как они выполняют разные функции. Преодоление историографической традиции и изменение фокусировки на природу ремесла, помогает преодолеть эффект «растворения» и «растаскивания» ремесленников по классам и сословиям, в результате чего ремесло как объект исследования не исчезает, а сохраняется. Фокусируя внимание на цеховом ремесле как профессиональном ядре ремесленничества и важном институте городского ремесла, с одной стороны, не теряются из виду и «периферийные» области ремесла в городе и на селе, с другой.
Исходя из этого, сложность объекта заключается не в наличии причинно–следственных связей, а в темпоральности системы, распределенной во времени. В данном контексте цехи фигурируют не как «средневековый институт», а как российская нововременная новация, заключавшая в себе возможность и потенцию для институционального развития ремесла как профессии. Авторы статьи о механизмах адаптации западных нововведений в России имперского периода Е. В. Алексеева, Д. А. Редин и М.–П. Рей написали о своей солидарности «с теми исследователями, которые считают традицию неотъемлемым элементом любой социальной структуры, отмечают способность традиций и новаций к сосуществованию и находят в традиционном инновационный потенциал»243. Говоря о предпосылках адаптации западный нововведений, авторы справедливо полагают, что «к началу XVIII в. объективные (Северная война) и субъективные (пристрастия монарха и наличие вестернизированного элемента в рядах высшей интеллектуальной и политической элиты, появившегося в предыдущий период) обстоятельства интенсифицировали, радикализировали и сделали целенаправленной потребность в широком спектре западных инноваций. Постепенно стал проявлять себя процесс восприятия политических, управленческих, экономических, культурных и бытовых инноваций. Именно инноваций, хотя некоторые новшества […] обладали отложенным эффектом и не приводили, на первых порах, к качественному изменению жизни даже на узких направлениях»244.
Цехи как инновационный институт являлись составной частью «модернизационн[ого] процесс[а] в его конкретно–историческом проявлении» как «процесс[а] исторического перехода (транзита), общую динамику которого задает сложная система взаимоотношений между традициями и инновациями, реализуемая через механизмы социокультурной диффузии»245. Цеховые мастера являлись представителями «элиты низших порядков», служащими «медиаторами, проводниками, инструментами адаптации новшеств в неэлитных слоях общества. […] Постепенно, в течение XVIII столетия, вестернизация охватывала все более широкие круги элит разного иерархического статуса»246.
Появившись в своей упрощенной форме, цеховая система со временем усложняется, как любая жизненная система или институт, развивающийся по траектории усложнения. Введение цехов как значимое событие фиксирует момент осознания дефицита определенных профессиональных техник и понимания того, что необходимо сделать для преодоления этого дефицита. Акту у–становления следуют десятилетия становления, т. е. вырабатывания соответствующих жизненных, социальных и производственных практик. Причем, заложенная в институте цехов некая сложность, может проявиться только в темпоральной последовательности, т. е. распределённой во времени сложности. В данном случае темпоральная сложность реализовалась в пространственную. Первоначальная темпоральная сложность цехов не могла быть реализована сразу, но с течением времени появляется новый институт. Формально, моментом трансформации цехов в институт, можно назвать 1785 г., ставший катализатором произошедшего качественного изменения в сознании цеховых мастеров. В этом году, вместе с реформой цехов, происходит исключение временноцеховых мастеров из цехов, что позволяет интерпретировать положение вечноцеховых мастеров как осознавших себя одним корпорацией–сословием.
Согласно выводу, сделанному уральским философом С. А. Азаренко, «в современной философии наблюдается сдвиг в области социальной онтологии», когда «человек стал представляться в качестве телесного, социального и коммуникативного агента социального действия, порождающего пространство и время своего бытия»247. Такие понятия в рамках социальной феноменологии и фундаментальной онтологии как «телесность», «местность» и «совместность» определяют сегодня топологическую направленность в гуманитарных науках о человеке и обществе. Соответственно, задача историка может заключаться в выработке процессуального понимания исторической личности в социально–онтологическом контексте как «социально–телесного существа, которое имеет место в производимом им пространстве–времени»248.
Теоретическая модель топологической антропологии С. А. Азаренко представляется нам подходящей по интенции для разработки истории ремесла, обозначающей модус существования человека в некоей топологеме, являющейся теоретическим расширением понятия темпоральности. Основополагающими понятиями топологической антропологии являются понятия множественных телесностей, практик и коммуникаций. Телесности разворачиваются в местности и сов–местности, практики реализуются на производстве, в семье и в политике, коммуникации — в со–общении и при–общении: «Понимая"сущее"в качестве осмысленного мира, мы способны открыть его действительное пространство–время как процесс совмещения и размещения, складывания и раскладывания различных элементов социальности, где окажется важным вклад каждого человека в отдельности. Заключая, мы хотели бы заметить, что результаты хода истории свидетельствуют о том, что история имеет место и что это место заключено в поле антропологического измерения, в точке нахождения самого человека»249.
Названный подход выходит за рамки объективистского и натуралистического толкования социально–экономических процессов. «Пространственно шевелящееся бытие» организует все не только вокруг нас, но и вокруг исторических персонажей: «Вещи, которые окружают нас, это не просто объекты с какими–то свойствами, а подручные средства. Под–ручность предполагает то, что находится под рукой нашего тела, то, что мы можем проективно использовать. Это значит распоряжаться будущими состояниями вещи. Быть для человека — это значит времениться. Человек, по М. Хайдеггеру,"сам простирает и длит время, сам себя временит". Происходит этот процесс посредством события (Ereignis) и совместности (Mitsein). Со–бытие необходимо понимать как непременное стремление человека к с–бытию, с–быванию, о–существлению во времени»250.
В таком случае, время становится открытым и вариабельным, а поле социальности означает процесс опространствливания и овременения. Аналогично М. Фуко, Азаренко трактует «тело» человека как перманентно находящееся «на переходе от одного"места"социальности к другому. […] Различие мест осуществляется через сов–мещение и раз–мещение тел благодаря социальным практикам и техникам, являя собой процесс становления времени пространством. Последний зависит от социально–исторических условий бытия совместности, где время может принимать то циклический, то направленный линейный или нелинейный характер. Таким образом, говоря о социально–исторической действительности, необходимо видеть в ней пространство и время совмещения и размещения определенных тел и производство определенных мест при этом. Именно набор социальных практик и техник опосредует порождение социального пространства и времени и предопределяет поведение и рефлексию агентов социальности»251. Согласно данному подходу, история понимается как открытый событийный поток, а смысл истории постоянно воспроизводится во взаимодействии людей: «Люди определяемы смыслом совместных действий, не сводимых к следованию правилам. Взаимодействие понимается не по конечным состояниям, а из него самого, то есть из того"между", которое воплощено в телесностях. Это"между"и конституирует со–смысл, порождая область досознательного. Люди действуют в предзаданном осмысленном поле социальности. Общество, говоря языком Хайдеггера, действительно об–речено на смысл, оно всегда уже оказывается охваченным"речью"своей культурной традиции, или, другими словами, совокупностью социальных практик и техник, которые определяют поведение людей»252.
Компаративный подход является в данном исследовании важным методом для лучшего понимания механизмов взаимодействия ремесленной управы и цехов с цеховыми ремесленниками, с одной стороны, и с правительственными органами и городскими властями, с другой, в более широком контексте — позиционирование цехового ремесла Петербурга в европейском и мировом контексте253. Имеющийся опыт в европейской историографии может помочь в этом. Сегодня установлены не только разделяющие, но и общие признаки цехового ремесла в Европе, включая Россию, вплоть до Османской империи, в которой цехи существовали с XIV по XVIII в. после проникновения Порты на Балканы254. Причем, для петербургского ремесла общими с ремеслом в Германии являются некоторые черты развития во время индустриализации. В. Фишер отметил, что рост ремесла первоначально обеспечивают такие массовые ремесла, не имеющие узкой специализации, как ткачи, обувщики, портные, булочники, мясники и каменщики, в то время как с развитием индустриализации наряду с последними рост обеспечивают и специализированные ремесла255.
Продуктивным является также сравнение динамики числа ремесленников, и цеховых, в отдельности, в Петербурге с динамикой промышленной революции не только в России, но и в Германии 1840–х гг. Если посмотреть число занятых среди ремесленников Петербурга, то заметим, что их кривая роста примерно совпадает с началом промышленной революции в Германии256. Анализируя частотность употребления слова мастерская, мануфактура и фабрика в немецком языке, можно увидеть корреляцию развития ремесла и крупной промышленности в Германии. Если на эти данные наложить рост численности ремесленников Санкт–Петербурга на протяжении двух веков, получим примерное совпадение кривых роста, что говорит о глубокой интегрированности российской столицы в общеевропейский рынок и чутком реагировании ремесленной промышленности на взлеты и падения его экономической конъюнктуры (см. диагр. 1). Если сравнить диаграммы 1, 2 и 3, отображающие рост численности цеховых ремесленников Петербурга и среднестатистическую частотность употребления слов «ремесленная мастерская» и «ремесло» в немецком языке, то прослеживается схожая кривая, что позволяет позиционировать язык в качестве маркера или, выражаясь более образно, камертона бытия, помогающего преодолевать культурные и государственные границы, языковые барьеры для обозначения тенденций развития ремесла в Западной Европе и Петербурге.
Диаграмма 1: Рост российских цехов Петербурга, 1722–1919 гг.257
Линии роста числа ремесленников в российских цехах с 1722 по 1919 гг. и среднестатистической частотности употребления словосочетания «ремесленная мастерская» в немецком языке на 1 млн. токенов за указанный период времени совпадают в основной своей тенденции динамики и роста.
Диаграмма 2: Среднестатистическая частотность употребления слова «Werkstatt» (ремесленная мастерская) в немецком языке на 1 млн. токенов, 1600–2000 гг.258
Если «Капитал» К. Маркса, а вслед за ним и работа В. И. Ленина «О развитии капитализма в России» (1899) закрыли тему ремесла для истории развития промышленности259, то статья Г. А. Белковского о ремесле 1899 года дает новое понимание места ремесла в экономике страны, иной горизонт событий, а значит, и новые перспективы его развития и изучения260.
Согласно Белковскому, «ремеслом называется такая система производства в области обрабатывающей промышленности, когда производитель создает меновые ценности обыкновенно по заказу и на ограниченный местный рынок, при участии лиц, принадлежащих к одинаковому с ним общественному классу»261. Автор различает в ремесле две «системы производства»: «домашнюю или кустарную» и «фабричную», и признает, что «в действительной жизни» существует «ряд промежуточных систем производства, не укладывающихся в определенную схему. Производство может сохранять свой ремесленный характер при работе на чужой стороне или на дому не по заказу, а на запас, с применением машин (моторов разного рода)». И далее автор приходит к выводу, что невозможно «точно разграничить существующие системы производства» из–за чисто механического приема определения «в зависимости от числа занимаемых ими рабочих»262.
Согласно экономическим представлениям XIX — XX вв., ремесло должно было остаться, выражаясь фигурально, «на обочине научно–технического прогресса» и уйти в прошлое. Ремесленнику, ассоциировавшемуся с примитивными орудиями труда, малой производительностью и ориентацией на традицию, не было места в промышленной революции, а значит, и в будущем. Но это была лишь проекция европейских правительств, руководствовавшихся идеей «промышленной свободы» и отменивших цехи посредством декрета263. В опровержение такого негативного отношения к ремеслу приведем цитату известного немецкого историка античности Германа Дильса: «Кто знаком с историей техники, знает, что без предыдущей фантастической умственной работы и интуитивных опытов древних художников и ремесленников мы не достигли бы тех высот в индустриальной и технической культуре, которыми так гордится современный мир»264. Эту же мысль повторила М. Э. Гизе: «Становление такой могущественной отрасли человеческого творчества, как техника, многим обязано не только науке, но и развитию непосредственно самих ремесленных инструментов […] и навыков работы с ними»265.
На самом деле: цеховое ремесло, как и ремесленная промышленность в целом, не проигрывало во всех отраслях производства крупной промышленности, но где–то даже успешно выдерживало конкуренцию266. Более того, именно ввиду понимания важности профессионального образования в ремесленной мастерской, а не только фундаментальной консервативности русского правительства, цехи как сословно–профессиональная организация просуществовали до 1917 года, а в Петрограде неформально уже как профессиональная организация до 1919 года267.
Развитие ремесла не прекращалось с промышленной революцией, но претерпевало значительную модернизацию, с сохранением базисных основ ремесленного производства: мастер как производитель, руководитель и владелец в одном лице, малые формы производства с уникальной штучной продукцией и небольшими сериями, высокая специализация268. Переосмысливая традицию ремесленного труда в прошлом и настоящем, ученые всего мира подчеркивают его важность особенно сегодня. Монотонной работе в рабочем цеху на заводе противопоставляется творческий ремесленный труд, предлагающий оптимальную трудовую социализацию подрастающего поколения. Еще Г. В. Ф. Гегель писал о сущности такой работы как инструментальной обработке материала, дающей ей характер основательного, осмысленного и целеполагаемого труда. В данном смысле это может соответствовать ремесленному идеалу и полному удовлетворению сделанным, способном предотвратить опасность отчуждения человека269.
Ремесло и модернизация — не взаимоисключающие понятия, но суть стороны одного процесса бесконечных изменений и попыток их гармонизации. На помощь идее о необходимости развития ремесла приходит концепция побочных последствий, существующая внутри теории модернизации. Загрязнение окружающей среды, границы роста, конечность ресурсов, общество потребления, рассматриваемые ранее как побочные последствия модернизации и индустриализации, выходят на первый план и становятся центральными, от разрешения которых во многом зависит успех будущего развития270.
Таким образом, во второй модернизации происходит актуализация исторического опыта городского ремесла. Наряду с ремесленным мастером и ремесленной мастерской, появились малые и средние предприятия и новые профессии, имеющие генетическую связь с ремесленным мастером. Они являются, как правило, более ресурсосберегающими, экологичными и социально нейтральными, т. е. наиболее близкими к масштабам и принципам модернизированной ремесленной мастерской, еще недавно сданной в утиль истории как переживший себя архаизм. Рассматривая историю городского ремесла в данной перспективе, получаем принципиально новое видение и понимание того, что у ремесла есть не только история, нуждающаяся в новом прочтении, но и большое будущее, в контексте парадигмы устойчивого развития и «зеленой экономики»271.
Если история мыслится как процесс, который имеет логическое начало и конец, то в этом случае она не является одним и тем же навсегда заданным и предопределенным процессом. Это путь или тропинка со множеством развилок, свернуть на которые зависит от выбора агентов социальности или их сообществ, а также от многих «внешних» причин. Цеховое ремесло и кустарно–промышленные кластеры в России имели по своей форме и содержанию отличия от западноевропейских и носили в этом смысле гибридный характер, шли гибридными путями развития272. Именно российские ремесленники нуждались в институте цехов, крайне актуальном для российских условий, дающем ремесленно–промышленному производству четкую организацию и стандарты качества. Цеховое ремесло как исторический феномен предлагает возможность концептуального поворота от негативного модернизационного дискурса к позитивному прагматичному.
Необходимо сказать, что в данной работе речь идет не только о городском ремесле как таковом в его классическом понимании со строгим отделением от «сельского» или «кустарного». Поэтому экскурсы в иные области ремесленной деятельности как в географическом, так и в социальном ракурсах считаем допустимыми. Множество разновидностей ремесленников мы классифицируем, прежде всего, с точки зрения уровня ремесленного труда в зависимости от их квалификации, места, времени и социального положения, которые могли быть очень разными как на селе, так и в городе. В связи с этим, классификация И. М. Кулишера, разделявшего ремесленников на две категории: городских ремесленников и крестьянских кустарей273, видится нам излишне схематичной. Часто области их хозяйственной деятельности пересекались и дополняли друг друга274. Кустари могли уходить на заработки в город, цеховые мастера могли нанимать их на работу в зависимости от получения крупного подряда и сезона, бывшие кустари могли становиться городскими мастерами.
Еще один вопрос касается не только различий городского и сельского или кустарного ремесла, но и того, какие предприятия относятся к ремесленным мастерским, а какие к заводам и фабрикам. В XIX в. за основу была принята формальная граница с числом в 16 занятых рабочих, включая мастера, подмастерьев и учеников. Это не мешало существованию заводов и фабрик с еще меньшим числом занятых, как и ремесленных мастерских с несколькими десятками сотрудников, что затрудняет определение количественной границы, отличающей ремесленную мастерскую от крупного предприятия. Поэтому в каждом отдельном случае необходимо рассматривать конкретное предприятие по нескольким параметрам социальной и профессиональной принадлежности владельца ремесленной мастерской, объему ремесленных практик, занимался ли мастер сам ремеслом или его функции переместились в область управления и менеджмента. К последним могли относиться купцы, также открывавшие ремесленные мастерские, нанимая при этом ремесленных мастеров для организации на них ремесленного производства. В таком случае, купец не играл и не мог играть роль ремесленного мастера, а само предприятие не числилось среди ремесленных, так как подчинялось не ремесленной управе, а Департаменту мануфактур и внутренней торговли, позже переименованному в Департамент торговли и мануфактур министерства финансов.
Объединяющим принципом для всех этих мастерских: в городе или на селе, были ремесленные практики, т. е. ручной труд, как основополагающий принцип, с применением инструментов, незначительной механизации, а позднее и небольших двигателей. Поэтому понятия «ремесла» и «кустарной промышленности» можно включить в общее понятие «мелкой промышленности». В более широком значении, понятие ремесла включает в себя ремесленников, технологии и институты, причем, граница между ремесленным продуктом и высокохудожественным произведением: художественное литье, ковка, изделия из дерева, ткани, кожи, и т. д., зачастую трудно различима. Кроме того, ремесла могли сильно отличаться по части необходимой технической подготовки ремесленника. Изготовление сложных механических и научных инструментов, часов или машин требовало гораздо больше вложений средств, времени и сил в образование специалистов, нежели, к примеру, в ложечном ремесле или при плетении корзин.
Ввиду своей высокой социальной гетерогенности, слой городских ремесленников объединял в себе самых разных представителей городского ремесла. С одной стороны, это состояние вечно–и временноцеховых мастеров, являвшееся после 1785 года частью сословия мещан, позже — сословие цеховых ремесленников. С другой, множество промежуточных состояний ремесленников из иностранцев, мещан, солдат, дворовых, помещичьих, государственных и монастырских крестьян, не состоявших в цехах. Было тому причиной российское ремесленное законодательство, чрезвычайно гетерогенное по своей топологии, или сам российский социум, но существовала на взгляд рационально мыслящего человека парадоксальная ситуация, когда наряду с видимой размытостью социальных границ возникала устойчивая идентификация себя как социального актора именно цехового сословия. Будучи формально мещанами, крестьянами, купцами, почетными гражданами, поселянами — все эти социальные группы не только смогли объединиться, но и недвусмысленно прописали в уставе клуба Одесских Цеховых ремесленников, что фактически «клуб состоит из членов: почетных, действительных и учредителей, принадлежащих по своей специальности к цеховым ремесленникам», хотя формально все они являлись представителями других социальных групп. Социальная принадлежность членов клуба, среди которых имелось 16 мещан, 5 крестьян, 3 купца, 1 почетный гражданин и 1 поселянин, накладывалась на профессию, которая идентифицировалась со «специальностью цехового ремесленника»275. Аналогичная ситуация сложилась и в Петербурге, и в других городах Российской империи.
На этом примере хорошо видно, что ремесленный труд и ремесленные практики (система обучения, профессиональные иерархия, навыки, технологии), имея универсальный антропологический характер и высокий интегративный потенциал, могли переноситься и применяться не только в ремесленной мастерской или кустарной избе, но и на предприятиях мануфактурного типа, а также на заводах и фабриках в виде «микровкраплений» отдельных ремесленных практик в заводских цехах или мастерских. В связи с этим, ремесло Петербурга мыслится как трансграничный феномен, открытая система взаимодействия различных форм не только ремесленного труда, но и труда вообще, как креативного вида деятельности. Поэтому, большое значение в исследовании уделяется связям петербургского ремесла с регионами кустарной промышленности, «городского» и «сельского», цехового, нецехового и кустарного ремесла, что обусловливало его чрезвычайную гибкость в реагировании на кризисные ситуации.
Надо отметить, что в большинстве работ советских авторов рассматривалось в основном средневековое ремесло, так как для более позднего времени его исследование считалось не столь «актуальным», что было связано с господствующей моделью стадиального развития общества276. Согласно ей, ремесленники как социально–экономический феномен относились к феодальной стадии развития. Со всё большим вступлением в права капитализма, ремесло, согласно приведенной выше схеме, теряло свое значение и позиционировалось как исключительно архаичная переходная форма, обреченная на вытеснение277.
Соответственно, в рамках проблемы индустриализации России XIX — XX вв., занимавшей внимание многих историков, ремесло имело маргинальный характер. Авторы пытались выяснить, с какого времени можно говорить об индустриализации в России и какие особенности она имела. Можно полностью согласиться с выводами, сделанными в этих исследованиях, опуская при этом их классовый подход и фокусирование на проблемах генезиса капитализма, для которого ремесло, согласно теоретико–идеологическим установкам, не имело большого значения.
Прежде всего, указывалось на тот факт, что подавляющее большинство рабочих на крупных предприятиях рекрутировалось из среды крепостных крестьян. Отмечалось, что во второй половине XIX в. российская экономика в большой степени зависела от политики государства, получая от последнего как заказы, так и значительные субсидии для их выполнения. Многообразные ограничения российским правительством частного предпринимательства и высокое налогообложение оказывали сдерживающее влияние на рост частной инициативы в экономике и промышленности. Это проявлялось в постоянной нехватке капитала, вследствие чего было тяжело конкурировать с промышленно развитыми странами Западной Европы.
Ввиду такой исследовательской перспективы на развитие (крупной) промышленности, высокоразвитое и узкоспециализированное цеховое ремесло Петербурга в эпоху индустриализации имело мало шансов привлечь к себе внимание специалистов. О каком ремесле могла идти речь, если даже крупные российские предприятия с трудом выдерживали конкуренцию их западных коллег, поставлявших более дешевую и более качественную продукцию? На самом деле, ремесленники Петербурга оказались, с началом индустриализации во второй половине XIX в., в схожем с европейскими ремесленниками положении. Крупные предприятия в некоторых отраслях промышленности полностью вытеснили ремесленников и ремесленные мастерские из их традиционных ниш производства. Благодаря этому, создавалось впечатление, что у ремесла нет развития, а значит, и будущего, отсутствует инновационный потенциал. Со временем стало ясно, что это далеко не так, и что ремесленники, в отдельных отраслях, не только смогли устоять в конкуренции с крупной промышленностью, но и освоить новые области производства.
Именно в данном контексте выводы П. Г. Рындзюнского помогают по–иному взглянуть на неоднородность и отсутствие шаблонности в экономическом развитии ремесла: «Работа промышленников по заказу купца в большинстве случаев не означала, что их заведения становились частью рассредоточенной мануфактуры. […] данная экономическая система не выходила за пределы стадии мелкого товарного производства. […] Переходные формы продолжали существовать в течение многих десятилетий и сделались как бы нормальным состоянием для большей части городской промышленности» (конца XVIII — начала XIX вв. — А. К.)278. Ремесленные занятия, имевшие наибольшее распространение в области удовлетворения повседневных нужд горожан и окрестного населения, «в большей части прочно сохраняли свою неизменную экономическую форму»279. Для большей убедительности Рындзюнский подытожил, что «достаточно убедительными данными, говорящими о такой эволюции цехового ремесла (в сторону «работы на дому в системе складывающейся мануфактуры, либо превращения ремесла в мелкотоварное производство». — А. К.), мы не располагаем ни по одному городу»280.
Современные исследования позволяют дать более дифференцированный ответ на вопрос, как развивалось и в каких условиях существовало ремесло в период индустриализации и все более доминирующего крупного промышленного производства281, в том числе горнозаводского хозяйства Урала. Уральские историки С. В. Голикова, Н. А. Миненко и И. В. Побережников предварили свою коллективную монографию выводом о том, «[…] что в отечественной историографии промышленность и аграрная среда рассматривались преимущественно как две обособленные друг от друга сферы», хотя, по их мнению, горнозаводская промышленность непосредственно влияла на хозяйственный уклад деревни и изменение в хозяйственной ориентации аграрного окружения282. Это способствовало появлению многих (художественных) промыслов, ставших неотъемлемой частью традиционной русской культуры283. В свете работы названных авторов задача данного исследования по рассмотрению обозначенных областей ремесленного труда — от городской мастерской цехового мастера до мастерской в избе кустаря — в их динамичной и органичной связи с другими формами промышленности значительно облегчается284.
До сих пор довлеет еще зачастую максималистский ригоризм В. И. Ленина, видевшего лишь «романтические предрассудки» в попытках народнических теоретиков осмыслить потенциал ремесла и «народных промыслов»285. Данная совершенно «естественная» логика в рамках неумолимого капиталистического развития становится более уязвимой, если поставить ее в сегодняшний пост–капиталистический дискурс, когда активно обсуждается движение кооперации и новые формы организации производства, вне механизмов крупного капитала и финансовых рынков286. В этом свете не только желательно, но и необходимо учитывать теоретическое наследие российской экономической мысли, выработанное такими экономистами–народниками или близкими к ним по убеждениям общественными деятелями, как В. В. Берви–Флеровский, В. П. Воронцов, Н. Ф. Даниельсон, П. А. Кропоткин, В. С. Пругавин, а также легальный марксист М. И. Туган–Барановский, взгляды которого эволюционировали в сторону социальной экономики287. В такой ретроспективе можно говорить о нереализованных социально–экономических потенциалах несбывшейся России288.
Современные историки В. Г. Егоров и О. С. Зозуля, адаптировавшие в своем научном творчестве часть данного наследия, говорят уже в совсем ином ключе о ремесленной промышленности: «Творческая составляющая содержания труда мелкого промышленного производителя докапиталистической эпохи, являющаяся его первозданным природным качеством, обусловила высокий адаптивный потенциал средневековой формы хозяйственной организации в современной реальности. Универсальные навыки рукоделия оказались востребованы в развитых экономиках. Например, труд костромского портного, работавшего непосредственно на потребителя, в 1880–х гг. приносил доход в 2,5 раза больше, чем мелкому товаропроизводителю,"работающе[му] деревянную посуду"; в 2,3 раза больше производителей валенок, работающих на рынок, в 2,5 раза больше мастеров, изготавливающих для продажи телеги, колеса, сани и т. д.»289. При этом, политизированную «средневековую форму», характерную для стадиальной схемы развития, можно без всякого вреда для смысла высказывания опустить.
Егоров и Зозуля отходят от традиционной историографической линии и говорят о кустарных промыслах как о перспективной отрасли народного хозяйства: «Однако в смысле социального потенциала и трансформации в рыночную организацию, ремесленное производство обладало значительно большими возможностями. Так, 61 из 88 товарных отраслей кустарной промышленности Нижегородской губернии, функционировавших в 1870–1880 — е гг., уходили корнями в традиционное ремесло»290. Симплификация В. И. Лениным и марксистскими историками исторической ситуации и интерпретация ее с исключительных позиций марксизма приводила к искажению специфики многоукладности российской экономики и альтернативных перспектив ее развития, упрощению более сложной и противоречивой реальности. Ведь взгляды народников по оценке Ленина всего лишь «затушёвыва[ли] полное преобладание низших и худших форм капитализма в пресловутой"кустарной промышленности"»291.
Сошлемся еще раз на статью Егорова и Зозули, указывающих на неоднородность промышленного развития и архаичность уже не самих ремесленников, а тех теоретиков, которые повторяли раз и навсегда заученную догму об отмирании ремесла: «Ремесленники, работавшие на заказ потребителя, испытывали влияние новых условий только в части необходимости адаптировать свое предприятие к влияниям"моды"и запросам сельских обывателей. При этом, докапиталистический"рудимент"традиционного хозяйства не подавал явных признаков деградации и не воспроизводил, согласно теоретической схеме Булгакова, домашнюю организацию крупной промышленности. Товарный сегмент промысла, в свою очередь, структурировался на две группы, объединявших кустарные хозяйства, отличающиеся направлением социальной перспективы»292. Именно движение кооперации и самоорганизация на локальном и региональном уровне давало им такую перспективу. Так, в Нижегородской губернии «в различные формы кооперации в 1870–1880–е гг. в модернизирующихся отраслях было вовлечено 90,4% кустарей»293. Авторы справедливо замечают, что «результаты развития кустарной промышленности к началу XX в. показали в основном правильность выбранных направлений государственной политики содействия неземледельческим занятиям крестьян», в чем неоценимую помощь оказывали «земства, хорошо ориентирующиеся в нуждах крестьянского хозяйства». Они «верно определяли свою стратегию в развитии крестьянской промышленности»294.
Понятие многоукладности используется здесь как историографический термин, применявшийся в рамках теории социально–экономических формаций, разработанной К. Марксом и Ф. Энгельсом, и в связи с абсолютизацией формационного подхода при попытке объяснить сосуществование в российской экономике «феодальных» и «капиталистических» форм производства, предполагавшим, согласно российской историографической традиции, первобытнообщинную, рабовладельческую, феодальную, капиталистическую и коммунистическую формации295. С целью избегания нежелательных с марксистским учением коннотаций, предлагаем заменить понятие «многоукладности» нейтральным понятием полиморфизма296, т. е. многообразия производственных форм. В этой связи, необходимо сказать о работах советских историков так называемого «нового направления» на рубеже 1960 –1970–х гг., которое не смогло лечь в основу анализа ремесла в рамках новой историографической традиции по ряду причин297.
Поводом для «закрытия» данного исследовательского направления послужил «рецидив» народнических взглядов с новым толкованием понятия «многоукладности», от которого напрямую зависело исследование истории ремесла298. Ведь «примитивные формы и остатки докапиталистических укладов, […] на основе старокапиталистических и докапиталистических отношений» могли рассматриваться не иначе как изживший себя архаизм299. К примеру, Ю. Н. Нетесин и В. И. Бовыкин критиковали приверженцев так называемого нового направления или «новонаправленцев», как их тогда называли300: «Историки в последнее время (т. е. ок. 1969 г. — А. К.) чрезмерно увлеклись изучением отсталых, неразвитых или пережиточных укладов в ущерб истории монополистического капитализма». В. В. Адамов заверил их, что их опасения напрасны, т. к. «изучение отсталых и переходных структур на настоящей стадии развития науки является ключом к познанию высших форм капитализма», изучение которого происходило «в полном отрыве от тех процессов, которые шли в основной толще экономики страны»301. Важность «нового направления» для изучения истории ремесла становится понятной, поскольку оно сближалось с дореволюционной историографией и «денационализаторской» школой» 1920–х гг. Диспут 1928 — 1929 гг. на конференции Общества историков–марксистов по вопросу о «наслоении хозяйственно–различных, исторически–преемственных типов», соответствующих понятию полиморфизма, наглядно показал это302.
Предполагаемое изменение фокусировки, направленной на изучение ремесла в рамках капитализма, но вне его парадигмы, позволяет посмотреть на ремесло не как на «пережиток» «традиционализма, инерции и отсталости» по выражению Дэвида Сондерса, а как на альтернативную экономическую форму организации производства303. Поэтому приходится говорить не о вытеснении фабрикой и заводом ремесла, а об их сосуществовании, что и является полиморфизмом, роль которого в экономике страны нуждается в дальнейшем переосмыслении: «[…] никаких других теоретических открытий [многоукладности. — А. К.], столь же широко раздвигающих горизонт, позволяющих логически упорядочить, систематизировать столь сложную историческую реальность, как общественное развитие России начала XX в., — никаких других столь же тонких и эффективных инструментов историки не получали и на Западе»304. Именно научные школы по истории экономики М. И. Туган–Барановского и И. М. Кулишера, а спустя примерно три десятка лет — В. В. Адамова на Урале, позволили творчески переосмыслить народнические взгляды на ремесленную и кустарную промышленность в рамках полиморфизма, как на важный ресурс российской экономики305. Не случайно, один из учеников Туган–Барановского, видный экономист Н. Д. Кондратьев, автор Новой экономической политики в СССР, репрессированный в 1930 г., был уроженцем города Вичуга, образованного в 1925 г. на месте 19 рабочих посёлков, пяти промышленных зон, одного села и пяти деревень, т. е. традиционного кустарно–промышленного района, основное население которого составляли ремесленники, промышленники, кустари и торговцы. До революции Вичугская волость была частью более крупной традиционной кустарно–промышленной кластерной структуры с текстильным, дерево–и металлообрабатывающими производствами, изготовлением одежды, находившейся в Кинешемском уезде Костромской губернии306.
О том, что роль кустарных крестьянских неземледельческих промыслов и городского ремесла во время индустриализации конца XIX в. нельзя недооценивать, говорит тот факт, что «в ряде отраслей мелкая промышленность в начале XX в. по сумме производства превосходила крупную»307. Выяснить степень интегрированности ремесла в процесс индустриализации, значит понять, какие производственные, технические и профессиональные качества и навыки существовали до этого и как они повлияли на успех или неуспех развития той или иной отрасли крупной промышленности. Важно увидеть, каким был механизм заимствований и трансформаций в ремесле и как ремесленные мастерские становились основой для появления крупных производств, как это можно видеть на примере портновского ремесла и ремесел в металлообрабатывающей, кондитерской, хлебобулочной, других отраслях производства.
Для дальнейшего изучения полиморфной социальной реальности при переходе от традиционного к современному обществу И. В. Побережников предлагает модель парциальной (или частичной) модернизации308. В связи с этим возникает ряд вопросов: должно ли сохранение таких «патриархальных» институтов как ремесло говорить о том, что этот переход от традиционного к современному обществу еще не состоялся? Значит ли это, что история ремесла должна рассматриваться лишь в контексте понятий «разложения», «дифференциации», «укрупнения», «поглощения» и «разорения»309?
Проблема социально–экономической полиморфности ремесла рассматривается как один из видов жизненного многообразия и как специфическая форма экономического взаимодействия, отличная от гомогенизированной и унифицированной экономики любого вида310. В ходе реконцептуализации понятия «многоукладность» оно наполняется новым значением. Его «старые» смыслы «отсталости» и «несвоевременности» заменяются новыми: экономико — культурного многообразия, социальной справедливости, нового качества жизни, «зеленой экономики»311. Все они являются составными частями концепции устойчивого развития312.
Новый взгляд на историю ремесла помогает лучше понять возможности и потенциалы принципов ремесленного труда сегодня и его применения в будущем. Концепция полиморфности рассматривается нами как в социально–экономической, так и в культурной плоскости, которой придается не менее важная роль, «а значение экономики, напротив, сильнее релятивируется, благодаря чему и"предпосылки"действий, и механизм действий предстают в более дифференцированном виде. Исторические соотношения сил выглядят в такой перспективе более сложными и одновременно более хрупкими, нежели при системном подходе»313.
Признаком экономико–культурного многообразия является экономически неоднородная среда. Согласно Е. К. Карпуниной, понятие многоукладности описывает «функционирование сложной хозяйственной системы, действующей в экономически неоднородной среде»314. Исследовательница отмечает, что «одним из главных признаков экономического строя России является его многоукладность, которая обусловлена широким многообразием условий хозяйствования»315. Под «укладом» Карпунина понимает систему экономических отношений, т. е. «комплексные характеристики определенных социально–экономических взаимосвязей, характеризующих, а иногда и объединяющих, определенные социальные группы населения по какому–либо одному или нескольким экономическим признакам»316. Важным является вывод, сделанный Н. В. Сычевым еще в 1999 г.: «Многоукладность как важнейший атрибут историко–экономического процесса обусловливает необходимость синхронного развития всех типов укладов и соответствующих им форм, благодаря чему достигается макроэкономическая стабильность». И далее: «Становление социально–ориентированной многоукладной экономики современного типа невозможно без опоры на достижения НТР и развития мирохозяйственных связей»317. Именно эти связи подразумеваются в концепции small manufacturing networks, развиваемой в данном исследовании. Также необходимо сказать о микровкраплениях ремесленных практик на крупном производстве в виде отдельных цехов, где может производится декоративно–художественная продукция в штучном или мелкосерийном виде. Это объясняется тем, что как на крупном (крупносерийном), так и в ремесленном (мелкосерийном) производстве, возможны именно им присущие определенные трудовые и технологические практики, трудно переносимые в другие условия.
Занимаясь историей ремесленных практик в России, невозможно оставить без внимания два важных момента в развитии исторической науки, повлиявших на рецепцию истории ремесла: историзм и теорию модернизации. Возникнув в середине XIX и в середине XX века, они органично дополнили друг друга, обосновывая взгляд на ремесло как на отживший институт, который неизбежно должен был быть заменен крупным промышленным производством. Переосмысливая термин модернизации, придется разобраться, почему, выражаясь образно, одна большая швейная или обувная фабрика явились в представлениях реформаторов целесообразнее, чем тысяча портных или сапожников, и почему сегодня стало гораздо сложнее сшить костюм или туфли по персональной мерке. Ответ на причины такого видения, когда ремесленная («мелкотоварная») форма хозяйствования рассматривается по отношению к крупному производству как более отсталая, кроется в представлениях ученых, описывающих историко–экономические феномены в духе историзма. Это предполагает, говоря словами В. Ойкена, «что хозяйствующий человек ведет себя в каждую эпоху по–разному. Считается, что наиболее отчетливо историческая изменчивость хозяйствующего человека проявляется в том, что раньше он действовал согласно"принципу удовлетворения потребностей", а вот в эпоху капитализма действует уже на основе"принципа максимизации дохода". Противопоставление этих двух принципов и смена одного из них другим и составляет основной предмет доминирующего учения о хозяйственном духе»318. И далее ученый говорит принципиально важную вещь для данного исследования: «Однако капитализм приходящ — посткапиталистические [..] хозяйственные системы снова приведут к победе принципа удовлетворения потребностей», что является сегодня для всех современных обществ в контексте устойчивого развития первоочередной задачей319.
150 лет спустя видны плоды этого развития и они неутешительны. Крупная капиталистическая индустрия превратилась в огромную машину по производству массовой продукции, бóльшая часть которой через сравнительно короткое время оказывается на мусорной свалке. Крупная промышленность, пользующаяся идеологией «научно–технического прогресса» и новой индустриальной революции, оказалась пожирателем жизненного пространства человека, уничтожающим живую природу вокруг него, отравляющим питьевую воду и воздух, заполняющим потребительскую корзину суррогатами. В данном контексте хочется спросить использовало ли человечество данный ему шанс быть модерным320. Проблема выбора, перед которой был поставлен человек на протяжении последних 150 лет, если прислушаться к Бруно Латуру и Бенжамину Штайнеру, так и не была решена. Человечество так и не смогло стать модерным, а значит найти гармоничное решение по интеграции традиционных ремесленных и культурных практик в современное индустриальное общество гиперпотребления. Как результат последнего, все чаще возникают гиперкризисы, ставящие под вопрос существование всего человечества321.
Конечно, было бы недопустимым преувеличением обвинить индустриальную революцию и технический прогресс во всех бедах сегодняшнего дня. Без них многое, что сегодня считается само собой разумеющимся: высокий жизненный стандарт и комфорт, ставшие неотъемлемым атрибутом индустриальных и постиндустриальных обществ, было бы невозможно. Благодаря им решены важнейшие вопросы жизнеобеспечения человечества, добычи полезных ископаемых, производства электроэнергии и многого другого. Мы обращаем внимание на то, что без ремесла, ремесленного продукта и ремесленного труда любая культура, фундаментом которой является ремесло, стала бы невозможна. Поэтому ремесло, с одной стороны, и модернизация или индустриализация, с другой, являются понятиями, дополняющими друг друга. В этом смысле, история конкретного ремесленника может дать «лучшее понимание тех обстоятельств и мотивов, которые определяют поступки действующих лиц: их многослойность и противоречивость рассматриваются как"культура", направляющая человеческую деятельность»322.
Сэйбель и Зайтлин, пользуясь термином промышленных районов, имеют ввиду именно кооперацию малых и средних предприятий, сочетающих высокотехнологичное ремесленное производство и уникальные компетенции ремесленного мастера, а не промышленные районы в классическом понимании старопромышленных районов: таких как Нижняя Силезия, Урал, Донбасс, Рур, для которых характерны добывающие и отрасли тяжелой промышленности323. Это районы, пик развития которых пришелся на конец XIX — первую половину XX века, связанны с высокими экологическими рисками и тяжелыми последствиями для окружающей среды324. Пример традиционных ремесленно–промышленных сообществ, организованных в индустриальные округа (дистрикты), можно найти в Италии: Terza Italia (Третья Италия), представляющие собой не только экономический, но и социокультурный феномен в более широком контексте325.
В России политика по стимулированию кустарного и ремесленного производства во второй половине XIX — начале XX в. проводилась с помощью земств как органов местного самоуправления, организацией курсов профессионального образования326, промышленных и кустарных выставок327. К 1912 году в общественности, среди ученых–экономистов и хозяйственников–практиков, появилось понимание того, «что успешность мероприятий земства по развитию кустарных промыслов зависит от единства трех направлений: улучшение техники производства, увеличение размеров кредита и организация постоянного сбыта»328. Вследствие этого «пореформенный период был отмечен бурным ростом протоиндустриальной промышленности — кустарных промыслов», составлявших не столько конкуренцию, сколько готовивших кадры для ремесленников Петербурга329.
Характеризуя развитие кустарной промышленности в России, М. И. Туган–Барановский отмечал: «В России кустарная промышленность имеет широкое развитие в деревне, особенно в центральном районе, преимущественно там, где земледелие по тем или иным причинам не удовлетворяет потребностям населения, малоземелье является одним из важных условий возникновения кустарной промышленности… Но не нужно преувеличивать значение этой связи: совершенно неправильно мнение тех, кто видит в кустарной промышленности промысел только подсобный при земледелии, ибо сплошь и рядом, наоборот, земледелие является подсобным занятием для кустаря»330.
С 1990–х гг. происходит переосмысление важной экономической роли мелкой крестьянской промышленности, с одной стороны, благодаря фундаментальным разработкам этой темы предыдущих десятилетий, с другой, новым методологическим подходам331. Как отмечает М. В. Карташова, «в последние годы появляется масса статей, диссертаций и монографий, посвященных изучению кустарных промыслов в Российской империи»332. Мы придерживаемся классификации кустарных промыслов, предложенной этим автором и включающей в себя 6 групп: деревообработку, металлообработку, обработку волокна, обработку кожи, обработку минералов, прочие (смешанные) промыслы: «Эта классификация позволяет охватить все промыслы, не усложнять структуру и в то же время она не противоречит Статистической классификации видов экономической деятельности в Европейском экономическом сообществе (редакция 2) — Statistical classifci ation of economic activities in the European Community (NACE Rev. 2)»333.
Кустарная промышленность в пореформенные десятилетия, как и городское ремесло, показывала способность развиваться, помимо или вне парадигмы крупного индустриального капитализма, и генерировать из своей среды самодостаточные субструктуры. Здесь можно говорить о двух типах мелкого и крупного предпринимательства, связанных с различными социально–экономическими и технологическими практиками, взаимодополняющими друг друга334. Именно этот практический опыт в сочетании с народническими концепциями развития народного хозяйства, когда поддерживаются и мобилизуются малые формы предпринимательства, привел к повышению объемов правительственного кустарно–промышленного финансирования. М. В. Карташова пришла к выводу, что «[…] основным фактором, влияющим на объемы правительственного кустарно–промышленного финансирования, являлись объемы региональных вложений в кустарно–промышленную политику. […] превалирующая часть финансовой помощи шла на восточно–европейские земские губернии и на Урал», — в те районы, где существовала неблагоприятная экономическая ситуация в связи с упадком сельского хозяйства и фабрично–заводской промышленности с целью поднятия благосостояния населения335. Отметим, что при этом наблюдается тренд концептуального разворота в сторону применения данного опыта в развитии современного предпринимательства в рамках государственно–частного партнерства (ГЧП)336.
Говоря современным языком, посредством микрокредитов ремесленники и кустари должны были избавиться от излишней зависимости от скупщиков и кредиторов. Потребительский и кооперативный кредит получил сегодня вторую жизнь благодаря системе микро–кредитов экономиста из Бангладеш Мухаммада Юнуса. Его успех вполне сопоставим с аналогичной российской историей успеха последней четверти XIX — начала XX века337. Схожие эффекты описал П. Гестрелл в своей статье об экономическом и социальном развитии России в начале XX в. По его мнению, увеличение числа торговых и кредитных кооперативов (не в последнюю очередь среди кустарных промысловиков и ремесленников. — А. К.), свидетельствовало о растущем процветании и динамизме российской экономики последнего периода монархии338. Новым словом в исследовании темы крестьянских промыслов, промысловых кластеров, торгово–промысловых сел или «незаметной промышленности» стали работы петербургского историка И. И. Верняева339.
В контексте сказанного, вполне понятен призыв Л. Б. Алимовой к уходу «от одностороннего подхода изучения только стратегически важных отраслей промышленности, поскольку это не позволяет увидеть всей сложности процессов и явлений, происходивших в период генезиса капитализма, индустриализации и модернизации экономики. Вышесказанное в полной мере относится к производству роскоши, возникшему в условиях рыночных отношений, но по целому ряду показателей, находившемуся вне законов рынка»340. Можно лишь присоединиться к данному пожеланию, и попытаться дополнить большое количество работ, «посвященных изучению имущественного уровня, структур потребления, бытовой материальной культуры различных слоев российского общества, словом, всего того, что относится к проблемному полю истории повседневности и входит в сферу историко–антропологического интереса»341.