Блокада

Анатолий Даров, 1964

Автобиографический роман Анатолия Андреевича Дарова (Духонина, 1920–1997) имеет длинную историю. Весной 1942 г. автор был эвакуирован из осажденного Ленинграда в Пятигорск, где летом попал под немецкую оккупацию. Первый вариант книги был написан по свежим следам и публиковался под названием «Ленинградский блокнот» в газете «Новая Мысль» в Николаеве в 1943 г. Публикация вызвала нездоровый интерес гестапо, и следующий вариант автор издал уже после войны, в 1945 г. в Мюнхене, будучи беженцем, малым тиражом на ротаторе. Но книгу заметили и положительно оценили эмигрантские критики. Части ее печатались в журнале «ГРАНИ» в 1954–1955 гг. под названием «А солнце всё же светит», затем по-французски в издательстве «Галлимар», где роман выдержал семь изданий, а Харрисон Солсбери в известной книге «900 дней» во многом опирался на показания Дарова. Окончательный вариант романа «Блокада» вышел в Нью-Йорке в издательстве братьев Раузен в 1964 г.

Оглавление

12. Дракон, упавший с неба…

Когда это было? Какой-то студент влетел в общежитие с батоном белого хлеба в руке и объявил:

— Этот хлеб получен мной непосредственно из рук самой очаровательной работницы прилавка славного Питера. Спешите видеть! Новая булочница в новом магазине на Лермонтовском проспекте.

Все бросились в булочную. Кому надо и не надо — все купили хлеб. Какой-то первокурсник знакомился по всем правилам:

— А я вас знаю, вас зовут Маруся.

— Нет, Нина.

— Ах, да, Нина. Очень приятно. А меня — Ваня.

Теперь, как всякий видевший виды ловелас, Ваня должен назначить свидание и постараться хотя бы ради первого раза не опоздать. В большом городе любовь бывает в большой зависимости от трамвая, но здесь — рукой подать, и Ваня уже поспешил сообщить Нине, что «мы тут по-соседству, в общежитке, знаете?». С места в карьер он старается ликвидировать опасность соперничества: «Наших тут много болтается. Вы не того… Они все — прощелыги и насмешники. Циники, как говорится».

Обычно такой разговор прерывает какой-нибудь покупатель или свой же брат из циников, и Ваня ретируется: «Так вы закрываетесь в 10? Я буду ждать». Это — шепотом, свистящим, слышным даже на улице.

Познакомился и проводил Нину домой один Ваня, другой, третий. Все познакомились и проводили. И все возвращались с кислыми минами: «Девушка не из тех, а из этих, и не из этих, а из тех».

Только одного Сашу Половского не зацепило это повальное увлечение, а Дмитрий, в тот год опоздавший к началу учебы, познакомился с Ниной последним.

— Я давно о вас наслышался, — сказал он.

— А я вас первый раз вижу. Что же вы раньше не заходили?

— Боялся влюбиться. Вся общежитка в вас влюблена. Ведь скоро сессия. Что тогда делать?

— Не бойтесь!

— А когда вы сегодня…

— Кончаю работу? В десять. Приходите и ждите.

Такое начало ему понравилось. Повадился провожать — благо недалеко: жила Нина в одном из деревянных домиков, целой деревней осевших за Балтийским вокзалом. Потом… Что было потом?.. Сессия, какой-то грипп, Тоня. Но сердце, занятое другой, отметило где-то в уголке своей капризной памяти: хорошая девушка Нина. И недаром отметило.

…Давно ли это было?.. Было ли это время счастливым?.. Нет, это было не так давно, и время было не таким счастливым, каким оно вспоминалось в сентябре 1941 года и каким оно кажется иногда в минуту слабости автору, когда все ушло в почти потустороннее далеко.

Не всегда удается переменить, как пластинку на граммофоне, воспоминания. Пойми меня, читатель, искушенный в воспоминаниях, особенно — мастер воспоминаний, эмигрант: студенческие годы, первые влюбленности, и главное — какой бы то ни было мир. Такой забытый и такой недавний мир.

Дмитрий хотел есть. После окопной янтарной чечевицы сидел на студенческом пайке: 200 гр. хлеба и кипяток, иногда с сахаром вприкуску. Кусочки сахара стали разменной монетой. Жиров и мяса на месячных карточках теперь, если даже не есть вволю, хватало на одну неделю — не больше.

Все чаще и чаще хотелось есть неожиданно, рефлективно: идешь по улице, увидишь булочную с круглыми желтыми, как сдобный хлеб, буквами на вывеске — как не зайти?

Месяц только начался, а талонов на карточке у Дмитрия оставалось немного, она была уже «куцая» — не везде по ней дадут хлеба: забирать на много дней вперед запрещалось.

Но все же он решил рискнуть. В булочной на проспекте Майорова (б. Измайловский) было две очереди — к двум весам. Опытным взглядом оценил продавщиц — какая добрее. Определенно — блондинка. Но… неужели она? Да, это была Нина! Вот, если она улыбнется — и на щечках появятся ямочки, когда-то сводившие студентов с ума. «Воронки от поцелуев» — назывались эти ямочки. Но Нина не улыбнулась. Она работала механически, не глядя на покупателей. Какие теперь покупатели? Просители… Дмитрию показалось, что и он сказал просительно-виновато:

— Здравствуй Нина. Вот неожиданная встреча. Можно получить хлеб на после?

Золотистые ресницы ее вздрогнули.

— Митя, — спросила она тихо, грустно. — Откуда?

— С окопов. Так можно аж на после-после завтра?

— Конечно. И подожди меня, если есть время. Я быстро кончу свой хлеб и выйду.

Он ходил по проспекту, натыкаясь на бетонные надолбы, лестные знамения рогаток, и медленно жевал хлеб, начиная с коричневой, почти черной верхней корки. Пористая желтая нижняя корка, панцырьком предохраняющая мякушку, была с этой мякушкой отложена на завтра. «Завтра» пришло через пять минут… Он думал о том, что значит «кончу свой хлеб». Это и было первое, о чем он ее спросил, когда она вышла.

Она не удивилась такому вопросу после стольких-то «лет и зим», — ответила:

— Каждая продавщица принимает, строго по весу, определенное количество хлеба. Иногда его можно продать быстрее чем за 7–8 часов, особенно теперь: моментально расхватывают. Скажи лучше, где пропадал?

«Ну и свинья же я, — подумал он. — Такая девушка! И почему я перестал «ухаживать»? И хоть бы написал…»

— Хоть бы написал, — сказала она, снова тихо и грустно.

Это было новое в ней, так шедшее к ее бледному, простому лицу, — тихость, печаль. Только ли в ней? В те дни таким был лик всего Питера-града, да и всей России.

— Я сидел, — неожиданно для себя соврал он, — шесть месяцев сидел в НКВД.

Попробуй кто-нибудь не поверить. Даже самый бессовестный лгун обидится: что, за человека не считаете? Она даже не спросила, за что сидел и как.

— А меня перевели вскорости в другую булочную, и никого из «господ неврастеников» больше не видела.

— Почему не эвакуировалась? — вопрос был обычным в Ленинграде тех дней.

— Все равно, куда ни поедешь, война. Отец уже убит. Мама поехала на лето домой, в деревню под Лугой, теперь там немцы. Мы с сестренкой остались одни в квартире. Пойдем к нам?

Он не успел ей ответить — завыла тревога, пятая или шестая за день. На этот раз — запоздалая тревога: в небе гудели надсадно моторы. На этот раз — роковая тревога.

В ясном вечернем небе, будто густой толпой, но если всмотреться — стройными эшелонами, прямым курсом шло несколько сот черных самолетов — медленно, бесстрашно, не обращая внимания на трескотню зениток. Загорелся один, пошел на спуск другой, почему-то отстал третий самолет. Но остальные, не нарушая строя, идут, идут. Вот уже первый косяк бросает зловещую тень — пока еще не бомбы — на крыши центра города. Идут дальше. Под ними, подожженные бортовым огнем, пылают аэростаты воздушного заграждения — огромные, похожие на акул, готовых, казалось, ринуться на врага. Но это беззубые акулы.

А черные машины все плывут, плывут в небе, все не бросают свой груз, гребут к какой-то им одним известной черте. И вот они, наконец, измотав весь город ожиданием, игрой в безвыигрышную лотерею смерти, достигли своей цели. Несколько бомб, легко прошелестев, разорвались негулко: пробные, по зениткам. И разом куда-то — пачками, гирляндами, гроздьями, сотнями тонн металла, раскаленного, будто прямо из доменной печи, адской печи войны. Близко взвыло, рвануло, сотрясло.

— Ишь, как они нас, как они нас, — причитал какой-то рабочий в толпе, в подворотне.

— А слышите, гарь-то какая? Как на кухне.

— Не склады ли разбомбили?

— Молчали бы уж. Некоторым прямые попадания почему-то нравятся.

— Сама попала пальцем в небо, дура.

— Сам дурак!

— Что-о-о?

Подъехал на велосипеде милиционер в грязи и копоти. Все к нему:

— Где горит? Что?

Отдышавшись и закурив, и еще помедлив, замызганный представитель власти сказал:

— Бадаевские склады горят, вот что. Сам только что оттуда… А вы бы рассредоточились, граждане.

— Валяй, валяй! Лучше бы склады рассредоточили. Вот сгорит все зараз, что будем жрать? Теперь конец…

— Довоевались, идолы.

— Бить «их» некому!

— Как же, теперь есть кому.

И тот же рабочий:

— Ишь как они нас, как они нас…

* * *

Бомбардировка длилась около часа. Выходя на улицы после отбоя, люди останавливались в горестном изумлении.

Слоеные черные грозовые тучи сцепились, упали на землю и бешено клубились в руках огня, в растопыренных пальцах — языках пламени, в когтях дракона, тоже сорвавшегося — или сброшенного — с неба. Все змеилось черными и красными полосами, вспыхивало ярко и трескотно, взбухало космато, рассыпалось вокруг. По улицам в районе пожара метались толпы обезумевших крыс.

Огненный дракон изгибался и трепетал, силясь оторваться от земли, вскарабкаться вверх, в чистую синеву — охладиться.

По тяжелым слоям — ступенькам дыма — юрко взбирались на небо краснорубашечные грузчики с мешками крупы, пшена, сахара и хлеба, хлебца, хлебушка.

Широкие полотнища пламени то рвались с треском, то вздувались, как паруса, льнули к высокой, чудом уцелевшей трубе, как к мачте корабля, плывущего по волнам дымного моря, — прямым курсом в небо.

Горели Бадаевские продовольственные склады — кладовая города. Из еще сильных и крепких рук осажденного Ленинграда был выбит самый крупный и надежный козырь.

Жирен был дым от сгоревших жиров, причудливо разбухал, как тесто на дрожжах, — от испепеленной муки, горек от расплавленного сахара. Горько было сознание бессилия перед этой фатальной бедой, имевшей такие гибельные последствия.

Над черным ликом пожарища долго носились дымы и дымки, демоны теперь уже неотвратимого ГОЛОДА.

* * *

Около домика Нины упало несколько бомб. Вылетели не только стекла, но и рамы, и двери. Во дворе, среди разбросанных вещей, на узле сидела сестренка Тамара и плакала, утирая слезы кулачком. «Совсем ребенок, — подумал Дмитрий, — и хорошенькая».

— Вот ты там себе работаешь, а меня здесь себе раз-раз-бом-било, — сказала она, тонко всхлипывая. — А это кто такой?

— Митя. Помнишь?

— Ага. Это, который студент? Вот хорошо! — она вскочила с узла и побежала в дом.

Около домишек толпились люди.

— Вот какой разгром фашистов получается, — сказал какой-то железнодорожник, приветливо улыбаясь Дмитрию, как старому знакомому. — Успевай только поворачиваться. Намедни в нашем доме слева стекла вылетели, а нынче справа. Как говорится, и в хвост и в гриву… А ужо, гляди, долбанут в анхвас.

— И зеркало раз-раз-бомбили, — в окно выглянуло чумазое личико черноглазой Тамары, и сама она выпрыгнула, как коза, на чемодан.

Он треснул, Нина ахнула.

— Дура неумная.

— Оно известно — дитё, — сказал рабочий, — а вы бы принимались за дело, пока не темно. И помощник есть.

Кое-как забили окна фанерой и досками, навесили дверь. В коридоре лежало много досок.

— И откуда взялись? — удивлялась Нина, — вот кстати.

— Кста-ти, — передразнивала ее Тамара, — с неба падали, а я собирала: бывает же, рыбы падают с неба, и разные лягушки. А тут — доски. Да еще в бомбежку. Что удивительного? Хорошо еще, что не на голову.

— Они, наверно, не падали, а под руку попадались, — сказал Дмитрий.

— Все могло быть. Главное, на мой взгляд: не теряться.

Женщина с перевязанной рукой ходила по двору и у всех спрашивала:

— Куда девались мои досточки — ума не приложу. Вы не видели, случаем?

— Случаем, — ворчала Тамара. — Тут света не взвидишь, а она — доски захотела увидеть.

Где-то чья-то ловкая и добрая рука соединила оборванные провода, и в домишках зажегся свет. Далекая и, очевидно, да, конечно, красивая и нежная женщина мягко сказала:

— Продолжаем нашу передачу. Слушайте концерт-лекцию «Венский вальс».

— Я предпочитаю венскую булочку. Впрочем, у нас кое-что есть. Вот мы сейчас управимся, — сказала Тамара и, подоткнув юбку выше колен, вальсируя под музыку, принялась подметать пол и наводить порядок, т. е. рассовывать вещи под кровати.

К чаю у сестер нашлось довоенное печенье и шоколад.

— Теперь мы тебя, мил-дружок, не отпустим, — щебетала Тамара, — как хочешь, а оставайся с нами.

— Вы уже на «ты»? — спросила Нина.

— Мы на «мы», на мой взгляд.

— Ты у меня домыкаешься сегодня. Пойди-ка, достань это самое…

В квартире из трех комнат одна была «безработной». Тамара долго возилась в узлах, потом, с таинственным видом держа руки за спиной, подошла к столу.

— Угадай — что? — и, не дожидаясь ответа, подняла над головой бутылочку водки.

— Золотая рыбка в золотой ручке, — сказал Дмитрий и был награжден таким взглядом… Пожалел, что ему не 16 лет. В России со времени «Героя нашего времени» юноши в 20–25 лет уже вздыхают об «ушедшей» молодости.

И Тамара, дитя Северной Пальмиры, тоже сказала эту сакраментальную фразу, в войну сбившую многих с пути: «Все равно — война». И выпила, как большая, не моргнув глазом, только закашлялась.

Постелили Дмитрию прямо на плите, на Тамариных досках. Спал, как в детстве на полатях, с легким отрывом от пола, от избы — в мир полупрошлый, полубудущий, фантастический мир русской детворы, засыпающей под вой метелей — белых ведьм.

Ночью была еще тревога, но ее даже не слыхали. Начали привыкать.

Ранним утром сестры провожали Дмитрия, как на войну. Какой-то узелок, тысяча пожеланий — и главное: «Приходи, не забудь; дал слово».

Обводный канал все еще тускло мерцал в дыму. Не в дыму — столбом, не в дыму — коромыслом. Над тлеющим пожарищем повис огромный, бесформенный, обглоданный огненными вихрями слоеный пирог дымных туч. Было из чего небу его выпечь.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я