Судьба калмыка

Анатолий Григорьев, 2007

1943 год. В небольшой сибирский поселок приезжают первые эшелоны с депортированными калмыками. Они еще не до конца представляют, с какими трудностями им предстоит столкнуться. Но самые тяжелые судьбоносные испытания ожидают главного героя книги. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

Глава 2

Громадное сибирское село — Шалинское, своими деревянными избами и хозяйственными постройками словно покрывалом — шалью было накрыто множеством оврагов и бугров, спускающихся почти вплотную к болотистой речушке — Верх-Есауловке. Непонятно почему, но люди упорно строились в неудобьях, натаскивая землю на рытвины и промоины. Село словно скатывалось вниз от ровных нормальных земельных угодий, спеша застроить многокилометровый уклон, изрезанный оврагами и морщинами. Так и осталось загадкой, почему это село оказалось в стороне от известного московского кандального тракта и транссибирской железнодорожной магистрали, проходящих всего в десяти километрах от него. Село старинное, со времен Ермака, и не каждый знает, что из маленькой деревушки, а некоторых пор и станции — Камарчаги, есть хоть и трудная, но проезжая дорога в Саяны, проходившая прямо через центр села, через болотистую низину и речушку по длинному деревянному настилу, устроенному на сваях. Мост был важной артерией связи с далекими таежными селениями, куда убегала дорога. А таежный край — богатый край — деловой древесиной, зверьем — пушниной, различными рудами, не говоря уже о кедровом орехе, ягодах и грибах. В старину из этих мест хаживали через Саяны и в Монголию. Может быть и скрывало это село собой дорогу в манящие далекие страны. Кто его знает. При советской власти это село приобрело статус районного центра. До центральных дорог недалеко, удобно вывозить зерно, скот, древесину, взамен получать технику, необходимый для жизни провиант и материалы. А главное, по реке Мане, протекающей почти посередине района, плавь себе лес из самых глухих уголков тайги района, прямо в Красноярск. Удобно, прямо в центр края. Вот и назвали этот район Манским. По реке Мана.

В военные годы, как в гражданскую, так и в Отечественную, в Шалинском формировались полки для отправки на фронт. Пешим шагом десяток километров — и прямо в эшелоны. Затаскивалась сюда в мастерские покореженная техника с мест боев, приводилась в порядок, испытывалась и с новыми солдатскими расчетами уходила назад, в бой. Жизнь здесь бурлила, как в водовороте. Переполненные тыловые госпитали на справлялись с лечением солдат, особенно тяжелых. Куда их? А вот в такие места. Да и легко ранение, быстрей здесь лечились, вдали от грохота. Вроде как и дома побывали, да и попутно попадали во вновь сформированные части. Около госпиталя всегда было полно народу. Крутились вечерами девчата — молодость-то брала свое.Чуть подвыздоровев, солдатик еле-еле ковыляя, уже считал себя обязанным познакомиться и погулять с девчонкой. Сюда приезжали на лошадях, с бочками и забирали отходы из столовой для свиноферм из рядом лежащих деревень. Да и чего греха таить, много чего годного находили местные жители в пищевых отходах. Годы-то были голодные и граммы хлеба — 200 на иждивенца и 400 на работающего в сутки — были без приварка, как глоток воды в пустыне. Шла война. Была жесткая карточная система на продукты. Давалось столько, чтобы человек только был живой. Кто-то терял их, кто-то грабил. Кто мутнеющим взглядом смотрел как малолетние дети собирали со стола хлебные крошки ее дневного пайка. И на вопрос: — А ты ела, мама?

Отвечала: — Да, детки, ешьте, ешьте, завтра еще будет. А до завтра не доживала с голодухи. Все было. А кто-то жировал, и боясь показать свою сытую жизнь людям, скармливали хлеб и другие продукты собакам. Как же так получилось? Вот война идет два с половиной года, а крупы, сахар наглухо исчезли. А такая необходимость в хозяйстве, как иголки, нитки, пуговицы, гвозди и всякая мелочь, за что ни кинься, — будто и не производили их никогда. А у спекулянтов были. Втридорога. И лекарств — никаких. А как жить дальше? Мужиков почти в каждом дворе поубивало, или пропал без вести — ну, тут хоть какая-то надежда была, хоть и ненадежная. Поползли слухи, попал если в плен — враг народа. Останешься живой или нет — неизвестно. Многих расстреливали. Вот с такими невеселыми мыслями тянула за веревку санки с грузом молодая бабенка. В гору санки тянуть было тяжело и сзади палкой их подпирал ее старший сын девяти лет, молча сопел и хлюпал носом. Другой, семилетний, закутанный в большой платок с головы почти до колен, семенил рядом то с одной стороны, то с другой, и постоянно канючил: — Мамка, ись хочу, и ноги замерзли. Вон Тольку-то везешь, ему хорошо. Ты глухая че-ли, все молчишь? А нас зачем разбудила? — злился малыш. Мать наконец остановилась, подошла к санкам, отвернула в изголовье отдушину и увидев закуржавевший иней вокруг лица и на ресницах младшего четырехлетнего сына, укутанного в ряднину и привязанного к санкам, прошептала:

— Живой, Толичек?

— Больно мама!

— Терпи, терпи, скоро уж!

— Опять бинты отдирать? — скривился ребенок.

–Не мой родной, не! Не дам!

— Не давай мамочка! — задергался в плаче ребенок.

— Колик, Вовик! Мы не дадим срывать бинты?

— Толька, ты че! Мы не дадим тебя обидеть, — враз подскочили братья и нагнулись над ним.

— ПодЫхайте на няго, и ён успокоиться.

Братья шумно задышали в отдушину и меньший захихикал:

— Хватит, сопли капают!

— Ну, будя! — и мать из рукава фуфайки достала тряпочку и вытерла личико меньшего.

— Мам, а почему ты белоруска? — вдруг выпалил средний. — Мальчишки дразнят нас. Белорусы жопы русы.

— Ай, маленькие мои! — обняла она обоих. — Тятя ваш русский, а я белоруска, все равно мы русские, християне мы. Ня слухайте вы никаго. Вы сибираки!

— Ой, мамка, когда ты научишься по-русски говорить?

— А вот Толичек оздоровеет и научусь.Вы поможете. А покуда хадИм детки, а то замерзнем. И закрыв отдушину на сыне, она потянула вновь санки дальше. Идти стало легче, подъем закончился. Мороз пробирал до костей. Январский, трескучий, сибирский. Маришка горестно вздохнула, взглянула на свинцовое небо, которое только-только начало светлеть и заспешила, хрустя по снегу подшитыми валенками. Ребятишки ягнятами бежали с обеих сторон. Она побоялась оставить их в нетопленной избе, да и топить уже было нечем, вся изгородь огорода была разрублена на дрова. Лес был не очень далеко, но зубами дерево не прогрызешь, пилу со двора кто-то утащил. Топор затупился. Росшие кусты у речки (ивняка и черемухи) можно было как-то рубить, но проклятое болото, плохо замерзающее даже в крепкие морозы, поглотило безвозвратно не одну душу и она запретила ребятишкам подходить туда. И они с гурьбой мальчишек днем ходили в лес за сучьями. Но что мог принести семи-восьми лет ребенок сквозь глубокие снега? Что-то несли, обмораживались. Хорошо если мать была дома или вместе с ними. Могла помочь, растереть. Ценился гусиный жир. Меняли на последний кусок хлеба. А если матери были на работе, обмороженные носы, щеки, уши кровоточили месяцами.

Маришка ходко шла, часто оглядываясь на санки и изредка предупреждала бегущих-то рядом, то сзади ребятишек, норовивших подъехать на санках.

— Помилуй бог, садиться к Толичку нельзя, вавки у него будут, кровушка пойдеть. Тоды точно бинты сорвуть.

— Все Толичек, Толичек! — ревниво заныл опять средний пацан.

— Ой Колик ты мой Колик! — знал бы твой батька, яка бяда и жизня у нас, из-за проклятых фрицев. А може где живой ён, у госпиталях где лежит? Можа, ошибка вышла с похоронкой? Так уже два года как пришла. И тихо зарыдав, она засморкалась в рукавицу.

— Колька, щас как дам пинка, зачем мамку расстраиваешь? — дернул его за рукав Вовка.

— Не дяритесь детки, скоро доедем. — Расстроенная женщина мучалась воспоминаниями.

— Эх, Сенечка, ты мой родной, как же ты не уберег себя? И я без тебе деток не могу уберечь. Дочечку Манечку в прошлом годе в мерзлу землю закопала. Не сберегла я ее, — давила в себе рыдания Маришка. — Крошечкой ты яе оставил и двух лет не прожила деточка. И кормить нечем, и работа проклята, догляда нету за детками. Глотошная задавила Манечку. Ох, Господи ты мой, почему ты допустил это? А тут с Толичком бяда стряслась, обварился кипятком малец. Божачка, ты мой Божачка, как теперь оздоровить яго? Мучаюсь сама, мучаю деток и яго.

Оглянувшись назад она увидела, что сыновья недавно бежавшие рядом изрядно отстали от нее.

— Ой, чаво это я задумалась. Хадим, детки, хадим» — приостановилась она.

— Устали мы мамка.

— Недалече уже, потерпите.

Голодные, усталые ребятишки подошли к ней и они уже не спеша похрустели снегом дальше. А Маришка никак не могла выбросить из головы тот день, когда произошла трагедия с ее младшим сыном. За три дня до нового года она поздно пришла с работы с ночной смены домой. Во-первых, смена закончилась почти в восемь утра. Во-вторых домой топать никак не меньше часа. Ей шли на уступки, и в ночную смену ставили редко. Но она часто просилась в ночную сама. Отдохнув часок-два после ночной она могла что-то сделать дома днем. И дров заготовить, и постирать, за ребятишками приглядеть, накормить как-то. В тот день, придя с работы, она первым делом кинулась топить печь. Изба за ночь выстудилась и ребятишки вставать не спешили. Баловались в постели, хотя старший всегда, вставая, затапливал ее сам. Она боялась пожара и не настаивала, чтобы печь топили дети. Но потом привыкла, да и дети были понимающими, рано взрослели из-за голодной жизни. Ребятишки терпеливо ждали пока мать варила овсяный кисель. В избе стало теплее. Ребятишки вылезли из постели, оделись и толкая друг друга умывались у рукомойника. Мать вылила в алюминиевую чашку кисель, разрезав кусок хлеба на три равные части, положила на стол три деревянных ложки.

— Седайте снедать детки. Кисель горячий, дуйте. Толичека не обижайте.

— А ты, мам?

— А я… Я на работе снедала.

И Маришка взяв ведра пошла к речушке за водой. Ребятишки хихикали, отщипывали крошки хлеба, отправляли в рот, посасывая их — наслаждались.

Володька на правах старшего заявил:

— Поровну хотите кисель лопать?

— Хотим, хотим! — взялись за ложки младшие.

— Тогда берите ложки и загораживайте в чашке свою часть. Колька, сколь ты хочешь?

Тот сузил глаза примериваясь и воткнул ложку в середину жидкого киселя чашки.

–А ты, Толька?

— А я вот столько хочу! И он поставил ложку Еще дальше середины чашки.

— Ого! Мне совсем мало осталось! — с напускной обидой сказал Володька. — Ну ладно, пока горячо, ешьте потихоньку хлеб и держите свою долю киселя. Перемигиваясь и хихикая, Колька с Толькой жевали хлеб и закатывались в хохоте, наблюдая, как Володька спешно дул на кисель и жадно глотал его. На его носу выступили капельки пота. Вернувшуюся с водой мать ребятня, увлеченная каждый своим делом, не заметила. Поставив ведра, Маришка удивленно наблюдала эту картину.

— Колик, Толичек, а вы почему не снедаете?

— А мы потом свои доли съедим, щас Вовка свою долю съест.

— Ой! — взвизгнул Колька. — Он уже полчашки слопал!

— Ах трясця тваей матяри! — дрожащими руками Маришка сдергивала с гвоздя полотенце. Мигом оценив обстановку, Володька сграбастал свой кусочек хлеба и юркнул под кровать. Оставшиеся за столом братья молча принялись хлебать кисель, которого по оценке Кольки на двоихосталось меньше, чем слопал Вовка. Маришка суетясь и ругаясь, заглядывала под кровать, пытаясь извлечь оттуда нашкодившего сына. Но не тут-то было. Маришка разрыдалась и ткнулась на кровать.

— Божачка, ты Божачка мой, как мне дальше жить, чем кормить детей? На чугунной печурке стояло два чугунка с водой, один ведерный, другой поменьше. В ведерном чугуне варился щелок, просеянная березовая зола, кипятившаяся в воде, потом с полчаса отстаивалась и пожалуйста. Слегка мыльная вода годилась как для мытья головы так и для стирки одежды.

— Дров у печку подложи, неслух. — полусонно произнесла мать и отвернувшись к стенке заснула неспокойным тяжелым сном. Выждав еще минуту-другую, Вовка вылез из-под кровати и поглядев на мать подошел к братьям, сидевшим еще за столом, которые пальцами вылизывали чашку от киселя. Вытащив из кармана свой кусок хлеба, Вовка разделил его на три части и поколебавшись немного, один сунул себе в рот а два положил на стол перед братьями. Из-за вас мне попало! Дурачье, не могли уследить за своей долей! — зашипел он и тихонько дал обоим по подзатыльнику. Братья втянув головы в плечи не опечалились, а засунув за щеку по неожиданной удаче, заулыбались. Важно оглядев их он подошел к печурке и ощериваясь от жара подложил туда несколько поленьев. Поглядывая на спящую мать, он поманил к окну Кольку.

— Кататься на санках пойдем?

— А мамка?

— Она спит.

— А Толька?

— А его дежурным оставим, он любит дежурить. Снегиря пообещаем. И валенок у него нет.

— Давай! — охотно согласился Колька и стал одеваться.

— А вы куда? — готовый вот-вот разреветься Толька спросил.

— Дурак, снегиря тебе хотим поймать. Ни у кого нет, а у тебя будет. Хочешь?

— Да, да! — запрыгал пацаненок.

— Тогда дежурь, дома, ты старший. Если что, вон ухват у печки, ты же сильный, любого фрица завалишь. Матери не мешай, пусть после смены отдыхает. Можешь даже на столе сидеть и смотреть как мы катаемся, чтобы поймать снегиря. Хорошо?

— Да, да!

Пацаны оделись и тихонько вышли в сени. Взяв санки они не пошли под окнами на виду у Тольки, а ушли другой стороной, к уже гомонившей ребятней на горке. Толька походил по избе, выискивая что-нибудь интересное, но не нашел. Посидел он и на столе, пытаясь разглядеть братьев среди катающейся пацанвы. Не разглядел.

— Наверное, к лесу пошли, за снегирями. — решил он. — че-то долго ловят.

Устав сидеть без дела, он слез со стола и его взгляд уперся в ухват, которым мать выхватывала чугунки из русской печки. Толька взял ухват и попробовал кинуться с ним на воображаемого врага. Это был шестилетний Гошка — милиционера сын, который часто обижал его. Трудновато — но получилось. Тяжеловат был ухват.

— Авообще-то им чугунки таскают — рассуждал про себя пацан. И взяв ухват наперевес он решительно подошел к печурке. В маленьком чугунке вода еще не кипела, так как налита была недавно, а в большом уже пузырилась и пенилась. Толька с интересом стал наблюдать, как колыхалась поверхность резко пахнущей жидкости. Потом подняв над головой ухват стал водить им по пузырям. Интересно! Пузыри лопались и появлялись снова. Руки мальчонки устали и он захотел поднять ухват, чтобы вытащить его из чугунка. Но ухват все тяжелел и неожиданно стал тонуть в щелоке.

— Мамка заругает. — подумал растерянный пацан, и сквозь слезы и нестерпимый жар от печки он потянул его на себя, уже не поднимая вверх. Ухват своими рогами надежно закрепился за суженную горловину чугуна и выполняя правило рычага, стал медленно наклоняться в сторону пацана. Толька буквально повис от испуга на ухвате, чем довершил дело. Чугун опрокидываясь слегка плеснул жидкости на печку. Повалил вонючий пар. Потом окончательно опрокинувшись широким ребром на печку, он словно выплюнул полведра шелковистого кипятка на пацана, а остальную часть жидкости плескал на огненную печь. Душераздирающий детский крик пружиной подбросил Маришку с кровати. Вонючий пар и дым от воды навели ее на мысль, что в доме пожар. Схватив с пола недавно принесенное ведро воды она машинально плеснула его в сторону печки.Часть воды попала на катающегося по полу мальчонку, а часть на печь, которая изрыгнулась паром, как в бане. От пара в избе ничего не было видно. Толька отчаянно кричал. Мать наощупь нашла его и спотыкаясь об ухват выскочила с ним на мороз. Пацан корчился и дергался от боли.

— Люди, ратуйте, пожар! — кричала Маришка, обсыпая снегом тело сына. На удивление он стал затихать, открыл глаза, и всхлипывая спросил:

— мам, а че ухват такой тяжелый?

— Маленький ты яще сынок, большеньким станешь и ухват легче станет.

–Заскрипел снег и во двор, без верхней одежды засеменила Лысокониха. Че стряслось, Маришка? — Ой бядя, бяда, баба Маня, дитенок обварился, пожар у нас. Бабка живо протрусила в раскрытые сени и избу, откуда еще валил пар, и поведя носом там, так же живо выскочила. — вытаскивай мальца, а то простудится. Нету пожара. Щелок на печку опрокинулся. Вытаскивай мальца, а то простудишь, раздевай и легкой простынкой прикрой. Я щас гусиного жиру принесу, смажем.

Маришка схватила сына, и отряхнув от снега понесла его в избу. Мальчонка метался, стучал зубами, кричал: ой, больно!

Пришла бабка Лысокониха и на удивление быстро и легко смазала ошпаренные места тела. В основном это были ноги и живот.

— Хорошо что он был без обувки, а то холодец бы получился. В больницу его надо.

Госпиталь там теперь, там помогут.

— Баб Мань, он же дотронуться до себя не дает.

— Ниче, ниче! Одевать его нельзя, обернем в простыню, закутаем в одеялы, шубу, к саночкам привяжем и с богом. А остальная армия где?

— Катаются поди, я ж с ночной уснула. Проспала, — зарыдала Маришка — всего полчаса поспала.

— Ниче, ниче, милая. Давай-ка собираться будем. Полдень ужо. Путь неблизкий. Печка уже обсохла, пар из избы вышел, но запах был сырой, банный. В сенях послышались какие-то шорохи и голоса, потом затихли. Я вились старшие братья но почуяв что-то неладное заходить не решились. Маришка металась по избе, собирая нужные вещи в дорогу. Толька закатив глаза елозил головой по подушке и мычал. Бабка Лысоконих читала молитву, стоя на коленях перед кроватью, крестилась и изредка касалась рукой его лба, перекрещивая его. Очевидно, дверь закрыта была неплотно и ребятишки в сенях сообразили, что в доме беда и к ней наверняка причастны они. Дружно заревев, они начали потихоньку открывать дверь, но в избу не заходили.

— Вернулись неслухи? — увидала Маришка сыновей зареванных и сопливых. А главное в мокрых одеждах от катания, от кувыркания по сугробам. — В петлю меня загнать хотите? Вон погляньте спалили дитенка.

— мам мы больше не будем. Бей нас мам, не надо умирать. А Тольку вылечи, мы его любим.. огорошенная мать сгребла детей в охапку и опустившись на пол зарыдала вместе с ними. Чаго мне с вами делать? — качалась она из стороны в сторону. Положив мокрое полотенце на голову Тольке бабка удрученно наблюдала эту сцену. Немного успокоившись, ребятишки стали раздеваться, мать помогла развешивавть для просушки одежду. И вдруг неожиданно средний Колька возвестил:

— Мам ись хочу!

— Видишь, дура я, картоху не успела сварить, потерпи. А сейчас Толичка надо в госпиталь везти. Вовик-то должон бы помочь везти, да одежда мокрая, застынет. Вон бярите картоху, нарязайте пластиками, да на печке поджаривайте, покуль она топится. Ой, в щелоке вся печка, она горячая, не вымоешь, нельзя жарить.

Мам, — захныкал Колька.

— Мариша! Не печалься, щас я картошки принесу, только что сварила. На улицу сливать вышла и твой крик услыхала, где чугунок бросила и не помню, кабы собаки не сожрали. Баба Маня, ты че? Давай бегом за картошкой или я сбегаю! — заверещал Колька.

— Ладно, ладно, армейцы, принесу щас. — и бабка вышла. По-военному она называла мальчишек из-за того, что они все были помешаны на военных играх. Вскоре она пришла, но уже одетая и с полной чашкой вареной картошки и сваленками подмышкой.

— Ну что вояки, будете еще ко мне в огород лазить за горохом?

— Не, не будем! — поспешил заверить Колька, глядя широко открытыми глазами на картошку.

— Ешьте-ка. — и бабка поставила ее на стол. Вот что, соседка, эти валенки этому герою — она ткнула на Вовку. Носки и портянки одел и пошел. Сняв фуфайку она также отдала ее Вовке. Мне она маловата, а тебе подпояшем и будешь как у Христа за пазухой. Штаны подсохнут к тому времени, как малыш проснется. Ну а мы с тобой Колька тут останемся домовничать, порядок наводить, картошки наварим.

— Ну, баба Маня! — кинулась целовать ее Маришка. — Чем же я отплачивать табе буду?

— Ты, соседка моя, горемычная! Итак горя свалилось на тебя больше чем нужно. Вскоре они запеленали мальчонку в теплые одежды и вынесли на саночки. Володька, подпоясанный как мужичок, сзади палкой подталкивал санки. Еще перед началом поездки мальчонка проснулся и простонал: — Мам, а госпиталь это страшно?

— не, милый, там нам помогут.

А бабка добавила.

— Ты же солдат, а там лечат солдат, которые с войны.

— Ну тогда поехали.

В госпитале усатый военный доктор, расспросил как все это произошло,и чем мазали, похвалил Маришу.

— Молодцы, что сразу приехали. Ну ты брат, как танкист раненый. Обгорел, ошпарился, а терпишь. — А мне почти и не больно — скривился пацан.

— Помажем, обезболивающее поставим, но к сожалению положить ребенка на стационарное лечение не сможем. Мест нет, на полу и на койках по двое раненые лежат..

— Нет, нет — замахала руками мать. И на этом спасибо, дома ен будет, возить будем.

Поорал, повизжал Толька, когда ему делали уколы, мазали какой-то мазью, бинтовали живот и ноги. Потом затих, посасывая витаминку, которую дал доктор, и широко смотрел на пятна крови сквозь бинты у солдат, лежащих в коридоре. Через два дня надо привозить, если хочешь, чтобы герой выздоровел. Хорошо, буду.

— Тысячу раз спасибо, — поклонилась доктору Маришка. Не надо кланяться.

— А твой-то на фронте?

— Ага, под Москвой в 42-м — похоронка… — опустив глаза, ответила Маришка.

— Прости, положил он руку на ее плечо. Он один? — кивнул он на пацана.

— Трое. Было четверо. Не сберегла.

–м-да… — закашлялся доктор. — Борисов! Окликнул он проходящего санитара.

— Слушаю, товарищ майор!

— Ты вот что…тут у нас танкист раненый поступил, кормить его.. — кивнул он на малыша. — полагается за геройство. Живо на кухню и полный котелок густой каши, с крышкой котелок и три ложки, ну сам пойми, на весь танковый расчет. Ну и хлеб какой там получится. Вытянув шею Володька прислушивался к разговору. Заметив его доктор спросил: — старший?

–старшенький — закивала головой женщина.

Солдат-санитар принес котелок и что-то завернутое в бумагу. Вон передай тому командиру расчета. Санитар подошел к Володьке и стал отдавать все это ему. Володька не брал стыдливо, отнекивался.

— Ты че, дружок! Товарищ майор приказал, а приказы надо выполнять.

— А мы тут есть не можем, чтоб котелок вернуть и ложки. У нас дома еще Колька и баба Маня.

— А не нужно возвращать, у каждого солдата всегда должен быть свой котелок и ложка.

Поблагодарив, Вовка взял котелок и кулек, его распирала радость — вот это да! Мало, что их назвали танкистами, так дали еще настоящей солдатской каши и котелок. Ни у кого из его друзей такого не было. Везя брата с матерью на очередную перевязку Вовка гордо подталкивал палкой санки. На поясе у него болтался зеленого цвета настоящий солдатский котелок. Знатоки из бежавших рядом пацанов утверждали:

— Настоящий, трофейный, с фронта!

— Так и медаль могут Тольке дать, он ошпаренный, обгорелый, как танкист.

Пацаны знали все. Военные пацаны, росшие без отцов, многие из которых уже погибли. Это день как раз был предновогодний и Вовка еле тащил полный котелок каши и какие-то консервы в свертке.

— Мам, давай как-нибудь к Тольке привяжем, рассыплется сейчас все, — не выдержал он. Хоть Толька ныл и охал, но дома за обе щеки уплетал принесенное из госпиталя. Да и с работы выделили кое-какие продукты. Тольке выделили новые валенки. Радости было выше головы. Так как одевать их было ему нельзя из-за ран, он часами любовался ими одевая на руки. В первый день Рождества доктор бегло осмотрел малыша и быстро ушел, переложив дальнейшую процедуру перевязки на чернявого фельдшера. Или у фельдшера не было той чуткости к больным, а особенно к детям, или Толька невзлюбил его, но перевязка прошла с диким детским криком, до судорог. Маришка видела, как с мест где были оторваны присохшие бинты, выступила кровь. И когда она заметила, что не надо торопиться, — дайте я отмочу бинты — фельдшер буркнул: все согласно инструкции. Смазывая раны и бинтуя их, он не обращал внимания на крики пацана, быстро наложил повязки, сунул Маришке в руки баночку с мазью, бинт и жидкость в бутылочке.

— Если что, сами смажете. Ну вот еще про запас — и добавил баночку и два бинта. Дрожащими руками Маришка быстро рассовывала все по карманам.

— Спасибо, спасибо, — беспрестанно твердила она. — не попадет вам?

–Не попадет — устало ответил он. — На фронт мать уезжаем.

— А-а-а! — разинула рот она. — как на фронт?

–Война, мать, война!

— А сюды нам таперь когда?

— Так, сегодня 7 января, давай 10го.

— Да, десятого. За три денька у него должны подсохнуть раны.

— Ты милый прости меня, не любо на табе глянула я.

— Ничего мать, ничего.

— А доктор тоже уезжает?

— Нет, доктор остается.Без него здесь толку не будет. Только прошу тебя, денька три не тревожь его. Сына у него убили. Танкист, сгорел.

— Боже ты мой! — присела на корточки от помутнения в голове Маришка.

Пошатываясь она вынесла сына в коридор и в прихожую, где ожидал ее Вовка с болтающимся котелком у пояса. Она не помнила как укутала малыша в одежды и привязывала к санкам, но все натыкалась взглядом на Вовкин котелок, который он готов был отдать любому санитару для наполнения, но те почему-то не обращали на них никакого внимания. А в голове как молотком стучало: Танкиста убили! Сгорел! Всю дорогу они молчали с Вовкой. И только дома рассказывая об этом бабе Мане она дала волю слезам. — Какой ён человек, доктор! Сына убили, а ён чужих должон лечить, спасать! Аж почернел весь.

Мрачный Вовка помыл несколько штук картошин, положил их в котелок, залил водой и поставил варить на чугунную печку. Сынок, картоха вареная вон в чугунке ёсть.

— По-солдатски сварю мам, докторского сына помянем, танкиста.

Мать покачала головой и залилась слезами. На работу она выходила через день, соседка приглядывала за детьми. И вот уже восьмого по селу поползли тревожные слухи: на станцию Камарчагу привезли не один эшелон предателей, которые хуже бандитов. Что теперь надо держать ухо востро, так как они будут определены на жительство в Манском районе, а уж в их Шалинском всех быстрее, потому что рядом. — Расстреливать их надо! — ярились люди. Ишь ты! Наши мужья и сыны головы сложили, а этих мордоворотов на жительство к нам. О чем думают власти? Ты погоди шибко — то не ори! — осаживали крикунов. Еще надо узнать да увидеть что да как. А то за властей и самому загреметь недолго. И вот десятого числа, как и было сказано фельдшером, Маришка с сыновьями рано утром подходила к госпиталю. Какая-то тревога закралась в ее душу, и уже почти перед госпиталем она нерешительно остановилась.

— Вовик, а не заблукали мы?

— Ты че, мам! Вон гляди госпиталь.

— А костров там николи не палили.

Подходя, они увидели множество людей у костров и так без костров. Сидящих и лежащих прямо на снегу в каких-то чудных расшитых шубах и меховых шапочках. В разной одежде, женщин и детей, в рванье.

— Цыгане, мам, цыгане! — зашептал Вовка, а Колька уцепился за фуфайку матери.

— Нет деточки, это не цыгане. А кто не знаю.

Люди были темнолицые, широкоскулые, узкоглазые. Говор не русский, непонятный. У многих лица почерневшие.

— мам, а че они на снегу лежат? Им не холодно?

— Наверное им уже все равно.

Двор госпиталя так же был забит людьми до отказа. У выхода в корпус, где обычно перевязывали Толика, стоял часовой с автоматом и никого туда не пускал.

— Переполнено, входа нет!

— Нам на перевязку, к доктору. Сынок ошпаренный — просилась Маришка.

— Всем на перевязку, вес обожжены.

И Маришка с ужасом подумала, что ей не пробиться сквозь эту толпу. Что-то случилось, и ее сыном заниматься никто не будет. Уже совсем рассвело.

–Кто эти люди? — обратилась она к солдату.

— предатели — калмыки.

— Как???

— Женщина, освободите дорогу, сейчас будут выносить мертвых, не мешайте!

И вдруг она увидела растрепанную молодую калмычку, которая подходила к ним, качая на руках сверток из мешковины и улыбаясь приговаривала: Би гемтэ бишив!

— Чаго ена гаворит? Начисто забыв русский язык спросила Маришка у стоящей рядом старухи.

— Не виновата я, говорит — сплюнула старуха кровью на снег.

— Мам, пойдем отсюда! — почти вголос заныли ребятишки.

— А Толичек?

— мам, не пустят нас сюда. Здесь страшно.

— Давай отсюда женщина, пока тиф не подхватила.

— Ой, божечки ты мой! Ходим детки отсюда!

Убаюканный дорогой Толька ничего не видел и не слышал. И когда Дома братья рассказывали ему про страшных предателей-калмыков, он философски рассуждал:

— Хорошо, что их навезли в госпиталь. Зато бинты с меня не срывали. А мать обмачивала ему бинты желтой жидкостью и благодарила фельдшера что он дал ей мази и бинты впрок. И молилась своему Божачке, чтобы ен спас яго на войне.

С этого дня жизнь в райцентре забурлила. резко увеличилось население. Калмыки заполнили все пустые избы сараи, мало-мальски пригодные для житья, даже с дырявыми крышами. Резко увеличилось воровство. Не калмыками. Под их марку вылезло разное жулье, а указывали все на калмыков. Сопрет ворье быка или корову, прирежет, а требуху калмыкам отдаст или возле жилья бросят. Калмыки махан варят, радуются, а тут милиция нагрянет. Хватает кого захотят, и один бог знал, куда их увозили. Никто их больше не видел. Точно также белье и одежду после стирки нельзя было оставить для сушки на улице на ночь. Раньше неделями костенело на морозе выстиранное белье, пока не высыхало. И нет ничего приятнее из запахов в русской избе, как запах свежевыпеченного хлеба и занесенного с мороза высохшего белья. Ну, с запахом хлеба в войну и после нее приходилось встречаться редко. Обидно, но и с запахами промороженного белья приходилось прощаться из-за ворья. Сушили дома. А в те годы повальная вшивость частично уничтожалась именно сушкой белья на морозе, что доступно было для всех. В разных местах неожиданно обнаруживались трупы калмыков, бродивших в поисках пищи. Местные жители были недовольны. И если вначале относились к ним враждебно, то через некоторое время разобрались, что произошла страшная ошибка, из-за которой и им местным, коренным жителям Сибири стало жить хуже.

Работоспособные калмыцкие женщины и подростки еще на станции были разобраны посланцами из колхозов и леспромхозов и увезены на работу. Тем повезло больше. К труду не привыкать, хотя он был адский, но эти люди были как-то обеспечены жильем и пищей. Они числились в рабочих списках, с них спрашивали, за них отвечали.

А безродные, непригодные к труду дети, старики и старухи оказались никому не нужны. И в этой мешанине они просто не существовали, хотя и были живыми. Вот и заботились они о себе сами как могли, и гибли без учета, без фамилий. Небольшими кучками они ходили по селу от двора к двору и молча стояли под избами, пока хозяева не догадывались подать что-нибудь съестное, если такое было у них самих. Чаще они уходили ни с чем, и в закоулках улиц находили мертвых старух и дети. Энкаведешники сбились с ног увозя на черных воронках трупы, а куда — неизвестно. Потом стали просто обязывать приехавших на лошадиных повозках возчиков в райцентр по разным делам увозить и расселять спецпереселенцев в свою деревню. Черные воронки отлавливали бродячие кучки беспризорных калмыков и увозили в соседние деревни, выгружая у сельсовета. Примерно год понадобилось районным властям чтоб хоть как-то определить калмыков. Спихнуть с глаз долой. К концу войны стали привозить на поселение латышей и литовцев, те приезжали красномордые, здравые, с большими запасами продуктов. Что интересно, среди них было много мужиков, и они приезжали с семьями, чинно раскланиваясь с местными. Но где были мужики у калмыков? Расстреляны? Погибли на войне? Определены в спец зоны? Оказалось и то и другое и третье. Но оказалось больше всего в спец зонах, так сказать на великих стройках. К концу войны в Шалинском появилось несколько солдат-калмыков, и что удивительно с наградами. — Вот! — вздыхали бабы. Предатели не предатели, а живы. А наши головы сложили. За что? — За Родину, за Сталина! — подсказывали всюду шнырявшие энкаведешники в штатском.

Маришка тоже горестно вздыхала, что они с Сеней совершили большую ошибку, переехав в райцентр перед самой войной. Жили они громадной семьей у родителей Семена. У троих старших братьев были дети. Бурлила семья. Тятенька с маменькой управлялись. Да и неженатые братовья и сестры подрастали. Все работали, были при деле. На финскую Сеня угодил, но цел остался. С орденом пришел да еще и старшим сержантом. Ну и понравился он военкому, затаскали его в военкомат: Давай, молодежь призывную обучать будешь! А ведь до Шалинского 45 километров. И пешком приходилось топать.

–Командиром будешь! Что ты орден Красного Знамени даром на груди носить собираешься? Опыт молодым надо передавать. Переезжай в райцентр, жилье дадим. — совестил, уговаривал военком.

А когда отец громадного семейства узнал что его Семен — кузнец наипервейшей марки — собирается уезжать в Шалинское, не стерпел. Схватил со стены ременные вожжи и потрясая ими петушком забегал вокруг него.

— Ах стервец ты доморощенный, я те уеду, я те отделюсь.

Широкоплечий крепыш Семен хмурился, косясь на хихикающих братьев и сестру, забравшихся на русскую печку, и наблюдающих за сценой:

— Тять, ну стыдно же! — тихо выдавил Семен. — а ехать все равно надо.

–Ох! Колыхалась на лавке рыхлая, тучная бабка Анна, жена старика — Артем Романович! Охолонись! — причитала она.

— Я вам неслухи! — дед гневно уставился на старуху.

— Будет вам! — неожиданно вышла из-за занавески пышноволосая шестнадцатилетняя красавица Катька, единственная сестра семерых братьев Григорьевых.

— Ах! — почти в голос выдохнули четверо невесток, в том числе и Маришка.

Старик уже заносил в сторону руку с вожжами чтоб ударить сына, но дочка ласково улыбаясь и глядя на отца спросила:

— Тять! А ты че и вправду меня за Ваньку полоумного засватать хочешь? — И Катька ловким движением вынула из рук отца вожжи и кинула под лавку.

— Ты че, моя милая? Ты у меня свет в окошке. Мать, Ваньку в дом не пущать! — приказал он бабке Анне. — а то я его вожжами перетяну! — и он рассеянно посмотрел на руки и засмеялся. Засмеялись и все обитатели избы. На столе уже пыхтел самовар, и невестки юлой носились от печки к столу, расставляя еду и посуду.

— С утра завтра пусть едут дети наши. Посидим по-людски, чаю попьем, поговорим.

Семен подхватил сухонького старика и закружил по избе.

Остепенись, я вот-те щас накладу! — слабо сопротивлялся старик. Хохотала ребятня, вытирали слезы невестки и бабка Анна. Потом долго пили чай с пирогами. Замолкали, когда что-либо говорил дед.

— Обучать молодь будешь, шибко-то не расслабляй! Да Маришку не забижай, дробненькая она. Трое вон орлов доглядывать надо! Да и на сносях четвертым.

–Тять, ну разве я могу обидеть?

— Ты послушай-ка пока! И еще. Ей среди нового люда не шибко ладно будет, говору-то нашего сибирского нет. Мариша, ты мне если че телеграмму стукни, я мигом соберусь, погляну как он тебя и внуков моих содержит.

— Тять, ну ты че!

— Да вот че. Родительское слово исполняй.

— Буду тять, буду.

–Ну то-то.

…Рано утром вел Семен под уздцы лошадь с телегой, в которой была наложена утварь и поклажа, на узлах сидела сонная тройка ребятишек. Маришка, вытирая слезы ладошкой, все глядела назад — на избу, где прожила семь лет. У широких ворот стояла, трясясь, ее свекровь, помахивая рукой и прижимая платок к глазам. А у столба стоял свекор, молча смотря им вслед. В Маришкиной голове застряли слова свекрови, которая сквозь слезы говорила: Милые вы мои дети, доведется ли нам свидеться? Не довелось. Умерла бабка Анна, не выдержав горя — всех семерых сыновей забрали на фронт и двух старших внуков. Погибли пятеро. Пошел добровольцем и дед Артем — удалой охотник был. Белку в глаз стрелял. Не взяли. Старый. Погоревал о сынах, о внуке, о бабке — да и сам слег навечно рядом с ней.

Не знала еще этого Маришка, шагая в окружении старших невесток, но сердцем

чувствовала. Ой, как чувствовала! Впереди что-то будет страшное. И точно.

Приехали они в Шалинское, определили их в маленькую избенку — временно. — Погоди, хоромы тебе подберу со временем! — хлопал Семена по плечу военком. Молодец! — и блудливым глазом поглядывал на Маришку.

Весь вечер устраивались. Устали до смерти.

А утром услышали какие-то крики. Маришка выскочила во двор и услыхала страшное слово: Война! Она обомлела и прислонилась к крыльцу. Подошедший Семен крепко обнял ее и прижал к себе. А за забором стояла их соседка — бабка Лысокониха, которая скорбно смотрела на них и повторяла: — Война, детки, война.

Это было утро 22 июня 1941 года.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Судьба калмыка предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я