Шелковая жизнь

Алексей Хабаров

«– Алёша, – позвала мама, – иди к нам! – Здравствуй! Это тебе подарок, – сказала тётя Женя. – В прошлом году я обещала коконы. Помнишь? Я-то и забыл уже – какие-такие коконы? Но на всякий случай кивнул – помню! Кто же от подарка отказывается!» (из рассказа «Шелковая жизнь»)

Оглавление

Дунганская редька

Нашими первыми любимыми вещами обыкновенно становятся игрушки. До восьмидесятых годов прошлого века в Ташкенте сохранялась диаспора уличных бродячих торговцев, которые продавали кустарные детские игрушки или меняли их на стеклянную тару. Называлось всё это волшебным словом «шара — бара».

Торговцы ездили по жилым улицам города на повозках, запряжённых ишаком, или просто толкали вручную большие тачки и громко кричали: «Шара — бара!» И услышав это, к ним сбегались девчонки и мальчишки. Ведь в тачках, под мешками и коробками стеклотары, лежали удивительные сокровища, о которых мечтали все ташкентские дети. За них не жалко было ни денег, ни стеклянных бутылок и банок.

Первые бродячие торговцы — ещё в дореволюционные времена — были дунганскими переселенцами из Китая. Позже этот бизнес частично переняли среднеазиатские цыгане-люли и другие национальные общины. Но эстетика и технология изготовления большинства этих вещей изначально были китайскими.

Все игрушки, прежде всего, удивляли яркостью и разноцветьем красок. Но у каждой был какой-нибудь секрет, который проявлялся в процессе игры. Даже самые простые из них — например, шарики из яркой фольги на поводках — резинках, — были с фокусом. Зажав конец поводка, можно было бросить шарик — и поводок растягивался, шарик сначала улетал, но затем послушно возвращался в руку. В пять лет мне это казалось чудом! Сначала я думал, что загадка таится внутри. Но когда шарик порвался, под яркой оболочкой оказались опилки. Я был ужасно расстроен. Не тем, что игрушка сломалась, а тем, что внутри —

обыкновенные опилки. Загадка оказалось обманом! Но игрушек «шара — бара» было так много, что о шарике я быстро забыл и переключился на другие.

Самыми «громкими» игрушками были жестяные дудочки «уди — уди», раскрашенные истошно — розовыми и зелёными анилиновыми красками. Тоже с фокусом. Это были самые настоящие мини — волынки. На дудочку надевался резиновый воздушный шарик. Когда его надували — дудка неожиданно начинала вопить: «Уди — уди — уди…» Сама! Пока шар не сдувался.

Чего только не было в этих повозках:

Вертушки на обруче с ручкой — по пять штук на обруче и одна в центре;

Карусели на колёсах с длинной ручкой — катишь такую «тачку», а карусель крутится;

Зеркальные зрительные трубы — калейдоскопы, в которых складывались, никогда не повторяясь, удивительные разноцветные узоры;

Музыкальные шкатулки с заводной ручкой;

Трубочки в стаканчике с раствором для мыльных пузырей;

Яблоки и груши из надутых и раскрашенных резиновых сосок и презервативов.

Мечтой любого мальчишки был увесистый револьвер — пугач, отлитый из блестящего оловянно — цинкового сплава. Револьвер оглушительно стрелял самодельными пистонами в виде шариков. Но век его был недолог — эта вещь из хрупкого металла обычно ломалась через пару дней.

Самыми яркими и заметными были бумажные игрушки. Они же были самыми «китайскими». Бумагу изобрели в Китае, поэтому искусство поделок из бумаги на их прародине было одним из древнейших. Множество фонариков, вееров и удивительных раскладушек из ажурных сот обычно висели на перекладине над тележкой. В сложенном виде — две плоские серые картонки. Но достаточно было, взявшись за две ручки, раскрыть их — и они превращались в объёмную разноцветную птицу, куклу в юбке или диковинный цветок. Мне они очень нравились, но играть с ними я стеснялся. Ведь это были девчачьи игрушки.

Были у торговцев «шара — бара» и летающие бумажные змеи. Весной в Ташкенте они становились любимой забавой мальчишек. И для узбекских ребят из районов махалля старого города, и для пацанов из русских кварталов. Уже в марте первые тёплые потоки воздуха поднимали в ташкентское небо множество змеев. И среди белых самодельных «конвертиков», в окружении парящих стрижей, сразу выделялись разноцветные китайские драконы с длинными бумажными усами и хвостами.

Желанными все эти игрушки были ещё и потому, что для многих детей это был «запретный плод». В большинстве семей родители относились к «шара — бара» с неодобрением. Не то чтобы жалко было бутылок. Хотя «копейки считали» почти все. Но изготовление и приобретение таких игрушек было «вне контроля» государства и родителей. А в нашей советской жизни любая бесконтрольность как принцип считалась подозрительной и даже «политически вредной». Не говоря о том, что частное предпринимательство отсутствовало как таковое. Поэтому игрушки «шара — бара» родители и учителя в школах называли плохими, кустарными, негигиеничными и даже ядовитыми.

Про желанные красные леденцы в виде петушков на палочках мамы детям так и говорили: «Их есть нельзя! Они блестят, потому что их продавцы облизывают». И не покупали, как дети не просили и не плакали.

Торговцы «шара — бара» продавали не только петушков, но и другие самодеятельные лакомства: шары из сладкой жареной воздушной кукурузы, пышные и колючие мотки «сахарной ваты» и пакетики со сладкими зёрнышками «сим — сим». Я уже знал, что это волшебные слова из сказки про Али — бабу и сорок разбойников. Слова «сим — сим — откройся!» там были, но о пакетиках со сладкими зёрнышками ничего не говорилось.

Много лет спустя я купил коробочку с такими же зёрнами за тысячи километров от Ташкента — в лавке непальского торговца, в местечке под названием Ковалам — бич, недалеко от индийского города с непроизносимым названием Тируванантапурам. У них был тот же, знакомый с детства, сладкий анисовый привкус микстуры от кашля. Я глазам не поверил — на коробочке было написано “Sim — Sim”. Оказалось, что этим волшебным словом называют обыкновенный кунжут.

* * *

Улица, на которой я родился и вырос, была длинной — предлинной. На картах, документах и табличке на доме называлась она «ул. Гоголя», но ещё с позапрошлого века все жители называли её просто Гоголевская. Протянулась моя улица от самого Алайского базара до трамвайного парка Таштрам — пересекая Пушкинскую, Карла Маркса, Куйбышева, Пролетарскую. Но по-настоящему своей я считал её от школы номер шестьдесят имени Шумилова до Ремесленной. Здесь сохранилось изначальное мощение булыжником. Остальные части улицы давно были заасфальтированы.

Застроена она была одноэтажными жилыми домами. У каждого — два — три окна на улицу и входная дверь в нише фасада, с крыльцом и каменными ступенями. У нас эта часть дома называлась по — ленинградски — «парадная».

Между домами — деревянные ворота с калитками. За домами — дворы и сады. Вдоль домов — тротуар, за ним — широкий травяной газон и арык[3] с проточной водой. И в два ряда — высокие деревья: клёны, ясени, акации и гледиции, орешины, белоствольные, пирамидальные тополя, катальпы — по прозвищу адамовы деревья, с огромными листьями в форме сердца и молодые айлантусы, похожие на пальмы, которые мальчишки называли вонючками.

Магазинов на улице не было, но через заборы каждый день мы слышали крики торговцев.

— Ма-ла-кё-у-у! Кислий — пресний — малакё-у! — с раннего утра звали покупателей молочницы — узбечки.

Иногда раздавался протяжный и хриплый стон: «Ве — еи — и-и — и — ищщщь… Ве-еи-и-и — и — ищщщь… Старий веищь биром!» Это шёл по улице и кричал одноглазый бухарский еврей — старьёвщик[4] в длинном халате, с мешками, перекинутыми через плечо. Так он приглашал выносить на продажу ношеную одежду, обувь и ненужный домашний скарб.

— На — а — жи! Нажи — и — тачить — ножницы — ы — ы! — звал домохозяек бродячий точильщик.

По воскресеньям, ещё до молочниц нас будил бесцеремонный стук в ворота и хриплый крик:

— Аткривай! Му-у — ср-р-р! Мусорный директор приехал! Аткривай!

Это орал тощий, неимоверно грязный мусорщик — грек Гриса[5] (так он произносил имя Гриша). А перед домом урчал двигатель его раздолбаной мусоровозки.

Пару раз в месяц раздавалось цоканье лошадиных копыт и грохот колёс по булыжной мостовой. Затем раздавались трубные звуки. Это приезжал татарин — керосинщик на телеге с бочкой и пел в жестяную воронку: «Ки — ира — а-си — ин! Ки — ира — син!» И все бабульки нашей улицы наперегонки бежали с бидончиками в руках — занимать очередь (это было время керосинок — о газовых плитах мы даже не знали).

Бабушка всегда брала меня с собой на улицу. Я помогал нести ей бидон. Потом она следила за воронкой в бидоне и струёй из бочки. Запах керосина растекался над мостовой. А я следил за другой струёй. Каждый раз, как только начинали разливать керосин, лошадь перебирала копытами, фыркала и принималась мочиться широченной пенной струёй с брызгами. Бабульки в очереди ругались и отпрыгивали.

— Тпру — ууу! — орал керосинщик и дёргал за вожжи.

Но эта струя, казалось, была бесконечной. А я глаз от неё не мог оторвать и всё ждал: когда же «керосин» у лошади кончится?

Но иногда с улицы доносился и вовсе странный крик: «Шара — бара! Шара-бара!» И звук: цок — цок — цок… Как копыта лошади керосинщика, но тише и мягче…

— Что такое Шара-бара? Кто это цокает? Я пытался подглядеть в щёлку калитки. Но доски в ней были пригнаны без щелей. Разглядеть, кто кричит, было невозможно.

Молочницу я видел — она к нам во двор приходила. И точильщик заходил — я заворожено смотрел на снопы искр, вылетающих из — под ножа и точильного круга. Это было лучше бенгальского огня!

И мусорщика я видел. И керосинщика! Всех я видел, кроме таинственного Шара — бара. Во двор он не заходил, а меня, пока я был маленький, одного на улицу не пускали.

* * *

Как только я стал ходить в школу, то по дороге для меня стали открываться многие уличные секреты. Оказалось, что Шара-Бара — это торговец игрушками, и зовут его Миша-дунганец. Так он называл себя сам. Наша соседка Марьпална называла Мишу просто «китайцем». А уличная шпана звала его Похуил — Лохуил.

Приезжал Миша на нашу улицу почти каждую неделю. Сам он жил где-то в районе Кашгарки[6]. У него был «личный транспорт» — четырёхколёсная тележка, запряжённая серым, покорным ишаком. А сам Похуил, въехав на нашу улицу, соскакивал с тележки и шёл рядом. И, притормаживая ишака вожжами, зычно орал:

— Шара-Бар-а-аа, Шара-Бара! Бутильки бирём! Жарений кукуруз!

И зимой, и летом Миша был в одном и том же засаленном халате. Вата из него торчала пучками. И халат странно пованивал. Каким-то животным запахом — как клетки в зоопарке и ещё чем-то, похожим на дым. Похуил был бродячий торговец — меняла. На использованные бутылки из — под пива или лимонада, у него можно было выменять необыкновенные игрушки, каких не купишь в магазине. Взрослые называли их самоделками, но для детей каждый приезд торговца становился праздником. Для девчонок в повозке были бумажные цветы, куклы, скакалки, волшебные зеркальца, музыкальные шкатулки. Для мальчишек — воздушные змеи и револьверы — пугачи. Для малышни — шарики на резинке, вертушки, свистульки, дудочки.

Привозил Миша и детские вкусности: жареную, сладкую, воздушную кукурузу, солёный курт[7], красных леденцовых петушков на палочке. Один раз он привёз целую россыпь бумажных конусных фантиков с моим любимым лакомством «салёни миндал жарени»[8]. Все удивились — откуда это у нашего Шара-Бара? Пацаны с Первушки говорили, что будто бы Миша грабанул продавца миндаля в летнем кинотеатре.

Были в повозке и «вкусности для взрослых». Миша был тонкий психолог. Он знал, что матери не любят отпускать к нему детей: дескать, нечего из дома бутылки таскать — деньги на ерунду тратить! Каждому, кто выменивал у него игрушку, он давал пару дунганских редек. Для этого возил с собой целый мешок зелёных корнеплодов. И приговаривал:

— На — «поход» бери — мамашка падарка давай — дунганский сорт лучче маргилянский![9]

Миша был не только психолог, но ещё и патриот.

Я знал, что у Похуила есть штуки интересней вертушек и калейдоскопов. Но младшим он никогда этот товар не показывал. Как-то раз я спрятался за спинами ребят и увидел, что тайком продавал им дунганец. Он пошевелил плечом — из рукава его халата, как у фокусника, выскользнул длинный свёрток. Похуил — Лохуил развернул его. Внутри сверкали два настоящих «бандитских ножа». По форме они походили на традиционные узбекские, но с полосатыми наборными ручками из разноцветного плексигласа. Я уже видел похожие ножи у взрослых парней. Но эти были в сто раз лучше. От восторга у меня зачесался нос — и я чихнул. Похуил мгновенно спрятал ножи в рукаве.

— Э — э — э, убери его! — кивнув на меня, хрипло сказал он старшему пацану, которого звали Пулат.

— Он свой, Миша, — сказал Пулат и, повернувшись ко мне, скомандовал: — Давай, слетай за водой для Миши. Быстро! Только не говори никому.

Пулат взял из тачки и протянул мне трёхлитровый баллон[10]. Миша менял на игрушки не только бутылки, но любую стеклотару.

Напротив, через дорогу, была чугунная колонка с рычагом. Летом, играя на улице, мы всегда бегали пить из неё (домой нельзя — загонят!). И я рванул изо всех сил, чтобы успеть вернуться и рассмотреть ножики. Когда, семеня, я прибежал назад, держа полный баллон на вытянутых руках (чтобы не расплескать), дунганец уже разворачивал повозку обратно. Он взял у меня баллон, снял войлочную шапку и налил воды себе в ладонь. Я вытянул шею, стараясь из-за старших ребят разглядеть Мишину голову — говорили, что у дунганцев есть косичка, как у девчонки. Но сейчас голова была лысая — бритая по — узбекски. Наклонившись, Миша несколько раз ополоснул лицо и шею. Остаток выплеснул в пыль — на обочину раскалённой под солнцем булыжной мостовой. Капли воды так и покатились мелкими ртутными шариками, наматывая горячую дорожную пыль на блестящую поверхность.

Миша уехал. От досады я чуть не плакал. Так давно мечтал хотя бы потрогать такой замечательный, разноцветный нож! И опять — только на секунду увидел. Пацаны расходились. Пулат шёл к своему дому, в конце улицы. Обернувшись, он мотнул мне головой — «давай сюда!» И я побежал за ним. Возле своих ворот он остановился у похожих на пальмы деревьев, которые мы называли «вонючками».

— А чё, пацаны ушли? — подбежав, спросил я Пулата.

— Они же курить хотят. У Похуила кончилось, а мне план[11] не нужен. У меня теперь вот что есть! — Пулат похлопал себя по животу.

Что на самом деле значит слово «план», я не понял — и пропустил мимо ушей. В городе везде висели лозунги «Планы партии — планы народа!» И про «план республики по сбору хлопка» в то время знали все. Поэтому о тайном смысле этого слова я даже не догадывался. А вот что там у Пулата за поясом?

Он подмигнул мне и, заслонившись стволом вонючки, поднял майку: из-за штанов торчал знакомый свёрток, а из него — кончик полосатой ручки.

— Зырь!

Оглянувшись по сторонам, Пулат достал ножик и, не выпуская из рук, дал мне потрогать. Лезвие было холодным, гладким и сверкало, как зеркало. К острию даже прикасаться было страшно. Тронешь — порежешься. А ручка! Полосатая, яркая, она вся состояла из цветных колечек — алых, чёрных, жёлтых, зелёных, белых и хрустально — прозрачных. Невероятная красота! Мечта! У меня даже дыхание перехватило, пока я водил пальцем по обушку ножа.

— А где он такие ножики берёт? — шёпотом спросил я.

— Китайцы делают! — сказал Пулат и ловко, со звуком, сплюнул в пыль тротуара (как будто из ружья — воздушки стрельнул — я так никогда не умел).

— Какие китайцы?

— Зэки бывшие. Дунганцы[12] — они же из Китая. И Похуил — тоже. Отец говорит, дунганцев там лохуэями зовут. Лохуил — Похуил! — засмеялся Пулат и снова ловко плюнул под ноги.

— А ты тоже китаец? — рискнул спросить я.

Все на нашей улице говорили, что семья Пулата — китайцы.

— Чё ты сказал? — он спросил это так, что я втянул голову в плечи. — Мы не китайцы. Мы узбеки! Понял?

— Понял, — сразу согласился я. — Ладно, давай домой. Про нож — никому! — И, развернув за плечи, Пулат шлёпнул меня между лопаток. — Дуй!

Как-то в конце весны Миша стал приезжать чуть не каждую неделю. Но торговля его не всегда шла удачно. Родители экономили и сами сдавали бутылки в приёмный пункт. А стеклотара была основным источником детского дохода.

Если торговли не было — Миша запускал воздушного змея. Просто так. «Для красоты!» — как говорили мы в детстве.

Он отгонял повозку в сторону, связывал ишаку ноги вожжами и доставал сложенного змея. Мальчишки ходили за Мишей по пятам. Он ловко расправлял игрушку, распутывал стропы, привязывал их к тонкой бечёвке, намотанной на палку. И сам себе улыбался. Всё шире и беззаботней. Словно долго терпел, а сейчас уже не мог сдерживаться. Зубы у Миши были большими и жёлтоватыми, как клавиши старого маминого Бехштейна[13]. Слева во рту была чёрная дырка — нескольких «клавиш» не хватало.

Приготовив змея — дракона, Миша выбирал, кому из нас доверить управлять им. Каждый хотел, чтобы дунганец выбрал его. Мне не везло — Миша никогда меня не замечал. Но в этот день, уже повернувшись к пацану по кличке Косолапый с улицы Ремесленной, Миша вдруг ткнул моток бечёвки в мой живот:

— Давай!

Я не сразу понял, что счастье привалило сегодня именно мне.

От удивления Косолапый даже сплюнуть забыл, хотя делал это почти непрерывно. В руках он держал и подбрасывал обрезок стальной арматуры. Развернулся и с досады запустил его по булыжной мостовой. Тот полетел пропеллером, со звоном высекая снопы искр из камней. Искры были яркими даже днём.

А я моток бечёвки в пыль уронил. Поднимая, чувствовал, что надо мной вот — вот начнут ржать.

— Давай — давай, — ободрил меня дунганец, — мотай будищь!

Держа дракона над собой, он стал отходить от меня по самой середине мостовой.

— Мотай, мотай — снова крикнул он мне, натягивая бечёвку. — Ещё мотай!

Я продолжал спускать бечёвку — натяжение ослабло, и она кольцами ложилась к моим ногам. Миша уже был далеко от меня.

— Етар (хватит)! — перешёл Миша на узбекский язык.

Подняв лицо к небу, словно нюхая воздух, он замер, расправляя змея над собой. Ветерок над мостовой был слабый, и мне показалось, что Миша сейчас раздумает запускать.

— Йэ — йа! — закричал вдруг дунганец и побежал мне навстречу.

Змея он сразу же выпустил, держа рукой только поводок.

— Йэ — йа — а-а-а! — голос его дребезжал в такт шагам.

На бегу Миша отпускал бечёвку — змей стал быстро подниматься. Когда он добежал до меня — тот поднялся уже выше крон огромных адамовых деревьев перед нашим домом. Его разноцветный хвост расправился и уже трещал на ветру. Змей задирал нос, рвался с натянутой по дуге бечёвки. Миша, подёргивая её, ловко выправлял дракона и отпускал всё выше и выше. Я был в восторге. Сердце у меня стучало, как будто это я только что бежал по булыжникам. Но теперь, рядом с Мишей, я чувствовал себя уверенно. Все мальчишки вокруг нас запрокинули головы, следя за драконом. Ныряя и взмывая, он залетел уже очень высоко. Выше дракона теперь были только стрижи, с визгом кружащие под облаками. Я мог уже управлять драконом сам — Миша не держал бечёвку. Стоя вплотную, он только помогал. То придерживал мою руку, когда змей начинал рыскать в небе. То отпускал, когда я выравнивал его.

— Давай — давай. Давай-давай. Ма-ла-дес! — шептал Миша то ли мне, то ли змею.

Рукавом вонючего халата он уже несколько раз задевал моё ухо. Но мне и это было приятно. Сегодня — мой день! Я сам управляю Мишиным змеем. Пусть все на нашей улице завидуют мне. Даже Пулат.

* * *

Семья Пулата на самом деле была не китайская, а уйгурская[14]. Они приехали в Ташкент в пятидесятые годы, вместе с другими переселенцами, после соглашения о воссоединении уйгурских семей между Китаем и Советским Союзом. Отец Пулата был на родине человеком состоятельным. На нашей улице его прозвали Китаец — Миллионер. Он купил большой дом и сразу же начал перестраивать его — увеличивая в несколько раз, чтобы поселить всех, кто приехал с ним. Семья и родня были многочисленные. Затем купил огромную легковую автомашину ЗИМ. И это — в то время, когда даже маленький «Москвич» был редкостью! Соседки на нашей улице завистливо шептались: «Миллионер из Китая двадцать вагонов добра привёз. Всё государству отдал. Вот ему шиковать и разрешают».

Но жизнь уйгурских переселенцев на Гоголевской была удачной только вначале. Автомобиль ЗИМ миллионер скоро разбил. Купил белую «Волгу». Потом и эта машина куда-то исчезла. На родине он был успешным торговцем, но, убежав от одного коммунистического режима, попал в другой. Дела у него шли плохо. На улице он показывался всё реже.

Дом миллионера в конце улицы на удивление быстро ветшал. Окна в нём перестали мыть. Прекратили обновлять побелку уличного фасада и подметать площадку перед домом. Старики — родители и брат миллионера умерли. Родня разъехалась. Не задалась жизнь этой семьи на новой родине. Узбеки за «своих» уйгуров не признавали, хотя это был близкий по языку и культуре народ. Для них уйгуры так и остались «китайцами».

А Пулат мне нравился, хотя и моя бабушка, и наши соседи называли его хулиганом. Как, впрочем, и всех, кто играл на улице в ошички[15] и лянгу[16], стрелял из рогатки, катал крючком железный обруч от бочки и носился по асфальту на грохочущем самодельном самокате с колёсами из подшипников. На самом деле Пулат был добрым и справедливым парнем. Меня он всегда защищал от уличной шпаны. И я был благодарен и привязан к нему. Как к старшему брату. Хотя почему-то стеснялся этого.

* * *

Миша заезжал на Гоголевскую всё реже. А потом и вовсе пропал. Дети нашей улицы вырастали. В моду входили новые игрушки — не кустарные, а фабричные. Бизнес бродячих торговцев в нашем городе незаметно и тихо умирал. Ещё раз Мишу я увидел, когда заканчивал в шестой класс.

Было самое начало июня — конец учебного года. Трава уже пожухла. Доцветали вонючки — айлантусы. Пахли они в этот период по — особенному терпко. Тротуары были засыпаны их мелкими цветочками, похожими на опилки. Горьковатый, блаженный аромат начинающихся каникул стоял над городом. Для меня наступала дивная пора беззаботного ташкентского лета. Я зашёл к Пулату во двор и сразу увидел знакомую повозку. Из — под неё торчали босые ноги лежащего на расстеленном тряпье человека.

— Похуил заехал, — объяснил Пулат. — Опия накурился и спит. Ишака и паспорт у него украли… Ахмок![17] И не выгонишь его. Жалко — земляк всё — таки… Плохо ему — дома у него нет.

Ноги человека под повозкой еле заметно вздрагивали. Как лапы у спящей собаки.

— Отец узнает, что пустил, — убьёт, — вздохнул Пулат.

По части опия я уже был просвещён. В Большой Советской Энциклопедии я часто рассматривал репродукцию картины Верещагина «Опиумоеды». Люди на ней были, как живые — я любил эту картину и, одновременно, боялся. Иногда мне становилось так страшно, что, едва заметив в томе эту репродукцию под тонкой «папиросной» бумагой, я сразу же перелистывал страницу с ней. Позже, увидев авторскую копию в ташкентском музее искусств, я долго ходил вокруг, не решаясь подойти ближе. Природу этой боязни я и сегодня объяснить не могу. Несколько фигур сидящих оборванных курильщиков — что в этом ужасного? Но дрожь и холодок по спине помню отчётливо.

Впервые эту картину показал мне дед. Комментарий его был коротким: «Будешь курить — станешь таким же». Я глянул — и понял, что обречён.

С тех пор курильщиков я сторонился, но был уверен: этой участи мне не избежать. Любопытство обычно пересиливало страх, и я листал страницы энциклопедии обратно — к репродукции и вновь разглядывал опиумоедов, как своё будущее.

Сейчас я стоял перед повозкой, и мне было интересно — стал ли похож Миша на верещагинских курильщиков. Обошёл вокруг и заглянул под неё.

Он был совсем не страшный, только отросла щетина на кадыке и поседели ресницы на левом глазу. Халат совсем оборвался… Я опять почувствовал странный запах — смесь зоопарка и сладкого дыма. Похуил спал, шевеля губами и веками. По щеке его ползала муха…

После этого случая Миша перестал появляться на нашей улице. Скоро я уже и забыл про него. Ещё бы! Впереди — целое лето без школы. Беззаботное и нескончаемое.

* * *

Конец лета я воспринимал как конец жизни…

В августе с тоской считал последние дни и часы летних каникул. День казни лета назывался «первое сентября». Меня ожидали школьная муштра и осенняя хандра. Но… наступал сентябрь — и похороны лета неожиданно отменялись. Становилось ясно, что жизнь продолжается. Потому что ну никакой климатической разницы между тридцатым августа и первым сентября не заметно. Даже деревья, вроде, зеленее, и погода жарче. И на календарь теперь можно больше не смотреть — не считать оставшиеся дни.

С уроков можно вообще сбежать — учителя ещё не свирепствуют, — и пойти поиграть в бадминтон на площадках «моржатника» напротив парка Гагарина. По — прежнему можно купаться в быстротекущем Анхоре — вода даже теплее и прозрачней, чем летом.

Машин почти нет — и вечером, после купания, так здорово брести домой, шаркая по не остывшему асфальту по пустой Куйбышевской до поворота на родную улицу Гоголя… Насвистывать на ходу. Глядеть на уличные фонари под фиолетовыми кронами чинар и клёнов… Вокруг ламп ещё кружатся жуки и ночные бабочки — и кажется, что сейчас всего лишь конец мая.

И только тонкий, грустный, почти табачный запах сохнущих на обочинах опавших листьев и слабое движение густого вечернего воздуха, ещё тёплого, но уже прослоенного осенней прохладой, напоминают, что игра воображения скоро закончится.

За поворотом, из сияющих разноцветным домашним светом окон жилых домов, сразу накатывает горячая волна аромата баклажанной икры. Ташкентцы консервируют! Баклажаны — это уже точно осень. Себя не обманешь.

* * *

Прошло несколько лет. Воскресным сентябрьским утром мы и отправились с мамой на Алайский базар — за баклажанами. Меня взяли в качестве «ишака», как говорил дед. Мама выбирала овощи и торговалась. А я тащил «авоськи»[18] с продуктами.

У входа в овощные ряды базара, как всегда, толпились тётки c овощами, фруктами и зеленью в тазиках и вёдрах. Это не перекупщики, которые сидят за прилавком. Это оперативная торговля — «свой огород». Самый свежий и дешёвый товар — прямо с рук.

Среди тёток, прямо на земле, раздвинув ноги, сидел мужичонка — оборванец. Он был настолько грязен и загорел, что понять кто он — узбек или русский, было невозможно. Между ног его, на расстеленном мешке, лежал «товар». Эта была редька — пыльная, увядающая, с крысиными хвостами корней. Оборванец, задрав голову, ловил взгляды покупателей и умоляюще тянул к ним руку. Продать эту редьку явно было вопросом жизни и смерти, но все от него только шарахались.

Невольно я приостановился. Мужичонка сразу же протянул мне крупную редьку.

— Эй! Э — э — э! Дищевле отдам! — зашепелявил он беззубым ртом. И, кивнув на грязные клубни, виновато добавил: — Со — орт такой. Дунганский редька[19].

И тут я понял, кто он. Это был Похуил.

Я сразу же неловко отвернулся и постарался поскорее уйти. Мне было стыдно не узнавать Мишу, но и здороваться с ним тоже было неловко. Чувствуя себя предателем, я стал протискиваться сквозь толпу — за мамой, которая ушла вперёд. А в спину меня догонял его жалобный голос:

— Э-ээй, со-орт такой!

Больше я Мишу никогда не встречал.

* * *

Тогда я мог только догадываться, как сложилась судьба у Миши — дунганца, почему про него говорили — «зэк», почему он курил опиум и стал бездомным. А тогда я не подумал спросить об этом ни у него, ни у его друга — уйгура, ни у взрослых. Да и что они смогли бы объяснить мне?

Только много позже я понял, что, по сути, все жители нашей улицы были переселенцами. Семья Пулата и жившие рядом Меерзоны. Наши соседи Юровские. И Русановы. И Марьпална. И даже её пёс — кудрявый, чёрный добряк — спаниель Дунай. Все они когда-то приехали в Ташкент из других мест огромной империи. И мои деды, и бабушки тоже были переселенцами. Во время гражданской войны и отечественной страшная сила коллективного безумия, насилия и голода перемешала огромную страну, лишив родины миллионы людей.

Вот откуда такое национальное разнообразие среди жителей Ташкента. Только в моей школе, кроме узбеков, таджиков и русских, учились армяне, украинцы, евреи, немцы, крымские татары, корейцы, турки-месхетинцы, греки, курды, уйгуры…

Но тогда я, конечно, об этом не думал. Ни моя мама, ни отец, ни я приезжими себя не считали. Мы родились и выросли здесь. Наш Ташкент и наша улица были для нас родными. Папа Марк так нам с мамой и говорил: «Ваша родина — улица Гоголя, моя — Алайский базар».

* * *

Пулат, неожиданно для меня, стал школьной знаменитостью. Однажды, вернувшись с зимних каникул, я увидел его фотокарточку на стенде с заголовком «Доска почёта школы № 145 им. Ильича». Узнал и буквально застыл на месте: наш уличный хулиган стал отличником? Да и Пулат ли это: наглаженная белая рубашка, короткая причёска с аккуратным «пробором», преданный, «комсомольский» взгляд?

Рядом со мной остановилась монументальная тётя — это была директор школы и учительница русского языка и литературы (мы дразнили её «Литерадурой»). Она сразу поняла, на кого я смотрю.

— Вот какой наш Пулат молодец! Всего одна четвёрка за полугодие! Исправит — станет круглым отличником. Вот что делает любофф к знаниям! (она всегда так произносила — с двумя «ф»).

Внезапно она ухватила меня за вихры на затылке — и от испуга я втянул голову в плечи.

— А тебе, дружок, стричься пора! Эдак ты в стилягу превратишься — и в «троечники» съедешь. Завтра в школу с такой причёской не пущу!

Отпустив мои волосы, она глянула на своё запястье с большими «мужскими» часами, гневно сверкнула глазом и с размаху вдавила большим пальцем кнопку рядом с «Доской почёта». И я мгновенно оглох от пронзительного визга звонка на урок.

Со мной Пулат общался теперь всё реже — на улице его было не видно, а в школе старшеклассники младших, вроде меня, не замечали. Обидно было, но я знал, что он всерьёз стал готовиться к поступлению в транспортный институт.

Последнюю «четвёрку» Пулат исправить так и не успел — в марте его исключили из школы.

Некоторые учителя потом вполголоса признавались, что с Пулатом обошлись несправедливо, но был сигнал «сверху» — из гороно[20] — выгнать «китайца». Началось всё с того, что он подбил глаз известному в школе лоботрясу Анвару — сыну секретаря горкома[21]. Все знали — что подбил «за дело», но Пулата объявили зачинщиком драки и повели к директору. Пока разбирались — завуч обыскала портфель Пулата, и нашла в нём нож с разноцветной наборной ручкой. Нож бандитский! — Заключила она. Вызвали милицию…

Отец Пулата отстоять сына не смог — его тоже считали чужаком — иностранцем, и защиты он нигде не нашёл. Вскоре семья «китайского миллионера» куда-то переехала из дома на нашей улице, и я надолго потерял своего друга. Говорили, что Пулат, вместе с отцом, переселился в Москву.

* * *

Ещё раз я неожиданно встретил Пулата через несколько лет, когда уже учился в архитектурном и приехал в Москву на студенческую практику. Жил я на Беговой улице, у двоюродной тётки. Днём правил чертежи в проектном институте на проспекте Вернадского. Вечером допоздна шлялся по московским улицам, чтобы не надоедать родственникам в тесной квартире.

В один из вечеров, пораньше удрав с работы, я рванул погулять в центр. Мне не терпелось поскорее оказаться на московском бродвее — проспекте Калинина, но я заплутал в переулках за улицей Герцена[22]. Остановившись, попытался разглядеть над крышами невысоких особнячков: где же новые арбатские небоскрёбы? Развернулся на месте, раз, другой — и замер от странного ощущения дежа — вю… вокруг было не по — московски безлюдно и тихо. Почти как в воскресенье летом на моей родной улице…

* * *

Не знаю поры лучше летних воскресных ташкентских вечеров.

Самое начало июня. Солнце уже низко, но ещё светло. На улицах — редкие пешеходы, и совсем нет машин…И тепло, и свежо, и лето — и почти весна. Яркая зелень крон, под ними —

уже сохнущая, но не полёгшая трава. Асфальт тротуаров ещё влажен — трещины на нём темны и контрастны, но лёгкая, как пудра, белёсая дорожная пыль уже лежит на обочинах. Хотя до настоящей летней жары ещё так далеко…

Листья деревьев замерли, как на стоп — кадре. Воздух недвижен. Тишина и звуки улицы словно разделились на два параллельных слоя.

Над землёй, в сумерках аллей — бесшумные пируэты летучих мышей… Мальчишка, встав на педалях, беззвучно катит на велике…

Во дворах и палисадниках шуршат струи воды из шлангов — ташкентцы поливают нагретую за день землю. Пищат стрижи, высоко парящие в блёкнущих небесах. Стучит — прыгает детский мяч, перелетевший через забор.

— Ви — и — и-тя, да — амо — ой! — повис над заборами безнадёжный зов чьей-то мамаши.

И откуда-то издалека проплывает над улицей усталый, протяжный, как у поющей пилы, металлический звук трамвая, лениво поворачивающего в парк…

Долгие летние ташкентские вечера. Дивная пора. Всё лето — и вся жизнь впереди.

* * *

Вскоре переулочки закончились — и я уже шёл по шумному и многолюдному проспекту, вдоль несущихся рядов машин. Возле знаменитого кафе «Метелица» я обратил внимание на парня, стоящего напротив. Что-то знакомое, неуловимо китайское было в его лице. Я подошёл к нему.

— Пулат? — тихо спросил я наудачу.

Он обернулся и сразу узнал меня. Хотя теперь я был выше его на голову. Пулат искренне обрадовался и стал обниматься, хлопая меня по спине, как всегда делают ташкентцы. Затем потащил в кафе. Внутри был полумрак. Пока мы оглядывались, неожиданно осветился круг танцплощадки и загремела музыка: «Амана кукарелла, ша — ла — ла — ла…» — Патрик Симон был тогда на вершине советской дискотечной моды. Публика из-за столиков рванула плясать. Первый раз я попал в такое «злачное» место и чувствовал себя неуютно, хотя пытался изображать завсегдатая. Мы сели за барную стойку и заказали коктейли. Я успел первым расплатиться за себя и Пулата — он укоризненно покачал головой. Но я почувствовал себя увереннее: теперь и я уже — настоящий взрослый!

За нашими спинами мигали огни светомузыки и подпрыгивали девушки. Пулат мне что-то рассказывал — прямо в ухо. Я кивал, не совсем понимая его. С непривычки я захмелел и совсем оглох от грохота басовых динамиков. Мне уже хотелось сбежать из «Метелицы». Но Пулат заказал ещё по коктейлю…

Потом, когда мы вышли из кафе, я спросил — не скучает ли он по Ташкенту? Пулат улыбнулся и мотнул головой. Так я и не понял — да или нет?

— Похуила помнишь? — не отставал я. Пулат опять не ответил. Мы стояли на остановке. Был поздний июньский вечер. Тополиный пух, как живой, полз вдоль бордюра под скамью на обочине тротуара. Под ней, будто сонный зверь, шевелился уже целый сугроб из пуха…

— Смотри — берлога тополиная… Даже у пуха есть дом, — неожиданно сказал Пулат.

Он глянул на часы и покачал головой.

— Пока доеду до общаги… опять по пожарной лестнице заползать…

— А ваша квартира? — преодолев неловкую паузу, спросил я. — Да есть квартира, разве в этом дело… — махнул рукой мой товарищ. — Я в общаге, у ребят, сейчас живу. Так удобней, пока…

После темноты и грохота дискотеки улица казалась оглушительно тихой и светлой. Середина июня — московские «белые ночи». Мимо нас, по чужому городу, одна за другой беззвучно летели машины. Говорить было уже не о чем — мы молча ждали троллейбус. И так мне вдруг захотелось вернуться на Гоголя семьдесят шесть… Я как будто забыл, что нахожусь в Москве, родители — в Ташкенте, а моего дома и улицы детства уже несколько лет как нет. Осталась только вонючка на месте двора. Дерево за эти годы выросло и превратилось в стройный, высоченный айлантус…

— Уеду я отсюда… — неожиданно сказал Пулат.

— Куда?

— А-а… в Нью — Йорк, — просто и буднично, как «А-а… в Ташкент», сказал он.

Я на всякий случай кивнул. Словно и для меня махнуть в Нью — Йорк — это обычное дело.

Потом мы долго ехали на троллейбусе по Москве и разбежались, обменявшись телефонами. Пришёл я в квартиру тётки глубоко за полночь и сразу завалился спать. Мне выделили раскладушку в прихожей. Во сне я заблудился под огромными деревьями. Костлявые ветви скрипели под ветром. Я просыпался, ворочался. Трещали пружины. Засыпал — и снова искал дорогу домой…

Утром я перерыл все карманы — бумажка с номером Пулата исчезла. Последнее, что я услышал о сыне миллионера много лет спустя, — что из Москвы он куда-то уехал. Неужели в Нью — Йорк?

* * *

— Ии — и — и-и — и — и-и — и — и-и — и — и-ищь… — разбудил меня протяжный хриплый вопль.

Я вскочил с дивана, не понимая: сон это или явь?

Встречать двухтысячный год я приехал из Москвы в Ташкент к родителям. Много лет уже прошло, как мы переехали с улицы Гоголя в многоэтажную новостройку в районе Кашгарки. А сам я давно стал «новым москвичом», но не переставал скучать по родному городу.

Две недели отпуска пролетели быстро. В последнее перед возвращением утро я заспался. Накануне мы до ночи сидели на кухне с братом Петром — выпивали, спорили о том, когда начнётся двадцать первый век: в этом году или в будущем? Вспоминали улицу Гоголя, «Шара-Бара», «Кислий малакё», «Кирасин», «Мусорного директора», «Старьёвщика»…

— Ии — и — и-и-ищь! — вопль повторился.

Он доносился с улицы — через приоткрытое окно моей комнаты на восьмом этаже ташкентской квартиры. Я выглянул из окна во двор…

— Ве — еи — и-и — и — ищщщь… — ближе и громче раздался протяжный и хриплый стон. — Ве — еи — и-и — и — ищщщь… Старий веищь биром!

Это шёл по улице и кричал старьёвщик в длинном халате, с мешками, перекинутыми через плечо. Шёл он, как всегда, согнувшись в три погибели, хотя мешки были почти пустые. Сделав ещё десяток шагов, он остановился, снял с плеча мешки и, не разгибаясь, но запрокинув голову, стал озираться — крошечный силуэт средневекового человечка в окружении бетонных девятиэтажек.

В окна никто не выглядывал, рамы были закрыты, балконы — пусты, на тротуарах — ни одного прохожего. Словно вымерла Новая Кашгарка[23]. Старьёвщик постоял немного на перекрёстке между домами, затем вскинул мешки на плечо и пошёл дальше.

Это был тот самый одноглазый бухарский еврей с Гоголевской улицы моего детства. Откуда он здесь взялся — из машины времени?

— Веи — и — и-и-ищь! — ещё раз крикнул старьевщик и, оглянувшись в последний раз, скрылся за углом.

Я долго стоял у окна и вслушивался — крик больше не повторился. Был необыкновенно тихий, прозрачный и солнечный, тёплый полдень. Лежалый снег виднелся только в арыках, хотя высохшие тротуары были почти белые… но только от пыли. Случается в январе такая погода…

Я уверен, что старик мне не привиделся. Но это был последний раз, когда я видел его и слышал на ташкентских улицах: «Старий ве — еи — и-и — и — ищщщь биром!»

Двадцатый век кончился.

…На земле, раздвинув ноги, сидел мужичонка — оборванец. Он был настолько грязен и загорел, что понять кто он — узбек, или русский, было невозможно. Между ног его, на расстеленном мешке, лежал «товар». Это была редька — пыльная, увядающая, с крысиными хвостами корней. Страшная редька…

Мужичонка ловил взгляды покупателей и тянул к ним руку.

— Э — э — э! Дищевле отдам! — шепелявил он. — Со — орт такой!

Примечания

3

Арык — в Средней Азии так называется небольшой водный оросительный канал.

4

Бухарские евреи (историческая справка).

5

Ташкентские греки (историческая справка) (ссыльные крымские греки, переселенцы из Ставропольского края, политические эмигранты из Греции — Манос Захариас и другие — незакончено).

6

Кашгарка — так называли пригород старого Ташкента по левому берегу канала Анхор, в округе Кашгарских ворот городской крепостной стены.

Имя Кашгар или Каши', по происхождению китайско — уйгурское (кит. упр. 喀什, пиньинь: Kāshí, уйг. قەشقەر, 'әш'әр). Ныне это название городского уезда, в городском округе Кашгар, Синьцзян — Уйгурского автономного районаКитая.

Примерно до середины XIX века через эти ворота в город входили караваны Великого Шёлкового пути, идущие из Китая (Кашгара). В районе Кашгарских ворот когда-то существовала махалля Кашгар. Большую часть населения махалли составляли переселенцы из Китая — уйгуры.

Ближе к XVII–XVIII векам в районе между нынешним Алайским базаром и Анхором выросло целое поселение выходцев из Китая, которых так и называли — «кашгарскими».

В колониальный период Кашгарка стала северной окраиной строящегося нового города — русского Ташкента.

Во время Великой Отечественной войны на Кашгарке стали селится «эвакуированные» из городов европейской части СССР и «беженцы» с оккупированных территорий, среди которых было много евреев из Белоруссии, Украины, Прибалтики. С этого времени ташкентцы ещё долго называли Кашгарку «еврейским районом».

7

Курт — сушёный подсоленный творог.

8

«Салёни миндал жарени» — солёный миндаль жареный, но с узбекским акцентом. На самом деле в фантиках был не миндаль, а урюковые косточки. Мы все знали об этом, но лакомство не становилось от этого менее желанным. Фантик крутили из листков бумаги от старых документов, с фрагментами текста, напечатанного не машинке. Иногда я разглядывал пустую обёртку — на ней попадались разные, загадочные слова. Один раз прочитал: ПРОТОКОЛ ДОПРОСА СВИДЕ. Все три слова были мне незнакомы.

Стоил маленький конус, в котором было двадцать, но чаще восемнадцать зёрнышек, сначала 10 копеек, а после подорожания — 20 копеек. «Салёни миндал» обычно продавали возле летних кинотеатров. Это было особое детское счастье — пойти с родителями в кинотеатр «Фестиваль» или «Хива» на «взрослый» фильм, купить перед киносеансом пару фантиков и медленно — медленно, пока идёт киножурнал, грызть косточки, по одной вытряхивая их из бумажного конуса. Иногда в нём оставалась последняя косточка — в смятом острие конуса. Когда начиналось кино, пустой фантик я не выбрасывал — прятал в карман. Эта была такая «миндальная рулетка» — вытащить фантик после титра «конец фильма» и угадать: есть там косточка или нет. И загадать, что, например, завтра к доске не вызовут. Если косточка находилась — радости моей не было предела, я грыз последнее солёное зёрнышко, настроение становилось ещё лучше, и дальнейшая жизнь представлялась мне безоблачно — счастливой.

9

Самой лучшей редькой в Ташкенте признают редьку из Маргилана. Это такой же географический «знак качества», как яблоки «апорт» из Алма-Аты или огурчики из Луховиц. В голодное военное время торговцы так свой товар расхваливали: «Это не редька — это «маргилянский сало»!»

Зелёная редька — важнейший товар узбекского базара. Плов без хрустящей, сладко — терпкой редьки, нарезанной — наломанной ломтиками, вымоченной в холодной воде — это не плов. Плов без редьки — это как лагман без перца, это как шашлык без лука c уксусом!

В Ташкенте среди настоящих фанатов редьки есть и «творческая интеллигенция», и простые базарные грузчики — «тащишки», и «настоящие мужики», и томные элегантные дамочки.

На вид почти все сорта одинаковы. Узнать, какая редька лучшая, можно только по вкусу и по настоящему редечному духу — торговцы всегда дают пробу «на рез». Но как выбрать, если на базаре — десятки продавцов редьки? Известна такая байка. Как-то раз нарядная эффектная дама, по ташкентской манере, одетая для похода на Алайский базар, как на бал, вдруг потянула носом и мечтательно простонала: «Ой, мужчина! Ой, рыгните ещё раз! Где вы такую редьку брали?»

10

Баллон — так в Ташкенте называли большие стеклянные банки из — под сока, двух — и трёхлитровые. Они всегда были дефицитом — без сока не продавались. От наличия «баллонов» зависело, сколько консервов «закрутит» и запасёт ташкентская семья на зиму. Летом и осенью «крутили» все семьи. В это время фрукты и овощи на ташкентских базарах бывали необыкновенно дёшевы, не то, что зимой. Консервирование было не прихотью, а способом выживания наших семей. Осенью десятки баллонов с консервами заполняли все свободные места в комнатах и чуланах ташкентских квартир.

Консервный репертуар у всех был примерно одинаковый: варенье «пятиминутка» из урюка, вишни и персиков, баклажанная икра, лечо, пикули, помидоры в томатном соке. Весной и осенью на холмах ближайших к городу предгорий ташкентцы собирали и консервировали грибочки. Поэтому в Ташкенте баллоны всегда были предметами стратегического значения.

11

План — на блатном жаргоне означает то же, что анаша, или марихуана.

12

Китайский этноним дунган — лохуэйхуэй.

13

C. Bechstein (Бехштейн — так обычно произносили это название у нас в доме; правильнее — Бехштайн) — это торговая марка старинной немецкой мануфактуры роялей и пианино. Во время Второй мировой войны фабрика была разрушена американской авиацией. В пятидесятые годы производство было восстановлено. Но оригинальная технология была утрачена, и довоенные инструменты ценятся сегодня несравненно больше.

Мамин Бехштейн был моей главной домашней игрушкой. Бренчать по клавишам я не очень любил. Рояль я воспринимал как архитектурный объект. Стоило занавесить его по бокам и расстелить на деревянном, крашеном суриком полу ватное одеяло — получался отличный шатёр бедуинов. Вставить в стойки педалей трубу от пылесоса — получался танк с пушкой. Прикрепить изнутри к стойке штурвал из колеса от детского велосипеда, повесить рядом компас и дедушкин настенный барометр — будет крейсер. Ещё из рояля получались отличный самолёт и даже подводная лодка.

Иногда выгнать из — под инструмента меня не могли даже во время маминых репетиций. Звучал до — минорный этюд Шопена (Opus 10, № 12), а я лежал на полу, глядел на лакированные, деревянные кессоны днища и воображал, что это шпангоуты, корабль попал в шторм, я в трюме — но свободен от вахты!

Рояль купили маме родители вскоре после войны, и он дожил с нами до двадцать первого века. На нём мама выучилась в консерватории, затем на нём играли много поколений её студентов. Когда механизм совсем обветшал, рояль продали…

Мастера уже разбирали инструмент, чтобы вывезти из квартиры, когда я обнаружил в маленькой нише между футором и ножкой засохшую мумию бутерброда. Это был «сухой паёк» вахтенного матроса корабля по имени «Bechstein», который пролежал в этом тайнике почти сорок лет…

14

И дунгане, и уйгуры были народами — скитальцами. После поражения дунганских и уйгурских национальных восстаний в Китае в 60–70 годы ХIХ века жизнь разбросала их по просторам Центральной Азии, от северного Китая до Казахстана. И переселяясь, каждый раз им приходилось встраиваться в чужую среду, начинать жизнь заново.

15

Ошички — до восьмидесятых годов прошлого века — любимая игра ташкентских детей. То же, что и бабки, где биты и фигурки, которые бьют, делаются из костей коленных суставов животных. Сегодня эта игра уже забыта.

16

Лянга — игрушка из клока овечьей шкуры, с пришитым свинцовым грузом. Лянгу подбрасывают внешней и внутренней стороной стопы. Кто эффектнее и больше раз подбросит, тот и выиграл. Игра «лянга» аналогично китайской игре «jianzi», что означает «хромой» (игроки, переутомлённые игрой в лянгу, начинали прихрамывать). Это же значение имеет персидскогое слово «lang» — возможно, название «лянга» произошло от него.

Для жонглирования лянгой навыки требовались поистине акробатические. А сколько необыкновенных слов надо было знать, играя в лянгу! Не говоря о том, что надо было уметь делать фигуры жонглирования, которые обозначали эти слова. Играть толком я так и не научился, но своё восхищение мастерством звёзд лянги забыть не могу.

«Виси», «пары» — прямые и кривые, «люры», «кайчи» — какие слова! В особый восторг меня приводило звучание ташкентского названия одной из фигур — «джянджи» (не от китайского ли «jianzi»?). Надо было уметь произносить его так, чтобы не насмешить старожилов уличных игр. Звук «дж» должен быть слитным — таким, как в аутентичном узбекском произношении слов «джигар» или «джаляб».

В английском языке так произносят букву j — как [dƷ]: jacket, joy, jingle…

А джянджи — это… джянджи!

Кстати: джигар — это баранья печень, из которой делают вкуснейший шашлык с курдюком (думбой), а джаляб — так обзывают гулящих женщин.

В лянгу играют и сейчас — недавно, хотя и под другим названием, эта игра стала модным увлечением в европейских городах и, в частности, в Москве.

17

Ахмок — по-узбекски «дурак».

18

«Авоська» — вероятно, от выражения «авось, донесу» — популярная в советское время сумка из хлопчатобумажной сетки, наподобие рыболовной, которую удобно было свернуть и спрятать в карман. На базаре в неё легко помещался даже крупный арбуз.

19

Родина редьки — Китай. Дунганской редькой сегодня иногда называют круглый белый редис, или дайкон — длинный белый редис. Но редька, которую привозил Похуил, выглядела как обыкновенная зелёная. Был ли это особый старый «дунганский» сорт, который вытеснило местное название «маргиланская», или просто Мишина уловка, теперь уже не узнать.

20

Гороно — расшифровывается как «Городской отдел народного образования»; в советское время так назывались управления школьного образования при городской администрации.

21

Горком — это городской комитет коммунистической партии, главная управляющая сила в городе.

22

Проспект Калинина и улица Герцена — это нынешние Новый Арбат и Большая Никитская.

23

Новая Кашгарка — район махалли Кашгар, северной окраины «русского» Ташкента. После землетрясения 1966 года одноэтажная «глинобитная» Кашгарка была разрушена. Эту территорию застроили однотипными четырех и девятиэтажными жилыми домами. В настоящее время это уже «почти центр» города — микрорайоны Ц-5 и Ц-6.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я