Алексей Слаповский – прозаик, драматург, сценарист; финалист «Большой книги» и «Русского Букера», лауреат «Премии читателя»; автор романов «Неизвестность», «Синдром Феникса», «Я – не я», «День денег», «Победительница» и многих других. Слаповский – один из самых непредсказуемых современных писателей. «Туманные аллеи» – цикл рассказов, написанный по мотивам «Темных аллей» Бунина. Это игра, эксперимент и даже немного исследование. С позапрошлого века многое изменилось, но стали ли другими сами люди, их чувства и отношения?
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Туманные аллеи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
I
Туманные аллеи
Как это сказано в книге Иова?
«Как о воде протекшей будешь вспоминать».
В окрестностях поселка Вербилки, что в сотне километров от Москвы, на берегу реки Дубны находится пансионат, называемый «Гелиопарк». Места там чудесные, кругом лес, река течет плавно и тихо, можно ловить рыбу и прогуливаться на лодках. Или просто сидеть на берегу и думать. Отдыхать.
Для этого сюда и приехали муж с женой, ему под пятьдесят, ей тридцать пять или чуть больше.
— У них ужин с семи до восьми, — сказал муж, изучив листок с распорядком, лежавший на столе. — Опоздали. Но есть кафе. Сходим? Или прогуляемся сначала? Или вещи разложим?
— Как хочешь.
— Ты покладистая сегодня. Даже странно.
Она действительно была какой-то задумчиво — рассеянной. Обычно женщины на отдыхе озабочены, иногда даже больше, чем на работе, это ведь дело серьезное: осмотреться, все разложить и расставить, выяснить, где тут что, составить план развлекательных мероприятий, а уж потом можно расслабиться и получать удовольствие. Но она была в каких-то своих мыслях, к которым будто прислушивалась, и муж посматривал на нее вопросительно, однако вопросов не задавал.
— Ладно, прогуляемся, — решил он.
Отправились к реке.
— Отличное название — Вербилки, — говорил он. — Так бы и назвали пансионат. Нет, «Гелиопарк», видите ли! Тогда уж — «Солнечный парк». Просто и мило.
— Тренд такой. Мода. Концерт балалаечников — не звучит. Балалайка-шоу — уже интересно.
— Кому?
— Кому-нибудь.
А вокруг стлался туман. Чем ближе к реке, тем он становился гуще, кусты обволакивало им, как ватой.
— Красиво как, — сказала она.
— Да. Вот тоже загадка, почему нам это нравится? Почему туман — красиво? С чего мы это взяли?
— Просто красиво, и все.
— Просто ничего не бывает. На самом деле нет ничего красивого или некрасивого. Всякой красоте есть практическое объяснение. Туман — влага, вода, жизнь. Поэтому нам и нравится.
— И он редко бывает.
— Умница, садись, пять. Верно. Что редко, то и красиво. Вот цунами, тайфуны. Страшно, но красиво. И тоже редко бывают.
— Но люди же гибнут.
— А ты чего хотела? От красоты всегда гибнут. Как сказал, да?
— Хорошо сказал. Это что за деревья? Стволы какие толстые.
— Кажется, липы. «Кругом шиповник алый цвел, стояли темных лип аллеи».
— Бунин, да. Хотя это не Бунина стихи.
— А чьи?
— Огарёва. И у него не так. У него: «Вблизи шиповник алый цвел, стояла темных лип аллея».
— Каждый помнит, как запоминает.
— Наверно, да. Был шиповник — вблизи, и аллея — одна. А захотелось, чтобы кругом цвел шиповник, везде, и чтобы аллей было много.
— Всегда хочется, чтобы было много. Так мы устроены. И замусорены донельзя. Чего только в голове нет. Я вот Бунина вспомнил, а что за деревья — не знаю. Может, липы, а может, вязы какие-нибудь. Или клены. Нет, клены другие. Я слов знаю больше, чем настоящих вещей. Грустно. Идешь вот в тумане, нет бы просто любоваться, а в голове и сказка про ежика, который тоже в тумане, и песни всякие. «Туман, туман, густая пелена», — фальшивым баритоном пропел мужчина.
— Это что?
— Из советского времени, ты вряд ли помнишь. Какой-то ВИА пел. Вокально-инструментальный ансамбль. Нет, правда, вот вымрет человечество или трансформируется, будет какая-нибудь неорганическая цивилизация. Плазменная какая — нибудь. И для них все эти наши красоты будут звук пустой. И все наши драмы, все эти Анны Каренины, Раскольниковы, Илиады и Одиссеи, они просто не поймут эту чушь. Будут носиться по космосу, питаться кварками, размножаться молниями. А все, чем мы мучились и чему радовались, исчезнет. Но они тоже что-то любить должны, как думаешь? Интерес тоже к чему-то должен быть, не только же куски чистого разума по Вселенной шляться будут. Любовь протона к нейтрону. То есть к нейтронше. Она мерцала зеленым светом, ее бока были безупречно круглы, она летела по модной траектории изящно и волнующе, и у него сердце оборвалось… Стоп, сердца не будет. А что тогда будет обрываться? Ты чего?
Ему почудилась в том, как она на него смотрит, легкая снисходительность. Умиление матери, любующейся своим умствующим ребенком. Ребенку было бы приятно, а ему стало немного досадно.
— Все это, между прочим, не такая уж теория, — сказал он. — Мы по чужим установкам живем и по чужому примеру. И даже удобно. Вот джинсы, футболки, кроссовки. Нормально. А сто лет назад шли бы — ты в кринолине, я в камзоле каком-нибудь, за кусты цеплялись бы, но тоже считали бы, что нормально. Понимаешь? Глупо говорю, что ли, чего ты смеешься?
— Я не смеюсь.
— А что? Какая-то загадочная сегодня.
— Да нет, просто отдыхаю. Выкинула все из головы.
— И правильно. И мне надо.
Они подошли к крутому берегу, спустились по деревянной лестнице. У дощатого причала покачивались прогулочные лодки, тихо постукивая бортами и позвякивая цепями. Человек в брезентовом плаще закрывал дверь фанерной будки. Наверное, он заведовал этими лодками.
— Вы тут хозяин? — весело и громко спросил мужчина.
— Завтра приходите.
— Черт, досадно! Понимаете, штука какая? Человек как устроен? Мы даже и не собирались кататься. И если бы было можно, еще подумали бы. Но вот нельзя, и сразу очень хочется прокатиться! Просто парадокс! Но для вас тут в чем плюс? Днем скучно — вам заплатили, вы дали лодку, весла, и все. Тут же платные лодки?
— Конечно.
— Ну вот. А теперь все интересней, вы можете дать, а можете не дать. Вы уже не просто лодочник, вы — вершитель судьбы. Вы, конечно, можете не дать лодку, мы поймем. А можете сделать нас счастливыми. Не каждый день бывает возможность кого-то осчастливить!
Женщина улыбалась. В первые годы совместной жизни она стеснялась этой манеры мужа говорить витиевато в простых ситуациях и с простыми людьми. А потом привыкла. И поняла, что многим из простых людей это нравится. Их как бы приглашали в другую область отношений, им оказывали доверие, их заведомо считали достаточно мудрыми, чтобы взглянуть на обычный предмет с необычной точки зрения. Хотя встречались и непрошибаемые, которых такое приглашение к мудрости только злило, им было удобней в привычном обиходе.
Человек в плаще, похоже, не очень-то слушал, нагнулся к одной из цепей и что-то там делал. Распрямился, повернулся, оказался совсем молодым, лет двадцати пяти, не больше. Он подал мужчине замок.
— Когда вернетесь, цепь на замок и просто защелкните, он без ключа закрывается. Дальше моста не заплывайте, долго тоже не надо, а то ко мне претензии.
— Спасибо огромное! — мужчина достал бумажник, глянул. — Наличности нет, только карточки.
— Завтра заплатите. Весла потом вон туда положите, в лодке не оставляйте. И не утопите вашу спутницу, а то с меня спросят.
Говоря это, он поглядывал на женщину с иронической полуулыбкой, с легкой и веселой охальностью в глазах: знаю, знаю, зачем к нам в пансионат мужики в возрасте приезжают с молоденькими хорошенькими женщинами, ничего против не имею, хотя я, на всякий случай, молод, свободен и собой неплох!
Женщина в ответ улыбнулась, чтобы доставить ему удовольствие, но все же сказала:
— Не беспокойтесь, муж хорошо с веслами управляется.
Лицо молодого человека тут же стало подчеркнуто приличным и служебным:
— Тогда нет проблем!
Он ушел.
Муж, отталкиваясь от причала и начиная грести, добродушно ворчал:
— Благодетелем и вправду себя почувствовал, а на будке табличка — до девяти. Он всего лишь свою работу выполнил!
Лодка скользила в тишине, он окунал весла аккуратно, будто жалея, что приходится нарушать гладкость воды, берега были плохо видны в тумане, но выше все еще было ясно, и сквозь верхушки деревьев посверкивали лучи уходящего солнца.
Показался мост, высокий, железнодорожный, в треугольниках металлических ферм. Казалось, он перекинут не от берега к берегу, а от деревьев к деревьям.
— Мост, — сказала она.
Он оглянулся.
— Да. Всегда, когда вижу такой мост, вспоминаю кадры из фильма Германа. «Проверка на дорогах». Помнишь?
— Когда партизанам надо было взорвать мост, а под ним в барже наши пленные? Жуткая сцена.
— Герман вообще жуткий. Поворачиваем?
— Еще поплывем. Очень уж хорошо.
Он поднял весла, уложил вдоль бортов, лодка двигалась сама, по течению.
Она опустила руку, смотрела, как вода обтекает пальцы.
— Кувшинки, — увидел он. — Хороший знак, если есть кувшинки, значит вода чистая. И это даже странно, у них, говорят, краску с фарфорового завода сливают. Я читал, можно сходить на экскурсию, посмотреть, как это делается, сходим?
— Может быть. Знаешь, похоже, я беременна.
— Похоже — или…
— Или. Да, точно. Теперь уже точно.
Обычно очень словоохотливый, мужчина молчал.
Она смотрела на свою руку.
У него была дочь от первой жены, погибшей. А еще сын, живший со своей матерью отдельно. И у нее тоже имелся сын от первого брака. Они жили вместе уже шесть лет, о совместном ребенке речи не шло, ему, похоже, уже хватало, а она считала себя после первых сложных родов неспособной зачать. Так и врачи говорили. И — вот. И она не знала, как он к этому отнесется. Конечно, аборта не потребует, не такой добрый человек. Но будет ли рад? У него и так полно забот, да и возраст. Все уже устоялось, наладилось, и что же, в пятьдесят лет становиться опять молодым папашей? Пеленки, распашонки, детский плач по ночам?
И вдруг она услышала смех. Подняла голову, посмотрела.
Он смеялся негромко, качал головой, будто чему-то удивлялся.
— Ты чего?
— Да я все о том же, насколько голова у нас замусорена! Естественно, я тут же «Американскую трагедию» вспомнил, как там парень девушку топит. Узнал, что беременная, повез на лодке кататься и утопил.
— Я читала. Да, вовремя вспомнил, — засмеялась и она.
— А ты хорошее место нашла, чтобы такие признания делать.
— В самом деле. Знаешь, ведь даже не подумала. Он ее сначала убил, а потом утопил? Или как?
— Не помню. А тебе как лучше?
— Убивать больно. Лучше сразу утопить. Захлебнусь, и все.
Ей хотелось к нему. Сесть рядом, чтобы обнял. И ему хотелось к ней.
Но оба понимали, что это уже лишнее, что больше ничего не надо делать. И ничего не надо говорить.
Он развернул лодку, поплыли обратно. Начало темнеть.
По мосту прошел поезд, и в ровном перестуке колес было что-то успокоительное, в нем слышались упорядоченность и привычка к расписанию.
Обратно шли молча. Уже у входа в корпус он остановился.
— Черт, лодку не замкнул. Подведу человека. Пойду замкну.
— Я с тобой.
— Зачем?
Он посмотрел на нее и смутился, будто сказал глупость.
— Да, конечно, только быстро. А то уже есть страшно охота.
Курица
Приехав в Москву, я воровски остановился в незаметных номерах в переулке возле Арбата…
Приехав в Москву, я отправился к гостинице «Измайлово».
Она ждала меня у выхода из метро.
Женщина, конечно, а не гостиница.
Обняла меня крепко, молча, уткнувшись лицом в плечо. Так встречают не любовника, а мужа, вернувшегося с войны.
— Ладно, пойдем, — сказал я.
И тут увидел ряд старух, которые стояли над деревянными ящиками, накрытыми газетными листами, а на ящиках, в кастрюлях и пластиковых пакетах — картошка вареная, огурцы соленые, капуста квашеная, куры жареные и подкопченные. Тогда, а это было в середине девяностых, такая торговля с земли и едой, и вещами цвела вольно и повсеместно.
Ароматы благоухали на всю округу, а я не ел со вчерашнего вечера, поэтому купил и картошки, и огурцов, и целую курицу.
— Ты собираешься это есть? — спросила она.
— Нет, администраторшу угощу, чтобы дала хороший номер, — сострил я.
Она не улыбнулась. Смотрела по сторонам.
— Знаешь, такое ощущение, что муж за мной следит.
— Ерунда.
Мы отправились в один из корпусов, «Дельта» или «Гамма», не помню.
Номер я попросил на последнем этаже — чтобы подальше от земли. Такой нашелся, мы поднялись, долго шли длинным коридором.
Едва оказались в номере, начали целоваться.
— Извини, сначала мне в душ, — сказал я.
— У меня мало времени. То есть вообще-то я до вечера отпросилась, но еще нужно кое-куда съездить.
— Успеем.
Я принял душ, потом достал из пакетов продукты, разложил, стал есть — торопливо, жадно, но с юмором, то есть что-то говорил веселое, развлекая ее.
Она от еды отказалась, сидела на краю кровати, выглядела смущенной, почти напуганной.
— Все нормально, чего ты? — успокаивал я.
— Мы полгода не виделись. Для меня все — как в первый раз.
— Для меня тоже.
— Разве? Ты такой спокойный.
— Это кажется.
Аппетит меня одолел прямо-таки несуразный, я все ел и не мог остановиться.
— На тебя страшно смотреть, — сказала она. — Знаешь, так, наверно, какой-нибудь палач перед казнью насыщается. Чтобы сил хватило головы рубить.
— Основной инстинкт — еда, а не то, что думают. Энергия. Все на свете — виды энергии. Сейчас я ее беру, а потом отдам тебе.
Наконец я почувствовал себя наевшимся, убрал остатки в холодильник, умыл руки и лицо, почистил зубы.
Через час она, раскрасневшаяся, счастливая — как мне казалось, с улыбкой лежала рядом, глядя на меня, касаясь пальцами лица, и говорила:
— Ладно, прощаю.
— Что?
— Курицу.
— Вот ты, ей-богу.
— Для меня нет ничего более асексуального, чем едящий мужчина. Я ненавижу готовить, кормить. Муж обижается, а я сказала: что угодно, только не это.
— Не знал.
— Я хотела уйти даже.
— От него?
— От тебя. Когда ты ел. Но потом поняла — если я даже это терплю, значит отношусь к тебе очень хорошо. Мягко говоря.
— А если не мягко? — напрашивался я, целуя в ухо.
— Кокетун! — уколола она меня рафинированным словцом. Интеллектуалка, чо.
Потом она ушла.
Я жил там неделю. Мотался по Москве, делал свои дела, встречался с людьми, разговаривал — и все мне казались приятными, и я, наверное, был для всех приятен, потому что мне улыбались, говорили со мной добродушно и участливо, даже если в чем-то отказывали.
С ней мы встречались еще три раза.
Входя, она спрашивала:
— Сегодня с чего начнешь? С меня или с курицы?
— Хватит! — сердился я шутливо, целуя ее и нетерпеливо раздевая.
В последний вечер вышел ее проводить. Помню, коридор был пуст, в лифте никого, внизу тоже. Было ощущение, что мы последние, кто покидает огромный тонущий корабль.
Зато на крыльце нас ждал он, ее муж, с которым я был знаком столько же, сколько с ней, и мы даже считались отдаленными приятелями, да и были коллегами по ремеслу.
— Ничего не надо, я прошу! — тут же сказала она.
— А я и ничего, — сказал муж, человек, как я уже знал, сдержанный, мягко-интеллигентный и, главное, беззаветно любящий жену. — Я просто — поговорить.
— О чем? Не нужно!
И она пошла прочь — к метро. Остановилась. Стояла, не оборачиваясь. Ждала его. Так ждут выстрела спину, сравнил бы я, если б любил подобные метафоры.
— Я хочу, чтобы вы знали, — сказал мне муж негромко, — что у нее это бывает. Однажды она встречалась утром с… — он назвал известную фамилию, — потом поехала к… — он назвал фамилию еще более известную, — а вечером решила навестить… — он назвал еще одну фамилию, мне неизвестную, но, судя по его тону, этого человека тоже все должны были знать. — Она экспериментирует.
— И что?
— Не берите в голову.
— Чего не брать?
— Ничего.
Я укорил его:
— Понимаю ваши эмоции, но какого черта вы мне пересказываете сплетни про свою жену? Нехорошо!
— Это не сплетни. Повторяю, я просто хочу, чтобы вы знали.
— Я все знаю. Она мне рассказывала.
— И?
— Что?
— Ваше решение?
— Какое решение, вы о чем?
— То есть для вас это проходной эпизод?
Сцена была нелепая, похожая на диалог двух джентльменов девятнадцатого века, за спинами которых стоят слуги с дуэльными пистолетами, но джентльмены еще не решили, стреляться или нет, брошен ли вызов, или пока все ограничивается словесным турниром, не требующим кровавой сатисфакции. Мне надоело, я сказал:
— Эпизод, не эпизод, вам-то что? Лучше подумайте, как вы смотритесь в этой ситуации. Шпионите, советы мне даете.
— Я просто очень ее люблю.
— Я тоже.
— И?
— Что и?
— Я понял. Извините. До свидания.
Он пошел к ней. Хотел взять ее за руку, она отшатнулась, быстро пошла к метро.
Оглянулась и крикнула:
— Курица!
Эффектный финал. Но не было этого.
Мне это представилось, почудилось — как возможное, хоть и не совершённое.
Да и не могла она так меня обидеть, другого рода была женщина.
Ушла, не оглядываясь, а он шел за ней, не приближаясь, — так отец ведет домой загулявшую блудную дочь, которая согласилась с ним идти, но потребовала, чтобы тот следовал на расстоянии, чтобы никто не подумал, что ее ведут, будто под конвоем.
Года через три или четыре они все-таки разошлись, она уехала то ли во Францию, то ли в Испанию с влюбившимся в нее сотрудником посольства или каким — то переводчиком, я не уточнял.
А бывший муж впал в тихое пьянство, снимал комнату где-то в дальнем Подмосковье, куда электричкой ехать полтора часа. Там и умер и был обнаружен дня через три по запаху — довольно заурядная история.
Так получилось, что я попал на похороны, на панихиду, сначала церковную, а потом гражданскую, где пришедшие в гости к смерти немногочисленные друзья говорили о нем с большим уважением.
Она не смогла приехать, но прислала своего выросшего сына, оставшегося в Москве, который передал родным и близким покойного ее глубокие соболезнования.
Сказки
— Тем и хорошо-с, что сам не знаешь чем. Жутко.
— В старину, Машенька, все жутко было.
У бабушки моей в углу, между шкафом и стеной, висела икона. Когда бабушка приехала к нам жить из деревни, всех вещей было — старый сундук, обитый жестяными полосами, и эта вот икона. Бабушка повесила ее сначала на виду, у окна, но мама попросила спрятать.
— К нам разные люди ходят, мало ли.
Сундук тоже поместился в этом углу, под иконой. Раз в год бабушка открывала его, перебирала вещи. Сильно пахло нафталином. Там были платки, простыни, темно-цветастое платье, черные туфли мягкой кожи, похожие на тапочки.
— Ты ничего этого не носишь, зачем оно? — спрашивал я.
— Приданое.
— Какое приданое?
— На смерть. Отстань, шутоломный.
Время от времени она вставала перед иконой, кланялась и бормотала.
Я, всегда любопытный до слов, вслушивался и понимал, что бабушка не знает ни одной молитвы, говорит то, что в голову придет.
— Святый Боже, святый-страшный, воскреси, помоги, помилуй, Христе славный, мать и сына, во имя веков, святый-страшный, помилуй, хлеб насущный, спаси, помилуй, беду-радость сохрани, пронеси, спаси, святый-страшный, присно ныне, долги мои прости, святый-страшный…
И так далее.
Я, четырнадцатилетний, усмехался и говорил:
— Бабань, новость знаешь? Бога нет!
— Уйди, — отмахивалась она, смущенно улыбаясь, — сердиться и злиться не умела. Даже ругалась если на что, то с улыбкой.
— Нет, правда!
— Молчи, дурашный! Клеврещешь на него, вот он тебя накажет. Он все видит, все знает.
— Да? Рентген он, что ли? — умненько допытывался я.
— Сам ты рентген, отстань!
Под праздники — Пасху, Первомай, Октябрьские и Новый год — она доставала из сундука желтую свечку, ставила ее на сундук в чисто вымытую стеклянную баночку из-под майонеза или сметаны, были тогда такие маленькие баночки, и молилась дольше обычного.
А я всегда перед праздниками чувствовал себя печальным и одиноким. Люди готовятся к веселью, к совместным песням, еде и выпивке, а мне в этом чудилось принуждение. Настал день — хоть тресни, а веселись.
Однажды, под Новый год, томясь этим настроением, я подошел к молящейся бабушке. Она тут же перестала.
— Чего тебе?
— Ты говоришь, он все знает. А как это проверить? Где доказательства?
— Да хоть я тебе доказательство. Что живая.
— Это как?
— Отстань.
— Нет уж, расскажи.
Бабушка пошла в кухню, поставила кастрюлю, чтобы что-то варить, налила себе и мне чаю.
И начала.
— Это еще в голода́ было, до войны. Такой ужасный страшный голод был, что люди людей ели.
— Слышал, сказки. Антисоветская пропаганда.
— Ага, скажи еще, что голода не было.
— Был в Поволжье, я читал. Но чтобы люди людей…
— Ты слушай. Я многодетная была, восьмеро у меня было, не считая, что детством померли, а всего было одиннадцать. Голод, умираем все. И узнаём, что исполком многодетным вспомощение выделил. Крупы, еще чего-то. Нас было две осталось многодетных, я и Мария. Остальные или сами померли, или уже дети у них все полегли. А нас двое многодетных осталось. И, значит, с района телеграмму дали в сельсовет: таким-то явиться за получением, доставки не ждите, вывоз самоходом. Ну, и мы пошли в Екатериновку.
— Пешком?
— Пешком, да зимой!
— Туда километров двадцать пять?
— Не считала, много.
— А довезти никто не мог? Машин не было? Или лошади?
— Все при хозяйстве было, кто ж нам даст? Мы начальство, что ли? В общем, пошли мы с ней. Накутали на себя рогожей каких-то, пошли. Идем. Холодно, ветер. Смотрим — кто-то догоняет. Мужик. Не наш какой-то. Чего-то кричит. А Мария пуганая, говорит: не останавливайся, пошли быстрей. Ну, мы бегом. И он бегом. Мария плачет: это людоед. Я ее утешаю, а сама тоже реву — всё, смерть пришла.
— С чего вы решили, что он людоед?
— А кто еще-то?
— Может, просто хотел с вами пойти. Чтобы веселей.
— Ага, рассказывай! Ну, мы бежим. Тут Мария встает, задыхается, за грудь берется. Говорит: все, не могу, шут с ним. Пусть сожрет, один конец. А он отстал. Тоже ведь слабый с голода. Тужился, а не догнал. Мы отдышались, смотрим — а он опять. И опять чего-то шумит нам. Подманивает. Ну, мы опять бежать. А кругом пусто, только Прудовой впереди, поселок такой, а сколько до него, неизвестно. Так и пошло — то бежим, то сил нет, стоим. И он стоит, дышит. Мария говорит: у него на нас двоих опасения, что мы двое. Говорит, ежли я упаду, ты меня не брось. А то он нас поочередке съест, все равно не упасешься. И смех и грех. А Прудового все нету. Мария аж почернела вся, опять говорит: не могу, лягу, пусть ест. И тут машина. А на машине Коля мой, сын. Он в Екатериновке работал тогда и угол там снимал. Я ему: ты как тут? А он: да вот решил съездить. Меня, говорит, как кольнуло, я и поехал. А вы чего? А мы за вспомощением, крупу обещали. Ну, он развернулся и повез нас обратно.
— А этот, который за вами шел?
— Пропал куда-то. Коля сигналил ему, нет, никого не видно. Испугался, надо знать.
— Ну, допустим. И что?
— Как что? С чего бы Коле ехать к нам? А я скажу: Бог ему шепнул.
— Ерунда.
— Ну, считай, что так. А я тебе говорю: Бог все видит, все знает. Ты вот запрешься у себя, думаешь спрячешься, а нет, как на ладонке ты у него!
Она засмеялась и погрозила мне пальцем.
Я тоже засмеялся и ушел в свою комнатку.
Осмотрел ее.
В двери щелей нет.
На окнах шторы и тюль. Всегда ли я задергиваю шторы? А через тюль снаружи — можно что-то разглядеть? Я вышел на балкон, посмотрел оттуда. Видно плохо, но сейчас вечер и свет не горит. Вернулся в комнату, зажег свет, снова вышел. Теперь все на виду. Но это вблизи.
Я оделся, спустился на улицу, вглядывался оттуда, отходя все дальше. Оказался у дома напротив. Нет, при всем желании ничего нельзя увидеть.
А если в бинокль?
Но кто будет смотреть в бинокль?
Да мало ли. Подглядел что-нибудь и рассказал бабушке, вот она и грозит мне пальцем. Будто что-то знает.
Скорее всего, ничего она не знает, а только делает вид. Ошибка старших и старых в том, что они считают себя умнее детей. А хитрые дети им поддакивают, соглашаясь, — лишь бы отстали.
Утром я пошел в школу. По асфальтовой тропинке мимо дома напротив.
Из подъезда вышел Юрков из параллельного класса. Мы не дружили, у нас были разные компании. Привет-привет, и все.
Я ему кивнул, он мне кивнул, я пошел себе дальше, он за мной.
А может, подумал я, он и есть тот, кто следит за мной? Недаром же всегда ехидно улыбается. Правда, он со всеми так. Такой характер у человека, такой настрой — на все смотрит с усмешкой, все ему не нравится, вечно на что-то жалуется, но с удовольствием, будто рад, что есть на что пожаловаться. Знаю я таких людей — сами ничего интересного не делают, но любят наблюдать и прохаживаться на чужой счет.
Вот он и наблюдает.
Противно: нет бы обогнать или отстать, идет в трех шагах сзади, сопит, что-то себе под нос бормочет или напевает, такая у него привычка.
Я и потом замечал, как неловко бывает, когда два человека оказываются на улице рядом и идут с одинаковой скоростью. Будто они вместе. Глупо и странно. В таких случаях или прибавляешь шаг, или, наоборот, идешь медленнее.
Юрков шел и шел следом.
Но наконец школа, и через пару уроков я выкинул все это из головы.
А назавтра Юрков опять встретился. И опять шел сзади до самой школы.
А потом еще раз.
По вечерам, да и днем, я начал плотно задергивать шторы. Пусть теперь смотрит — ничего не разглядит.
И опять он мне встретился с утра. Причем, как нарочно, вышел чуть после, чтобы пристроиться за мной. Совсем обнаглел. Я шел, злился, не выдержал, остановился, повернулся.
— Тебе чего надо?
Он, не понимая, выпучил глаза.
— Чего?
— Это ты чего? Подсматриваешь за мной?
— Когда?
— Я вечером тебя на балконе видел, ты на меня смотрел.
— Офигел? У нас окна в квартире вообще на ту сторону!
— Как это? Сколько у вас комнат?
— Одна! И кухня! И окна туда, а не сюда!
— Ладно, допустим. А из подъезда?
— Чего из подъезда?
Я понял, что он не виноват.
И успокоился.
Хотя — не он же один живет в доме напротив!
Это был, наверное, подростковый психоз. Я постоянно ходил, как бы прогуливаясь, возле дома напротив, вглядываясь во встреченных жителей, пытаясь угадать, кому до меня может быть дело.
А потом умерла бабушка.
Через год мы переехали в квартиру, окна которой выходили с одной стороны на пустырь, с другой на высокие деревья, густые и непроглядные даже зимой.
Все решилось само собой.
Анжела
— Василий Ликсеич… за-ради Христа… за-ради самого Царя Небесного, возьмите меня замуж!
Леня Черкунов проснулся и тут же вспомнил, как непоправимо вчера накосячил.
Конечно, и похмелье тут же навалилось, но оно, терзая тело, радовало мучающуюся душу — будто он уже частично получил по заслугам, искупил вину.
А вот за остальное придется платить по полной.
Вчера он ехал на свою дачу мимо станции Репьи, увидел Анжелу, местную пацанку, дочку продавщицы поселкового магазинчика. Эта Анжела часто заменяла сильно пьющую мамашу, стояла за прилавком, и Леня не упускал возможности перекинуться парой слов с красивенькой девчушкой, очень ладно сложенной. Недаром же она носит или облегающие брючки, тонкие, черного или алого цвета, или очень короткую юбочку — в ней, кажется, нельзя и шага сделать, чтобы не показать то, на что юбочка надета, но Анжела как-то умудрялась вполне свободно двигаться и при этом ничего лишнего не показывать.
Она шла от станции — как раз в такой вот рискованной юбочке и белом топике, обнажающем смуглую тонкую талию. С хозяйственной сумкой в руке. Леня остановился, предложил подвезти. Анжела засмеялась, впорхнула в его внедорожник, не шелохнувшийся, не почувствовавший ее невесомой тяжести.
По дороге рассказала, что мамаха, так она звала свою мать Людмилу, третий день беспросыпно пьет по причине закрытия магазина то ли на учет, то ли на санитарную обработку. А может, и навсегда, хозяевам виднее. Давно пора, торговля тут никакая, поселок маленький, дачники только летом, да и они многое везут из Москвы. А как отгрохали на пути к Репьям огромный супермаркет, то вообще весь торговый бизнес в районе рухнул.
— И куда же вы теперь? — спросил Леня.
— Не знаю. Она раньше ремонтницей или обходчицей была на железной дороге, теперь не возьмут, здоровья не хватит. Будем тут пока. У меня школа в Шипурино, закончить надо.
— Далеко.
— Две станции всего, я привыкла. И главное, меня там все знают, помогут с экзаменами, с ЕГЭ этим дурацким. А в другой школе я последней дурочкой буду, мне оно надо?
— Ты дурочкой не кажешься.
— Да я тупая вообще! — смеялась и хвасталась Анжела. — Я дважды два без калькулятора не сосчитаю!
Пухлые ее губы были ярко накрашены, глаза густо подведены, щеки чем-то подмазаны. Грубая деревенская красота, думал Леня. Но кожа на талии, на голых ногах — чистая, гладкая, это неподдельное, настоящее.
И он рискнул — рассказывая что-то смешное, приобнял ее за талию, не отводя глаз от дороги.
— Э, э, спокойно! — прикрикнула Анжела.
Но строгости в голосе не было, почудилось даже легкое одобрение.
Она и не к такому привыкла, думал Леня. Поселковые, они незамысловатые. Семки, пивасик, пацаны без лишних разговоров сомнут под забором, сорвут трусишки и сделают, что захотят. И только пикни — оторвут голову и тебе, и твоей несчастной мамахе.
Въехали в поселок. Дорога разбитая, везде хлам. Там ржавый остов машины стоит дисками на кирпичах, там брошенный тракторный кузов давно уже служит мусоросборником, а там неожиданно новенький и дорогой автомобиль нелепо торчит у хибары, которая, если ее продать, стоит не дороже одного колеса этого автомобиля. Впрочем, платят тут за землю — Подмосковье все-таки. Раньше поселковые жили дачами москвичей — летом нанимались что — нибудь ремонтировать, строить, вскапывать-пропалывать, а зимой просто-напросто воровали из дач все, что плохо и хорошо лежит. Но члены садового товарищества тряхнули мошной, сбросились на высокий забор вокруг обширного дачного массива, оборудовали въезд с охранником и шлагбаумом — и все, перекрыли кислород. Кто-то еще ездил на заработки в Москву, остальные бездельничали и спивались или получали пенсию по старости, что, впрочем, спиваться не мешало.
Тоска, безысходность, с гражданской скорбью думал Леня, глядя на безлюдную улицу и неказистые дома. И на тебе, в этом гниюшнике — такой вот цветок. Или, лучше сказать, плод. Персик.
Анжела сама предложила зайти.
Леня даже слегка растерялся, спросил:
— Зачем?
— В шахматы поиграем! — захохотала Анжела. — Да просто посидим, кофе выпьешь, если хочешь. Или чего-нибудь еще, я мамахе на неделю запас привезла, — она тряхнула сумкой, послышался стеклянный звон. — А то я с ума схожу, все разъехались, телевизор только один канал показывает, интернета нет, сигнал тут вообще почти не ловится. Как дикие живем.
Анжела не пустила его в дом, вошла одна. Слышно было, как Людмила за что-то ее ругает, а она кричит: «Молчи, дура, надоела! Нет бы спасибо сказать!»
Вышла спокойная, будто ничего не было.
Устроились на лужайке за домом, возле деревянного сарая, который Анжела назвала летней кухней.
— Я тут с весны до осени сплю. У мамахи сроду алкаши какие-то. Ну, за знакомство?
— Я за рулем.
— Тебе ехать сто метров. Ты же в дачах живешь?
— Да. Ладно, немного можно.
Выпили, поговорили, еще выпили. Анжела рассказала о школе, о приятелях, Леня о своей работе, о бывшей жене.
— Ты еще и холостой! — обрадовалась Анжела. — Ну все, тогда ты попал!
— С удовольствием, — ответил Леня, обнял ее, поцеловал, повалил, полез под топик.
— Не здесь, мы же не обезьяны какие-то, — сказала Анжела.
Повела его в летнюю кухню. Там был старый диван, который она разложила, и тот занял собой почти все пространство. Постелила простыню, кинула две большие подушки.
— Для кого держишь? — спросил Леня.
— Подруги иногда ночуют.
— Ну да, знаю я этих подруг. У тебя вообще кто-то есть?
— Слушай, не тема!
Показала она себя, как и ожидал Леня, горячей, опытной, ненасытной. Незаметно сгустилась тьма, наступила ночь.
Посплю я здесь, пожалуй, решил захмелевший от выпитого и от ласк Леня. Но под боком было что-то мокрое. Раньше не чувствовалось, горячее потому что, а теперь остыло. Он посмотрел — что-то темное. Посветил телефоном.
— Не понял. У тебя женские дела?
— Нет.
— А что?
— Что, что. То!
— Да ладно!
— Вот и ладно. Первый раз у меня.
И рассказала Анжела: все подруги над ней смеются, что она до сих пор нераспечатанная. А она просто решила — пусть первый раз будет с тем, кто нравится. Даже не обязательно любовь, но — чтобы нравился. И все никто не попадался.
— А я тебе, значит, нравлюсь?
— Еще как. Давно уже.
— Постой. А тебе сколько? Шестнадцать есть?
— Будет через месяц.
В голове Лени тут же закрутились юридические выражения: «возраст согласия», «изнасилование несовершеннолетней» и так далее. Хотел сразу же посмотреть в телефоне, но Анжела была права — сеть тут совсем не тянет.
— Ты чего? — Анжела стискивала его, тыкалась носом в щеку, лизала языком, как щенок. Дурачилась. — Думаешь, в полицию тебя потащу?
— Да нет. Просто… Неожиданно как-то.
Он вышел из сарая, выпил махом стакан водки, постоял. Запрокинул голову, чтобы посмотреть на звезды, но небо заволокло сплошными тучами. И ветер налетал холодный, отчего листья яблонь густо шелестели, и падали первые капли дождя.
Леня побрел, спотыкаясь, к машине.
Гнал так, будто очень спешил, в кого-то чуть не врезался на повороте. Не сбавляя скорости, схватил телефон, разбудил звонком приятеля и юриста их фирмы Вадю Панина, спросил, когда наступает возраст согласия и что бывает, если ты девушку до него это самое.
— От девушки зависит, — сонно ответил Панин. — Вообще-то срок, тюрьма. Главное, она заявление подала?
— Нет. И не собирается.
— И ты меня будишь по такому пустяку? Урод! — добродушно проворчал Вадя и отключился.
Как подъехал к даче, как вошел, как упал, Леня помнит смутно.
И вот видит себя в одежде на постели.
С больной головой и вопросом: что теперь делать?
Решил сделать то, к чему привык во всех жизненных обстоятельствах: договориться. Наскоро умылся, переменил одежду, выпил кофе, поехал к дому Анжелы.
Она еще сладко спала в своем сарае. Долго приходила в себя, потягивалась, улыбалась.
— Послушай, — сказал Леня. — Только внимательно.
— А в сортир можно сначала? И умыться?
— Иди.
Она ушла. Минут десять ее не было, Леня истомился ждать.
И пока ждал, осознал, что говорить будет вовсе не о том, о чем собирался.
Наконец она вернулась. Села рядом, обняла. Леня отстранил ее.
— Постой. Слушай. Ты переезжаешь ко мне. Будешь ходить в московскую школу. Через месяц, когда тебе будет шестнадцать, оформим наши отношения. Закончишь школу, потом я найму тебе репетиторов, поступишь — куда ты хочешь?
— Еще не знаю. И не надо мне так. То есть, конечно, в Москву интересно, но куда я мамаху дену? А бабу Олю?
— Какую бабу Олю?
— Бабку мою родную, она в параличе, второй год помирает, а помереть не может.
— Наймем сиделку, — растерянно сказал Леня, понимая, что все сложнее, чем он себе представлял. Казалось: будет рядом чистая и вкусная девочка, и телу приятно, и душе лестно — воспитать человечка. Но, похоже, у человечка многовато проблем.
— Сиделка не вариант, — объясняла меж тем Анжела. — Мы пробовали, и соседку звали, и еще одну женщину, а баба Оля в них калом кидается.
— Чем?
— Говном! Она во всех кидается, даже в мамаху, только меня признает. Нет, она, скорее всего, уже помрет скоро, но я все равно — не хочу.
— Почему?
— А зачем? В качестве кого? Секс на дому?
— Ты чем слушала? Я жениться хочу на тебе.
— Еще лучше! Мы разные люди, Леня! Вот у нас Татьяна Сырцова такая жила, тоже дачник ее подобрал, тоже женился, квартира в Москве в элитном доме, какой-то супер-пупер-палас, бизнес у него крутой, все дела. И что? Через год сбежала. Говорит: на хрен мне такой компот, сижу и жду его при кухне, голубцы верчу, любит он их, сучок. Раз в месяц выведет на люди, а остальное время как в тюрьме!
— Ты не будешь как в тюрьме. Я же сказал: поступишь, будешь учиться, развиваться.
— Я и так поступлю и разовьюсь.
— Дура! — не сдержался Леня. — Ты тут сопьешься! Тут дыра, помойка! Школа в Шипурино, всего две станции, ага! Вы опупели, что ли, вам нормальную жизнь предлагают, а вы рогами уперлись!
— Не ори! Кто мы-то? И не сопьюсь я, не увлекаюсь этим делом, только вот с тобой, и то за компанию. И не курю, если ты заметил. Не поняла, ты что, думаешь, я на тебя в суд, что ли, подам за изнасилование? Испугался?
— И опять дура! Я тебя люблю, если хочешь знать!
— Когда это ты успел? Даже если так — твоя проблема. Ты любишь, а я нет. Нравишься, да, но любить и замуж — другая история. Я не спешу вообще.
Долго Леня убеждал Анжелу, она отговаривалась, а потом сказала, что хватит, ей пора посмотреть, что там с Люськой. И бабу Олю кормить пора, подгузники ей менять.
— Иди меняй. Зарастешь тут калом!
— И зарасту. Противный ты оказался. Значит, правильно я решила.
После этого Леня поехал в Москву, к Ваде, рассказал ему все, опять крепко выпил по случаю субботнего дня. Вадя рад был компании, потому что в одиночку жена ему пить не разрешала.
Уже вечерело, когда они сидели на балконе, глядя с высоты двадцать третьего этажа дома Вади, стоящего крайним у МКАДа, как солнце медленно спускается за длинный гребень далекого лесистого холма, как выделяются вершины деревьев и очерчивается кромка леса на фоне примыкающего к земле багрового неба, и на пространство от домов до леса уже налегает ночь, а там, за лесами, еще вечер и даже день — им отсюда не видный.
— Другой бы радовался, — удивлялся Вадя, — а ты с ума сходишь. Жаба заела? Самолюбие уязвили? Она мудрая девочка, тебе повезло. Наверно, минет классно делает? Я заметил, — сказал он, оглянувшись и понизив голос, — чем умней девушка, тем лучше делает минет.
— Не факт! — авторитетно возразил Леня.
— Не факт, — тут же согласился Вадя. — Просто хочется найти хоть в чем-то закономерность. А закономерности ни в чем нет. Ни в природе. Ни в юриспруденции, — это слово Вадя выговаривал четко в любом состоянии. — Ни в человеческих отношениях. Но это и ценно! — заключил он.
Леня остался ночевать у друга.
Проснулся рано и почти без похмелья.
Привел себя в порядок и поехал в Репьи с твердым решением еще раз поговорить с Анжелой и добиться ее согласия.
Надежда
Она обняла меня, не спеша поцеловала в губы, отстранилась, посмотрела и, как будто убедившись, что я достоин того, закрыла глаза и опять поцеловала…
Это было давно, в советское время, на областном семинаре молодых поэтов, куда приглашали всех желающих. Володя Корнеев пришел, хотя стихов никогда не писал. Читать их и слушать тоже не особо интересовался, но надеялся, что там будут симпатичные девушки. И прогадал, таковых не оказалось.
Мероприятие проводилось в зале Дома офицеров, похожем на театральный, — сцена, ряды красных кресел и два балкона по бокам.
Володя со скукой слушал ритмичные завывания очередного поэта, здоровенного парня с крутыми плечами и странно тонким, почти женским голосом. Сзади скрипнуло, поэт сбился. Володя оглянулся и увидел высокую, красивую девушку с длинными, волнистыми рыжеватыми волосами, в белой блузке и белых брюках. Она извинилась с улыбкой, прошла и села с краю, рядом с Володей. Мощный поэт продолжил, но Володе показалось, что он сразу же утратил весь свой пыл. До этого был упоен собой и своими стихами, а теперь в глазах появилась обиженная тоска и читалось: какого черта я занимаюсь этой ерундой, когда есть на свете такая нестерпимо красивая девушка, которая никогда не будет моей, пусть я хоть трижды гениален?
Володя украдкой вытер влажную руку о штаны, протянул ей:
— Владимир.
— Надежда.
Рука ее была легкой, сухой и теплой.
Руководитель семинара вызывал всех по порядку размещения, сначала слева направо первый ряд, потом второй, третий. Дошел черед до нее.
— Я стихов не пишу, — сказала Надежда. — Я послушать.
Володя тоже отказался:
— Извините, наизусть не помню, а тексты не взял.
— Если поэт не помнит собственных стихов, значит они написаны не душой, а буквами, — изрек руководитель, сорокалетний мужчина бухгалтерской внешности, с чахлым чубчиком, зачесанным с темени на лоб. — Когда стихи написаны душой, они сразу впечатываются в память. Навсегда!
И в доказательство прочел наизусть несколько своих стихотворений, глядя на всех общим взглядом и делая вид, что ничем не выделяет Надежду, но Володя понимал, что читает он именно для нее.
Закончив, руководитель дал возможность выступить оставшимся поэтам и поэтессам. По одному стихотворению, справа налево, по порядку размещения.
Надежда слушала спокойно, задумчиво. Потом слегка покачала головой, будто говоря: нет, не то. И спросила Володю:
— Тебе нравится?
— Нет.
— Тогда пойдем?
— Конечно.
Они вышли — без демонстрации, вежливо, чуть пригибаясь, как это делают в кино, когда уходят с сеанса и не желают мешать другим.
У здания был сквер, они сели там на скамейку старинного устройства, с чугунными завитушками. Она спросила:
— Ты в самом деле наизусть ничего не помнишь?
— Помнить нечего, не пишу я стихов.
— Но любишь?
— Нет. Я на симпатичных девушек пришел посмотреть, — весело признался Володя.
— Посмотрел?
— Не было их там. Зато сейчас вижу. Не зря пришел.
Надежда не улыбнулась, не усмехнулась, смотрела на Володю внимательно, ему от этого было немного неловко, но он храбрился, был даже нахальнее, чем обычно.
— Я тоже не пишу стихов, но люблю, — сказала Надежда. — Люблю, когда у других есть какой-то талант. У тебя есть в чем-то талант?
— Конечно. В жизни. Я талантливо живу.
— Это как?
— Делаю только то, что хочу.
— Сейчас чего хочешь?
— Много чего.
— Например?
— Тебя поцеловать, конечно.
— Да? Ну, попробуй.
Они целовались долго, вдумчиво, старательно.
Потом курили.
— Ты мне нравишься, — сказала Надежда. — Естественно себя ведешь. Немного на себя напускаешь чего-то, но напускаешь тоже естественно. Как дети хвалятся. Они хвалятся, а сами наивные такие. Ты неиспорченный, наверно.
— Надейся, надейся, — посмеивался Володя.
И опять целовались.
Надежда спросила:
— А вдруг я соглашусь? Не боишься?
— С чего бы?
— Прямо-таки не с чего?
— Абсолютно.
— Все, убедил. Надо попробовать.
— Да хоть сейчас! Вопрос — где? Можно ко мне, но скоро родители с работы придут.
— А у меня родители на юге, в отпуске. Я одна.
— Далеко живешь? — деловито спросил Володя.
— Нет, но сейчас у меня срок не тот. Через три дня.
Позже Володя узнал, что она серьезно относилась к своей безопасности, считала дни, придерживалась так называемой календарной контрацепции, о которой знали многие советские девушки. Сводилась она к формуле «пять дней до — пять дней после». Другой контрацепции в те времена не существовало или была такая, что отбивала охоту ко всему.
Наконец они встретились, чтобы осуществить задуманное.
И осуществили.
Володя был самоотвержен, старательно трудился над ее удовольствием, добился результата и начал догонять ее, а Надежда терпеливо пережидала — у нее, как она честно объяснила, была реакция мужского типа. Яркая, но одноразовая.
И тут бы начать историю отношений, но отношений не получилось. Они встречались две недели, почти каждый день, а потом Володя кем-то увлекся, Надежда кем-то увлеклась, да плюс учеба в институте, друзья, посиделки…
Надежда вышла замуж, родила дочь, развелась, сделала очень успешную карьеру в области фармацевтики, Володя тоже достиг определенных успехов. Потом она уехала в Москву, а он остался в своем постылом, пыльном, но привычном, а иногда даже милом городе, остался с женой, с двумя детьми, а теперь уже и внуками.
Он не раз рассказывал об этом случае друзьям, знакомым и попутчикам, в случайных компаниях, считая его необычным, слушавшие вежливо удивлялись, но ничего необычного не видели, у каждого в прошлом было что-то похожее.
А он все рассказывал — и рассказывает до сих пор, хотя прошло уже больше тридцати лет. Он рассказывает, все яснее понимая, что за эти долгие и разнообразные годы, за всю насыщенную большими и маленькими событиями жизнь ему никогда и ни с кем не было так хорошо и интересно. И ведь ей тоже с ним было хорошо и интересно. Он пытается вспомнить, из-за чего и почему они расстались, но не может вспомнить. Ни из-за чего, просто — так получилось.
Воскресенское кладбище
…Передо мной, на ровном месте, среди сухих трав, одиноко лежал удлиненный и довольно узкий камень, возглавием к стене.
Ерничать, все вышучивать было обычным занятием для молодежи семидесятых-восьмидесятых. Оно, скажут, и сейчас так. Нет. Сейчас прикалываются, а это не одно и то же.
Мы с другом Витей любили выпивать на старом Воскресенском кладбище, уже в ту пору закрытом для захоронений. Изредка к некоторым могилам все же подселяли, то есть помещали новопреставленных рядом с упокоившимися ранее родственниками. За большие деньги. Находили места и для крупных партийно-советских чиновников, чтобы близкие не обременялись потом навещать их на жареном бугре, как выражались в народе, то есть на загородных далеких кладбищах. А в девяностые на Воскресенском выросла целая аллея черных обелисков над могилами криминальных авторитетов, чьи портреты увековечены были в мраморе — со златыми цепями на бычьих шеях и с ключами от «мерседесов» в аристократически (или воровски) удлиненных пальцах. По аналогии с соседней Аллеей Героев, где были захоронены Герои Советского Союза и Герои Социалистического Труда, ее назвали «аллей Бандитов». Она располагалась наискосок от краснокирпичных арочных ворот. Эту арку будто бы разбирали, а потом восстановили, когда надо было провезти особенно высокий бандитский памятник. Я этого не помню. Врать не хочу, а правду говорить не умею, как высказывался с усмешкой Витя, человек остроумный, да и просто очень умный.
Мы были молодыми и мы были бездельными — я иногда, а Витя постоянно. Хотя он много читал. Одной из самых любимых его книг была «Темные аллеи» Бунина. Он хорошо разбирался в предмете, который там в основном описывается, намного лучше меня. И был по отношению к этому предмету, то есть, назовем прямо, девушкам и женщинам, легок, непостоянен, никто у него надолго не задерживался, рассказывал он о своих приключениях с юмором довольно охальным, но беззлобным.
Выпивать на этом кладбище мы любили потому, что оно все густо заросло деревьями и кустами, здесь было уютно и сюда, главное, очень редко наведывались милицейские патрули. Они знали, что тут водятся пьяницы, но им лень было искать их в тесных закоулках между оградами и деревьями.
И вот мы пришли однажды золотой осенью, в солнечный день, выпили какого-то дрянного вина — а другого тогда и не бывало в свободной продаже, — бродили среди могил. Витя постоянно что-то цитировал, декламировал, то — земную жизнь пройдя до середины, то — нет, не бывать тому, что было прежде, то — стою печален на кладбище…
А потом начал дурачиться. Читал надписи на памятниках, плитах и табличках и комментировал.
— Хохолков Петр Иванович, 1895–1972! — выкликал он командирским голосом, как сержант перед строем послушных солдат. — Наверно, Хохолков Петр Иванович, был ты хороший плотник и замечательный выпивоха! Прожил семьдесят семь лет и помер, окруженный плачущими детьми и неблагодарными внуками! И жена твоя, старуха, рыдала над тобой, Хохолков Петр Иванович, хотя и надоел ты ей своим маразмом, потому что, Петр Иванович, признайся, выжил ты уже из ума, а кто не выживет в твои-то годы? Покойся с миром, честный труженик!
— Чижинская Любовь Игоревна, 1930–1962! — продолжал он весело глумиться. — Где ты теперь, кто тебе целует твои хладные уста, изъеденные могильными червями? Почему ты так рано оставила нас? Была ты, наверно, актриса, играла Офелию, любила режиссера, а он тебя бросил, и ты отравилась уксусом! Ты надеялась, что после этого он тебя полюбит хотя бы мертвую, а он, подлец, забыл сразу же и даже не пришел на похороны!
— Рабин Яков Соломонович! — удивлялся он. — Как вас занесло сюда, Яков Соломонович?
Вопрос этот объяснялся тем, что в городе нашем было и есть отдельное еврейское кладбище. А еще татарское. И даже старообрядческое.
— Вам одиноко здесь, наверно? — допытывался Витя у скромного металлического обелиска со звездой на ржавом штыре. — Да вы ровесник Ленина, оказывается! Он помер, а вы выжили, чтобы с достоинством умереть в преклонном возрасте! Но имя Ленина живет и побеждает, Яков Соломонович, а кто помнит вас? Заросли вы сорняком и кустами, никто вас не помнит!
Следующим был деревянный крест с эмалированной табличкой: «Коля, 1945–1946». И Витя, как ни охален был, не тронул его, прошел мимо. Но веселье его не оставило.
— Жоркина Жанна Сергеевна, 1957–1976! Что же ты не пожила еще, родимая? Или вышла ты замуж за любимого человека, а он замучил тебя в первую же брачную ночь так, что ты умерла от счастья? Или был у тебя аппендицит, лучшие в мире советские врачи его вырезали, но по привычке забыли в тебе скальпель, зажим и тампон, и все — заражение крови, бесславная смерть! Или задавил тебя анонимный трамвай темной ночью на безлюдной улице?
Витя выдохся, устал, сел на лавочку у ограды. Я сел рядом. Мы допили то, что осталось. Вечерело. Солнце, листья, небо — все было одного золотистого цвета.
Хотелось сказать или хотя бы подумать что-то значительное, но в голове словно была паутина. Легкая, мягкая. Никаких мыслей, а только состояние — хорошо и немного грустно. Господи, сколько прожитых жизней вокруг! И было у них то же, что и у меня. Вставали утром в ожидании счастья или чего-то нового. Учились, любили, работали. Говорили с близкими, пили чай, играли в шахматы или карты. Читали, смотрели телевизор. И все это — где оно? И ведь, возможно, вы все, сотни и тысячи, уже знаете ответ. Но никто из вас, сотен и тысяч, не даст ответа. И главное ощущение здесь, на кладбище, — тайна. Тут есть памятники, кресты и плиты, ограды, цветы, деревья, кусты. Но на самом деле — нет ничего. Для нас, живых, да, есть. А для вас — пустота, ноль. Как представить этот ноль?
Витя вгляделся в могилу напротив.
Встал, подошел.
— Боже ты мой! — сказал он.
Я тоже подошел.
На грубом металлическом кресте, сваренном из водопроводных труб и покрашенном серебрянкой, была фотография на эмалированной овальной табличке. Фотография красивой девушки. Фотография не цветная и, наверное, обработанная — очень уж напоминала изображения легкокудрых девушек на чашках и тарелках поповского сервиза, которым перед моей мамой хвасталась одна ее аристократическая знакомая. Но те девушки были однотипны и искусственны, а эта — настоящая. Она улыбалась и глядела так, будто не понимала, что умерла.
— Боже мой, — повторил Витя.
— Что?
— Я ее знал.
— Серьезно?
Я посмотрел на даты. Девушка умерла год назад, и было ей семнадцать. Так что — вполне возможно.
Но мне известна была и склонность Вити к романтическим фантазиям, поэтому я ждал продолжения.
— Я в одной компании ее встретил. Ты меня знаешь, я хам и наглец. Но я онемел. У меня был шок. Я сразу влюбился. Я хоть раз тебе говорил, что я в кого-то влюбился?
— И даже часто.
— Это ерунда. Влюбился по-настоящему. Тебе не рассказывал. И никому вообще. Потому что о таком не говорят. Она была там с кем-то. Я думал — ее парень.
— Будто тебя это остановит.
— А вот остановило. А потом я увидел, что парня нет. Ушел. А она осталась. Думаю — сейчас подойду. А сам сижу, как окаменел. Не могу тронуться.
— Выпил много?
— Да пошел ты! Короче, я часа два решался. А квартира большая, какие-то там комнаты проходные, всю кругом можно обойти через двери. У Альки это было, знаешь ее? Алька Малинина.
— Нет.
— Неважно. И вот я понял: сейчас. Иду к ней. Главное, вижу — она в другой комнате. Иду. А ее там нет. Смотрю — она в другой. Я туда. И там нет. Я полчаса так ходил. Вижу ее, иду к ней, а ее нет. А потом совсем исчезла. Я к Альке — кто такая? Она говорит — ты про кого? Я описываю. Она говорит — понятия не имею. И никто не знает, представляешь?
— Нет. Как она пришла туда, где ее никто не знает?
— Ну, может, с парнем. В общем, я с тех пор ее искал. Она мне снилась все время. Я понял, что это та девушка, о которой я всю жизнь мечтал. Моя девушка. Везде искал, у всех спрашивал. И нашел. Вот здесь. Но я теперь никогда ее не встречу. Ты понимаешь? Никогда! Невермор!
Витя помотал головой, посмотрел на меня мутными, пьяными глазами, полными влаги. Одна слеза скатилась по щеке к губе, он машинально слизнул ее. Неподдельное горе выражалось в его лице, но я не верил.
Витя, хоть и был пьян, понял это.
— Сволочь! — выкрикнул он. — Пошел вон!
И толкнул меня в плечо.
— А по морде? — спросил я.
Витя рванулся ко мне, схватил за грудки, начал трясти меня и дергать.
— Я люблю ее, скотина, а ты смеешься!
— Перестань!
Я отцепил его от себя, усадил на лавку.
Витя сидел опустив голову, шмыгая носом.
Потом повалился на траву и заснул.
Я сел рядом, прислонившись спиной к ограде, и тоже заснул.
Спали мы недолго, проснулись шальные, но почти протрезвевшие — молодость и здоровье! — и пошли искать выход. Блуждали меж деревьев и могил. Было серо и холодно.
Вышли к оврагу, что тянулся вдоль кладбища. Спустились по травянистому откосу, чтобы справить малую нужду. Оба хмуро молчали, стояли поодаль, отвернувшись друг от друга.
Я глядел перед собой и увидел внизу ограду, лежащую боком. Или она была на краю оврага и ее подмыло, или кто-то выдернул с окончательно забытой могилы и швырнул в овраг. Спустившись еще ниже, я понял, что тут что-то вроде свалки. Кладбище кладбища, бесхозные останки гробов, оград и памятников. И кости. Много, разные, сваленные чохом в одну кучу, окончательно ничейные, окончательно безымянные. Мне напомнило это скотомогильник, который я видел однажды, когда гостил в деревне. Выбеленные черепа и кости, в которых я не мог угадать тех животных, кому они принадлежали.
Сзади зашуршало. Я оглянулся.
Витя стоял надо мной, был до синюшности бледным в свете луны, вместо глаз — тени, неровно овальные — как дыры в черепе. Мне даже стало немного страшно, будто я заглянул в будущее и увидел его мертвым. Краше в гроб кладут, вспомнилось выражение.
Что ж, зато настал и мой черед пошутить.
Я вытянул руку и возгласил:
— Имя их неизвестно, подвиг их бессмертен!
— Ох и дурак же ты! — сказал Витя.
Сказал без осуждения, с сожалением очень взрослого и очень мудрого человека. И мне стало вдруг стыдно, вернее неловко, хотя я и не подал вида.
Опоздав на все виды транспорта и не имея денег на такси, мы шли домой пешком. Шли весело, маршевым шагом, распевая где-то услышанную строевую песню:
Через горы, реки и овраги
Мы дойдем до самой до Чикаги!
Шагом, шагом, шагом, братцы, шагом —
По долинам, рекам и оврагам!
Что тут скажешь, у нас ведь тогда еще никто из родных и близких не умер, да и сами мы с Витей были живы, а теперь только я.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Туманные аллеи предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других