Эта книга посвящена целой эпохе в жизни нашей страны – эпохе коммуналок. Противоестественной, некомфортной – и в то же время по-своему душевной и уютной. Кухня, санузел, патефон, дворовые игры, общий телефонный аппарат.Автор рассматривает, перебирая один за другим, отдельные фрагменты коммунальной жизни. И в результате складывается объемная картина.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Коммунальная квартира предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Что и как?
Мебель и интерьер
В романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» фигурировал московский музей мебели. Любая коммунальная квартира была способна дать большую фору этому музею. Если не по количеству экспонатов, то уж точно по их непредсказуемости.
Вот описание комнаты поэтессы Марины Цветаевой, оставленное ее современницей Ниной Гордон: «Помню, как я пришла в начале зимы 41-го года к Марине вечером домой на Покровский бульвар. Большой домина, двор-колодец. Жила она то ли на шестом, то ли на седьмом этаже. Небольшая двух — или трехкомнатная квартира у Марины Ивановны вместе с Муром комнатка метров двенадцать-тринадцать. Я эту комнату помню отлично: одно окно, вдоль окна вплотную простой продолговатый деревянный стол. Рядом с ним впритык кровать Марины, вернее, не кровать, а топчан с матрацем, или же два составленные рядом кофра, на них — матрац, а сверху плед. Во всяком случае, жесткое и неуютное ложе. Я сидела на нем и чувствовала, как жестко. Комната неприбранная, масса наброшенных вещей: через всю комнату и над столом — веревки с висящим на них тряпками из мохнатых полотенец и просто полотенца. На столе в беспорядке еда и посуда — чистая и грязная, книги, карандаши, бумага — как бывает на столах, за которыми и едят и работают. Под потолком — тусклая, желтоватая, неуютная лампочка без абажура. С другой стороны стола кровать Мура. Один или два стула, чемоданы. Что-то шкафа я не припомню, может быть, был в стене, но помню хорошо, что на стене, около топчана Марины — под простыней — платья и пальто; также и на другой стене около кровати Мура».
Справедливости ради заметим, что Марина Ивановна никогда особенно не отличалась повышенной способностью создавать уют. Но здесь она была не одинока. Далеко не у всех жителей коммуналок хватало средств на собственную мебель, а продуманные интерьеры были и вовсе фантастикой. Первая жена писателя Булгакова Татьяна Николаевна,, урожденная Лаппа, описывала процесс приобретения обстановки для знаменитой комнатушки на Большой Садовой:
«В комнате этой была уже мебель — два шкафчика, письменный стол ореховый, диван, большое зеркало, походная кровать складная, два шкафчика, кресло дырявое… Была даже кое-какая посуда — супник белый. А ели мы сначала на белом кухонном шкафчике. Потом однажды я шла по Москве и слышу: «Тасенька, здравствуй!» Это была жена саратовского казначея. Она позвала меня к себе: «Пойдем — у меня же твоя родительская мебель». Оказывается, она вывезла из Саратова мебель, в том числе стол родителей. Стол был ореховый, овальный, на гнутых ножках. Мы пошли с Михаилом, ему стол очень понравился, и мы его взяли и взяли еще наше собрание сочинений Данилевского в хороших переплетах… Стол был бабушки со стороны отца, а ей достался от кого-то из предков… Потом мы купили длинную книжную полку — боковинами ее были два сфинкса — и повесили ее над письменным столом.
Как-то один еврей привез какому-то из пигитских рабочих мебель. А того то ли дома не было, то ли он не взял — постучал в нашу дверь: «Не нужна мебель?» Меня тогда не было, уезжала, наверно, к сестре. Булгаков посмотрел, мебель ему понравилась. И дешево продавали, а он как раз получил тогда за что-то деньги. Это была будуарная мебель во французском стиле — шелковая светло-зеленая обивка в мелкий красный цветочек. Диванчик, кресло, два мягких стула, туалетный столик с бахромой… Два мягких пуфа. Для нашей комнаты эта мебель совсем не подходила — она была слишком миниатюрной для довольно большой комнаты (25 квадратных метров или больше). Но Михаил все хотел, чтоб в комнате было уютно».
А случалась и другая крайность — когда будущее коммунальное семейство въезжало в уже меблированное помещение. Чаще всего так выходило, если старые хозяева бежали за границу буквально с одним чемоданчиком. Писательница Лидия Либединская делилась своими детскими воспоминаниями: «Высокие (почти пять метров) потолки, темно-красные обои, наборный паркет и два узких длинных окна, выходивших в тихий Дегтярный переулок. Больше всего меня поразил камин, в котором отец, ожидая нас, уже развел огонь. Поленья, сложенные домиком, весело потрескивали, распространяя тепло и живой прыгающий свет, — тени бежали по стенам и немногочисленной и совсем незнакомой мне мебели. Впрочем, ни большой книжный шкаф, ни обеденный стол, ни широкая тахта не привлекли моего внимания. Меня заворожил камин. Сложенный из темно-розового кафеля, он был украшен тончайшей лепниной — позже мне рассказали, что на нем изображена сцена из „Фауста“. Веселая пирушка; и Фауст в шляпе с пером и ниспадающем складками плаще, с пенящимся бокалом в руке, был сказочно красив. Стол, уставленный бутылками, фруктами и другими яствами, — все это было из какой-то другой, неведомой жизни. А под лепной картиной надпись готической вязью: „Кто провел свою жизнь без вина, карт и женщин, тот провел свою жизнь дураком!“ Под этим легкомысленным „лозунгом“ протекали мои детство и отрочество».
Впрочем, и в этом семействе не отказывались от возможности приобрести что-нибудь этакое и задешево: «А вот и церковь Старого Пимена молчаливо высится из-за белой каменной стены. Впрочем, это бывшая церковь, теперь там каждую субботу продают с аукциона не выкупленные в срок вещи. Продают задешево, и потому в нашей единственной комнате вдруг неожиданно появляется роскошный бархатный стул или медная настольная лампа, дворцовый инкрустированный столик, пара серебряных ложек. Вещи, пришедшие из какой-то неведомой, чужой жизни, они не являются предметами первой необходимости, но бабушка утверждает, что нельзя было „упустить случай“ и не приобрести их. К вещам у нас в семье полное равнодушие. Три дня вещь с гордостью показывают друзьям и соседям, выясняют ее происхождение, а потом начисто забывают о ней. На инкрустированный столик водружалась керосинка „Грец“, на бархатном стуле целыми днями безмятежно спал кот-кастрат Планчик, серебряные ложки темнели и мирно доживали свой век среди нержавеющих собратьев».
* * *
Часто было вообще непонятно — чья мебель. Кому именно она принадлежала. Людям? Дому? Или же домовому начальству?
Мариенгоф писал в повести «Циники»:
«Я и мои книги, вооруженные наркомпросовской охранной грамотой, переехали к Ольге.
Что касается мебели, то она не пеpеехала. Домовой комитет, облегчая мне психологическую боpьбу с «буpжуазными пpедpассудками», запpетил забpать с собой кpовать, письменный стол и стулья.
С пpедседателем домового комитета у меня был сеpьезный pазговоp.
Я сказал:
— Хоpошо, не буду оспаpивать: письменный стол — это пpедмет pоскоши. В конце концов, «Кpитику чистого pазума» можно написать и на подоконнике. Hо кpовать! Должен же я на чем-нибудь спать?
— Куда вы пеpеезжаете?
— К жене.
— У нее есть кpовать?
— Есть.
— Вот и спите с ней на одной кpовати.
— Пpостите, товаpищ, но у меня длинные ноги, я хpаплю, после чая потею. И вообще я пpедпочел бы спать на pазных.
— Вы как женились — по любви или в комиссаpиате pасписались?
— В комиссаpиате pасписались.
— В таком случае, гpажданин, по законам pеволюции — значит, обязаны спать на одной».
* * *
Занятная история была описана Виктором Шкловским в 1933 году:
«Мой друг инженер так моложав, что не выглядит даже бритым.
В комнате, где он живет, кроме него и жены, находится еще четверть кариатиды, которая когда-то поддерживала потолок зала.
Жена у него очеркистка, хорошая журналистка. Оба они могут засвидетельствовать истину рассказа. У жены за границей много лет жила мама. Эти мамы, живущие за границей, как-то романтичны.
Мама в Лондоне жила еще до революции и там осталась. Вышла замуж, овдовела.
Сперва посылала посылки, потом письма только.
Потом она стала жаловаться.
Дочка посоветовалась с мужем и написала:
«Мама, приезжайте».
Лондон недалеко: мама скоро приехала.
Она узнала кариатиду, потому что жили в ее квартире.
Но не плакала и говорила:
— Вот и хорошо. Я всегда говорила покойному мужу, что у нас слишком большая квартира, только покажите, где моя комната?
Она привезла подарки: войлочный маленький валик на пружинке под носик кофейника, чтобы кофе не капал на скатерть, прибор, состоящий из рамки с туго натянутыми струнками, служащий для разрезания вареных яиц, лавандовую соль для ванны и еще какую-то мелочь».
* * *
Даже если кто-то и пытался выстроить в своем пространстве нечто, похожее на стиль, то выходило это, в лучшем случае, курьезно. В этом отношении довольно показательной была комната поэта Константина Липскерова. Он, побывав в Средней Азии, вывез оттуда множество предметов средневосточной древности, разложил их по полочкам, и к нему зачастили приятели — будто в какую кунсткамеру. Но уюта все эти кувшины и пиалы, разумеется, не привнесли.
Кстати, в этой невозможности — принципиальной невозможности — создать какой-либо уют была даже своя какая-то романтика. Вечное сидение на чемоданах окрыляло, не давало окончательно обмещаниться. И, разумеется, позволяло экономить довольно приличные деньги.
Разве в отдельной квартире, обставленной любовно и с душой, по собственному неповторимому вкусу, станешь вместо разбитого стекла лепить картонку? Разумеется, не станешь, сразу побежишь к стекольщику. А здесь — легко. И эти многочисленные временные картонки становились постоянными атрибутами советского коммунального быта.
* * *
А вот меблировка московской семьи Каплунов: «В нашей комнате была голландская печь. Другими сторонами она выходила к Мишке и на кухню. Комнату разделял надвое платяной шкаф. Между ним и дверью, напротив печки стояла железная полуторная панцирная кровать с никелированными набалдашниками пирамидками и полированными деревянными панелями на спинках. К ним были прикреплены витиеватые, в стиле модерн никелированные штамповки. Кровать эта в свое время перекочевала на дачу, а теперь, после нескольких разграблений (в последний раз унесли входную дверь) я отвинтил замечательные панели и сейчас любуюсь ими в своем кабинете.
Ближе к окну стоял диван с полочкой, там жило семь фарфоровых слоников. Самый большой был вылеплен с большим количеством деталей, остальные — мал мала меньше — без подробностей. Наши слоники были много красивее тех, которые я видел в других домах. Очень жалко, что они куда-то пропали — замечательные были слоники. Там же стояла репродукция картины под стеклом «Иосиф Виссарионович Сталин на позициях под Москвой». Однажды я от избытка то ли чувств, то ли энергии бился спиной о спинку дивана. Это привело к падению Сталина с позициями углом мне на голову, рядом с макушкой. Крови было мало, но осталась вмятина на всю оставшуюся жизнь.
С другой стороны платяного шкафа находился очень красивый буфет, который, как оказалось, был изначально книжным шкафом у маминой мамы, часть ее приданого. Светлого дерева, в переплете верхних створок вставлены стекла, заклеенные с обратной стороны бумагой с ромбическим рисунком в желто-коричнево-черных тонах. Шкаф переехал на дачу, а теперь стоит в комнате у моей дочки и выполняет свою исконную функцию — хранит книги.
Рядом стояло «приданное» отца, из общежития — секция шкафа темного дерева (вишни?) с отличным зеркалом. Оно было еще и льстивым — уже школьником я обнаружил, почему я в нем кажусь более красивым, чем в других зеркалах. Оно изображало меня загорелым.
Вплотную к окну стоял письменный стол с двумя ящиками под столешницей. Под столом жил Ленин в виде барельефа на чугунной треугольной призме, весом в два утюга. Это тоже подарок сослуживцев отца. Он выполнял функцию просто тяжелой вещи. Не понимаю, почему я не спал на диване — мне стелили раскладушку, которая окончательно занимала все свободное место. Из-за недостатка места и купали меня на кухне в цинковой ванночке. Это было стыдно».
* * *
Голландская печь, раскладушка, никчемный бюст Ленина, слоники, нелепый диван, просто так занимающий место. Какой-то театр абсурда.
Вещи, похоже, жили своей жизнью, совершенно не зависящей от воли одушевленных обитателей квартир. Нельзя даже сказать, чтобы вещи постоянно меняли хозяев — после революции хозяев фактически не стало. Они действительно существовали обособленно — как существует вне зависимости от желания или же нежелания квартирантов подвальная популяция крыс. Иногда жители коммуналок помнили, кто был первоначальным владельцем комода, этажерки или же окованного медью сундука. Но со временем все это стало забываться. Вещи переезжали из квартиры в квартиру, из комнаты в комнату. Но чаще все-таки переезжали жильцы. Их уплотняли, ими уплотнялись, они получали ордера или, наоборот, лишались права на жилплощадь, и тогда в освободившуюся комнату, к освободившимся вещам въезжали новые — условные — хозяева.
Так было, например, когда жилец отсутствовал более чем полтора месяца. Подобная история прекрасным образом описана Ильфом и Петровым в романе «Золотой теленок»:
«Летчик Севрюгов, к несчастию своему проживавший в квартире номер три, вылетел по срочной командировке Осоавиахима за Полярный круг. Весь мир, волнуясь, следил за полетом Севрюгова. Пропала без вести иностранная экспедиция, шедшая к полюсу, и Севрюгов должен был ее отыскать. Мир жил надеждой на успешные действия летчика. Переговаривались радиостанции всех материков, метеорологи предостерегали отважного Севрюгова от магнитных бурь, коротковолновики наполняли эфир свистом, и польская газета «Курьер Поранны», близкая к министерству иностранных дел, уже требовала расширения Польши до границы 1772 года. Целый месяц Севрюгов летал над ледяной пустыней, и грохот его моторов был слышен во всем мире.
Наконец, Севрюгов совершил то, что совсем сбило с толку газету, близкую к польскому министерству иностранных дел. Он нашел затерянную среди торосов экспедицию, успел сообщить точное ее местонахождение, но после этого вдруг исчез сам…
— Пропал наш квартирант, — радостно говорил отставной дворник Никита Пряхин, суша над примусом валеный сапог. — Пропал, миленький. А не летай, не летай! Человек ходить должен, а не летать. Ходить должен, ходить.
И он переворачивал валенок над стонущим огнем.
— Долетался, желтоглазый, — бормотала бабушка, имени-фамилии которой никто не знал. Жила она на антресолях, над кухней, и хотя вся квартира освещалась электричеством, бабушка жгла у себя наверху керосиновую лампу с рефлектором. Электричеству она не доверяла. — Вот и комната освободилась, площадь!
Бабушка первой произнесла слово, которое давно уже тяжелило сердца обитателей «Вороньей слободки». О комнате пропавшего летчика заговорили все: и бывший горский князь, а ныне трудящийся Востока гражданин Гигиенишвили, и Дуня, арендовавшая койку в комнате тети Паши, и сама тетя Паша — торговка и горькая пьяница, и Александр Дмитриевич Суховейко — в прошлом камергер двора его императорского величества, которого в квартире звали просто Митричем, и прочая квартирная сошка, во главе с ответственной съемщицей Люцией Францевной Пферд.
— Что ж, — сказал Митрич, поправляя золотые очки, когда кухня наполнилась жильцами, — раз товарищ исчез, надо делить. Я, например, давно имею право на дополнительную площадь.
— Почему ж мужчине площадь? — возразила коечница Дуня. — Надо женщине. У меня, может, другого такого случая в жизни не будет, чтоб мужчина вдруг пропал».
Гипербола? Да, разумеется. Но, не такая уж и сильная. Фотограф Геннадий Михеев, проживший долгие годы в коммунальной квартире, писал: «В фильме „Покровские ворота“ коммуналка несколько романтизирована. Хотя — и это истинная правда — дух коммунального мира передан блестяще. Бурлеск. Суета, броуновское движение, и все люди, люди, люди… Но все-таки „воронья слободка“, воспетая Ильфом и Петровым, ближе к образу настоящей коммунальной квартиры. Кто жил в коммуналке или до сих пор живет, согласится, что… короче, в отдельной квартире все же несколько лучше. Это я мягко говорю, чтобы никого не обидеть».
Кстати, дом, в котором обитали главные герои культового фильма «Покровские ворота», расположен хотя и на Бульварном кольце, но в его противоположной части — на Гоголевском бульваре. Официальный же адрес — Нащокинский переулок, 10. Этот дом — ровесник Бульварного кольца, он тоже был построен после войны 1812 года, когда Москва отстраивалась после своего знаменитого пожара. В 1884 году дом был перестроен под руководством архитектора В. Н. Загорского, впоследствии прославившим себя строительством здания Московской консерватории.
Из реальных знаменитостей здесь проживали поэт Алексей Плещеев и несколько менее известный врач Максим Кончаловский. Тем не менее, никаких особенно интересных событий, происходивших в этом доме, история не знает.
* * *
Положение заключенных было в два раза выгоднее, чем командировочных. На их метры заселялись новые жильцы только после трех месяцев пребывания в местах не столь отдаленных.
Разумеется, если была возможность, москвичи перед отъездом старались рассовать наиболее ценные вещи (не всегда изначально свои) по родным и приятелям — тем, у кого было свободное пространство. В этом плане сильно выручали дачи — особой ценности для новой власти они не представляли — просто в силу своей незначительной материальной ценности — а впихнуть туда можно было достаточно много всего интересного.
Кстати, дачник имел право выехать на свою дачу 15 апреля, а вернуться 30 сентября — именно это время, по мнению новых властей, длился дачный сезон. То есть покинуть свою коммунальную комнату на пять с половиной месяцев — даже на больший срок, чем заключенный. Правда, в строго фиксированный временной период.
А если повнимательнее посмотреть на эти цифры, станет очевидно и значение, которое в то время предавалось даче. Это не столько место для летнего отдыха, сколько сельскохозяйственное угодье. В середине календарной весны, как только отмерзала почва, следовало приступать к подготовительным земледельческим работам. И к концу сентября весь урожай должен быть собран, пора возвращаться домой.
* * *
Вернемся, впрочем, к обстановке коммуналок. Основой раннего коммунального интерьера чаще всего являлись не камины, не кувшины, не диваны, а печка-буржуйка. Ирина Соя-Серко вспоминала: «Квартиры, ранее принадлежавшие владельцам, стали коммунальными — в каждой комнате по семье. Центральное отопление почти нигде не было восстановлено, а потому через комнаты тянулись трубы „буржуек“ (небольшие печурки на ножках, которые устанавливали на железном листе). Под трубами на проволочных дужках висели разнокалиберные банки, в которые стекала тягучая темно-коричневая жидкость. Печки немилосердно дымили, но они были пульсом жизни. На них готовили пищу, ими согревались, над ними сушили белье, так как во дворе его могли украсть, на них кипятили воду, так что от пара отклеивались и висели лохмотьями старые обои. У входной двери висели таблички, извещавшие, что Иксу звонить три длинных и два коротких, а Игреку — два длинных и один короткий».
Это был небольшой металлический монстр, созданный еще до революции, но получивший повсеместное распространение именно после 1917 года, когда естественные городские инфраструктуры рухнули в одночасье. Тогда же появилось и название, несущее в себе сразу три смысла — толстобокие формы изделия, его невероятная прожорливость в смысле горючего и пафос победы над старым социальным укладом — дескать, раньше мы служили буржуям и буржуйкам, а теперь «буржуйка» служит нам.
Надо ли говорить, что это колоритное название существовало лишь на территории СССР. В Америке такие печи называли просто «толстобрюшками», в Японии «дарумами» (за схожестьформы с национальной куклой-неваляшкой дарумой), в других странах тоже существовали свои обозначения, весьма далекие от социальных ассоциаций.
Притом главным удобством этой печки была ее мобильность — буржуйка фактически не требовала подведения никаких коммуникаций, ее в любой момент можно было схватить и куда-нибудь с ней убежать. Для страны, по сути, сидящей на чемоданах, свойство более чем ценное.
А про главный недостаток уже было сказано — буржуйка очень быстро нагревалась (что немаловажно), но потом так же быстро остывала. Следом за ней остывала и комната. Приходилось постоянно швырять в печку топливо, а это, как не трудно догадаться, выходило в копеечку.
Кроме того, если неграмотно использовать печь (а откуда подобная грамотность у бывших пользователей водяного и парового отопления?), то она постоянно коптила. Владислав Ходасевич писал об одном из знакомых: «Центральное отопление не действовало, и Волынский топил буржуйку, немилосердно коптившую на весь мифологический мир. В отсутствие хозяина комната простывала. Я застал Волынского лежащим на постели в шубе, меховой шапке и огромных калошах».
Буржуйка действительно немилосердно коптила. Вот воспоминания одной из девушек: «Буржуйка до чего коптит, косынка совсем черная, черная морда копченая, синие круги под глазами, шуба, брюки придают такой жуткий вид, что страшно подумать или посмотреть в зеркало на образ свой».
«Ржавая нелепица, тыча железным хоботом обо что ни попало, занимает последний свободный косоугольник на полу», — так отзывался о печке-буржуйке Сигизмунд Кржижановский в рассказе «Книжная закладка».
Не удивительно, что эта печка, несмотря на всю свою спасительную миссию, чаще вызывала негативные ассоциации. «Пусто было в гостиной. Не было ни филодендронов, ни фикусов, не было амариллисов и не было часов между окнами. Часы давно обменяли на муку и на старом облезлом постамент их стояла безобразная закопченная печка „буржуйка“», — писал Петр Николаевич Краснов в романе «Ненависть».
А вот Владимир Германович Тан-Богораз, роман «Воскресшее племя»:
«Пол был завален соломой и всяческим сором. У черной стены стояла буржуйка, железная печка с трубою, выведенной в брюхо кирпичного борова. В соломе, налево и направо, были проделаны гнезда или норы. В таких норах могли бы гнездиться хорьки или крысы, но эти норы были раз в десять крупнее и шире крысиных проходов.
В буржуйке топился огонь; чайник, закопченный донельзя, сделанный как будто из сажи, грелся на буржуйке. Сквозь неплотно прикрытые дверцы железной буржуйки выскакивали одна за другою проворные искры. Казалось каким-то необъяснимым чудом, отчего в этой груде прелой соломы и гнилого тряпья не загорается пожар».
А при обысках чекисты обязательно ворошили в бужуйке кочергой — вдруг хозяева сжигали накануне какие-нибудь документы и книги?
* * *
У некоторых избранных счастливчиков в квартире была дровяная печь. Самая настоящая, с вьюшкой-заслонкой, дымоходом, трубой. Журналист Лев Штерн писал:
«В квартире было печное отопление. Две комнаты, которые занимала наша семья (шесть душ), отапливались одной голландской печью. В одной комнате находилась топка, а в другую выходило высокое главное зеркало печи, облицованное белым кафелем и украшенное скульптурной «головкой» изображающей танцующих амуров. Дверцы топки и поддувала были чугунные литые с изображением двуглавого орла и надписью «БЕРНДТЪ» — очевидно название фирмы-изготовителя. Печь эта была очень «прожорливая»: только забросив два ведра угля (около 30 килограммов) можно было разогреть ее так, чтобы в комнатах два-три дня поддерживалась сносная температура (19—20 градусов). Уголь хранился в подвале, где у каждого был маленький сарайчик.
У нашей печи были почти такие же дверцы топки.
Растопка печи была длительной и нелегкой процедурой (я думаю, что в былые времена этим занимался истопник). Сначала надо было очистить топку от шлака, который остался от предыдущего раза и вынести его во двор, а на обратном пути принести из подвала топливо — немного дров и ведро угля (второе ведро можно было поднять позже, когда печь разгорится). В топку закладывали уголь, поверх дрова и с самого верха тонкие щепочки и бумагу. Топливо поджигалось и при хорошей тяге (зависела от погоды) часа через два-три в комнатах начинало теплеть. При плохой тяге процесс растягивался, а иногда комната наполнялась дымом. После того как весь уголь прогорит, а печь раскалится, дымоход перекрывали задвижкой, дверцы топки и поддувала плотно закрывали при помощи специального винта, чтобы тепло, как говорили, не выдуло. В то же время нельзя было закрыть печь слишком рано так как была опасность отравиться угарным газом…
Сразу после войны печь не работала (ее починили году в 1953 или 1954-м) и я помню «буржуйку» в одной (угловой) комнате и кирпичную плиту в другой. «Буржуйка» — маленькая железная печка — стояла под кафельным зеркалом «голландки», из которого была вынута одна «кафелина» и вставлена жестяная труба «буржуйки»».
* * *
А еще был великолепный автоматический газо-водяной котел АГВ. Тот же Лев Штерн вспоминал:
«С появлением газа, сначала одни соседи, затем другие установили АГВ. В отличие от газовой плиты, АГВ жильцы приобретали за свой счет. Кроме покупки самого водогрейного котла было необходимо достать, заплатив втридорога — в магазинах не было — трубы и радиаторы и нанять бригаду, которая все это смонтирует. Все вместе выливалось в круглую сумму, однако улучшение бытовых условий в результате было столь значительно, что люди старались из последнего. У нас в квартире соседи скооперировались и установили два АГВ, которые отапливали комнаты всех жильцов. Оба котла стояли в кухне.
Котел АГВ… был цилиндрической формы один-два метра высотой, 40—50 сантиметров в диаметре, в зависимости от мощности. В нижней части находились большая главная и малая запальная горелки, а верхняя часть была заполнена водой. Внутри, вдоль вертикальной оси, проходила вытяжная труба, которая подсоединялась к дымоходу. Сбоку, в верхней части, был штуцер для выхода горячей воды, а в нижней — для возврата холодной, отработанной. К штуцерам присоединялись трубы разводки воды по комнатам, где были установлены радиаторы. Вся система была замкнутой и заполнялась водой из водопровода (врезка с вентилем в «холодную» трубу). Сверху, к «горячей» трубе присоединяли расширительный бачок с переливной трубкой спускавшейся к полу. Периодически систему пополняли водой, держа вентиль открытым до тех пор, пока из переливной трубки не начинала течь вода. Терморегулятор автоматически поддерживал требуемую температуру (устанавливалась ручным движком в пределах 50—90 градусов) и в любом случае не давал воде закипеть. Регулятор периодически включал и выключал подачу газа в главную горелку, которая поджигалась от запальной, горевшей постоянно. Система работала за счет естественной циркуляции подогреваемой воды (конвекция), без насоса, что обеспечивало ее надежность.
Наш лицевой счет включал две большие комнаты (35 квадратных метров каждая) где, как я отметил выше, жили шесть человек, составлявших две родственные семьи: одну комнату занимали мои бабушка с дедушкой, а другую мои родители с детьми, то есть с моей старшей сестрой и мной. Комнаты были сугубо смежные… то есть одна проходная, что создавало много неудобств. Пришло время, и сестра вышла замуж, тогда в одной комнате отгородили угол фанерной перегородкой (не до потолка), где и поселились молодожены. Через какое-то время молодая семья стала ждать прибавления, и вопрос жилья еще более обострился. И тогда нашей маме пришла в голову нестандартная идея, как разгородить комнаты, так чтобы получилось несколько небольших, но непроходных помещений. Замечу, что до этого много лет мы сами и наши знакомые не находили решения и комнаты окончательно считались сугубо смежными».
Буржуйка, печь и прочие знатные девайсы ушли в прошлое примерно в середине прошлого столетия, когда центральное отопление сделалось нормой. Другое дело, что жители коммуналок поспешили с ними расставаться. Отопление оказалось делом ненадежным. Разве что счастливые — как выяснилось, вдвойне счастливые обладатели печей стремились разобрать свои громоздкие сооружения и таким образом высвободить для себя приличное количество свободного и очень дефицитного пространства.
Так называемые «беседчики» — специальные люди, выявлявшие настроение в народных массах и докладывавшие об этих настроениях куда надо — отмечали: «В доме №3/10 по Старопименовскому переулку квартиры с тридцатого по сорок третий номер не отапливаются в течение двух недель. Жильцы написали коллективное письмо га имя заместителя председателя Свердловского райисполкома т. Тютюкина с просьбой восстановить паровое отопление. Не получив необходимой помощи, они обратились с этой же просьбой к начальнику райжилотдела т. Воронову, который также ничего не сделал». Шел январь 1946 года. Старая добрая буржуйка пришлась бы очень кстати.
Впрочем, не только отопление подводило. Случались и другие неисправности: «Избиратели дома №76 по Ленинградскому шоссе приложили к бюллетеню записку, в которой просят отремонтировать электропроводку и щиты, так как в течение пяти лет по нескольку месяцев сидят без света. Выселить мастерские и склады из подвала, шум от которых не дает покоя ни днем, ни ночью».
Любопытно, что у мастерских и складов электричество откуда-то бралось.
* * *
В парадном же углу стояла швейная машина. Не обязательная, но весьма распространенная часть советского коммунального интерьера, она пользовалась безмерным уважением своих и безграничной завистью соседей. Еще бы — с помощью машинки можно продержаться в самую суровую годину — и самому обшиваться, и семейство обшивать, и, рискуя попасть в лапы фининспектора, немножечко шить на заказ.
Юрист Нина Сергеевна Покровская писала в дневнике в 1946 году: «Когда мы шли домой, Маруся сказала: „Эх, Нина Сергеевна, люди вы хоть и образованные, а жить вы не можете. Разве умный человек на зарплату живет? У вас есть швейная машинка, я буду доставать ситец, а вы быстренько шейте платья, я буду их на рынке девчатам продавать. Заживем мы с вами во как! А службу эту вашу бросьте!“ Я ничего ей на это не сказала».
А вот воспоминания врача Татьяны Терешенковой: «Я уже 3 день в отпуске. Арендовала у Нининой свекрови швейную машинку, и теперь начну шить забавные вещицы. Мануфактуру я накупила, благодаря Сашиным премиальным совершенно безболезненно для ежедневного бюджета».
Так что окончательно с советской службой можно было и не расставаться.
Советские швейные машинки — один из парадоксов коммунальной эпохи. Дело в том, что внешний вид этих изделий абсолютно диссонировал с социалистическими образом жизни, образом мысли и всем прочим. За окном — серпы и молоты, памятники вождям, призывы выполнить все планы раньше времени, бравые милиционеры, черные воронки и так далее. А в светлой комнате обычной коммуналки стоит, накрытая платком (в то времена было необъяснимое поветрие — все накрывать салфетками, платками, одеялами и полотенцами) абсолютно сказочная вещица. Затейливые орнаменты, позолота, чеканка, цветочки и листики солнечные диски и мифические животные. Как будто бы эта машинка явилась из другой, дореволюционной безмятежной жизни.
Самое интересное, что ровно так оно и было.
В 1900 году фирма «Зингер» приступила к строительству собственного завода в Московской губернии, в городе Подольске. По всей России, что ни шаг, встречались объявления:
«Настоящие швейные машины «Зингер».
Специально для домашнего употребления,
с простою и изящной отделкой для всякого рода портняжных
и белошвейных, а также сапожных, шорных и седельных работ;
для фабрикации корсетов, зонтов, перчаток, трикотажей, мешков,
брезентов, палаток, приводных ремней и проч.»
Даже в провинциальном, захолустном Суздале был свой зингеровский представитель — некто Иван Жилин. Он торговал машинками на Главной улице, в собственном доме, и у Жилина по каталогу можно было заказать полный ассортимент.
Главное здание фирмы «Зингер», увенчанное огромным глобусом, до сих пор стоит на главной улице тогдашней столицы Российской империи — Невском проспекте. Его выстроили в 1904 году, оно стало сенсацией. Николай Заболоцкий писал:
Там Невский в блеске и тоске,
в ночи переменивший кожу,
гудками сонными воспет,
над баром вывеску тревожил;
и под свистками Германдады,
через туман, толпу, бензин,
над башней рвался шар крылатый
и имя «Зингер» возносил1.
Филиал развивался немыслимыми темпами — швейные машинки были вещью ходовой. К 1917 году фабрика насчитывала 37 корпусов. И регулярные жалобы рабочих — а их было около пяти тысяч. Низкие заработки, десятичасовой рабочий день, сверхурочные, отсутствие вентиляции.
Рабочие были морально готовы к революции и сразу же, безоговорочно, приняли ее. В качестве протеста почему-то перестали выпускать свой основной продукт — взялись за производство сковородок, утюгов и бытовых весов. Но в скором времени стало понятно — даже при новой, большевистской власти, штаны сами по себе из материи не складываются, а пиджаки не шьются. Заявленная было идея освобождения женщины от домашнего быта медленно проваливалась — в силу множества причин, не место здесь анализировать это явление.
И вот в 1923 году на подольском заводе было восстановлено производство зингеровских швейных машин. Разве что вместо слова «Singer» на них теперь писали «ПМЗ» — «Подольский механический завод». И уже через пять лет один немецкий журнал писал про заводчан: «Они совсем от нас отделались — освоили последние детали».
А художественное оформление сменить не удосужились. Не переехали на корпуса швейных машин ни трактора, на памятники Ленину, ни ДнепроГЭС. Разве что на логотипе красовалась пятиконечная советская звезда. По сути, вся эта швейная сказка перекочевала из прошлого в будущее, пусть еще не построенное.
Такое ощущение, что вместе с доброй сказкой перешла и злая. Обладатели что старых «Зингеров», что новых «ПМЗ» (внешне они были практически неотличимы друг от друга) совершенно неожиданно попали в группу риска. Дело в том, что по стране поползло множество слухов, связанных с этими девайсами. Кто-то говорил, что машинки с надписью «Singer» — настоящие, а «ПМЗ» — поддельные (в действительности оба варианта были правильными).
Но это еще не беда. Случалось, жителя простой советской коммуналки убивали ради обладания простой, казалось бы, швейной машинкой — многие верили, что в ранних моделях использовались такие драгоценные материалы как палладий и платина. Якобы тогда еще не знали об их настоящей ценности, и обращались с ними как с обыкновенным чугуном. Но ничего подобного, конечно, не было — истинная стоимость этих металлов стала известна задолго до появления компании «Зингер».
Не менее абсурдным было и предположение, что для некоторых швейных игл используют так называемую «красную ртуть». Но для простого обывателя, уконтропупленного ради обладания столь щедрыми природными дарами это было слабым утешением.
Швейная машинка была вещью с большой буквы. Прекрасный подарок, однако не слишком доступный. Геолог Борис Вронский писал в дневнике в 1963 году:
«Завтра день 8 марта — день, в который подчеркивается, что женщина не равноценна мужчине.
Подготовили подарки нашим женщинам — бабе духи «Серебристый ландыш», нож для чистки и резки яблок и записную книжку АН СССР.
Ляле флакон духов «Кристалл» и тоже записную книжку.
Наташе — набор цветных карандашей, флакон духов и общую тетрадь.
Кроме того, договорились с Бобом о том, что сложимся по 10 руб. для «затравки» на приобретение швейной машинки в кредит».
Да, купить «общую тетрадь» было гораздо проще.
Значительно раньше, в 1927 году смоленский столяр Константин Измайлов сокрушался: «Мама сегодня купила швейную машинку за 25 рублей у свата… Денег уплатила 13 рублей, остальные через две недели. Машинка будет собственностью мамы».
А вот схожая запись в его же дневнике: «Швейную машинку отдали в ремонт Губареву. Швейную машинку, которую купили за 100 рублей у Сибирцева в мае м-це сего года сегодня отдавали в ремонт слесарю Губареву, который ее разобрал, всю прочистил и снова собрал и смазал. За работу взял 6 рублей. Теперь уже машинка наша стоит 106 рублей».
Инфляция, ничего не поделаешь.
Разве что в войну, в канун эвакуации швейная машинка — в первую очередь, в силу немалых габаритов — несколько утратила свою привлекательность для обывателя. Портняжный промысел, конечно, далеко не лишний, но ведь все за собой не утащишь, особенно по легендарной Дороге жизни. Художница Елена Мухина, блокадница, рассказывала, как пыталась избавиться от фамильной машинки: «Начала я с того, что потащила в комиссионный швейную машинку. Но сдавать ее на комиссию у меня не было времени, а за наличный расчет мне давали 96 рублей. Я решила, что это слишком дешево. В моих расчетах было продать ее за дешевку рублей за 125, 100, но уж никак не меньше. Я решила пойти на рынок. На улице меня остановила одна очень интеллигентная с виду женщина. Я сказала, что продаю машинку за 200 рублей. Она пожелала ее осмотреть и пришла ко мне домой. Осмотрев, предложила мне 150 рублей. Я согласилась, так как не хотела упускать первого же подходящего случая и тащить опять куда-то такую тяжесть. Когда она узнала, что я собираюсь уезжать и все распродаю, она стала отбирать себе вещи. Сперва книги, потом посуду, потом тряпки. Потом она расплатилась и сказала, что сейчас придет за машинкой. Вернулась она со своей соседкой. Только к вечеру они ушли от меня. Они накупили у меня разных вещей на 570 рублей. Потом я сходила к Якову Григорьевичу и сговорилась с ним, что он дает мне 550 рублей с тем, что все, что осталось в моей комнате после моего отъезд будет принадлежать ему».
Так обыкновенная подольская машинка помогла разжиться ощутимой суммой денег, далеко в этот момент не лишней.
Не все, впрочем, были столь мудры. Другой блокадник, писатель Иван Федорович Кратт делился наблюдениями: «На самолетах в ноябре эвакуировали не только рабочих заводов, но и их семьи. Аэродром похож на вокзал III класса.
Женщины с узлами, тюками, рев детей. Многие тащат с собой швейные машинки, хотя вес багажа на человека до 20 колограммов. Обычное российское «богатство» — машинка. Потом приходится бросать».
В 2011 году в Подольске был торжественно открыт памятник швейной машинке «Зингер». Казалось бы, в этой истории поставлена внушительная точка. Но нет — слухи о том, что в «Зингерах» используются драгметаллы и притом в больших количествах, ходят до сих пор. Так что владельцам этих антикварных красавиц следует поостеречься.
* * *
В тех же коммунальных комнатах, в которых проживала интеллигенция, существовал еще один предмет, пользующийся всеобщим поклонением. Но, если швейная машина чаще приносила деньги в дом, тот эта вещь их тратила с невероятной силой.
Фотоаппарат.
Содержать его было непросто. Пленки, экспонометры, проявочные бачки, пинцеты, тазики, кюветы для проявителя и фиксажа, сами проявитель и фиксаж или химические вещества для приготовления оных, раздвижная рамка для печати, красный фонарь, глянцеватель и фоторезак. Все это требовало постоянных денежных вливаний. Сами же снимки выходили смазанными и нерезкими, белесыми, но с желтыми подтеками по бокам. И даже затейливая бахрома, оставленная фоторезаком после так называемой «художественной обрезки» радовала мало.
К тому же постоянно требовалось то свежая (желательно, проточная) вода, то темная комната (как правило фотолюбители претендовали на общий чулан). Сушиться фотографии как правило, вывешивали в кухне, на тех же веревках, что белье и одежду. И даже зацепляли их теми же самыми прищепками.
Надо ли говорить, что многочисленные коммунальные соседи все как один осуждали домашних фотографов, что, естественно, сказывалось на психологическом климате в квартире. И вряд ли в лучшую строну.
Но порвать с этим прожорливым и неудобным увлечением было невозможно в принципе.
Первое время в ходу были громоздкие пластиночные фотоаппараты, по большей части фирмы «Кодак», оставшиеся во владении граждан еще с дореволюционных времен. Затем начался плавный переход на пленочные, гораздо более компактные дальномерные «Лейки». Увы, они были импортные, немецкие, и доставались только тем, кто имел либо много денег, либо возможность ездить за границу, но лучше и то, и другое.
Так продолжалось до 1934 года, пока бывшие беспризорные из харьковской колонии Антона Макаренко не совершили под чутким руководством самого Антона Семеновича сначала акт промышленного шпионажа, а потом воспользовались его результатами. А дело обстояло так.
В 1932 году на территорию коммуны доставили последнюю модель известнейшего и популярнейшего в то время фотоаппарата «Leica II». Этому предшествовал разговор в верхах, описанный Макаренко: «В 1932 году было сказано в коммуне:
— Будем делать лейки!
Это сказал чекист, революционер и рабочий, а не инженер и не оптик, и не фотоконструктор. И другие чекисты, революционеры и большевики, сказали:
— Пусть коммунары делают лейки!
Коммунары в эти моменты не волновались:
— Лейки? Конечно, будем делать лейки!
Но сотни людей, инженеров, оптиков, конструкторов, ответили:
— Лейки? Что вы! Ха-ха…
Вокруг те же вздохи сомнения, те же прищуренные стекла очков:
— Лейки? Мальчики? Линзы с точностью до микрона? Хе-хе!
Но уже пятьсот мальчиков и девчат бросились в мир микронов, в тончайшую паутину точнейших станков, в нежнейшую среду допусков, сферических аберриций и оптических кривых, смеясь, оглянулись на чекистов».
Дело с фотоаппаратом пошло. Вчерашние карманники и форточники полностью разобрали его, тщательно осмотрели, а затем собрали. Руки у них были умелые, а пальцы чуткие. Лишних деталей не осталось. Фотоаппарат свою работоспособность сохранил.
Пока рассматривали его устройство, кому-то пришла в голову идея — изменить механизм установки кассеты с пленкой. У оригинальной «Лейки» она осуществлялась с нижнего торца. Для коммунаров с их специфическим прошлым подобная операция не составляла большого труда. А вот у человека неподготовленного, а тем более пожилого, могли возникнуть проблемы. Решили снабдить новый фотоаппарат откидывающейся задней крышкой. Таким образом весь механизм оказывался на виду, установка и изъятие кассеты сделалось элементарной задачей.
Первые образцы, как водится, были подарены членам советского правительства. А в 1934 году первый «ФЭД» (что означало «Феликс Эдмундович Дзержинский») был, наконец, запущен в серию. Первая партия — 1800 экземпляров — была распродана молниеносно. Следующая состояла уже из 15 тысяч штук. До начала Великой Отечественной было продано 160 165 аппаратов. Всего же было выпущено более 765 фотокамер разных модификаций. Их производство прекратилось лишь в начале 1990-х, когда Украина отделилась от России, магазины оказались завалены недорогими пластмассовыми камерами-автоматами, а на горизонте маячила эпоха цифрового фото.
«ФЭД» и вправду сделался легендой. Известна история о том, как некая советская туристка уронила этот фотоаппарат со смотровой площадки Эйфелей башни. Французский гид принялся утешать ее — дескать, мадам, все к лучшему, мы вам подарим камеру известного европейского бренда, а может быть, даже американский «Кодак»» Мадам, однако, от подарка отказалась, а просто попросила, чтобы кто-нибудь спустился вниз и принес ей оброненный «ФЭД». У которого, как выяснилось, лишь слегка помялся верхний щиток. И, якобы, французы долго уговаривали продать им чудо-камеру, все повышали цену, а дама из загадочного СССР ответила согласием, только когда ей предложили обменять этого «железного Феликса» на ящик «Шанели №5».
Конечно, это всего-навсего легенда, и притом явно придуманная мужчиной, — благородные духи, в отличии от коньяка и водки, ящиками не продают. Легенда однако же не одинока — рассказывали об альпинистах, которые на спор (конечно же с американцами) сбрасывали свои «ФЭДы» с вершин кавказских гор, и камеры, ясное дело, были после этого как новенькие. Рассказывали и другие небылицы. Все эти истории активно вкручивались увлеченными фотолюбителями на коммунальных кухнях, чтобы хотя бы как-то оправдать свое столь неудобное хобби.
Факт, однако же, был неопровержим — коммунарам Антона Макаренко удалось создать уникальную камеру, которая, несмотря на свои малые габариты и вес, отличается не только высоким качеством съемки, но и фантастической надежностью. Знаменитая песня фронтовых корреспондентов — «С „Лейкой“ и с блокнотом, а то и с пулеметом» — это на самом деле про него, про «ФЭД». В то время все компактные фотоаппараты называли «Лейками» — как, например, сегодня все копиры называют «ксероксами».
А в 1952 году советские фотолюбители разделились на два класса. Первые продолжали держать свои фотоаппараты на полочках и на этажерках, а вторые убирали их в специальные шкафчики. Да и сами камеры у тех, вторых были другие.
В этот год на Красногорском механическом заводе был выпущен первый в стране зеркальный фотоаппарат «Зенит». И эта камера требовала к себе совершенно иного, более уважительного отношения.
Она так и назывался — просто «Зенит», без всяких букв и цифр. Это был первый советский фотоаппарат, процесс визирования в котором осуществлялся с помощью пентапризмы. В основу была положена конструкция дальномерной камеры «Зоркий», но имелось и принципиальное отличие. Фотограф смотрел в видоискатель — и перед ним с помощью несложной системы зеркал представало именно то изображение, которое впоследствии получится на фотопленке, а затем и на бумажном отпечатке. Здесь больше не было так называемого параллакса — смещения кадра по вертикали из-за разницы в положении объектива и видоискателя. Резкость он тоже видел как раз так, как она получится на снимке. В момент нажатия на спусковую кнопку зеркало поднималось, открывало чувствительный слой фотопленки — и происходила собственно съемка. Никаких отрезанных лбов, никаких ошибок в ГРИП — границе резко изображаемого пространства. Все выходило именно так, как задумал фотограф.
Кроме всего прочего, это была надежная, увесистая и внушительная штуковина. «Зенит» сразу стал популярен. А в 1957 году одна из камер побывала в космосе — очередное достижение, работающее на силу бренда.
Затем началась череда усовершенствований. Вместо «Зенита-2» был «Зенит-С», который отличался более качественным затвором и синхроконтактом для вспышки.
Начиная с «Зенита-3», большое внимание стали уделять экспорту фотоаппарата. Гордое слово «Зенит» заменилось не менее гордым «Zenit». И, хотя среди иностранных покупателей явно преобладали граждане социалистического лагеря, это сделало бренд еще более мощным, еще более легендарным.
Своего рода шагом вперед стал «Зенит-4». Начиная с этой модификации, в фотоаппарат стали встраивать экспонометр. До того приходилось пользоваться внешним. Тогда же был существенно расширен и диапазон выдержек — возможности фотографа заметно увеличились.
«Зенит-5» поразил соотечественников. В нем был электропривод протяжки пленки. Курок, который приходилось взводить большим пальцем правой руки, казалось, навсегда ушел в прошлое.
Тем не менее, он вернулся уже в шестой модели. Она вообще вышла скорее упрощенной, чем технически продвинутой. С одной стороны, это был, конечно, минус. Но с другой — весьма заметный шаг в сторону доступности качественной фотографии как таковой. Да и особенной надежностью электромеханизм не отличался, а курок действовал безотказно.
А потом явилась самая популярная, самая массовая модель — «Зенит-Е». Названием она обязана своему главному разработчику — директору Красногорского завода Николаю Егорову. С этого времени пошла традиция присваивать «Зенитам» буквенные обозначения, руководствуясь именно этим принципом.
Выпускали и «Зенит-ЕС» — фоторужье с прикладом и настоящим оружейным курком. Называлась эта штука «Фотоснайпер». Продавалась в специальным чемодане — вместе с камерой, ружейным блоком и огромным длиннофокусным объективом в комплект входили бленда, всевозможные держатели, отвертки, ремни, крышки и кронштейны, а также четыре цветных светофильтра — для разных эффектов.
Фотоохота в то время была популярна и пропагандировалась как альтернатива охоте обычной. Все птички оставались живы и здоровы. Пострадать могли лишь их изображения. Поскольку брак в то время гнали в совершенно фантастических масштабах.
На «Зенитах» экспонометр, пусть и существовал, но с первых же дней эксплуатации начинал дико врать, а затем и вовсе тихо умирал. Приходилось таскать с собой внешний — коробочку с большим количеством шкал и крутилок. Вес, конечно, не велик, но без него было как-то свободнее, что ли.
При этом сам производитель признавал свою халтуру. Вот цитата из материала, опубликованного в 1966 году в красногорской заводской многотиражке «Советский патриот»: «Большой спрос на фотоаппараты “Зенит-Е», часто его нет в продаже. Аппарат в целом хороший, но товароведы подсчитали, что около 40 процентов камер поступает с браком. Это слишком много».
Увы, со временем качество не росло. Чем более массовым становилось производство, чем больше становилось в нем всяких усовершенствований, тем чаще все это хозяйство давало сбой. Помимо уже упомянутого мертворожденного экспонометра фотоаппарат обладал массой других недостатков. Его заклинивало, он рвал пленку или же засвечивал ее, вытягивал хвост пленки из катушки (в результате все, опять таки, засвечивалось), ошибался в экспозиции и просто банально ломался.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Коммунальная квартира предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других