Тринадцатый двор

Алексей Дьяченко

Герои романа «Тринадцатый двор» – братья Грешновы. Вместе с Юрием, Василием и Иваном мы проживаем десять дней тысяча девятьсот девяносто седьмого года. Книга рекомендуется для чтения людям мыслящим, с чувством юмора.

Оглавление

Глава 3

Всё возвращается на круги своя

Шагая за Борисом Борисовичем, Юра проследовал на знакомую с детства кухню, излюбленное место посиделок и бесед.

В доме учителя математики всегда был свежезаваренный чай и мёд. Собственно, из-за сладкого янтарного лакомства Бунтов и обозлился на Бурундукова. Григорию доставили, как он уверял, замечательный мёд с Алтая. Было представлено обильное разнообразие — мёд липовый, цветочный, гречишный.

Директор комиссионного отвёл в своём магазине уголок, где продавалось всё это многообразие сладкого сиропообразного вещества, вырабатываемого пчелами из нектара. Народный целитель Мартышкин представил на эту продукцию гербовое медицинское свидетельство, в котором говорилось, что чудо-мёд излечивает от всех болезней, включая ещё не открытые наукой.

А Борис Борисович определил, что сладкое сиропообразное вещество мёдом не является. А так как учительскому слову верили, то весь купленный товар вернули в магазин. Пришлось директору возвращать людям деньги.

Спросите, откуда у учителя математики такое знание мёда? Всё просто. Бурундуков родился и вырос на пасеке и о пчелах знал всё и всегда, невзирая на препятствия, Борис Борисович старался держать ульи. Не изменил себе, даже проживая в городской квартире.

Пчелиные домики стояли у него даже на подоконниках. В нижней части оконных рам были сделаны проходы, соединенные с летками ульев. Пчелы через эти проходы в рамах попадали на улицу и возвращались домой. И всегда у учителя математики был свой натуральный мёд.

Грешнов выпил чашечку ароматного душистого чая, хотел рассказать Борису Борисовичу о последних годах своей жизни, но им не дали побеседовать.

Раздался долгий настойчивый звонок в дверь, хозяин квартиры привычно легко оторвался от чаепития и пошёл открывать.

— Кто это в третьем часу ночи? — с напускной строгостью спросил он.

— Это я, твой сосед, Валерка Бахусов, — донеслось из-за двери, — открывай.

Бурундуков пустил ночного гостя и проводив его на кухню, предложил чая с мёдом.

Валера поздоровался с Юрой, размешал мёд в чашке и стал жаловаться:

— Хорошо у тебя, Борисыч, спокойно. А у меня — чёрт знает что. Пришёл с работы, зашёл в уборную, а бумаги нет. Только вчера на сливной бачок новый рулон поставил. Сынульки уже израсходовали. И всё отец плохой. Не кормит. Скоты неблагодарные! Вот я всё думаю, почему на свете царит такая несправедливость? Батя мой так избил мать по пьянке, что она от побоев умерла. Нас с братом смертным боем бил, хотел, чтобы людьми стали. Но не случилось. Батя умер от цирроза, а братишка в расцвете лет погиб. Свои же друзья из-за куска мяса зарезали. Жена моя, Капитолина, умерла от несчастного случая. толкнул-то её несильно, а она поскользнулась и головой о подоконник. Гематому заработала. Попала в больницу. а там известное дело — врачи зарезали. Ответь мне, Борисыч, почему жизнь — такая глупая штука? Вот живу я и не знаю, зачем. Не знаю, зачем другие живут, да и нужно ли им в таком случае жить? Тебе скажу, как на духу. Моя бы воля, я бы всех — в газовую камеру.

— И сыновей своих? И меня?

— Тебя — в первую очередь.

— За то, что деньги тебе последние безвозвратно даю?

— За это. И за то, что ты, имея много денег, живёшь, как нищий.

— Ты считаешь меня богатым потому, что всем взаймы даю? Но это не так. Я зачастую на одном хлебе и воде сижу.

— И на мёде, — злорадно поддел учителя его бывший ученик.

— И на мёде, — согласился учитель.

— Тем более заслуживаешь газовой камеры. А ещё называешься заслуженным. Не заслуженный ты, а — так себе. Хотел сказать другое слово, но промолчу. Не ругаться я пришёл, и даже не взаймы просить. Горе у меня, Борисыч. Врачи, будь они прокляты, метастазы у меня нашли. Что делать? Подскажи. Может, свечку поставить или ведьмака какого найти, чтобы заговор надо мной прошептал? У меня же дети. Умру, кто кормить их станет? Почему таких, как ты, никчёмных, болезни стороной обходят? А люди весёлые, заводные, болеют и умирают? Брат Аркадий ушёл в расцвете лет, никому зла не сделал. Упрёт, бывало, с мясокомбината свиную ногу, — обязательно со всеми поделится. Отец скончался совсем молодым, помнишь его?

— Я всё помню. Даже твою торжественную клятву у его гроба. Что ты говорил? Что ни капли водки больше в рот не возьмешь, и своих детей никогда даже пальцем не тронешь. Как же громко ты клялся.

— Так на то они и клятвы, чтобы их нарушать, — засмеялся Бахусов. — Я же всё это по молодости говорил. Был глуп, с годами отца стал понимать. В стране нашей не закладывать за воротник, — дело немыслимое. А детей растить без рукоприкладства нельзя.

— Так чего же ты хотел? — искренно удивился Борис Борисович. — Пошёл след в след по отцовской дороге, думал к другому результату прийти?

— Да, — громче прежнего засмеялся Валера. — Если честно, думал — к другому. А хотел я автослесарем на автобазу устроиться. И хорошую справку у Мартышкина купил. Так нет же, заставили анализы сдавать. А там — метастазы. Эх, нет и не будет счастья на земле.

— Сегодня я твоему младшему за его «осеннюю работу» поставил «отлично».

— Значит, не останется на второй год, как мы в свое время с Генкой? Три года с Гамаюном в седьмом классе просидели, — обрадовался Валера.

— У тебя способный парень растет и будет учиться со своими сверстниками.

— Весь в меня. Бывало, отец пьёт, буянит, ни днём, ни ночью от него покоя не было. Утром сваришь бульон, отнесёшь матери в больницу. Перед самым уроком учебник полистаешь, вспомнишь, — и в дневнике «пятёра». Значит, не всё так плохо? Может, Андрюшка, чиграшек мой, в люди выбьется? — В глазах у Валерия Николаевича затеплилась надежда.

Проводив Бахусова, Борис Борисович сказал:

— Намучался я с ними в своё время. Правду он сказал. У Валеры был друг, Гена Гамаюн, так они у меня три года в седьмом классе просидели, не хотели учиться. Они с пятьдесят третьего года. А ты?

— С шестьдесят третьего, — ответил Юра.

— Вас уже за уши не тянули, на второй год не оставляли. Ставили тройку в восьмом классе и — иди, гуляй. А теперь вот опять оставляем. Всё возвращается на круги своя.

— Не всё, — подумав, сказал Юра.

Ночную тишину двора нарушил красивый сильный оперный баритон, исполнявший арию Трубадура из мультфильма «Бременские музыканты».

— «Луч солнца золотого…» — выводил певец в ночной тиши.

— Что это? — спросил Юра.

— У Павла Терентьевича нашего новый друг, — смеясь, ответил Бурундуков. — Это первый муж Зины Угаровой, он рулады выводит. Устроился рабочим на мусоровоз. Пока водитель загружает контейнеры, он поёт.

— А Василий говорил, что она была замужем за Николаем Сергеевичем Парем?

— А этот до Паря был. Она за певца ещё в музыкальном училище вышла. А потом не сложилось, разошлись. В Гнесинском учились. Певец об этом Павлу Терентьевичу, а Огоньков — мне по-стариковски насплетничал.

Вышел отставной майор от Бориса Борисовича, так по душам и не поговорив. Домой не пошёл. Стоя на улице, Грешнов слушал, как певец-мусоросборщик выводил арию Ивана Сусанина из оперы «Жизнь за царя»:

— «Ты взойдешь, моя заря!

Взгляну в лицо твоё, последняя заря.

Настало время моё!

Господь, в нужде моей ты не оставь меня!»

Юра поспешил к гаражу Павла Терентьича, влекомый магией красивого сильного голоса. Самого певца не удалось застать, — уехал в кабине мусоровоза, зато нашёл новую компанию в гараже Огонькова. Этот знакомый всем с детства гараж был старше кирпичной пятиэтажки, в которой Юра жил практически с рождения, принесли туда месячным, провел детство и юность.

К гаражу Павла Терентьевича пристраивали другие гаражи, но они не приживались. Последним из снесённых был гараж Петра Истуканова. а гараж Огонькова всё стоял. Он походил на одноэтажный дом без окон. Двускатная крыша, полезная площадь — двадцать четыре квадратных метра, высота до потолка — два с половиной метра. Электричество, газ из баллонов. В гараже был кухонный стол для приготовления пищи, обеденный стол во всю длину гаража, он же гостевой. Был буфет, диван, кушетка, стулья, телевизор, приёмник, торшер. Чего в гараже не было, так это автомобиля.

Разумеется, сначала машина была. Трофейный «Опель», прямо из поверженного Берлина. Следом за ним, — «Победа». И последняя машина, ночевавшая в гараже, — так называемая «маленькая „Победа“», — «Москвич-401».

И большая и маленькая, были затем перевезены к кооперативным гаражам на край оврага. Лишились колёс, стёкол, двигателей. А корпуса были отнесены ещё дальше, — в сам овраг, где просуществовали довольно долго. Юра, будучи подростком, на заднем сидении одной из «Побед», робко объяснялся в любви Ноле Парь.

В гараже у Павла Терентьевича был тот самый Гимнаст, о котором говорил Василий. Он же Леон, Лев Львович, — Юрин сверстник, друг детства и юности.

Павел Терентьевич жарил рыбу с луком в чугунной сковороде. На плите, в огромной эмалированной кастрюле, варилась картошка. И как встарь, поглаживая кота Лукьяна, старик Огоньков рассказывал очередную интересную историю.

— Жили мы в Коломне, под Москвой, — говорил Павел Терентьевич. — Отец мотался сюда на работу. Потом, в тридцать седьмом, и я переехал. Устроился на завод простым рабочим. Кожемякин был начальником цеха, директор был Плоткин. Но он вскоре застрелился. Потом стал Мягков. В том году были большие разоблачения. «Ежовые рукавицы». Ну и куда меня? В подвал, воду откачивать. Начальник цеха ушёл, а я взял и заснул. Скучно в подвале сидеть. Идёт начальница, спрашивает: «Ты чего?» — «Ну, а что я? Сижу здесь, как кукла, не знают, чем занять». Говорит: «Приходи ко мне».

— Домой? — оживился Лёва.

— В кабинет, — сверкнув глазами, чтобы не перебивал, продолжал Огоньков. — Прихожу к ней в кабинет, думаю, сейчас пилить будет. Говорит: «Садись». Сел. «Мне в кузницу требуется молотобоец». Руки у меня были крепкие, развитые… Первым мне попался дядя Коля.

— А что за работа? — Лёва возвратил вопросом Павла Терентьевича в канву повествования.

— Кувалдой бить по горячему металлу. Он тебе молоточком показывает, куда. а ты бьёшь. Тогда станков молотильных не было, только вручную. Кувалда у меня была двадцать два фунта веса. Аккуратненькая такая кувалдочка. Любил я её. Даже баловался. Заметила начальница, вызвала к себе. Говорит: «Слышала я, что ты балуешься. По холодной кувалдой бьёшь. Сколько раз ударишь по холодной кувалдой?».

— Это как? — поинтересовался Лёва.

— Пустая наковальня, ничего на ней нет, и бьёшь по ней кувалдой. Сколько сможешь ударить?

— Не знаю. А вы сколько ударяли?

— До двадцати четырёх раз. С размаху. По мягкому металлу — легче. Иной раз делать нечего, а здоровья много, и давай по холодной наковальне колотить. Начальница это увидела и спрашивает: «Паровозную ось перерубишь?». Говорю: «Перерублю, но только раскалите её». Понимаешь, зубило водой нельзя мочить. Бьёшь по нему, пока не затупится. А затупилось — выбрасываешь, берёшь новое. Зубило держат, а ты по нему бьёшь с размаху. И вот собрались: директор, начальник цеха, врач. Им интересно было посмотреть. Говорю: «Только близко не подходите». Не знаю, сколько, но сказали потом, что пятьдесят четыре раза маханул. Ось развалилась, и я свалился. Меня на носилки и — к начальнику в кабинет. Он закрыл меня там. Просыпаюсь, смотрю, — стоит спирт. Написано: «Спирт с водой. Пожалуйста, выпей». Потом приходит, говорит: «Иди домой. Вот тебе пятьсот рублей и отпуск». Я тогда на эти деньги два костюма купил, себе и жене. Ей — коверкотовый, а себе — бостоновый. И неделю отдыхал. А потом на кузнице мне надоело, специальности-то никакой. А я же — молодой человек. Ну и что решил? Пришел и говорю напарнику: «Давай, сегодня усердно поработаем». Поработали и я — бегом в заводскую поликлинику. Сразу в кабинет. Послушали, сердце, как овечий хвост, колотится. Дали мне справку. С этой справкой из кузницы освободили, поставили учеником на строгальный станок. Стали мне платить мало, как ученику станочника. Месяц работаешь, а платят среднесдельную, как за две недели. Как-то шли с работы, и я пожаловался другу: «Так и так». А он говорит: «А чего ты не свяжешься с ЦК профсоюзов? Ты же не с улицы устроился учеником, а по справке по здоровью». Поехал я в ЦК профсоюзов, там — Карнаухов. Здоровый такой мужчина. Спрашивает: «Ты в своём профкоме был? А в парткоме? Ладно». Берёт бумагу и пишет: «Платить ученические и среднесдельную. Карнаухов». Приезжаю, начальник на меня чуть матом не выругался.

— А тех, кто работал на станках, на фронт брали? — опять направил Лёва разговор в конструктивное русло.

— Брали, но не всех. Завод наш в июле сорок первого эвакуировали на Урал, в город Новая Ляля. Там и работали. Многих там похоронили. Хлеб выдавали по карточкам. Рабочим — по шестьсот грамм, а на иждивенцев — по четыреста. Потом война закончилась, завод вернулся на старое место. Поехал я в Германию за станками. Свой станок продольно-строгальный я из Берлина привез. Он две платформы занимал. А жили тогда в бараке. Пятнадцать лет с женой в бараке прожили.

— Про Германию расскажи.

— Да. Случилось это так. Сшили мне шинель на заказ. И с бумагой за подписью Сталина отправили в Германию. Дело в том, что завод «Телефункен» должны были демонтировать не немцы, а наши. Двадцать третья специальная рота. Немцев туда не допускали. Этой ротой командовал старший лейтенант Герой Советского Союза. Завод — радиотехнический, такой же, как и наш. И мы с завода всё оборудование вывезли, а стены взорвали. Но это они уже без нас сделали. Вроде как под бомбёжку попал, и спроса нет. В Берлине мы жили в генеральской гостинице. Но мы туда почти не ходили. Зачем ходили? Там каждое утро выдавали пачку сигарет.

— Сам Сталин пропуск выписал? — с недоверием спросил Лёва.

— Не пропуск. Он командировку подписал. Например, нужны были пиломатериалы, а нам не давали. Там майор сидел. Уже наш, а не немец, но всё одно, говорил «нет». Я ему командировку показываю. «А чего же ты молчишь?». И сразу всё дал. Я ей там козырял. Командировка подписана Сталиным, куда он денется, Сталина боялись. Поселили нас на мясокомбинате. Железная дорога подходила только к нему. И все станки, всё оборудование свозили туда. А там уже грузили на платформы и отправляли в Советский Союз. Берлин был полностью разрушен, особенно центр. Его бомбили будь здоров. Повсюду одни завалы. Вонища страшная. А метро работало, но не все станции. Метро берлинское мне не понравилось. Порядка у них в метро не было. Курят, опять же. Но за мной была машина закреплена. На легковой ездил. Я туда приехал в погонах старшего лейтенанта, чтобы не выделяться. Один раз пешочком решил пройтись. Чёрт знает, откуда выскочил полковник. «Товарищ лейтенант, почему не козыряете?». Я ему: «Честно говоря, даже не заметил». Как заорет: «Что ты себе позволяешь?». Я ему эдак вежливо: «Не надо на меня кричать. Я вас не заметил, а то, может так случиться, я сам стану на вас кричать». И бумажку ему показываю. Он глянул и тотчас: «Извини». Я ему говорю: «По шинели ж видно». Она действительно, у меня была с иголочки, на заказ сшита. На фронте таких не было.

— Весь завод на поезде вывезли?

— Не всё поездами, многое из оборудования отправляли и самолётами. Я четыре автомобиля на поезде привёз. Начальство забрало себе. Болезнь постыдную поймал на последних днях. Три месяца жил в Германии и ничего, под конец соблазнился. Хорошо ещё, что когда вернулся, с женой не спал, сразу стал лечиться. а когда лекарства принимаешь, выпивать нельзя. А тут брат жены приехал. Сто грамм с ним выпил, и у меня открылось. То правое распухнет, то левое. Врач говорит: «Сорок лет работаю, такой болезни ещё не встречал. Ладно, примем все меры». Месяц и шестнадцать дней пролежал я в больнице. Врач спросил: «Дети есть?» — «Нет». — «И не будет. Всё поражено. Функции восстановим в лучшем виде, но детей не будет». Ну, думаю, и на том спасибо. Вот сколько всего перенес.

— Немка-то хорошая была?

— Если б не хорошая, на кой надо?

— Деньги просила?

— Какой там! «Дай покурить!». Дашь кусок мяса и всё. Картошка у нас была, мясо было, спирт был, сигареты были. Солдаты всю хозяйственную работу делали. Мясо под боком. только утром за сигаретами в гостиницу сходишь.

— Свежим утренним воздухом подышать?

— «Свежим воздухом». На всю жизнь мне запомнилась вонь Берлина сорок пятого года.

— Да, они же углем топят.

— Углем что, от мертвых тел страшная вонь стояла.

— А на Урале запаха не было?

— На Урале был сильный голод. Вот сколько всего перенёс.

У Павла Терентьевича на стене гаража висела репродукция картины Рембрандта «Возвращение блудного сына». Указав пальцем на репродукцию, Огоньков, усмехнувшись, спросил у Грешнова:

— Тебя мать дома ждет, дожидается, а ты к ней не торопишься. Ты зачем избил Серёню Гаврилова?

Лёва Ласкин улыбнулся вопросу старика, но так же смотрел вопросительно, ожидая ответа.

Юра еле сообразил, о чём идёт речь, а сообразив, ответил вопросом на вопрос:

— Вы про громилу? Он же девчонку силой к себе тащил. И ударил я его всего раз, да и то, обороняясь.

— Эта девчонка целый час во дворе истерила. Грозилась в общежитие автобусного парка пойти. Обещала погубить себя, всему миру назло. Гаврилов. добрая душа, хотел у себя её попридержать, пока с неё дурь не спадёт. Глядишь, и успокоилась бы. А теперь где она? Ищи ветра в поле. Или в парке автобусном, или в часть воинскую к солдатам пошла.

— Откуда всё это я мог знать? — сев на стул, стал оправдываться Грешнов. — Я в первый раз и девчонку видел и вашего Гаврилова, который со мной не церемонился.

— Он тебя, видимо, принял за похотливого водилу, собиравшегося Татьяну в общагу везти.

— А вы не путаете? Она совсем ещё молодая.

— Такие времена. Раньше одна Нолка была свободного нрава, а сейчас все такие стали. Что раньше было бедствием, теперь норма, — весело и громко сообщил Павел Терентьевич как всем известный факт. Но в этом его не поддержали ни Лёва, ни Юра.

— Зайдёшь в гости, — спросил Ласкин отставного майора, — или занят?

Грешнов погладил кота Лукьяна, забравшегося к нему на колени и сказал:

— Конечно, зайду. Я совершенно свободен.

Выполнил Юра ещё одну просьбу друга юности, — переоделся.

Они зашли в ближайший от гаража пятиэтажный блочный дом, в квартиру номер два, принадлежавшую когда-то их общему приятелю Тихонову, улучшившему жилищные условия и поменявшему прописку. Теперь его квартира принадлежала Лёве и была превращена в нечто среднее между гримёрной, костюмерной и баром. Носила, так сказать, вспомогательный характер, в квартире никто не жил.

Друзья приняли душ, слегка перекусили и нарядились во всё светлое и дорогое.

— Могут быть важные гости, — извиняясь за то, что попросил принарядиться, сказал Лёва.

Глядя на своё отражение в огромном, от пола до потолка, зеркале, Юра вспомнил новых хозяев, вселившихся в его квартиру и улыбнулся.

Грешнов с Ласкиным сели в удобную двухместную машину, автомобиль тронулся, сделал пять-шесть поворотов, три-четыре разворота, и они уже были на месте. Ехали по знакомым с детства местам, и дом, в который приехали, располагался рядом, под боком.

— Просто чудо какое-то! — удивлялся Юра.

В эти сады с детства лазили за яблоками. Даже волшебник не успел бы так всё устроить, так быстро построить. И кирпичный забор, поросший диким виноградом, и башня, оказавшаяся неоштукатуренной обсерваторией, и фонтан у входа в дом, и сад, и, разумеется, сам дом в мавританском стиле. У дома, как нечто само собой разумеющееся, стоял стол, накрытый белой скатертью. На столе — две вазы. В одной — розы, в другой — фрукты. Все было настолько свежее, что от ароматов и запахов кружилась голова.

Юра восхищенно осматривал и домик, и сад, всё было игрушечно волшебно. Не видно было работы, взгляд не цеплялся за частности. Словно всё это разом, в своём законченном совершенстве появилось из сказки.

Там, за четырёхметровым забором был один мир, шумный, пыльный, с запахом горячего асфальта и с копотью, а у Ласкина, в садике с фонтаном, — другой мир, в котором не чувствовалось засилье города.

Не успели друзья выпить по бокалу легкого вина, как Лёва взволнованно сказал:

— Ну вот. Не зря тебя мучил.

В садик из дома вышла Нола. Она подошла к Юре, долго, с интересом всматривалась в лицо, наконец, сказала:

— Ну, здравствуй, герой.

Приблизилась и поцеловала. Вкус этого поцелуя был солёным, пьянящим. Сердце забилось, Юру бросило в жар. Поцелуй был короткий, но ему показалось, что их губы склеились и неприлично долго не могли разъединиться. И всем это стало заметно.

— И правильно он сделал, что избил этого Гаврилова, — сказала Нола Льву Львовичу. — А эта дура, если хочет лететь в бездну, пусть летит.

— О ком это ты? — поинтересовался Грешнов.

— О сестре своей единокровной, дочери Зинаиды Угаровой. Ты же весь вечер с ними за одним столом провёл. Неужели Зина ни разу не обмолвилась, что Танька — её дочь?

— Не обмолвилась. Да я, признаться, с ней и не общался, — сказал Юра.

— Как интересно наш мир устроен, — продолжала Нола. — Бьюсь, как рыба об лёд. Из кожи вон лезу. Всё, что имею, добыто непосильным трудом. И никогда на жизнь свою не роптала. Этой же всё всегда на ладонях преподносили. Всегда во всём помогали, устраивали, лечили, и она недовольна. Весь мир виноват в её бедах. А беды исключительно от собственной глупости. Как её мать, так и она, ищут приключений на свою пятую точку. И пусть бы с ними. Так они же и других, честных, порядочных людей во всё это втягивают.

— Легко тебе говорить, — полушутя сказал Лёва. — ты способна управлять своими страстями. Они у тебя на службе. А Зинаида и Татьяна рабы своих страстей. Им так жить интереснее.

— Интерес этот ничем хорошим не кончится, — резюмировала Нола и, обращаясь к Юре, добавила: — Рада, что ты жив и здоров. Помни, ты — любовь моя.

— А я? — спросил Лев Львович.

— А ты — моё разочарование, ответила Нола и пошла на выход.

От Нолы исходил необыкновенно тонкий и манящий аромат духов. Когда она ушла, остался запах духов и напряжение от недосказанности, незавершенности чего-то.

Разрядил обстановку хозяин дома.

— Ты сама — мое разочарование. — крикну Ласкин в ту сторону, где ещё минуту назад была Нола.

Из дома вышли и подошли к столику блестящие нарядами и красотой гости. Лёва представил их:

— Пшенек и Ванда Улановские, мои инспектора. Георгий Данилович Грешнов, друг детства и мятежной юности.

— Инспектора? — не понял Юра.

— Инспектора в том смысле, что присланы семейкой Ротшильдов присматривать за мной.

Улановские натужно засмеялись.

Перед тем, как вернуться в дом, Ванда капризно сказала Ласкину:

— Леон, я хочу пойти в русскую баню вдвоем с тобой.

— Там голой придётся ходить, — усмехнувшись такой назойливости, сказал Лев Львович.

— Русская баня — это святое. Так у вас говорят? Я согласна — голой, — засмеялась Улановская убегая в дом.

Пшенек, проводив её взглядом, сделал признание:

— Это она шпионит Ротшильду, а я к тебе с чистым сердцем.

— Брось! Выстрелишь мне в спину при первом же удобном случае, — убежденно сказал Ласкин.

— На веревке мне болтаться, если такое сделаю! — обиделся Пшенек, налил себе виски в стакан и залпом выпил.

— У нас тут по-домашнему, — пояснил Лёва. — Я им сказал, чтобы не церемонились. Сами себя обслуживали.

Ласкин налил Юре, себе, и они чокнувшись хрустальными стаканами выпили их содержимое. Лёва слегка успокоился, умылся в фонтане и стал говорить, обращаясь исключительно к другу детства и юности.

— Знаешь, самые красивые девушки живут в Москве и Харькове.

— И в Варшаве, — вставил Пшенек.

— Не знаю, почему, но это действительно так, — продолжал Ласкин. — В восемьдесят четвёртом ты в своё военное училище поступал и поступил. А я, после тяжелейшего первого курса поехал с товарищами по институту в Крым. Был июль месяц, ехали на симферопольском поезде. Всю дорогу пили, смеялись, в карты играли. А когда до пункта прибытия оставалось два или три часа, остановились на какой-то станции безымянной и проводник пустил в вагон двух красивых девушек, не имевших ни денег, ни билетов. Это были студентки из Харькова, добиравшиеся до моря самым что ни на есть озорным путём. За всё расплачивались собственным телом. Но тогда я об этом не знал. По наивности я решил, что проводник — добрый малый, — помогает студенткам бескорыстно. Всем же хочется к морю. А тут всего одна станция, два часа езды. Опишу-ка я его. Уж очень колоритный тип. Лет за пятьдесят, с приличным животиком. Поясной ремень застегивал высоко, почти на самой груди, на манер Хрущёва Никиты Сергеевича. Был у нас, Пшенек, такой генеральный секретарь коммунистической партии. На темечке у проводника плешь, над ушами — смешные мочалочки, остатки кудрей. Улыбчивый, добродушный. Глаза бесцветные, водянистые. Под глазами мешочки. К чему так подробно описываю? Ты про любовь, Пшенек, с первого взгляда, слышал? Так вот. Не полюбишь такого с первого взгляда.

— А зачем ты хотел полюбить его с первого взгляда? — поинтересовался захмелевший Пшенек.

— Улановский, не сбивай! Я другу трогательную историю рассказываю, — одернул гостя Лев Львович.

Пшенек сделал вид, что обиделся, плеснул себе в стакан виски и махом освободил ёмкость.

— Так вот, — возвращаясь к Юре, продолжал Ласкин, — полюбил я одну из студенток, и она мне ответила взаимностью. То есть произошло настоящее чудо. В пыльном вагоне, среди сотен чужих людей, я узнал родную душу, свою половину, королеву, делавшую меня в собственных глазах королем. Ту самую, которой готов был жизнь отдать. Всю, без остатка. Она это без слов поняла и признала во мне своего избранника. И вот мы уже взялись за руки. И всё шло к тому, что наши губы, а вслед за ними и судьбы сольются на веки вечные, так что даже сама смерть не сможет разлучить нас. Как вдруг раздался пронзительный свист. Это просигналил проходящий навстречу поезд, летящий с немыслимой скоростью по соседнему пути. И тотчас, вслед за этим разбойничьим свистом, перепугавшим всех в нашей плацкарте, появилась комическая фигура проводника. Улыбчивый, добродушный. Конечно ничего дурного он не сделает. Не способен. Извинившись мягким, бархатным голосом он поманил рукой «на два слова» мою избранницу. И она пошла смеющаяся, счастливая. Пошла, оглянувшись на меня. Одарив многообещающим взглядом. Унося с собой частичку моей влюбленной души. Глаза её говорили: «Люблю тебя. Я недолго. Сейчас вернусь, и всё у нас получится». Она ушла. Вышла к проводнику на два слова. Я ничего дурного не заподозрил. А когда она через пятнадцать минут вернулась… Это был совсем другой человек. На ней лица не было. Словно душу из неё вынули. Она умылась у проводника, но лицо вытирать не стала, и оно было в каплях воды. И казалось, плачут не только глаза, а плачет всё лицо. И только в этот момент я вспомнил нехорошие искорки, которые я заметил в глубине весёлых глаз проводника, но не придал этому значения. Посмотрел внимательно на свою любимую, а точнее, на то, что от неё осталось, и ужаснулся, так как понял, что с ней за эти четверть часа произошло.

— А что с ней произошло? — спросил Пшенек с детской наивностью.

— А произошло то… Одним словом, заплатила она за свой плацкарт в нашем вагоне. Рассчиталась за себя и за свою подругу.

— Какая умница, — похвалил Улановский, решив, что девушка заплатила за проезд деньгами.

Не обращая на него внимания, Лев Львович продолжал.

— Подруга это тоже поняла и ободряюще погладила её по сгорбившейся спине. Даже полотенце подала, чтобы та могла лицо вытереть.

— И подруга умница, — комментировал Пшенек.

— Прошло каких-то полчаса, а за это время у меня появилось столько надежд, я почти обрёл веру, испытал любовь и такое крушение, что казалось, куски мяса отваливаются от моих костей. Я бы за неё в лепёшку разбился. Заплатил бы проводнику за билет. И за неё, и за подругу. И эта наша внезапная, вспыхнувшая любовь. Необыкновенная, обещавшая блаженство на земле, и бессмертие за гробом. Сулившая так много, что словами не передать, в одно мгновение потными руками проводника была смята, задушена, уничтожена.

— Да что же это за трагедии такие творятся с людьми! — закричал Пшенек искренно и, как казалось, именно по делу. — За что такая неизбежность краха?

Не отвечая на его, хоть и эмоциональный, но всё же риторический вопрос, Ласкин продолжал, упорно обращаясь к одному Юре:

— Взяла бы она меня за руку, — спокойно говорил Лев Львович, — всё бы рассказала, во всём бы призналась. Я даже не дослушав, простил бы. Во всём бы доверился. В крайнем случае, дёрнув за стоп-кран. Сошли бы с поезда и дошли до Симферополя пешком. Да чего бы только ни сделали. Но вот эта харя «добродушная», тень далёкого прошлого, карикатура на человека из тридцатых-пятидесятых. Такие люди никогда мне не попадались. Я видел их только в старом кино. Он взял и погубил меня. Душу мою, как промокашку в грязи своей вымазал, и я впитал эту грязь, не смог отстраниться. И остался с этой грязью навсегда. Уже и не помню, как те два часа пролетели. Как мы добрались до Симферополя. Помню это состояние беспомощности. Словно ты — инвалид без рук, без ног. Обгадился и лежишь во всём этом, а люди ходят мимо и смеются. Холодный, циничный рассудок всё готов оправдать. Дорога, обстоятельства. Но как это с чувствами примирить? И она все эти мысли мои, до самой последней, без слов поняла, прочувствовала. И так мне её стало жалко. Рука непроизвольно потянулась, чтобы погладить, успокоить. А она как рявкнет: «Убери!». И произнесла это так, как говорят жёны мужьям, с которыми лет десять прожили. Которых считают виноватыми в том, что с ними произошло. Никто из моих товарищей-попутчиков всей этой драматургии наших чувств не понял, не услышал. Даже её подруга существовала на своей частоте. Только я и она. Мы с ней за эти два часа огромную, долгую жизнь прожили. Семейную жизнь. От симпатии к влюбленности. От влюбленности к любви. От любви к предательству. От предательства к страданию, состраданию, прощению и прощанию. Через какое-то время мы были друг другу уже чужими. Я осознанно погладил её, пожалел. Как чужой посторонний человек жалеет и гладит попавшуюся ему на дороге дворняжку. Она к тому времени окончательно пришла в себя и всё понимая, то есть, что это я с ней так прощаюсь, безропотно подставила голову. Она поняла, что могла быть не просто «история», а настоящее, великое чувство. То, которое бывает у человека в жизни лишь раз. О котором поэты пишут стихи. Могла быть, то есть, могло. Но, не дав плода, цветок завял. Таких трагедий миллионы, особенно в юности.

— Русские любят долго говорить, — сказал Пшенек, которому не нравилось, что его демонстративно игнорировали. — Так чем всё закончилось?

— Я погладил её по голове и мы молча, не сказав друг другу ни слова, расстались на перроне симферопольского вокзала. Таким было моё первое разочарование в женщинах.

— Первое ли? — недоверчиво спросил Юра.

— Имеешь ввиду Нолу? А ты знаешь, кто её познакомил с отцом? Я же их и познакомил. Привел её в кружок кройки и шитья и сказал: «Знакомься, Нола, это мой отец. Он портной от Бога и сошьёт нам сценические костюмы». И отец сшил нам костюмы, которые вошли в легенду. В виде летучих мышей с театральными масками на глазах. И всё это из краденой с фабрики парчи. Когда наряженные в эту роскошь, мы бегали по сцене Дворца культуры, то нас воспринимали не как Тибула и Суок, персонажей сказки «Три толстяка», а как посланцев из светлого будущего, ничего не имеющего общего с мечтами о коммунизме. Поэтому и обрушились с такой оголтелой критикой на детский, безобидный спектакль и закрыли его. На отца тогда даже уголовное дело завели. И если бы не Николай Сергеевич Парь, игравший в этом спектакле Просперо, то сидел бы отец до сих пор. Конечно, горько и непонятно было, как можно было меня, красивого и молодого променять на старика. Прости, что так о своём покойном отце говорю.

— Представляю, что ты пережил. Я же тоже был в Нолу влюблен уже тогда и в кружок кройки и шитья из-за неё ходил. Она этого не замечала, потому что была тобой увлечена.

— Почему я этого не замечал?

— Потому, что ты был в неё влюблен. А влюбленные не только часов, они ничего вокруг себя не наблюдают. И про Льва Макарыча я знал. Представляешь, брал у водопроводчиков пятиметровую деревянную лестницу и подставлял её к окну Нолы. Аккурат ко второму этажу. Смотрел на них через окно, наблюдал их в сладкие минуты счастья. Вот где настоящая пытка была. При этом видел своё отражение в огромной зеркальной стене, у которой неслучившаяся балерина упражнялась по утрам. И мне на всю жизнь запомнились не их обнажённые тела, а собственная перекошенная физиономия в том зеркале. В которое они тоже смотрели, но не видели, не замечали меня. Были заняты только собой. Я тогда был несдержан, ударил и рукой и разбил оконное стекло. Готов был убить и его и её. Но сил не хватило. Еле с лестницы слез. Можно сказать сполз. Настолько обессилел от увиденного, что вполне мог упасть и шею себе сломать. Долго плакал задыхаясь, захлебываясь слезами. Много проклятий и Льву Макарычу и Ноле на головы призывал. Так что я не понаслышке знаю, что такое первое разочарование.

— Простил?

— А тебе Нола не рассказывала, как меня, пьяного, опустившегося, почти что замёрзшего, с улицы домой привела и жила со мной. Как терпела меня, сумасшедшего от пьянок и безысходности. И ушла только после Нового года. Да ты знаешь всё это.

— Знаю, Юра. Но вот в чём загадка. Она до сих пор тебя любит.

— Нола сказала, что любит меня? Могла бы сказать, что ненавидит, и это было бы большей правдой.

— Удивительные вещи ты мне рассказываешь. А я всегда думал, что ты проще. Сначала-то я решил, что она с жиру бесится. «Привези мне Юру! Юру привези!». Но сейчас вижу, что в твоих словах есть ключ к разгадке этой тайны по имени Нола Парь.

Лева, лукаво улыбаясь, спросил у Улановского:

— Пшенек, а до Ванды у тебя были женщины?

— Были две подруги. Обе замечательные красавицы. Одну звали Беата, а другую Бронислава. У Беаты был маленький аккуратненький носик и большие странности. Нездоровый интерес к чужим большим носам. Её целуешь, а она морщится и просит позволить нос пососать. И больше ничего не надо. У всех моих друзей носы обмусолила. Красива была от природы, но угрюма. Самые веселые истории слушала без намека на улыбку. Представляете себе угрюмую красавицу, сосущую чужой нос? Я от неё сбежал. А Бронислава, та была хитрая, своенравная, прирожденная разлучница. При мне поссорила двух друзей, да так ни с одним из них и не осталась. Они хотели было её за это побить, но я вступился за «преступницу». Они характера её не поняли. Бронислава казалась им гордой, недоступной, вот и стали перед ней петушиться, павлиньи хвосты распускать. Забыли, что она прежде всего женщина и ценит внимание. Я не красавец, не герой, но добился же её расположения. Внимание в наше время такая редкость, что ни одна из женщин не сможет им пренебречь. А потом я встретил Ванду и влюбился уже по-настоящему. Раз и навсегда. Полюбил её за божественную красоту, за высокий интеллект, за верность, за её нравственную чистоту.

Услышав про верность и нравственную чистоту, Лёва повернулся опять к Грешнову и сказал:

— Пойдем к гостям, мой счастливый соперник. В такую ночь нельзя спать. Посмотрим на пожирателя огня, на танец одалиски.

Друзья встали из-за стола. Пшенек хвостиком увязался за ними.

Одалиска танцевала в символическом наряде. Приехал целый коллектив жонглеров, шпагоглотателей, повелителей огней. Показывали целое представление. Каждый вечер и всю ночь до утра в доме у Ласкина проходили представления.

Глядя на то, с каким артистизмом и мастерством женщина вращает вокруг себя огненные шары на железных цепочках, Лев Львович сказал:

— Ничего не спрашивай, Юра, доверься мне. Сейчас иди, тебя на входе ждёт машина с шофёром. Садись в неё. Не прощаюсь, увидимся.

Лёва обнял Пшенека и удалился с ним в дом.

Тотчас к Грешнову подошёл молодой человек в костюме и предложил:

— Разрешите проводить?

Ощущая себя актером, играющим чужую роль Юра последовал за ним.

Провожатый подвёл его к автомобилю с затемнёнными стёклами, открыл заднюю дверь и жестом пригласил садиться.

Юра увидел Нолу, сидящую на заднем сидении и дамский пистолет, блеснувший в сумочке, которую она тотчас захлопнула.

Кавалер сел рядом с дамой и машина тронулась. И сразу понеслась с чудовищной скоростью по ночной Москве. Мелькали огни витрин, реклама. Автомобиль спустился под землю и понёсся по тоннелю.

— За нами погоня? — спросил Грешнов.

Нола вместо ответа положила свою руку на его предплечье, давая понять, что всё хорошо.

В семьдесят седьмом году на месте сломанных двухэтажных бараков построили длинный, в шесть подъездов, двенадцатиэтажный дом, и в седьмой «А» класс, в котором учились Юра и Лёва, в числе других новых учеников пришла очень красивая девочка Нола Парь. Все эти новые ученики, а было их много, для них создавались новые классы, класс «В», например, несли в себе новую эстетику. Они очень отличались от «старых» учеников. Все они жили в отдельных квартирах, в новом доме, у них глаза горели оптимизмом. Из-за чего было много конфликтов, как в среде ученической, так и на поле ученик-учитель.

Тем интереснее, что Нола пострадала, как раз от «новой» учительницы, пришедшей в школу, как казалось, исключительно для того, чтобы затеять этот конфликт с самой красивой и перспективной ученицей.

Учительница эта была молода, совершенно не понимала ни школы, ни учеников, считала себя красивой. Она носила облегающие платья, высокие каблуки, имела вытянутое. «конское» лицо, и сына по имени Глеб. Больше в памяти от неё ничего не осталось. Эта учительница истории возненавидела Нолу на каком-то женском, животном уровне. Возможно, к похожей на Нолу женщине ушёл от неё её муж. Неприязнь эта была всем заметна, да историчка и не пыталась это скрывать. Она стала вызывать Нолу к доске и ставить ей «неуды», обзывая Нолу лентяйкой. «Оценка „два“», — говорила учительница, ещё до того, как Нола успевала открыть рот. И вот они превратности судьбы. Несмотря на то, что новую учительницу все ненавидели, а новой ученице все симпатизировали, это прозвище — «Лентяйка» так и осталось за Нолой на веки вечные. Но вернёмся в школу, где царил произвол и явная несправедливость. Творилось всё это на фоне того, что по другим предметам у Нолы были одни пятёрки. Более того, за все семь лет обучения Нола ни разу не получила даже «четыре». Не открою Америки сказав, что все учителя, прежде чем ставить первую оценку незнакомому ученику, поглядывают, какая успеваемость у него по другим предметам, но историчку все эти правила словно не касались. После третьей двойки Нола заболела на нервной почве и слегла с простудой. Что тоже было для неё ново. Она занималась бегом, вела спортивный образ жизни и никогда не болела.

Отец у Нолы был начальником цеха на Московском радиотехническом заводе, помогал школе. Перед ним разве что только на колени не вставали, а тут такое.

С учительницей говорили «приводя её в чувство» и завуч, и директор. И та перед итоговыми оценками за четверть вызвала Нолу к доске, и так же необоснованно, как прежде «лебедей» поставила «пятёрку», а в четверти вывела «четвёрку». Посулив за год «пять». Тут кто-то спросил у этой учительницы, если Нола и дальше станет учиться на «пять», дадут ли ей золотую медаль? «Нет», — ответила учительница. — «Золотые медали тоже имеют свой лимит, их распределяет ГОРОНО, надо кроме пятёрок, быть ещё и председателем совета дружины, комсомольским секретарём школы, осведомителем и т. д. и т.п».

После такого исчерпывающего ответа Нола совсем потеряла интерес к учебе в школе и стала учиться, «как все», перебиваясь с тройки на четверку, изредка получая «пять» и очень часто «два».

Стала посещать студию при народном театре ДК «Знамя октября». Где с блеском сыграла роль Суок в пьесе Юрия Олеши «Три толстяка».

Кем была Нола для Юры? Когда пришла она в седьмом классе в их школу, для него словно второе солнце взошло, серая жизнь расцвела радужными красками. Её гордость, красота и недоступность смущали, и он где-то был даже рад тому, что историчка ей ставила двойки.

Но потом, когда Нола переболев простудой внутренне изменилась, ему стало стыдно за свои нехорошие чувства.

Он ради неё записался в кружок кройки и шитья, который вёл отец Лёвы, Лев Макарович Ласкин. Они с Лёвой сшили тогда целую армию тряпичных солдат. По два десятка на каждого и играли в кукольный театр. Впоследствии тех солдат, что принадлежали Юре, Юлия Петровна, Юрина мама, поспешно выбросила. Она не одобряла того, что сын её делает куклы. И это несмотря на то, что никаких других причин для родительских страхов не было. Юра с Лёвой посещали секцию дзюдо, дрались с хулиганьём, вели нормальную мальчиковую жизнь. К слову сказать, в солдат, сшитых Лёвой, впоследствии с успехом играли его дети. Лёва, разбогатев, даже задумывал поставить изготовление тряпичных солдат на фабричный лад, но потом передумал.

Так, что опасения Юлии Петровны были напрасны. В кружок кройки и шитья, ровно как и в студию при народном театре Юра ходил исключительно ради Нолы. Он был искренен в своих чувствах, не раз говорил о них с Нолой, но она тогда всё больше отмалчивалась. А затем случилось то, что случилось. Он узнал, что у Нолы роман с Львом Макаровичем, с трудом пережил всё это, и казалось, с Нолой покончено. Была армия, война, военное училище, гарнизон, новая жизнь, женитьба, развод. Увольнение из рядов вооруженных сил. И вот тут снова появилась Нола. И снова, как в седьмом классе, расцветила уже не серую, а чёрную его действительность своим радужным светом. Красивая, уверенная в себе, всегда казавшаяся недоступной, отдала ему себя со всей страстью опытной, любящей женщины.

Юра на тот момент работал в охране автобусного парка. Учащиеся академии имени Фрунзе, полковники и подполковники приходили к ним подрабатывать на полставки, дежуря по ночам.

Для военных время было не весёлое. Вместе с Нолой Георгий ходил из охраны в охрану, унижался выпрашивая работу. Нола перечисляла его заслуги, а молодые ребята, не нюхавшие пороха, руководившие ЧОПами смеялись в лицо и искали причину, по которой можно было бы ему отказать. С другой стороны, от Лёвы Ласкина поступали совсем другие предложения, стать начальником охраны его коммерческого банка или возглавить охрану супермаркета. Нола со Львом Львовичем практически уговорили Юру. Ласкин пригласил их к себе на Новый год. Но Юра отказался идти к другу детства и юности. Что-то его останавливало. И они с Нолой отмечали Новый, 1997 год у брата Василия. Юра в костюме, Нола в красном платье. Василий в трусах и майке, Наталья в ночнушке, так сказать, по-домашнему. Осталась фотография на память, сделанная племянницей Олесей, дочкой брата Василия.

С Нового года Юра с Нолой не виделся. Он охранял особняк в центре города. Через окно следил за жизнью кошек, находясь в полном неведении относительно своего будущего.

— О работе с Лёвой не говорили? — как бы между прочим поинтересовалась Нола.

— Нет, — сухо ответил Юра и вспомнив что-то смешное, смягчаясь, сказал. — Сегодня мне Василий очередную сказку о Лёве рассказал. Брат не меняется. Да, знаешь, так искренно, убедительно. У него в сочинительстве появилось мастерство. Я с Леоном даже заговаривать об этом не стал. Он, видимо боялся услышать от меня глупые вопросы, поэтому сам без перебоя говорил. По объёму рассказанного почти сравнялся с Василием.

— У Ласкина в последнее время нервишки шалят. Да, Лёва знает все эти сказки, доброхоты передают. Наветы эти его очень раздражают. Ну, что мы опять о грустном? Подъезжаем. Доверься мне. Молчи и ни о чём не спрашивай.

Когда вышли из автомобиля, то оказались у подъезда, того дома, который Грешнов оставил, как ему казалось, навсегда.

Поднялись на его этаж. Нола достала ключи и открыла новую дверь.

— Проходи, — пригласила она. — Мусор убрали, диван застелили. Будешь спать теперь, как человек. Вот бумаги, которые говорят о том, что ты хозяин этой квартиры.

Юра взял бумаги с печатями и подписями. Ему всё ещё не верилось в то, что это не сон. «Такого не бывает наяву», — уверял себя он.

— Видишь, ты теперь полноправный хозяин. Можешь гостей принимать. Я же тебя не тороплю. Ты же знаешь, что я люблю только тебя. Я тебе всё прощала и всё прощу. Готова терпеть, если понадобится, всё. Но дай и мне второй шанс. Я заслужу твою любовь, — говорила Нола, глядя прямо в глаза. — Поверь, наступят лучшие времена, вернёшься в свою армию. Я не стану чинить препятствия. А ребята, которых ты принял за разведчиков, на самом деле — строители. Мастера высочайшего класса. За две недели сделают из твоей квартиры конфетку. А к празднику, Дню города, тебя ждёт ещё один сюрприз. Дочка из Америки к тебе приедет.

— Этого не может быть, — глядя на Нолу широко раскрытыми глазами, подразумевая, «этим не шутят», промолвил Юра. — Ты делаешь больше, чем смог бы волшебник.

— Любовь позволяет творить нам настоящие чудеса, — счастливо засмеявшись, сказала Нола и упала в объятия Грешнова.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я