Документ
Однако была у этой в общем-то очень трогательной (если не считать прозорливых возражений старца Амвросия и не менее проницательных предупреждений доктора Россолимо) пасторали более сложная, более розановская и менее известная подоплека. Были свои деликатные подробности, о которых В. В. сообщил много лет спустя в письме о. Павлу Флоренскому — самому близкому своему адресату. Ему он доверял то, что не доверял другим, что не включал в «Опавшие листья», о чем не писал Антонию, и обширный фрагмент из следующего ниже письма по-новому высвечивает любовную историю, случившуюся в Ельце в конце позапрошлого века, и передает иное ее измерение. Читатель смиренно — и целомудренный пусть лучше эти страницы пропустит, а в ответ на возможные упреки, зачем-де такое печатать, замечу, что, во-первых, если мы хотим Розанова по-настоящему понять, то надо быть готовым к откровенностям любого рода, а во-вторых, В. В. сам попросил Павла Флоренского сохранить и после своей смерти напечатать данное письмо как «документ».
«Не из “Песни песней” началась и наша любовь. Да все “русские любви” вообще не “фригийские”, не из “очес” и “щек”: все из грусти, “неудачи”, “несчастия” и скорби: и когда люди начинают “прижиматься друг к другу”, чтобы “хоть вдвоем спастись”. “Как-нибудь”…
“Национальная” любовь…
Она “отдалась мне” (до брака), когда узнала, что я “импотентен” (моя иллюзия, моя мечта, мой “страх”): тогда-то, чтобы “поддержать гаснущие силы” (мужчины) и, во-вторых, меня “утешить”, “ободрить”, она и сказала: “Вот — я твоя, и, кроме тебя, я никого и не буду любить. Мы — муж и жена”.
Дело в том, что я б. некрасив и урод и около 40 л., когда мы “встретились” и “все ходя около Введенской церкви” она рассказала — поэтичнейшую и страдальческую — свою жизнь с I мужем (чистая любовь, препятствия, лишения должности им — при бедности — медленная слепота и смерть 29 л., ей — овдовела в 21 г.).
И все ходила — далеко — на могилу. Зимой. “Кой в чем”. И мать ее — все плакала, видя слепнущего мужа дочери.
И все терпели.
Они всегда и все терпели. И все молились. “Без надежды на Бога я бы не жила” (ее мать).
“Как без Божией помощи? Схожу в церковь — и опять на неделю сил” (ее мать). И бежит до звона.
А дочь-вдова 26 лет, — вся невинная и белая, с чистым звонким голосом, изящная и оживленная и как-то “вдалеке от всех” (подруг)… с нею дочка 6 лет, беленькая и востренькая (Шура).
Она мне рассказывала жизнь, а я ей не рассказывал: она — знала, как и все в городе. “Не симпатичный, угрюмый учитель (гимназии), написавший огромную книгу (‘О понимании’), немного сумасшедший, ходит летом в калошах и в меховой шапке в мае, п. ч. забыл или не знает, что тогда уже покупают шляпы”.
“Брошен женой. Спит под енотовой шубой. По воскресеньям играет в карты у Клушина. Смеются над ним. И ученики не любят. Урод и, должно быть, ничтожество”.
Ну дальше, больше… Слушаю ее: вот бы “подруга моих дней”. — “Как она чиста! Как вся хороша! Как вся благородна…”
Дал бы обещание, по смерти 1-й жены (очень старая, брак-фантазия и тоже “по страданию”) жениться; да ведь я и импотентен…”
Импот. образовалась от “перегорелости” чувственности под “енотовой шубой”, как я думаю, все “перегорает” у решающихся на “пустынный подвиг”. Думаю и чувствую: “Встанет?” — “Нет, не ‘стоит’”. Ах, я боюсь, что он вообще не “стоит”. Ах, я боюсь, что он вообще “не встанет”… И он “не встает”… Дни, недели… Никогда не “встает”… Шевелю — не “шевелится”.
Страх в душу. И он “окончательно не встает”.
Подкрадываюсь к ней (в смертном смущении и тоске): “О, Варя: как бы я хотел быть только твоим мужем, и ничьим еще… Всю бы жизнь… Всю бы душу…”
— Ну, ну! Ну, да…
— Но ведь я…
— Что?
Молчание…
— Варя, от болезни или от чего, от “невольной неженатости”, — но я если и “мужчина”, “может быть” — то “лишь с краешка”; на год — два — три… Ибо все уже “кончается” и теперь я “вообще не мужчина”: не знаю, не понимаю. Но когда мы переждем 1-ю жену: наверное в то время уже не буду мужчиной.
В такой тоске, как умираю.
“Вася, мне надо подумать. Ты пока не ходи к нам, а я буду одна и буду обдумывать” (у нее “идет мысль”, а не “взвешивает все”).
Видимся опять.
— Ну, вот. Это, конечно, тяжело… Не будет супружества, а ничего. Но вы меня любите, я вижу. Вы только будете обо мне думать. И я обещаю быть вашею женою и ни о ком не думать. Эти дни я выверяла, смогу ли я быть вам верною, любить вас до конца при этих условиях — и решила, что могу.
А я все, от страха, трогаю “импотентность”… “Будет ли на два года?” — “Может уже теперь все кончено?”… Но если без женщины не “встает”: может “встанет” с женщиною… Когда целую? когда обнимаю? Когда трогаю “перси”… и я, почти держа руку “в кармане” (“отвердевает” ли?) стал физически ближе и ближе к Варе. По глупости я не знал, что “страх и забота, неуверенность в потентности — производит импотентность”. Но это я теперь знаю…
Да и слова мои: “Угасло все должно быть от невольной безжизненности” — толкнули и зароили рои мысли в ней.
“Я должна его спасти”.
Пошла “русская любовь”… Когда я ее 1-й раз взял за “перси”, она мне написала записку, 15 строк: “Как ее мать учила быть чистой” — я б. до того поражен этими невинными словами, что, залив в воск и зашив в тряпочку — до сих пор, с крестиками (все “памятки”) ношу на шее. И вообще для меня Варя — “религия”… Все “лучшее и чистое”, что нашел в жизни, встретил на земле, кто мне б. послан Богом, чтобы “научить и вразумить”…
Так и “произошло” все… 1½ месяца б. “импотентен”, ½ импотентен, “чуть-чуть”, “наконец — да”.
Забеременела.
Ужасы. Мать ее мне давно сказала: “Мне — на всякий случай говорю вам, это дело минут — легче живой лечь в землю, чем увидеть свою дочь павшей”.
“Известно — провинция”.
Ужас… Произошел выкидыш. На “ходу” и все течение его провела “на ногах”.
Деверь (брат мужа) ее и говорит:
— Да я Вас с В. В. обвенчаю…
При отце своем, старом “консистерского типа” и “величавом” протоиерее!..
— Как же, когда он женат? (он).
— Да вы, папаша, помните канонический закон: священнику нужно знать одно, по свободному ли желанию вступают в брак венчающиеся? А все остальное государственные прибавки и требования, до которых священнику нет дела.
— Так-то так…
— Ну, и очень просто. В. В. уплатит мне 1000 руб., и я обвенчаю в моей Калабинской церкви (приют, летом — “все пусто и заперто”). А венцы возьму из вашей церкви и заранее, под рясой, пронесу туда.
Огромный. Саженный. Любовник красивых прихожанок. Хохочут. Весельчак, “душа парень”, жил — “при благосклонном сочувствии мужа” — с женой купца, и (как потом открылось) на глазах жены, испуганной и молчаливой, и купца-мужа — устраивал с нею (женой купца) оргии.
Любим “всем городом”. Умен и так остроумен. “А уж смелости…”…
Варя прибегает к матери: “Вот что Иван Павлович сказал”.
Мать на неделю слегла. Смущение, недоумение. Нерешительность.
Пошла к от. Ивану (“высокий седой священник” — мною описанный в конце “Легенды об Инквизиторе” Достоевского) и все “сказала на духу” и спросила совета… А Ив. Павл. ему — дальний родственник. Задумался. Молчал.
— Все бы ничего… Да зачем эта 1000 р. тут примешалась.
Она:
— Такое большое дело. И страх. И это — просто как укрепление в силах.
Дал благословение.
А уже вечером Ив. Пав. ко мне приходит. Спокойный. Твердый. Хоть бы крупинка страха в глазах:
— Я вас повенчаю. Записей не будет. Только сверх 1000 условие: немедленно переводитесь в другой город (служба) и уезжайте. Уедите — и забудут. Без этого — толки. Что, как? И может раскрыться.
— В “непостный день” (соблюл это) гуляйте в городском саду. Я к вам выйду. И пойду с вами как бы показать мою церковь. Запремся. И я обвенчаю.
Мать (ее) ему:
— Только Вы, И. П., не молебен им справьте, а чтобы полное венчание.
Смеется.
Гуляем. Яркий майский день, 12 ч. Смотрит из окна. Улыбается. Выходит. Ведет. Спросил у сторожа ключи. Мы ни живы, ни мертвы. Я в сюртуке (при “параде”), она в белом платье. Вся невинная и торжественная. Глубоко серьезная. Несет сторож ключи. Отворяются двери. И он — так медленно и гремя запирает их. Я с ним (“из вежливости”): оборачиваемся — стоит моя Варя на коленях перед иконой (в “сенцах” церкви) и так горячо, со слезами (у нее не глаза, а все лицо плачет)… На движения наши встала, вся великая и покойная…
Зажег он все свечи. Все ничуть не торопясь. “Теплота” приготовлена. До сих пор не помню, кто “держал венцы”… Все вообще как сон и замороженность.
“Ну теперь выпейте теплоты”…
Сам читал, произносил и пел, за “попа, дьякона и дьячка”.
И сказал, кончив с амвона:
— Вы знаете, что жена ваша ничего от вас не имеет. Вся крепость ее — только в вашей душе. Сберегите ее…
Немного больше, сложнее. Хорошо сказал — и было это “настоящее”. Варю он как и “протоиерей” — отец и все “их родства круг” — любили и уважали и “желали всего доброго”. Вообще она удивительна по пробуждению всех доброты к себе: как сама и “плачет о мире”.
И вышли. И запер церковь. На всю жизнь я ему благодарен, и никогда не судил “ни за что” и вот только невестка его — года 3 назад — рассказала об “оргиях”.
А так — “весел и любил”.
Скушал редиску после тифа и умер, года через 3 после венчания. Отнюдь не думаю, что “наказание Божие”: и вообще что наш брак “должен быть” — это для меня, “нерушимая стена” веры.
Брак этот мне все открыл. Всему научился. Варя стала для меня “книгой закона”».
Было ли все именно так на самом деле и можно ли верить Розанову даже в письмах, если сегодня он говорит одно, а завтра другое? Однако в данном случае важно то, что В. В. написал это сверхоткровенное даже для него письмо («Документ»!) в один из самых ужасных, беспросветных периодов своей жизни, эту жизнь переломивших — в сентябре 1910 года, вскоре после того как Варвару Дмитриевну разбил паралич. Внутреннее состояние его в те дни было кошмарное, истерзанное, что, впрочем, не помешало ему при всей своей пронзительности и боли оставаться по-розановски болтливым и чутким к интимным подробностям, и все равно эта история в духе платоновской «Реки Потудани» в каком-то смысле не просто не порочит, а, напротив, преображает и возвышает главную участницу провинциальной семейной драмы конца позапрошлого века — Варвару Дмитриевну Бутягину, урожденную Рудневу, и ее окружение.
Религиозная женщина, которая «пала» для того, чтобы спасти своего возлюбленного от ужаса «импотенции», ее благочестивейшая, якобы ничего не ведающая, а на самом деле наверняка обо всем догадывающаяся и беспокоящаяся не токмо о духовном спасении, но и о житейском будущем дочери и внучки (пусть хоть такая будет у них защита!), изболевшаяся сердцем, вынужденная пойти против Амвросия мать, благоразумный левит, который не стал запрещать тайное венчание, выбрав из всех зол наименьшее, и другой, возможно, менее достойный священник, который, в сущности, попросту нажился на чужой беде («Когда принимал от В. В. деньги, руки у него ходенем ходили», — сокрушенно рассказывала Варвара Дмитриевна много лет спустя С. Н. Дурылину), но все равно оставил в душе Розанова благодарный след по контрасту с бессердечными церковными законами[20]. Однако дело не только в этом, но еще и в том, что немыслимое, возмутительное соединение религии и пола, которое нашему герою часто ставили и продолжают ставить в укор, нашло в этом сюжете самое непосредственное, живое воплощение, особенно если иметь в виду, что слово «воплощение» и происходит от слова «плоть».