Дедушка dead1 и абряуты
Мультфильм про дядюшку Ау мы все смотрели, поэтому и сразу взяли на вооруженье сей образ, а отчасти и само это прозвище…
— Ну что ж вы, эх, — заводил свою привычную пластинку Дядюшка дед, наш квартирохозяин, входя в коридорчик с тазом с помоями, спотыкаясь и чертыхаясь; а тут уж, у стола, он изрекает: — Не с того вы жизнь начинаете!
— А мы вот, дядь Володь, вот… так сказать, день рожденье у нас… тут… — О. Фертов уж был пьян и по сути мало чем отличался своим цветом и формой от искрошенной кильки, лежавшей у него на брюках.
Или: сидим пьём, все в дуплет, и заявляется Дядюшка дед — баклажка с самогоном оперативно убирается под стол, все сразу хватают с холодильника и со шкафа журналы «Нева» и делают вид, что читают… Стыдоба.
Конечно день родж… рождения — уже раз восьмой за полтора месяца, что мы тут живём! Нас обычно четверо, так что на каждого по два уже справили…
А вот и эффект бумеранга — я один сидел как насос, читал по журналу «Защиту Лужина» (одно из двух единственных гениальных набоковских произведений), заваливается дед и давай: ты ж в лоскуты сидишь, вид мне тут воссоздаёшь!
Бывало спросишь у Дядюшки-дедушки что-нибудь конкретное, например, где взять тряпку для пола, а он ответствует бесплатным философско-историческим экскурсом:
— Мы всё зделаем, погодите, ребяты… некогда, а так — жизнь, её не обманешь! Я уж пробовал — не получилось. Вовка мой тоже вот женился, а потом вон и пшик… Не тем вы, эх, занимаетесь, не с того жизнь свою начинаете… Я полгорода вон построил, а жизнь, её не износишь, как ту ру…
А то и вообще заносится в самые несусветные дебри, всё на нас, квартирантов, списывая:
— Вы тут, мозгляки, валяетесь… А бочку-то из двора! алюменивую! по-русски сказать — … — Вещает он о пропаже двухсотлитровой бочки неподъёмной, врытой в землю, ругая нас абряутами (видимо, искажённое народным обиходом «обэриуты» — весьма по адресу, дидко!). Гвалт стоит на все дворы окрестные, а он, выйдя за ворота и приманивая за собой нас, голосит уже на всю нашу прямую улочку: — Я вам, б…, всё — и то, и то, и сё, а вы… Чтоб у меня порядок был!
При словах «Чтоб у меня порядок был!» или там «Чтоб у меня умывальник был!» (но таз и ныне там, а тряпка позабыта) он жёстко бьёт ребром ладони по другой. Мы всегда ему удивлялись, а напрасно. Как-то раз мы прозрели, что «уважаемая в годах Дядь Володя Макушка» («тонзура» сияет хуже экспоната начищенного, только череп весь красный) всегда при таких пассажах (то есть всегда, олвэйз!) и сама была, мягко говоря, в подпитии. Ну, благо и мы зачастую…
Впрочем, деда мы всегда побаивались. Не только он Ау дядюшка, но Сэм, как вы догадались. Каждый его приход был маленькой катастрофой. А иногда и довольно большой…
Приехав вечером, зайдя, долив урины для таза, открыв дверь, я обомлел: стоял гроб.
Плотно закрытые двери комнаты со скрипом отверзились и показался О. Фертов. Он был как бы обдолбан и говорил почти шёпотом.
— Вот, Лёнь, Дядюшка дед-то чё нам подсунул! — сетует О. Фертов. — Сижу вчера вечером, заявляется деда пьянищий, с какими-то мужиками, орёт «Заноси!», вносят гроб с бабушкой, говорит: у вас дня два пусть постоит (это его сестра что ли), а потом ещё выносить поможете. Поставили на табуретки и смотались. А я остался…
Загипнотизированный присутствием гроба, я застыл на месте и мало понимал, что он говорит.
— Иди, сюда заходи, у меня тут еда… Вот… Я, конечно, человек, ты знаешь, не особо суеверный — подошёл, осмотрел всю бабку — она не страшная и маленькая совсем… Бабушка хорошая… никакого злого умысла в ней нет… никакой жизни… как из воска… как икона какая-то рельефная… лицо, а сама сухая, как из соломы… Я наварил еды, перенёс всё в эту комнату, поел, потом окифирел2, почитал от Спиркина и лёг спать…
— Ну! — вдруг словно проснулся я.
Он внимательно посмотрел на меня: я стоял в каком-то ступоре в центре другой комнаты около импровизированного стола и не решался притронуться к пище — рису с тушёнкой, который аппетитно дымился, остывая.
— Что «ну»? Да ты поешь, Лёнь, не бойся, а то остынет… Я, значит, лёг спать, сам лежу, всё нормально, но ловлю себя на мысли, что думаю всё об одном. Блин! — вскакиваю и туда, включаю свет и смотрю в лицо бабке. Серое какое-то, как каменное, ничем не пахнет, никто не шевелится… Смотрю на часы — без одной двенадцать. Думаю: подожду эту минуту. Раз — стрелки вровень — раз — ничего. Скрутил самокрутку, сижу, курю. Только всё как бы кружится — вокруг неё и меня — думаю: откуда такое визуальное ощущение? — и вспомнил наконец: фильм «Вий»! Ну, русский, 68-го, кажется, года… Насмотришься всякой гадости, а потом тебе всё и представляется, тьпфу!
— Почему, — возразил я, приступая к еде (а где моя вилка? ненавижу есть чужой или когда он мою хватает!), — фильм хороший… Погоди, схожу за вилкой…
Я быстро прошёл туда, бросив взгляд на бабушку, поискал в коридоре вилку, но не нашёл, так же быстро обратно, вновь как бы сфотографировав взглядом.
— Где вилка моя? — в голосе моём уже чувствовались нотки «аристократического» раздражения.
— Да вон моей ешь, какая разница, — отмахнулся О. Фертов.
— Мне нужна моя. Где она?
— Я откуда знаю? Может в столе, в ящике — ты ж туда её стал прятать, забыл?
Стол стоял почти вплотную с гробом — дай бог, чтобы можно было выдвинуть ящичек. Я не стал колебаться пред лицом ОФ и решительно последовал по направлению к мёртвой бабушке.
Да, всё было, как он сказал. Совсем маленькая бабушка в чёрной одежде; казалось, она совсем высохла, не весит ничего, совсем бесплотная, бестелесная, истлевшая, сохранившая только оболочку, но тоже какую-то духовную — невозможно было и подумать о жизненных соках, наполнявших это когда-то молодое тело, буквальных — сексуальных и рабочих соках, например, женском поте, должных частично сохраниться и теперь, но мёртвых, таящихся внутри и ведущих там свою неведомую работу. Морщинистое отдающее серым лицо, спокойное, кроткое и чуть величественное в неподвижности смерти. Такие же а-ля скульптурные руки, жилистые и морщинистые. Сколько всего они делали трудно и вообразить — они работали — им не делали маникюры и инъекции герыча, их пальцы не расслюнявливали презервативы, не размазывали кремы, гели, пенки и скрабы, не наносили на сетчатый тыльник ладони губнушку — для пробы, или маркером одиннацатизначный номер — для памяти, не щёлкали пультами и не стачивали клавиши клавиатюр, не кидали как в топку чипсы, не мяли под стульями жвачку, не показывали факи… Думаю не ошибусь, что рождала она семь раз (и ещё два-три аборта), что всех оставшихся в живых она кормила грудью, что эти руки не вылезали из мыльной воды (хоз. мыло, а не крем-бар), очень горячей или очень холодной, дубились и твердели, закалялись, потом мозолились: жали серпом, долбили цепом, молотом, лопатой, ломом, точили напильником, резали резцом, ножом, ножницами, наконец… Боже, всего пятьдесят лет, а какая пропасть! Это суть два разных вида человека — особенно женщины меня интересуют…
Вроде бы всё ничего, всё ясно, ничего не страшно, а всё равно как-то не по себе, как-то страшно…
Я вернулся с вилкой (хотя она и была чистая, я предварительно помыл её в коридоре над тазом).
— Мы, Саша, в школе инсценировали этот фильм, причём уже классе в седьмом — такое сильное впечатление он произвёл на неокрепшее воображенье юных советских сельских пионеров! Никто не заставлял! На большой перемене — спонтанно! Этим нельзя было не заняться! Потрясение, катарсис, цепная реакция вдохновения, экспансия искусства в действии! Занят был весь наш класс — все семь человек, даже Колюха! Вот тебе и «Общество Зрелища»! Впрочем, инициатором даже не я был. Но я исполнял главную роль — Хомы, а не Вия, дятел! — и вскоре сам собою сделался режиссёром и художественным руководителем. На главную женскую я, разумеется, как каждый уважающий себя наш брат, взял Яночку… Это единственное моё пересечение с театральным искусством…
— Ну, это не надо — как говорит Коробковец, ты актёр каких мало!
Я пытался есть; остывший рис с тушёнкой был уже не столь хорош; а так это довольно неплохое, а главное, простое и дешёвое кушанье: нужно купить пакетик риса (полкило или 0,9) и банку обычной тушёнки (свиной или комбинированной), помыть прямо в бокальчике бокальчика три риса, высыпая из него в кастрюлю, в которой налито в три раза больше воды, чем взяли риса, поставить варить, пока не выпарится вся вода, а самим открыть банку и при готовности добавить её содержимое к горячему рису, хорошенько размешав, рекомендуется посыпать перцем — чёрным или красным, или лучше и тем и другим, можно добавить кетчуп или даже лучше (в сочетании с жестокой смесью перцев) томатную пасту.
— Так вот, когда я, наконец, уснул, я это, естественно, не осознал. Мне представилось, что внутри бабки находится маленькая девочка, и я должен её так сказать…
— Опять! Как ты разнообразен, поражаюсь!
— Мы разнообразны, Олёша, мы. Потом началась такая гадысть, просто не знаю, как это вынести и с ума не сойти!.. Я взял какие-то ножницы, подошёл к бабке, разрезал на ней одежду, вспорол ей брюхо и стал вытаскивать разные осклизлые, вонючие, почти жидкие (разложившиеся, наверно) органы, всё время пытаясь рукой — мерзкое ощущение, ну, как рыбу потрошишь — нащупать внутри девочку… Я очень нервничал и боялся… Но было и великое презрение ко всей этой никчёмной мертвенной дребедени, а девочка воспринималась как жизнь… как какой-то смысл, что ли…
— Ну и что? — беспристрастным врачебным тоном я пытался скрыть своё нетерпение.
— Ну, я достал ее. Она была очень маленькая — не в смысле там как ребёнок — большая голова, кривые обрюзгшие ноги и всё такое — а нормальная девочка лет семи, только очень маленькая, как кукла… И неживая, по-моему…
— Ну?! — Я уже ничего не скрывал.
— Ну, я взял её, протёр чуть-чуть и стал думать, как её…
— Что её??!!
— Ну…
Я задумался — вернее, разум мой наполнился не понять чем, как бы затуманился.
— Мне тоже недавно во сне принесли мою мать с отрубленными ступнями… Какие-то люди, и я их знаю, и знаю что это они и что я должен что-то сделать… Культи в белоснежно-ярких бинтах, залитые тёмно-багровым… А она смотрит и плачет…
И есть уже перестал. Какая тут еда…
Этой ночью было совсем невыносимо; я думал, ужас совсем удушит меня, нас.
Последние метры ОФ буквально дотащил меня. Уже открывали воротину, а мне всё равно казалось, что дом и ворота там. Омерзительнейшее ощущение ментального дискомфорта — разные куски реальности из-за нарушения временной субординации действуют одновременно, накладываясь друг на друга. Однако была и мощнейшая радость — как у тонущего в океане, наконец-то вцепившегося в какую-то твёрдь — всё-таки мы видели свой дом, свою дверь, открыли её, вошли, заперли, включили свет — все эти действия необходимы человеку как воздух.
Свет казался непривычно ярким. Что-то чёрное — гроб с бабушкой, тоже одетой в чёрное. А мы уж и совсем забыли! Состояние было близким к припадку истерии или бешенства. То, на что мы только что отчаянно вскарабкались, оказалось глыбой льда, которая стремительно растаяла. Мы оба остолбенели, будто погружаясь в пучину бескрайних ледяных вод.
— Надо зайти туда и закрыть двери, а свет пусть горит, — наконец сказал О’Фертов.
Я сбросил куртку и лёг, накрывшись одеялом, ОФ закрыл двери и тоже лёг.
Я пытался если не заснуть, то сконцентрироваться, но тут пришло иное — при закрытых глазах в темноте представлялись какие-то узоры, предметы, амёбы и рожи — будто разноцветные светящиеся лазерные проекции — их было множество («как у дурака фантиков»…), они роились и мельтешели, будто специально скопившись сонмом у твоей постели и не исчезали, когда глаза открывались. Стоило только едва-едва самым краешком мысли подумать о чём-нибудь, как оно — в виде фантомчика — тут же появлялось в центре этой камарильи. Тьфу, сгинь! Я различил удары своего сердца и мне подумалось, что во мне находится некое подобие барабана-бочки, и кто-то бьёт в него, непонять кто, а если он перестанет и что я должен для этого делать… Параллельно с этим я обратил внимание на то, что горло постоянно делает некое движение сглатывания, а также прислушался к звуку своего дыхания и мне тоже что-то представилось — короче, всё это привело к тому, что у меня совсем пересохло в горле, я перестал дышать, сердце, казалось, тоже остановилось… Я изо всех сил дёрнулся, заорав и треснувшись головой в стенку с железными полками, давшими хороший резонанс.
— Ты что? — сказал ОФ откуда-то издалека.
— Не могу дышать, — выдавил я.
— Думай, что грудь должна подыматься, — равнодушно сказал он.
— Я был полностью поглощён этим занятием.
— Хватит сипеть, — сказал он тем же тоном, — дыши животом, надо заснуть.
Я вроде бы и стал засыпать, как слышу: кто-то говорит женским вокалом: «Зд-равс-твуй-те» — смачно, слащавенько, чуть ли не на распев.
«Зд-равс-твуй-те» — произнёс кто-то за дверью. Я проснулся и осознал, что на самом деле это О. Фертов сказал: «Это я тут».
Я вскочил и распахнул дверь. Он дёрнулся — как будто его застигли за непотребным — и действительно: он стоял над гробом с огромным кухонным ножом.
— На самом деле это не то, что ты думаешь, — сказал он со злобной улыбкой помешанного.
— Что? — автоматически сказал я, отступая.
— Ты думаешь, это бабка? — Он ткнул ножом в гроб — в ноги, но кажется, ничего не задев. — Хрен в род! Это кокон!
— Саша, — было начал я.
— Все вы… — внезапно он сделал несколько резких взмахов ножом, от которых я едва сумел увернуться.
— Страшно? — сказал он радостно, — посмотри мне в глаза: страшно?!
Взгляд его был совсем нездешний. «Вот они, блять!» — вдруг вскрикнул он и бросился ко мне, чуть-чуть не достав — я даже не попытался пошевелиться, а потом сразу в другую сторону, вонзив при этом нож в деревянную стену. Принялся его вытягивать и слегка порезался.
— Саша, успокойся, — снова начал я непонятную ему беседу — я был абсолютно спокоен, хотя спокойствие это нехорошее — оно сродни гипнотическому спокойствию кролика перед удавом.
–…яша! — взорвался он, напрыгивая на меня, — ты думаешь, «Морфий» кто написал?
— Михаил Афанасьевич — кто же ещё, — ответил я, улыбаясь.
Он весь даже затрясся, заглядывая мне в глаза снизу, — взгляд его был нечеловечески отвратителен.
— Я! — заорал он, хватая меня за рубаху, — я написал! —
Я оттолкнул его, а он, отскочив, схватил с холодильника заварочный чайник и разбил об пол, тут же схватил стакан и запустил в бабку — не попал. Выдрал ножик.
— Я подвержен недугу, но вас-то я исцелю, — заявил он, нацелив взгляд и лезвие ножа сквозь меня на них.
— Я быстро рассчитал момент — он как раз стоял в аккурат у двери в коридор — бросок к нему с ударом правой в челюсть. Удар был с толчком корпусом, и мы, распахнув дверь, вывались в коридор. Ещё удар в лицо, удар по руке. Я уже наваливался на него чуть ли не сверху, нанеся несколько жесточайших ударов в голову. Схватил алюминиевый чайник и стал бить им, пока не брызнула кровь — тогда я отпустил хватку бешенства, и он, жалкий и окровавленный, осел, а потом и повалился на пол. Я вытолкал его пинками за дверь и закрыл её на крючок.
Кое-как переведя дух, весь трясясь, я понял, что не ведал, что творил и сотворил не очень приличное — чайник всмятку, кровь, его кроссовки стоят здесь, а сам он на холоде, одетый в алкоголички и звёздную маечку. Сконцентрировавшись, я припомнил кое-что в виде отдельных кадров — как будто мне показали диафильм или слайды с моими проделками; из анализа отснятого материала следовало, что чайником ему в основном досталось по хребтине, а кровь, вероятно, вытекла из разбитых первыми ударами губы или носа. Дай-то бог, чтоб так, а не хуже, подумал я и открыл дверь.
«Саша, Саша!» — звал я, но его нигде не было. Я облазил весь двор, выбежал на дорогу прямоезжую, устремился по ней, но тут пришла боязнь, что я не смогу вернуться, и паче того, я ощутил, что замёрз — выскочил-то раздетый. Я вернулся, оделся и продолжил поиски — снова осмотрел двор, забор внутри него и снаружи, дошёл, выкрикивая: «САША!», по улице до магазина, потом до вокзала, покружил там и вернулся чуть ли не бегом.
Делать нечего — я попил воды из чайника, попытался распрямить его молотком, спрятал с глаз долой. Взял тряпку и стал убирать кровь, а потом осколки и заварку, разбросанные по всей комнате с бабушкой.
Выключил свет, лёг. Встал, покурил в коридоре, оставив там свет, а дверь запер. Только я начал засыпать — стук в окно. «Лёнь, это я, открой!» — явился. Я встал, припав к окну: как есть — О. Фертов в носках (благо, он всегда в шерстяных ходит), в отвисших дырявых алкоголичках и своей чудо-маечке, на которой даже незаметна кровь.
— Я осознал, я больше не буду, — сказал он человечьим голосом.
Это было убедительно, я пошёл открывать, но всё равно в глубине души готовясь к худшему — к коварной мести.
— Ты не представляешь, где я побывал! — заявил он с порога, захлёбываясь непонятным мне возбуждением или даже радостью.
— Никак Диснейленд в Тамбове открылся? — состроумничал я.
— Хуже! — сказал он в припадке почти конопельного смеха (так, сейчас начнётся, подумал я, готовясь к худшему), — я попал во Французскую революцию!
— Что значит «попал»? — задал я дежурный вопрос, хотя немного уже представлял, что такое попасть.
— Когда я от тебя ушёл, я мало что осознавал — вроде иду по улице и иду — а потом пригляделся: дома какие-то не такие, дальше — костры, гильотины, толпы людей, конные всадники — один и погнался за мной, я бежал по лабиринтам узких улиц, мощёных булыжником, по деревянным тротуарам, всяческим трущобам, по каменному мосту, с краю которого я прыгнул — не в воду, а просто там какая-то насыпь…
Он перевел дыхание, рассматривая меня, как будто ожидая некоего поощрения.
— И что же? — тоном следователя сказал я.
— Всё, — улыбнулся он, — я очнулся под мостом у нас под Студенцом, полчаса вылазил оттуда по помойке, репьям и колючкам.
— И ты этим, как я вижу, доволен?
— Да.
— Хорошо, — сказал я без иронии и даже не тоном психиатра, на всё говорящего «олл коррект», а действительно почувствовав какое-то полное умиротворение. — Война, революция, Медный всадник, князь Мышкин, Раскольников, Митя Карамазов — ну да, мой Саша, подсознание человека работает с героическими вещами. Хорошо, когда не страшно. Герой не должен бояться…
Он зевнул.
Был уже пятый час и мы легли спать.
«Как бы он мне глотку не перерезал», — всё-таки мелькнула проклятая мыслишка, и я приподнялся на локтях посмотреть на него.
— Не бойся, — сказал он, будто прочитав мои мысли, — нормальный О. Фертов.
Верю.
***
Конечно, поутру мы шли не в школу на практику, как подобало, а в ближайшую «рыгаловку» — на автовокзале. Состояние было отвратное. Даже и пить, даже и пива не хотелось — да и опасно — мало ли что… Всё вокруг было если уж не совсем страшным, как вчера, то неустойчивым, подозрительным…
— Вот у Шопенгауэра, — пытался разглагольствовать я, судорожно, но долго подыскивая слова и забегая собеседнику наперёд, — наглядная (в буквальном смысле наглядная!) картинка мира как представления: если все сдохнут, останется только одна какая-то одноглазая калека-букажка, то мир будет существовать, не пожухнет, поскольку ею воспринимается, а уж если выколоть, то всё. По мне, реальность — она как абстрактные узоры на обоях — чтобы увидеть в них смысл (например, зловещий) нужен человек — дядюшка, ау! ищу человека! — да в определённом состоянии — например, с похмелья.
О. Фертов равнодушно хмыкнул.
— У меня так доходило до того, — продолжал неизвестно для кого говоривший оратор, — что я, отливая с будунища в тесном санузле, узрел через клеёнку на стене — посредством не понять откуда возникшего эффекта так называемой 3D-медитации — трёхмерное пространство — ясное, прозрачное и просторное…
— А как лик-то возник! — внезапно оживился и он.
Один раз — как водится, во время похмельной бессонницы — мы смотрели дедов ящичек (у него ещё звука не было), и вдруг на не очень динамичной картинке какого-то фильма я увидел лик — типичный древнерусский Спас — он, естественно, не был явлен по ТВ как таковой, а как бы смутно проступал, как будто выключили телевизор — старый советский рыдван, — и на погасшем экране горят рудиментарные цветные пятна. Я хотел сказать О. Фертову, но не стал его пугать — и так было страшновато. «Видишь?» — сказал он. — «С прямым тонким носом, почти как у тебя», — сказал я, пытаясь даже пошутить, чтобы не помешаться в этот миг рассудком — взгляд был невыносим. — «Да» — сказал он, и вскоре лик растворился.
«Да…» — повторил я теперешний, вздыхая, и уж в уме клялся себе и товарищу, что никогда больше не притронусь к этой мерзкой… Молоко это варёное с детства ненавижу, а тут ещё пахучее. А свекольный напиток?.. — тьфу! И чайник! «Эх, не с того…»
Однако главное, как оказалось, не в воздержании-невоздержании, а в том, что тогда в нас проник сам вирус измены, вселился (или просто проснулся, активизировался внутри) этот метафизический страх, и теперь уже нельзя беззаботно наслаждаться ничем, даже вином, нельзя быть уверенным ни в чём, даже в таких обиходно-бытовых вещах, как трёхмерное пространство и линейно текущее время и, соответственно, даже в собственном существовании в них. Всё какое-то непрочное, неоднозначное, странное и страшное — как для Кастанеды-воина, которого дед Хуан заманил и объегорил, увидевшего и понявшего другое, откуда уже возврата нет… Впрочем, тогда мы об том ещё не читали — тут что-то не до чтения…
Полчаса переходили дорогу, взявшись за руки, «как п… ры», пропуская машины, которые ещё метров за сто.
Некий горбатый «москвич» как назло-назло пересекал дорогу крайне медленно.
«Ну, ты едешь или — за иррумацией заснул?!» — не выдержав, выкрикнул я, даже как-то вместе выкрикнули, а ОФ закруглил риторическую фигуру куда более по-русски. Мы уже видели, что обращались к лысому, как наш деда, дедку, восседающему в своём авто с осанкой маршала на параде. Окно было приоткрыто, и хлёсткое сравнение его явно заинтересовало. Водитель величественно обернулся, напялив откуда-то взятую ушанку. «Это — он, я узнаю его…» — наш Дядюшка дед!
Дед запоздало затормозил (мы всё дохли, и сразу что-то опять щёлкнуло в черепе и появилась мысль: как прекратить? а если не удастся затормозить?!), сдал назад:
— Э, ребята! поедем со мной, помочь надо.
Мы переглядывались, притормаживая.
— Да не ходите вы уж один день в свою школу — и так не той дорожкой ходите — что я не знаю, что ль?
Кое-как залезли, сев на железный грубо сваренный крест, занимающий весь салон седана и даже торчащий сзади из багажника, завязанного на проволоку; едем, молчим, жмёмся.
— Что, ребята, молчите-то как убитые? — казарменным тоном осведомился дед.
— Да хреново как-то, дядь Володь, — еле выдавил за двоих О. Фертов.
— Ничего, щас опохмелимся… Щас схороним, закопаете… закопаем… и нормально… — бурчал дед, протирая запотевшие изнутри стёкла. Мы и дышать боялись.
— А ты, Столовский, — чрезвычайно жёстко вдруг забасил дед, — с ума сойдёшь: так пить нельзя! Как ни приду, он враздуду с дружками, уж еле сидит!.. Длинный у вас там такой есть — уж тоже примелькался — тоже, видно, алкаш… Не с того вы, ребята, жизнь начали — не тем и продолжите… Не дай-то бог!..
— На себя посмотри — как будто ты с того! — тихо высказал О’Фертов мне, а потом громко деду его же текст: — Да, дядь Володь, жизнь-то её не обманешь! Не тем продолжим, и не тем и закончим! Знать судьба наш такой!.. — Я даже удыхать не смог — в таком состоянии звучало как настоящий «реквием по мечте». Приехали!
Единственное, что мы осуществили, это вытащили крест из багажника, а потом погрузили туда два табурета. Ещё О. Фертов, который всегда (то есть иногда и не совсем к месту) утверждает, что у него «тонкий художественный вкус» (что тоже весьма спорно), нанялся обкладывать могилу напоминающими саманы пластами, вырезанными из верхнего слоя земли и скреплённые вросшей в неё травой. Я просто сидел на лавочке у соседней могилы и наблюдал.
Почему у нас на каждом кладбище, думал я, понаделаны эти железные оградки — тяжелые, громоздкие, грязные и ржавые, то есть практически и эстетически несуразные — будто каждый хочет отгородиться от других, застолбить навечно свой персональный клочок земли — а как же русская соборность и всё прочее? Скорее всего, эта традиция повелась с советских времён, но каковы её психологические причины и значение? — как бессознательное противодействие всеобщему коллективизму-коммунальщине? Хе-хе, как говорит в таких случаях ОФ.
Его, кстати, несколько раз пытались поучать мужики: мол, не так надо класть, и он психанул и всё бросил.
— Что, Столовский, не можешь? — подтрунивал дед.
— Сами не можете, дубы-колдуны! — отмахнулся непризнанный маэстро, подходя ко мне.
— Да, Саша, традиции и новаторство в их единстве и противоречии… — философски заключил я. Дед, кажется, даже расслышал и заключил не менее весомо: «Умный, б…ь, не то что энтот». В своей ушанке, не совсем по сентябрю, он опять казался мультперсонажем — мужичком пластилинным прилипчивым: «А может и ворона…», в руках с арбузом и бутылью…
Нас не приглашали и мы держались от мужиков в стороне. Мы смотрели на мусор, наваленный тут и там — это навевало скачуще-элегическое настроение, и хотелось сквозь тряску и рук и зубов деградантно мурлыкать: «Двор-ник, милый дворник, подмети меня с мостовой…» Но тут же в ушах уже стояли и другие песни — с вокалом тем, как будто кошке придавили хвост.
— Подобно тому, яко жизни их были помойками, весьма многие человеци здесь обретаются аще на помойке, — изрёк, именующий себя Великим О. Фертов, кое-как стилизуя.
— И зело многие, как и при жизни, — из-за ближняго, близлежащаго свояго, — дополнил я, кривляясь.
Вспоминалось и своё — кристально, казалось, чистое, без «рокерской лабуды»:
Конец ознакомительного фрагмента.