Ложится мгла на старые ступени

Александр Чудаков, 2000

Роман «Ложится мгла на старые ступени», признанный лучшим произведением 2000-х годов (премия «Русский Букер десятилетия», 2011), основан на семейной истории автора. Александр Павлович Чудаков, один из крупнейших русских филологов XX века, вырос в интеллигентной семье, волей судьбы заброшенной на край света – в Щучинск, город ссыльных на границе России и Казахстана. В суровые послевоенные годы, в условиях постоянной угрозы новых репрессий и отсутствия самого необходимого семья главного героя сумела не только выжить: подобно новым Робинзонам, эти люди восстанавливают потерянную цивилизацию. Несмотря ни на что, они сумели не озлобиться и сохранить верность своим истокам. Используется нецензурная брань.

Оглавление

15. Вдовий угол

По утрам дед по-прежнему, несмотря на своё полулежачее состояние, брился сам, доверяя Антону только взбивать пену в широкодонном медном стаканчике, именуемом «тазик», и — уже со вздохом — править «Золинген» на ремне. Подравнивал усы, виски, тщательно выбривал щёки, подперши их извнутри языком.

Раньше, когда Антон приезжал на каникулы, дед любил за завтраком расспрашивать, как там в столицах. Антон старался рассказать ему что-нибудь любопытное, например про встречу студентов МГУ с Николасом Гильеном, и даже цитировал его стихи, которые на вечере с пафосом читал переводчик прогрессивного поэта: «Он теперь мёртвый — американский моряк, тот, что в таверне показал мне кулак». Реакция деда, как всегда, была решительной:

— Наши были бандиты, и эти, кубинские — тоже бандиты.

Вспоминали; их общие с дедом воспоминанья теперь уже отстояли — не верилось — на тридцать, тридцать пять лет.

— А помнишь, дед, как вы меня с отцом экзаменовали?

— Да-да, когда Пётр Иваныч выпьет. Ну, это было нечасто — где было взять? Сдавали картошку — за мешок полагалась бутылка, мама твоя иногда принесёт чуток спирту из лаборатории. Но она боялась… Сядем с ним, я выпью свою рюмку, Пётр Иваныч — остальное. Позовём тебя — ты был очень забавный. Развлечений же никаких.

Называлось: экзамен по философии.

— Леонид Львович, сначала — вы, начнём, по хронологии, с богословия.

Дед охотно вступал в игру. Очень серьёзным тоном он спрашивал:

— Какие суть три царства в тварном мире?

— Три царства суть, — отбарабанивал Антон, — царство неживое, видимое и ископаемое, царство прозябаемое — растительное и царство животное.

— Относится ли человек к царству животному?

— Не относится, ибо он есть особенное Божественное творение.

— Ну-ну, — говорил отец. — Посмотрим, осталось ли что-нибудь в твоей головке от марксистской философии. Почему учение Маркса всесильно? Не помнишь? Потому что, — он подымал вверх палец, — потому что оно верно.

— Что есть истина? — задумчиво говорил дед.

— Идём дальше. Из чего состоит окружающий, или, как сказал бы твой дедушка, видимый, мир?

— Весь окружающий нас мир состоит из материи, — отвечал Антон. Помнил он это, как и всё, что ему говорили, хорошо, но всегда удивлялся, что и печь, и стены, и дорога одинаково состоят из мягкой материи вроде той, из которой мама по вечерам строчила на машинке трусы и лифчики.

— А что мы имеем в безвоздушном межпланетном пространстве?

Это было ещё непонятнее, но что надо отвечать, Антон также знал твёрдо и произносил с удовольствием:

— Тоже материю, она вечччна и бесконечччна.

— А что есть жизнь? — спрашивал отец. — Вы, Леонид Львович, вряд ли ответите на такой вопрос.

— Пожалуй, — говорил дед, подумав. — Я могу сказать только об её источнике — богоданности.

— А мы знаем! — с торжеством говорил отец, успев за время экзамена выпить ещё рюмку-другую. — Жарь, Антон!

— Жизнь есть существование белковых тел, — натренированно выпаливал Антон; это было понятней всего: белок был в яйце, а из яйца вылупливался живой мяконький цыплёнок. — Сказал Фридрих Пугачёв.

Отец от удивленья поставил рюмку, но потом, поняв, начал хохотать: за улицей Маркса в Чебачинске шла не улица Энгельса, как полагалось, а почему-то улица Пугачёва, Энгельса была следующая, и Антон, запоминая автора определения жизни, их слегка перепутал.

— Я знаю то, что ничего не знаю, — вдруг говорил дед. Это было не совсем ясно, но всё же понятней, чем то, что быстроногий Ахилл никогда не догонит черепаху.

Покормив деда, повспоминав и поговорив о конце золотого века в четырнадцатом году, Антон выходил во двор. У граничного забора в это время всегда стоял Гройдо и думал, опершись на лопату. Чтоб он этой лопатою чего-нибудь копал, Антону видеть не доводилось.

— Как борьба за наследство?

— Борьба? Изволите шутить, Борис Григорьич. За эту развалюху?

— Развалюха или миллионное имение — значения не имеет. Наследники — поверьте старому присяжному поверенному — все ведут себя одинаково.

— Но в наше время? В нашей стране?..

— В наше время и в нашей стране всё только запутанней из-за отсутствия нормального законодательства и всеобщей нищеты. Остальное — так же, как у Диккенса и Бальзака. Вот и у вас, — (Гройдо знал Антона с рожденья, но когда тот поступил в университет, в первую же встречу перешёл на «вы»), — может возникнуть соблазн включиться в число соревнователей.

Мысль про него, Антона, из-за своей абсурдности вниманья не заслуживала, но что касается остальных… об этом надо было поразмыслить. «Наивность не по возрасту являлась его регулятивной чертой», — определил он себя для начала, сел на скамейку и стал думать. Когда ты концентрируешь свою мысль на бытовых вопросах так же, как на научных, говорила первая жена Антона, то получается вполне приличный результат; но он редко размышлял над бытовыми вопросами.

Вчера утром дед сказал Антону: дом надо завещать Тане и её детям, все они много страдали, это будет только справедливо, вечером же горячо говорил о том, что Ира несчастна, одна с ребёнком, живёт в какой-то клетушке при библиотеке. Когда Антон вошёл, у постели деда сидела Ира, засобиралась, дед глядел на неё ласково.

Круг претендентов расширялся. У деда успела побывать и Катька, причём привела с собою слепнущую дочку. Постыдилась бы, ворчала тётя Лариса, всё не соберётся отвезти её в Москву к Фёдорову: то ремонт делает, то стенку покупает, а девка уже почти ничего не видит. Именно тут дед сказал, что они достаточно пострадали. А когда Антон говорил деду, что дом надо оставить Тамаре, которая всю жизнь провела при нём с бабкой и у которой нет ни пенсии, ничего, — дед тоже соглашался: да, всю жизнь отдала нам, так было бы правильно.

Дед стал влияем, это было непривычно. Раньше его было не сдвинуть — ему было не важно, что его жена, сын, брат, сосед думают иначе, плевать, что газеты, брошюры, радио, страна говорят другое. Прочитав в школьной «Экономической географии СССР», что зерна в закрома родины засыпано 10 млрд пудов, коротко бросил своё любимое: «Враньё!» И пояснил неохотно: Россия перед первой мировой войною собирала 4 миллиарда пудов ежегодно — и кормила всю Европу. А теперь — только-только карточки отменили. Где они, эти десять миллиардов? И хотя сейчас голова у деда по-прежнему была ясная, становилось видно: он сильно сдал. Стал жаловаться.

— Немощен есмь. Когда ещё ногу не отрезали, мешок с мукой поднял — коленки дрожат.

— Дед, побойся Бога! В мешке пять пудов! Да кто в девяносто лет…

— Не важно во сколько. Дряхлость.

На душе делалось тоскливо и неустойчиво.

Да, Ире дом был нужен. А дяде Лёне? Двадцать лет он жил в избушке, которая не рухнула только потому, что со всех сторон была подпёрта толстыми слегами, образовавшими некий странный наклонный частокол. Отец всё время понукал дядю Лёню хлопотать, сам ездил вместо него в комитет ветеранов в область, составлял письма маршалу Жукову, подписанные так: «Солдат трёх войн и участник борьбы с бендеровцами, связист и гвардии рядовой Л. Л. Саввин». Но ничего не помогало, жилья не давали. «Терпи, солдат, — говорил Гурий, тоже участник трёх войн. — Жив остался — радуйся. Нельзя, чтобы всё — одному. Господь Бог — он равномерно распределяет». — «Тебе вон. Дом распределил», — отрывисто говорил дядя Лёня. «Так это Полинин, приданое. А то б и у меня ни… не было».

От всего этого голова шла кругом, Антон ощущал себя действительно среди героев Диккенса или Бальзака. «Вон из этой душной атмосферы семейных дрязг и шкурных интересов». Он опять отправлялся бродить по городу.

Сегодня он решил сначала навестить свои тополя, которые сажали в третьем классе на самом первом воскреснике. За тридцать лет деревья разрослись, никто не спиливал, как в Москве, верхние их половины. Антон нашёл свой тополь; у него сохранилась фотография: мальчик в большой кепке держит за верхушку прутик. Как в «Пионерской правде»: «Впереди Никитин Ваня, он стоит на первом плане и с сияющим лицом снялся рядом с деревцом». Теперь этот прутик был выше телеграфных столбов. И кажется, выше своих соседей — Антону хотелось, чтоб выше. «Я с улицы, где тополь удивлён…»

Все пионерские мероприятия в школе носили хозяйственный характер: посадки, перелопачиванье зерна на элеваторе, рытьё картошки в колхозе. Других мероприятий, сборов не было. Всё главное происходило на Улице. Улицу Антон любил, но она была к нему сурова: дразнила профессором кислых щей, била — за отказ признать, что удавы бывают в сто метров длиной или что камни растут. «Да скажи этим негодяям, — говорила бабка, примачивая ему очередные фонари под глазами, которые с невероятной точностью умел ставить Генка Меншиков, — что растут их мерзкие камни, растут!» Но в научных вопросах Антон на компромиссы не шёл, а уж с такой чепухой не мог согласиться даже под угрозой раскровянения носа.

Конец ознакомительного фрагмента.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я