Пицунда

Александр Товбин, 2018

Ландшафтный оазис у моря – реликтовая сосновая роща на мысу, намытом горной рекой. Античное поселение – греческое (Питиус), римское (Питиунт). Византийская провинция с административным центром в Великом Питиунте, последнем приюте Святого Иоанна Златоуста. С XIX столетия – археологическая Мекка; Шлиман мечтал о раскопках Питиунта… Наконец, с шестидесятых годов прошлого века Пицунда знаменита правительственной госдачей, где лишился должности генсека Никита Хрущёв; Пицунда с тех пор и до финиша Советского Союза – модный черноморский курорт, увенчавший все ипостаси дивного места. Сюда, в лучезарную отпускную нишу, осенью, на бархатный сезон, слетались персонажи романа, составленного из двух взаимно дополняющих книг: условно «лирической», свёрнутой в «Я», и «эпической», развёрнутой в панораму лет-судеб. Легенды, сказы, пересказы, байки, споры, диалоги и монологи, исповеди и проповеди, прямая речь автора… Слово – в его многообразии, – оглашённое под реликтовыми соснами, в безмятежной среде, казалось, пробуждало её многовековую энергетику и резонировало с ускорявшимися ритмами будущего: всё вокруг неуловимо менялось, события, принимая неожиданный оборот, набухали темноватой символикой, лирические герои, не замечая того, начинали действовать и говорить в эпических обстоятельствах, а сквозь пестроту идей, тем, личных привязанностей и устремлений, сплетавшихся в повествовании, всё явственнее проступала история одной компании – фанатиков места и критиков времени, которым, как выяснилось, суждено было при смене геополитических вех уйти вслед за ним, невольно подведя черту под советской эпохой. Странная курортная общность, календарно возникавшая из сезона в сезон на берегу счастливого легкомыслия и драматично распавшаяся, оживает в прощальном взгляде. Что это было? Сейчас кажется – роскошное закатное облако, чудом вылепленное из мгновений и разрушенное порывом ветра.

Оглавление

7. Постскриптум

— Исаакиевская площадь, — целая эпоха минула, а как и давным-давно, не без торжественности объявил в микрофон водитель, и короткое замыкание чувств и мыслей отбросило назад, в Лерину ауру; испуганно съёжился, врос в сиденье.

Когда троллейбус, сворачивая с площади направо, к Конногвардейскому бульвару, объезжал обнесённый лёгкой металлической оградой, ступенчатый, точно исполинское надгробие, стилобат собора, машинально посмотрел налево и вверх, на темноватый фасад с арочными окнами последнего этажа.

В двух окнах, налившихся кровью, горела люстра.

Другие окна, как бельма, отсвечивали меркнувшим над Невой небом.

Владик надел тёмные очки.

И, не заметив как пенный язык лизнул кроссовки, остановился. И тотчас импульсивно, нервным движением снял очки.

— Ил, неужели только мы с тобой из той компании ещё живы?

Вдобавок к мукам памяти у блестящего математика и полиглота, неугомонного теннисиста, автогонщика, аквалангиста и азартного подводного охотника иссякал витальный ресурс? Волнистые золотистые волосы потускнели и поседели, под глазами вздулись лиловатые морщинистые мешочки.

— Когда я «выбрал свободу» и эмигрировал, Америка была светочем демократии, небесным градом на холме, а теперь зарвалась, как безнаказанный жадный фраер, обрушила сдуру собственный миф…

Владик, гений программирования, заработал в «Майкрософте» кучу денег, купил, выйдя в отставку после сложной и не очень удачной операции на сердце, дорогой дом в Кармеле — в сказочном городке с синим океаном, белопесчаным пляжем и чёрными разлапистыми калифорнийскими кипарисами. Но мало было Владику новообретённого рая, он, оказывается, мечтал о воссоздании рая потерянного.

— Ты ведь и эпическое приложение к терзаниям своим, к «Репетиции ностальгии», накатал, не так ли? — кольнул развесёло-безумным взглядом выпуклых и всё ещё ясных голубых глаз. — Не забыл встречу перед моим отбытием в Штаты? Что-что? Дудки! Не самый глупый человек, Наполеон, говорил: «Думаете — случайность, а это — судьба», — Владик рассмеялся. — Писака-растяпа умудрился посеять свою нетленку, но я-то чуял, что встретимся, возил эпохальное сочинение в бардачке, — Владик не спускал с меня весёлого колючего взгляда. — Нетленка вылежалась в столе? И никакой это не отработанный пар! Ты ведь ещё в году восемьдесят четвёртом-пятом, помнится, убеждал меня, что скоропортящийся продукт — само время — можно отформовать в брикеты, законсервировать… Ну так вскрой тетрадку, сдуй пыль с пожелтелых страниц, сканируй, загони в компьютер, и перед последней правкой слетай за свежей достоверностью на натуру, оцени пейзаж после абхазско-грузинской битвы. Знаешь, что родовой дом Звияда сожгли в Лидзаве? — Владик уже смотрел на меня и строго, и доверительно. — Ил, пора бы то, что было там с нами, увидеть наново, понимаешь?

Я промолчал.

А что, собственно, исключительного выпало нам там, до исторической судороги, в неге блаженных дней?

Ну что в самом деле обрели мы там сверх того, что, как и пристало курортникам, загорали и купались, жевали хачапури, пили вино и болтали, болтали, болтали, не замечая часов?

Этого я ведь так и не смог уяснить тогда, когда сезон за сезоном упрямо собирал в зелёной, с коленкоровой обложкой тетради пёструю курортную дребедень.

Допустим, безотчётно собирал впрок.

Но и сейчас я усомнился, что в картинках прошлого, слепленных из пустяков, закодированы какие-то важные уроки и смыслы, а дешифровать их ныне мне поможет актуальная достоверность.

Назавтра Владик на мощном слоноподобном БМВ повёз меня в заповедный, с высоченным секвойевым лесом Биг Сур. Дивная дорога виляла над океаном.

— Вот ранчо Дорис Дей, а там — видишь крутую красную крышу? — доживал свой век Генри Миллер.

Слепило солнце, вдобавок к тёмным очкам Владик опустил дымчатый козырёк-фильтр, укреплённый над ветровым стеклом, проглотил какую-то яркую таблетку — барахлило сердце и неожиданно для меня вернулся к вчерашнему разговору на кармельском пляже.

— Надо бы оживить то, что было, — наставительно сказал он с характерным для него сухим смешком, переходящим в тряский беззвучный хохот. — Ты готов?

— Оживить беспутную круговерть?

Воскликнул, не поворачивая головы:

— Да!

— Как? Припоминая мелочи, засорявшие нам глаза?

— Почему нет? Время и есть поток мелочей, лишь постфактум привязываемых к великим событиям. Настоящее пускает нам пыль в глаза, невразумительно сорит мелочами, а уж когда делается прошедшим… Ил, не придуривайся, ты же собрал потоки сознания целого поколения, ну не всего поколения — языкастой его прослойки… Пролистай тетрадь, что-то вычеркни, что-то подправь…

— Есть блошиный рынок, где раскупят мишуру тупиковой цивилизации? Кому-то понадобится сор того времени?

Владик не знал сомнений, не допускал возражений.

— Тупиковой? Не торопись! Прежде чем столбить рынок, в слежавшемся соре, как в культурном слое, не худо бы покопаться, — вновь сухо хохотнул, затрясся. — Ил, не прозевать бы археологический бум! Тебе кажется, что советчина никому больше не интересна, однако я склонен поверить Воле: на вес золота будет вскорости любой черепок.

— Фасоны купальников и плавок, запах огуречного крема, которым мазалась Любочка, пятна жира на меню в «Руне», перлы пляжных златоустов, антисоветские анекдоты под музыкальный грохот и суррогатные напитки в баре Элябрика начнут ценить, как древние черепки?

Торопливо кивнув, Владик спросил, опять неожиданно:

— Помнишь Ахата?

— Милиционера?

— Да, милиционера и по совместительству — вышибалы в «Руне». Я узнал, что Ахат после боёв за Сухуми…

Что всё-таки понуждало Владика в эпицентре калифорнийских красот и благополучия вспоминать о дураковатом Ахате?

— Как ты узнал, что он…

— Своевременно, — состроил очаровательную гримасу, стянувшую загорелые морщины в уголках глаз и губ в выразительные пучки, — стукнул осведомитель… Я получил мейл от Митьки…

— От Митьки?!

— Он сейчас экскурсии по Пицунде водит.

— Ну вот, ещё Митька, выходит помимо нас с тобой жив.

— Руфа, — вздохнул Владик, — утонул на «Нахимове».

Что тут можно было сказать? Я промолчал.

— А знаешь, что случилось с мисс-мыс?

Я знал.

Солнце оглаживало жёлто-зелёный кудрявый склон и сиреневую, тающую в дрожащем мареве горную гряду над ним, а глубоко-глубоко внизу по глянцевому иссиня-чёрному океану скользили клубы голубого тумана… Вскоре на террасе греческого ресторанчика, безупречно вписавшегося в райские кущи, Владик продолжил:

— Воля воспевал Пицунду как незаёмное наше Средиземноморье, уверял, что и опостылевшая советчина будет восприниматься теми, кому её руины повезёт увидеть в обратной перспективе, сквозь толщу лет, как своя доморощенная античность.

Вот-вот грядёт археологический бум, — ловко всё сходилось у Владика, подхватившего песнь Воли: где руинированная античность, там и археология.

— Трёп у пляжных костров под звон стаканов с маджари Воля, выпрыгнув на минуточку из античности, уже называл нашим приветом «Декамерону»… — подхватил я, с удивлением ощутив, что заражаюсь волнением Владика. — Помнишь Волю, озарённого пламенем костра?

Глупый вопрос! Разве Волю можно было забыть?

— Там, за горами, — Владик до смешного точно сымитировал голос распалённого Воли, — однопартийная чума, а здесь, на мысу, мы так свободны в своих желаниях и словоизлияниях, так счастливы!

— А помнишь…

— А помнишь, как укорял нас, разомлевших от пляжного счастья, Воля, когда, выпив лишнего, испытывал угрызения совести?

Не дожидаясь моего ответа, Владик уже цитировал: «Мы, погрязшие в усладах юга, ни пятнышка не хотим замечать на солнце, мы похожи на страусов, засунувших головки под крылья, в мягкий и тёплый пух…»

— Ил, что превращало пляжный трёп в брикеты времени?

— Может быть, само время?

— Как?

— Прикидываясь потоком слов…

— Брикеты — жидкие?

— Возможно, ещё и газообразные…

— И как же ты писал время?

— С натуры.

Вернувшись в Кармел к вечеру, прогулялись по главной, сбегавшей к океану улице городка. Вспыхивали белые и розовые огоньки симпатичного деревянного мола, ресторанчиков и кафе, струился лазурный неон магазина «Средиземное море», похожего на аквариум, за стеклом — живописные горки ракушек, пучки трав, баночки с провансальскими соусами, маслинами…

И впрямь райское местечко: берег Тихого океана, а Средиземное море — с доставкой на дом.

— Воля называл Пицунду нашим Средиземноморьем, — с упрямым нажимом повторил дневную мантру Владик, глаза маниакально блеснули.

Через день я улетел, но более года он бомбардировал меня электронными письмами, увещевал, торопил, пока не дошла до меня весть о его внезапной смерти во сне, и я подумал, что, повстречавшись с Владиком на том свете, мне будет не по себе от колюче-укоряющего взгляда его, если я не исполню последней просьбы покойного. Я тронулся в путь.

Итак, пограничная суета и мост через Псоу, обшарпанный вокзальчик в Гантиади, спуск к Гагре под пошловатый вокальный аккомпанемент — о, море, о, пальмы… Итак: Воля, Валян, Любочка, Красавчик, Гия, Вахтанг, Ахат — самые обыкновенные, курортники и аборигены-кавказцы, волею судьбы и, если угодно, истории, внезапно сменившей на наших глазах эпоху, ставшие необыкновенными: распалась советская империя, и оборвался инерционный ход лет. Иных уж нет, но вместе с ноющей болью я испытываю аберрацию зрения, вознамерившись по завету Владика воскресить их, обыкновенно-необыкновенных, — я вижу их сквозь фильтр лет в ином, возносящем свете. Внизу — растрёпы-эвкалипты, бледное бесцветное море… Подъём к развилке дорог над лентой Сухумского шоссе; большущий, в полнеба, рекламный щит Suzuki, потряхивания на разбитом, лишь грубо залатанном кое-где асфальте; поворот направо, к Пицунде, и — вниз, вниз плавно заскользил автобус. Не верилось — тишайший дебиловатый Ахат расстреливал генерала Аласанию? И почему Владику в его комфортном калифорнийском далёке так важно было это узнать? Гурам, Мишико, Бичико — гулкий мост над вспененной Бзыбью, два подорванных, с языками копоти, крестьянских дома. Что ещё могло сплотить нас, случайных пляжных знакомцев, кроме отпускной праздности и языческой преданности волшебному мысу? Вылепленные южным солнцем, но призрачные, вынутые из своих суетных городских жизней, мы ведь чаще всего даже не знали фамилий друг друга, и уж точно, что бы ни обсуждали с потугами на серьёзность, о чём бы легкомысленно ни болтали, не касались драм, изводивших каждого из нас там, за горами, в «теневых», как говаривал Воля, буднях. Владик, Геша, Милка, Тима-капитан, Гия, Арчил, Зося, Аркадий; толща лет — моя чудесная линза? Вряд ли я выделил бы их лица в уличной толпе, а теперь, оглядываясь, вижу их, замурованных в сезонных лучах свободы и — бессмертных, этаких мифологических героев античности, нашей античности. Я вижу их неповторимые черты, мимику, слышу доносящиеся из прошлого голоса, и при этом все они, канувшие, — уже нерасторжимы. Ей-богу, я вижу-слышу их теперь, спустя годы, вместе, в хоровой слитности, как некую вобравшую в себя, но не уничтожившую индивидуальности, нервно-подвижную, словно взывающую о помощи человечью плазму… Что я мог бы сделать для них? Не смешно ли — спасать живыми подробностями от забвения? Смешно, но если моя наивность и способна вызывать смех, то лишь сквозь слёзы. Безнадёжная сверхзадача, наверное, проклёвывалась ещё тогда, когда я принялся выписывать пицундский микрокосм, попросту — всё то, что видел и слышал, но теперь-то из мелочей прорастало главное в завершённых судьбах. Меж чёрными кипарисовыми частоколами — ответвление-коридор к цитрусовому совхозу; Алик, Ариша, Инга (мисс-мыс), Наденька, Гия, Цезарий, Суренчик, Нора-Нюра, Элябрик, Баграт, Рен, Любочка, ну да, Любочка, как же без неё… Перед отлётом из Петербурга я пролистывал толстую тетрадь, гроссбух, как сказал Владик, царственно возвращая мне забытую у Гии рукопись, и пытался раз за разом запускать в памяти, как если бы запускал звуковую дорожку, возбуждённо-сбивчивую речь Владика, который мне чудесно повстречался в Москве как раз перед отбытием в эмиграцию. Владик, настырный биограф своих сопляжников, даже в вихрях перестроечных перемен, когда пришлось ему забросить науку и покрутить баранку такси, старался уследить за судорожно ускорявшимися, по сути — прощальными, жестами и репликами наших финишировавших героев, а уж потом, из калифорнийского Кармела, маниакально вопрошал: ну как, заточил перо? Однако чувствовал я, критично озирая написанное давным-давно, что композиция группового портрета не складывалась, кто-то не помещался в раме, кто-то нагловато вылезал на передний план, а меня ведь ещё поджидали подсказки укрупнившихся деталей, наново заигравших красок, оттенков; спасибо Владику, снарядившему в путь. Что же изменилось после распада империи, в частности, после безумной абхазско-грузинской битвы? Я, оказывается, помнил силуэты крон, изгибы дороги, узоры расшивочных швов на подпорных стенках. Всё знакомо, всё на своих местах. Но откуда это чувство опустошённости, какой-то безжизненности? И право, где же тенты кофеен, яркие лёгкие платья, соломенные шляпы? Так, самшитовые заросли, густые-густые, со спутанными ветвями, так, бетонный козырёк над срезанной макушкой «Литфонда»; щебёнка в лужицах битума, яма — воронка от бомбы? А-а-а, наконец-то поодаль заклубилось хвойное облако рощи… Итак, Мэри, Гаяне, Веник, Пат, Тима-капитан, Милена, Звияд, Тина, Боря-Борух, Руфа, Мурад, Нодар, да, покойный Нодар обычно первым мне раскрывал объятия… Меня била дрожь, я прижался горевшей щекой к стеклу: вот-вот лоджии расчертят гнёздами-квадратами блочную коробку киношного Дома творчества, а слева, под оплывшей пепельно-зеленоватой, с земляными проплешинами грядой мюссерских холмов блеснёт Инкит…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я