Все люди – братья?!

Александр Ольшанский, 2014

«Все люди – братья?!» – воспоминания и размышления о XX веке известного писателя и публициста, общественного деятеля и философа Александра Андреевича Ольшанского. Автор не столько пишет о себе, сколько о своем времени. Особое место здесь занимают мировоззренческие ломки в сознании автора и всего общества – пришлось расставаться с навязанными условностями и предрассудками, торить дорогу к Истине. Мемуары обращены в будущее, читаются как хороший роман. «Просто о сложном» – этому правилу автор следует неукоснительно. К этой книге вполне можно отнести слова Валентина Распутина, который в предисловии к сборнику прозы Александра Ольшанского «Сто пятый километр» в далеком 1977 году писал: «Это не сторонний взгляд, это рассказ очевидца, того, быть может, единственного очевидца, который знал всю истину».

Оглавление

Первое воспоминание

У каждого человека есть самое первое воспоминание. Детское предсознание, как уверяют многие, просыпается еще в чреве матери, после рождения бурно заполняется впечатлениями подсознание и сознание. Маленький человек приблизительно до трех лет думает о себе в третьем лице. Помнится такой случай. Захожу к писателю Анатолию Кривоносову весь в цементной пыли — мы обустраивали только что полученные квартиры. В прихожей стоит Маша, девочка лет двух, и, глядя на заявившееся усатое и грязное чудовище, вслух успокаивает себя: «Маса, не бойся».

Но наступает момент, когда сознание становится в полном смысле сознанием существа, думающего о себе уже в первом лице. И как пограничный знак между предсознанием и сознанием — первое впечатление, которое запоминается на всю жизнь. Сильное или слабое, размытое или яркое.

Мое первое впечатление от мира, в который меня поселили, кошмарно. Дрожит земля, от взрывов больно в ушах, мать прижимает мою голову к себе. Мы в погребе, сложенном из старых железнодорожных шпал, на них песок в виде холма, и этот песок серыми беззвучными струйками льется на нас. Противно и страшно воют немецкие самолеты, заходящие на бомбежку. Этот ад продолжается невероятно долго, и я ору от нечеловеческого страха.

Наконец, земля перестает вздрагивать, гул самолетов удаляется. Мы еще сидим в погребе — а вдруг они вернутся или новые налетят? Я еще всхлипываю, меня всего вскидывает, рот непроизвольно хватает прокисший погребной воздух.

Наступает тишина — слышно лишь, как сухо шуршат, иссякая, песчаные струйки.

Мать поднимает крышку, вытаскивает меня на белый свет, восклицает:

— Слава богу, нашу хату не разбомбили!

Мы стоим на погребе. Окраина наша вся застлана белесым дымом, во рту сильно горчит. На станции что-то горит и взрывается. За железной дорогой, за лугом и за Донцом город окутан черными дымами так, что не видно горы Кремянец.

Где-то совсем недалеко заголосили женщины. Еще суше там затрещал огонь, пожирая остатки жилья. Мать запричитала, вспомнив о моих братьях и сестре, подхватила меня и побежала на шлях, то есть на дорогу, ведущую из Изюма в знаменитый некогда город Царев-Борисов.

И другие детские воспоминания не намного лучше.

В предрассветье памяти, еще в ее сумерках, сохраняется повторяющееся по утрам многоголосое «Ур-ра-а!», тонущее во взрывах и пулеметной стрельбе. На самом краешке моей памяти, может, в самом ее начале, идут в атаку красноармейцы, пытаясь отбить у немцев господствующую высоту — гору Кремянец. В древности она называлась Изюм-курганом и упоминается в «Слову о полку Игореве»: «О, Русская земле! Уже за шеломянем еси», — то есть уже за холмом.

Немцы засели там в октябре сорок первого и удерживали Кремянец до мая сорок второго года. За нашей окраиной, в сосновом лесу, находились позиции красноармейцев, и поэтому мы все это время жили на нейтральной полосе. Днем показываться во дворе, копаться в огороде было опасно. Огород да козы под постоянным присмотром среднего брата Виктора остались единственными нашими источниками существования.

Нас неизменно находили красноармейцы и выпроваживали из зоны боевых действий. Мать за ночь делала переходы, неся меня на руках, по тридцать километров. Однажды соседка, не выдержав напряжения, оставила своего мальчика, моего одногодка, в окопе. Мать ее возненавидела и до конца своей жизни относилась к ней с нескрываемым презрением. Как бы ни приходилось трудно, но меня мать всегда таскала с собой. Во время переходов из Изюма и обратно с нею случались приступы малярии. После войны и я болел ею, знаю, как лихорадка трясет и обессиливает.

Однажды мать возвращалась в хату чуть ли не засветло — пуля немецкого снайпера впилась в дверную коробку на какую-то долю секунды позже. Потом мать часто показывала гостям входное отверстие в дереве. Я хотел достать пулю, но она сидела очень глубоко. Ломали старую хату без меня, и я так и не смог выковырять из дверной коробки памятный для нашей семьи подарок «цивилизованной» Европы.

В памяти хранится и такой короткометражный фильм. Сижу среди узлов в кузове грузовика, взрослые суетятся, все время повторяют непонятное слово «эвакуация». Разумеется, нас вывозят не в Ташкент, кому мы нужны, а из зоны боевых действий в село Базы (ударение не торгашеское, на первом слоге, а казачье — на втором), которое было километрах в тридцати от Изюма. Было потому, что его потом затопили воды Краснооскольского водохранилища.

В Базах мучительно хотелось есть — все мое детство пронизано острым чувством голода, оставлявшего меня разве что во сне. Поэтому я еще тогда пришел к выводу, что если очень хочется есть, то надо спать. В Базах вывод получил развитие. Нашел я в зарослях краснотала настоящее куриное яйцо. Белое, крупное, таящее в себе бездну вкусноты. Представьте радость голодного звереныша, которому судьба подарила щедрый подарок. Однако мать, когда я прибежал к ней со своей находкой, сказала, что это чужое яйцо. Его снесла курица наших хозяев — престарелого дида Нестира, который время от времени подавал голос с печи: «Ляксандро Батькович, жизнь, говорят, получшала, табачок подэшэвшал?», и бабки, у которой едва хватало сил двигаться.

Слова матери показались мне величайшей несправедливостью. Старики уговаривали ее сварить мне яйцо, но она оставалась непреклонной.

Однако несправедливость не должна оставаться безнаказанной, и я пошел умирать. Если во сне не хочется есть, то можно ведь и не просыпаться. А такой способностью обладают лишь мертвые. Надо сказать, что после бомбежки я видел мертвую девочку — все вокруг кричали и плакали, а она лежала спокойная-преспокойная. И руки у нее были сложены на груди.

Вот и я, забравшись в кусты краснотала, лег, закрыл глаза и сложил руки на груди точь-в-точь, как у той девочки. Лежал я, лежал, но почему-то не умиралось. Пришлось придумать более действенный способ расставания с такой жизнью. Выбрался на дорогу и лег на теплый, пыльный песок в той же позиции. Машин не было. Если не надо, так они то и дело шастают, а когда надо — ни одной. Наконец послышалось гудение, а дальше, прошу великодушно прощения, цитирую по моему рассказу «В июне, посреди войны».

«Передний грузовик, обдав Саньку пылью и бензиновой гарью, останавливается. Слышны мужские голоса. Кто-то спрыгивает на землю, подходит к Саньке, трогает за лицо. Он вздрагивает и еще крепче сжимает веки.

— Он жив, товарищ майор, притворяется!

— Мальчик, открой глаза…

У Саньки нет уже терпения лежать с закрытыми глазами, он потихоньку приоткрывает веки. Вокруг стоят бойцы, командир склонился над ним и улыбается.

— Ты почему здесь лежишь? — спрашивает командир.

— Хочу умереть.

— Во сколопендра! Он хочет умереть! — смеется удивленно боец, который называл командира майором.

— Я хочу есть… — с обидой возражает ему Санька и больше ничего не может сказать.

…Мать стоит у печи, когда Санька с майором входят в хату.

— Мамаша, ваш мальчик?

— Мой.

Майор, не опуская Саньку на пол, садится на скамью у порога, снимает фуражку.

— Нехорошо получается, мамаша. Мальчик лежит на дороге, а вы за ним не смотрите. Хочу умереть, говорит.

— Он у нас выдумщик, — оправдывается и в то же время хвастается мать. — Ему что-нибудь выдумать — все равно, что с горы покатиться…

Майор остается на постое у дида Нестира…»

Так уж получилось, что журнал «Огонек» опубликовал рассказ в 1973 году на Пасху. В дореволюционной литературе существовал своеобразный жанр пасхального рассказа, в котором в обязательном порядке фигурировали пасхальные яйца.

Но я хотел лишь рассказать о небольшом эпизоде большой войны. Маленькое существо приходит к логичному и оттого еще более жуткому выводу: лучше быть мертвым, чем жить такой жизнью. А яйцо — символ жизни, в нечеловеческих условиях существования становится причиной желания смерти.

Писатель Владимир Мирнев, когда мы с ним возвращались из Дома литераторов, сказал: «Ты сам не представляешь, что написал!» Конечно, автор знает о своем произведении куда меньше, нежели читатели. И тут нет никакой иронии — содержание произведения накладывается на личный опыт читателя, рождаются ассоциации, обостряются чувства. Возникает момент сотворчества — главная цель всякого подлинного искусства. Очеловечивающего сотворчества, и это следует подчеркнуть особо, ибо нынешние «цивилизаторы» о нем не имеют никакого представления.

Наша публика (увы, мы публика, на народ явно не тянем) поглощает или бассейны соплей из бесконечных телесериалов, или соучаствует ежедневно в массовых убийствах, дает кулаком в морду, бьет скошенным ковбойским каблуком по подбородку, проливает моря «крови», пусть и голливудской. Создается впечатление, что мы родились для того, чтобы взять в руки пистолет. Словно за нами не стоят гиганты духа и интеллекта. К сожалению, мы удаляемся от наших вершин — Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского, Чехова, Платонова… — все дальше и дальше. И они кажутся уже меньше, чем на самом деле есть. Вернемся мы назад, или же нас уведут «цивилизаторы» в свой примитивный, индивидуалистически-животный мир, где любое действие вызывает не работу ума и сердца, а будит лишь приобретенный инстинкт спускового крючка?

Поэтому я и не вижу существенной разницы между фашистами, уничтожавших нас физически, и фабриками по расчеловечиванию якобы методами искусства. Еще неизвестно, что страшнее: просто убить человека или убить в человеке человека и натравить его не себе подобных. И пример тому — зомбирование ненавистью ко всему русскому и к России молодого поколения Украины, бандерофашистский переворот в Киеве и бесчеловечная и жесточайшая карательная операция против населения Донбасса, не пожелавшего жить под пятой киевской хунты.

Я ведь писал и печатал рассказ с затаенной надеждой — вдруг кто-то вспомнит такой эпизод под Изюмом! «Огонек» тогда выходил миллионными тиражами — и ни одного отклика. Значит, и майор, и его бойцы погибли, когда Хрущев и Тимошенко убедили Ставку нанести удар на Харьков. На передовую гнали и только что мобилизованных, не обмундированных, не обученных, безоружных — против танковых армий Клейста и Клюге. Сотни тысяч наших солдат будут перемолоты в окружении, а потом немцы, как на прогулке, поигрывая на губных гармошках, двинутся на Сталинград. Хрущева всякие льстецы будут величать организатором победы в Сталинградской битве, в действительности же он стал «организатором» этой битвы. Не будь ее, война наверняка закончилась хотя бы на год раньше.

Мне рассказывали, как Хрущев оказался в Сталинграде. Из окружения он якобы бежал на самолете из села Мечебилово — там широченная, ровная и длинная улица. На церковь посадил пулеметчиков, чтобы прикрывали взлет самолета.

Прилетает в Москву. Является к Сталину. Сидят члены политбюро. Сталин, посасывая трубку, ходит взад-вперед, не обращая внимания на стоящего Хрущева, а потом спрашивает:

— Кто ви такой?

— Я — Хрущев.

— Кто ви такой, я спрашиваю?

— Я — Хрущев Никита Сергеевич, первый секретарь ЦК Компартии Украины…

— Нэт Украины! Ви просрали Украину, — Сталин приближается и выбивает ему трубку на лысину, что должно означать посыпание головы пеплом позора. Лысина скворчит, но Хрущев не смеет и шевельнуться.

— Отправляйтесь на фронт и остановите немцев. Не остановите — расстреляем.

Вот так, или примерно так, и стал он, а не Жуков с Василевским, организатором сталинградской победы.

А я в сорок шестом с таким же путешественником, как и сам, отправился через луг и Донец на Кремянец. Его тогда еще не разминировали. Пошли дальше, за гору — там меня поразили кучи костей вдоль дороги. Сейчас я понимаю: когда весной пахали, то выворачивали плугом кости и сносили их к обочине дороги. Немецкие они или русские, неважно — все человеческие кости белые.

Домой мы явились поздно вечером. Мать в мыслях меня уже похоронила, но на радостях отлупила лозиной как Сидорову козу.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я