Красный закат в конце июня

Александр Лысков, 2018

Времена Колумба… На территории России в те же годы происходит интенсивное открытие своих «Америк». Славяне из перенаселённых земель Новгородчины отправляются в плавание по большим и малым рекам на северо-восток… В романе «Красный закат в конце июня» впервые в русской литературе концептуально описана не столько история Государства Российского и его политических звёзд, сколько история повседневной жизни людей 14 поколений одного поселения Русского Севера по мужской и женской линиям – его космическая история. (Число 14 из следующего ряда: «Итак всех родов… от Давида и до переселения в Вавилон четырнадцать родов…» (Мф. 1:17). «Красный закат…» – в какой-то мере библейская история свободных, сильных наших предков, начиная с появления их на землях угро-финнов в 1471 году и заканчивая исчезновением, переходом в иное качество в прошлом веке, в нас самих, сегодняшних. Неслучайно своеобразным продолжением «Красного заката…» явился и следующий роман Александра Лыскова – «Медленный фокстрот в сельском клубе» (2016) – о жизни современных потомков рода Синцовых.

Оглавление

Из серии: Народный роман

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Красный закат в конце июня предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть IV

Око

Матрёна (Чумовая) (1526–1593)
Сила женщины
1

Пыль на дороге клубилась, завивалась в нитку. Клубок вёл за собой черноглазую девочку в холстинной рубахе и с кузовком за спиной.

Впереди в просветах еловых лап показался скос сизой чашуйчатой деревенской крыши.

Девочка постучалась в первую избу. Никто не ответил. Она вошла. В струе солнечного света из волокового оконца вповалку лежали мёртвые тела баб и детей. Крохотные ступни торчали из гноища, будто грибы поганки.

Впору бы девочке кинуться назад, но она даже не испугалась. Концом платка прикрыла лицо, отступила через порог и пошла дальше.

В проулке валялся мёртвый мужик. Девочка долго смотрела на него, будто ждала: вот проснётся и откроет глаза.

Звякнула конская сбруя.

Она повернулась на этот звук и увидела лошадь на несжатом поле.

Лошадь таскала волокушу с покойниками.

Жадно пожирала колосья.

Ночью падёт от колик…

2

Кузовок опять, будто живой, стал вихляться за спиной, биться, подталкивать. Дорога тянулась по высокому берегу Пуи. С обрыва далеко было видать леса, забрызганные алым и бурым, как фартук мясника.

На таких открытых местах сентябрьское солнце пекло. А когда дорога спускалась в овраг, во мрак вековых елей, веяло на путницу могильным холодком.

Только к вечеру снова стали попадаться по краям дороги вырубки и расчистки, янтарные ржаные полянки.

Навстречу ехал мужик.

Телега у него была на дубовой оси с деревянными чеками.

Колёса прихрамывали.

— Ты куда, девка?

— В Долматово. Ночевать.

— Там навек заночуешь.

— Пошто так, дяденька?

— Язва там.

— Везде-то она, проклятущая!

— А ты откуда, чья будешь? Как звать?

— Матрёна.

— А кличут?

— Ласьковы мы.

— Куда идешь, Матрёна-дерома?

— Где смерти нет.

— Ну, значит, мы с тобой, девка, понюхаем табаку носового, помянем Макара плясового, трёх Матрён да Луку с Петром…

Мужик отпил браги из носка кожаного меха.

— Живой смерти не ищет!

Утёрся.

— Умереть когда-нибудь — это, девка, ничего. А сегодня — страшно. Садись. Поехали туда, где смерти нет.

— Не сяду, дяденька.

— Девка ты ярая. Личиком что пшеничная корочка. А глупая. Ведь смерть не мамка. Разговаривать не станет.

— Я пешим за вами.

— По колени ноги оттопаешь. Да и ночь скоро — потеряешься.

Уговорил.

Матрёна умостилась на задках спиной по ходу.

— Ну, душу твою довезу, за телеса не ручаюсь.

И хлопнул вожжами по лошадиным бокам.

Ноги девочки волочились по земле.

Лапти заборанивали следы копыт. Словно бы сами бежали ноги, просились в обратный путь.

Домой…

Моровая язва. Так называлась бубонная чума в те времена.

Начиная с XV века чумные эпидемии сотрясали Россию.

В Никоновской летописи читаем о море «по всей земли Русской» 1423 году. И симптомы указываются — кровохаркание и припухание желёз.

Из летописей также можно узнать, что в том же году псковский князь Федор, из боязни заболеть, бежал в Москву.

Бегство не спасло. Умер в стольном граде.

С 1427 по 1442 год не упоминается об эпидемиях.

Но в 1443 году в Пскове опять чума. Затем затишье.

А в 1455 году снова говорится про «мор железою» теперь уже и в Новгороде. Заметим, с вектором движения на северо-восток, в важские и двинские земли.

(Мор начался в Опочском конце Новгорода, от некого Федорка, приехавшего из Юрьева, говорится в летописи.)

Следующее описание повальной болезни помечено 1478 годом. Эпидемия охватила татарское войско под Алексиным. «Бог, милуя род христианский, посла смертоносную язву на бусурман, начаша понапрасну умирати мнози в полцех их…».

В 1507 году чума опять свирепствовала в Новгороде и держалась, по летописям, три года. Погибло 15 396 человек.

В интересующие нас времена, в 1538 году, в Пскове только одна «скудельница» (обширная, глубокая могила) приняла 11 500 зачумлённых.

3

Звался возница Прозором.

Истинно имя было дано «от взора и естества» младенца при появлении на свет Божий.

Видать, пучеглазеньким и родился. Потом и вовсе зраки навыворот вышли, словно у коня.

Всю дорогу был Прозор говорлив, но чем дальше, тем более подозрительно для Матрёны — как-то и не рьяно, и не пьяно.

Для ночёвки сушняк собирал, ссекал искры в горсть, хлопотал с ужином, а голова всё на сторону.

Взглядом шарил вокруг — и каждый раз мимо Матрёны.

Или вдруг истаурится, будто что-то вспоминает.

Она уж заподумывала, не умом ли он тронутый от горя. Было отчего. Схоронил долматовский подьячий Прозор всю семью.

4

Похлебали болтушки.

Матрёна вызвалась посудину мыть в ручье.

Вернулась, а Прозор уже оглоблю на дугу поставил и укрыл веретьём.

Лица не видать в темноте. Слышно, как отхлебнул браги из меха. Кликнул Матрёну к себе под бок.

— Замёрзнешь!

— Тепло мне.

— К утру проймёт.

— Я тут у огня.

— Али меня опасаешься?

— Нет, ничего.

— Не бойся. В дороге и отец — товарищ.

— Спасибо, дяденька.

— Ну, лезь под опашень. А я под кожухом, отдельно.

— Меня и под приволокой не знобит…

5

Под утро, когда лес подрезало инеем, Матрёна не выдержала и юркнула в меховое укрытие.

Согрелась, уснула.

А проснулась от того, что на ней мужик лежал. Крепким дегтярным духом шибало в нос. Кислая борода лезла в рот. Щекам было щекотно, а тело разрывалось.

Прозор шептал горячей скороговоркой:

— Успевай, девка. Везде мор. Кто знает, живы ли будем завтра.

— Не надо бы мне, дяденька.

— Надо, надо! Не маленькая. Не я, так кто другой найдётся. А я тебя, слышь, живы будем — под венец поведу. Девка ты ягодка. Веком таких не видывал…

— Не надо бы, дяденька.

— Надо, надо. Смерти наперекор. Она людей морит, а мы с тобой обратным порядком…

Дальше Матрёна поехала, сидя на передке рядом с Прозором. Тут было повыше, и лапоточки девочки не цеплялись за колдобины, не пылили.

6

А всего месяц назад, на Илью-пророка, не на двуколке тряслась Матрёна, а покоилась в расписной долгуше с поворотной осью в передке.

И ось была кованая, и шкворень в её середине. И колёса-долгуши насчитывали по шестнадцать спиц каждое. Ободья на трубицах и сами шины — стальные. Хоть до Москвы езжай — не размочалятся.

И не в сторону этой самой Москвы лежал путь Матрёны, а в супротивную, в милый Важский городок.

На Ильинское торжище.

В «мамин домик».

И не пьяный мужик правил повозкой, а родной батюшка. Да двое младших братьев шалили на тканой попоне за спиной Матрёны. И матушка, Степанида, пыталась их угомонить.

Да ещё следом за нарядной долгушей старый Серко волок телегу с возом крашенины на продажу. Правил Гонта-закуп.

Матрёна сидела в возке нарядная, в лёгкой сорочке с костяными пуговками. На голове втугую — белый платок.

В подоле меж ног — куколки. Набитая зёрнами Крупеничка. Соломенная Кострома. А на ладони — Пеленашка.

Когда поезд спустился к перебору, к каменистой быстрине Пуи, Матрёна сгребла куколок в охапку и прижала к груди. Шептала, уговаривала не бояться.

7

Сначала гулко, подводно хрустел галечник под копытами Воронухи, молодой, усердной кобылки.

Затем грозно рычала река под жерновами стальных колёс. Облитые ободья сверкали на солнце серебром.

Возле избы дяди Анания остановились и высадились. Мать с отцом толкали сзади. Воронуха мордой едва землю не рыла. Одним махом вынесла на гору.

Отсюда хорошо было видно Матрёне родную деревню за рекой.

В пряной жаре августа, покрытые зыбью марева, стояли избы на правом берегу Пуи — старая, ставленная ещё топором первопришельца Ивана, прадеда Матрёны. Другая, крепкая, но уже потерявшая за тридцать лет смоляной, золотистый блеск изба её отца Геласия, срубленная ещё его отцом, Никифором.

И чуть в отдалении жёлтый, сочный квадрат нового пятистеннка батюшкиной затеи.

Не видать уже было в усадьбе Домны Петровны — глиняной бабы для плавки кричного железа. Теперь, знала Матрёна, весь металл (топоры, косы, оси, ободья) отец покупал на ярмарке у мужиков из Великого Устюга.

А на месте плавильни громоздился амбар-красильня.

Сейчас, летом, ворота были нараспах, и виднелись внутренности цеха: кирпичная печь и громадная бочка-смолёнка (пузо) в сто двадцать ведер.

Железная труба заклёпанным концом была замурована в печь, а открытым врезана в бочку.

Такой красильни не водилось и в Важском городке. Вся волость знала к ней дорогу. И отец давно уже не сеял лён, брал готовым полотном — один аршин за три крашеного.

Или пряжей, куделей.

И за полгода — к зимним и летним торжищам — набиралось у него до 200 локтей.[82]

8

В свои сорок семь лет, на самом подъёме жизни, «тятюшка» оставался так же чист лицом и статен, как и в начале многолетнего льняного упряга, когда по этой дороге бабка Евфимья увела его в люди, и потом он по этой дороге в ученье бегал к иконнику Прову.

Возжался отец с боку долгуши в белой рубахе до колен и в лаптях — сапоги пришивные с голенищем в рюмку лежали под боком у Матрёны готовые на выход в торговые ряды Важского городка.

С другой стороны повозки шла мама Стеша.

В сравнении с бледноватым тятей, наоборот, плясуха, как её кликали в Сулгаре, будто смородинным соком налилась за время супружества.

И лицом, и всем телом словно подкоптилась у печи.

И если на отце и детях оболока была небесная, ромашковая, васильковая, то в одежде матушки — в двух рубахах разной длины, в поневе, в шёлковом повое на скрученных косах, в сборчатых рукавах — всё было терпко и густо.

Шёлк на голове мамы Стеши цвета татарника — фиолетовый, нагрудник крашен живучкой — лиловый.

Одна рубаха сиреневая в тон болотной фиалки. Другая чёрная с золотой набивкой по подолу.

А на синем переднике пылали алые маки.

Все эти льняные, напитанные соками трав рубахи, порты, платки, вся сбруя лошадиная, плетённая из пеньки и резанная из кожи, все повозки, выструганные из дерева, шерсть на двух лошадях — чёрная и серая, — всё это двигалась среди тех же самых трав и деревьев, только стоячих, среди шерсти зарывшихся в норы лис и спящих кабанов.

Всё было в поезде цельно, едино, слитно, чувствовала Матрёна.

Только движением и отличалось от окружающего мира да ещё подвластностью отцу с матерью, души которых тоже, впрочем, были наполнены теплом и благом этого истомного августовского полдня.

Как бы теперь сказали: всё находилось в высочайшей гармонии с созданием Божьим.

9

А в те времена и так бы ещё сказали: Геласий шагал по земле, а Бог — по облакам.

И осмелились бы ещё подпустить:

— Ходил, ходил Бог по облакам да, старый, и оборвался!..

Ну, а что такое сорвавшийся со своих высот Бог?

Перевёртыш — сатана.

А сорвавшаяся Богородица — ведьма.

Тенью гармонии — хаосом накрывался мир после таких вселенских срывов.

За созиданием следовало разрушение.

Здоровье заканчивалось болезнью.

На самом пике счастья, блаженства вдруг обрушивалась дорога впереди.

Или плетью вселенской вздыбливался смерч перед человеком.

Или просто сосало сердце от предчувствия великого Хаоса.

Чумной хаос принял образ дядьки Черномора и тётки Куги.

Черномор.

Чёрно — Мор, с крыльями.

Летает над миром.

Куга — рысью ночной пластается. Чёрной кошкой скользит по земле.

10

…Началось сверху.

Матрёна почувствовала, как застоявшийся парной воздух колыхнулся от какого-то далёкого, едва уловимого удара, не громче копытного.

Солнце, гревшее спину, вдруг одновременно стало светить ей в глаза, отражаясь от плотной туманности в небе.

В этой высотной белёсой мути быстро распустилась горсть синьки и запахло льдом.

Обуял страх не только Матрёну.

Отец яростно нахлёстывал Воронуху концами вожжей. У Гонты кнут пошёл в ход.

Тягостной иноходью караван приближался к церкви на Погосте.

Спасенья чаяли под навесом храма, а оттуда в лоб ударило колокольным звоном.

Двенадцать раз перебором по зычному билу и сиплому тевтонцу.

Мёртвому на помин!

— Два счастья нам сразу на дорогу. И покойник, и дождичек, — бодрился отец.

Завели возы под навес.

Укрыли кожами.

Под первыми каплями гурьбой вломились в церковь.

11

В полутьме храма служил священник Парамон — Пекка из угорского рода Браго.

Матрёна всегда побаивалась его. Жесткие волосы дьякона ниспадали куполом, как очёсанный стожок. Брови были белесые, невидимые. А на лице проступали все кости.

Казалось, даже слышала Матрёна, как похрустывало и пощёлкивало в челюстях отца Парамона, когда он выговаривал многократно:

— Господи, помилуй!..

Оказалось, попало семейство на «воспоминания о сущих зде от язвы усопших», на Великую панихиду по царице Елене Глинской.

После службы, выйдя на паперть, недолго и неусердно погоревали. Повздыхали и стали разбирать вожжи. Сильнее бы тронула их весть о смерти какой-нибудь бабы из соседней деревни.

А царица что? Подати ей платил отец исправно. Она не чинила преград ему ни в работе, ни в торговле. Под ружьё не ставила.

Над душой не стояла.

Поехали дальше по склизкой дороге.

Приговаривали: кто намочил, тот и высушит.[83]

12

В жаркие дни грозы коротки.

Но в начале августа поднебесный холодок, бывает, и сутки придавливает.

А то вдруг дохнёт сверху осенью, да и вовсе не отпустит.

Так и случилось.

За мороком, после ливня, потянулись грязноватые облака, и закат выдался бурым.

Вброд переехали Паденьгу, ночевали в плотном ельнике, «где Матрёна была зачата».

А утром опять — дождь и ветер.

Лапти будто из глины вылеплены. Мокрые рогожи на плечах как рыбья чешуя.

Всё наперекор замыслу и поперёк пути.

Из последних сил глухой ночью переправились через Вагу, одолели береговую кручу.

Стали у запертых ворот Важского городка.

Батюшка Геласий Никифорович был человек в округе знатный, тороватый — стража не кобенилась.

Счастливо уснули в сухом домике, родном для матушки.

И с рассветом отец подался на торжище.

Обедать приходил домой, помнилось Матрёне, ещё собранный, сосредоточенный на делах, а к ужину явился разбитым.

Даже не похвалился купленным тарантасом с коробухой на кожаных ремнях, как люлька.

Спал разметавшись, в одних подштанниках.

Пылал жаром.

К рассвету принялся кашлять и сплёвывать гноистой слизью.

— Это нищий болезни ищет, а к богатому она сама идёт, — шептала матушка.

Чумой заражались от укуса блохи. Болезнь проявлялась через нескольких часов.

Внезапно поднималась температура до 40 градусов, начинались сильные головные боли и головокружение. Тошнота и рвота, бессонница и галлюцинации.

На месте укуса образовывалось пятнышко красного цвета, которое превращалось в пузырёк с кровянистым гноем.

Пузырёк лопался, разрастался до язвы. Воспалялись лимфатические узлы, ближайшие к месту проникновения чумных микробов, и образовывались припухлости — бубоны.

Подступала пневмония, человек кашлял кровью и задыхался. Высыпали многочисленные кровоизлияния на коже.

Поражался кишечник. В конце концов появлялись чёрные гниющие язвы вокруг шеи.

Петля затягивалась…

13

Торговать оставили Гонту.

В новенький тарантас уложили беспамятного отца.

На облучок уселась мать.

Матрёна следом, управляла долгушей с детьми.

Торопились — убегали.

Искали спасения в родных Синцовских пределах.

Не успели.

Помер, затих тятя в лесу на полпути.

И захоронили его в суете, проездом, на Погосте.

Наскоро отпели, не по чину.

Для долгих соборований у супруги не оставалось сил.

Сама едва стояла на ногах.

Померла на другой день.

Следом быстро отмучились младшие дети.

Копал скудельницу за деревней дядя Ананий.

Потом и его в эту яму сволокли.

Через месяц вымерла вся деревня.

Осталась одна Матрёна.

Дня не вынесла в одиночестве.

Кузовок за спину и скорым ходом — куда глаза глядят.

14

…Идёт мужик горбатый,

Гребёт землю лопатой.

Бьёт землю в грудь с маху,

А крови как не бываху.

Чем мужик проворней, шустрее,

Тем его лопата вострее.

Но этот мужик с лопатой

Никогда не станет богатый.

Не получит ни зерна, ни приварка,

А лишь поминальную чарку.

Ходи, ходи, лопата

По земле от рассвета и до заката.

Пеки пироги из дернины,

Посыпай песочек на домовины.

…Кому песня поётся,

Тому сбудется,

Исполнится, —

Не минется!

Аминь…

15

У Прозора мех с брагой былькал под боком. Только руку протяни — соска тут как тут.

Бахвалился он перед Матрёной всю дорогу, геройствовал. Но как только узрел впереди избы Игны, то не за хмельным потянулся, а за кувшином с дёгтем.

Щепку окунул и ну брызгать на Матрёну. Она закрывалась ладонями, а он говорил:

— От язвы это верное спасенье. Была бы бочка, так я бы тебя с головой кунул.

Перед самым въездом в деревню едкой смоляной вываркой Прозор и кобылку вокруг обмазал.

— Девка, а девка? Ты заговаривать умеешь? — спросил Матрёну.

— Не учила меня мама.

— Ну-ка, слезай тогда. Слышишь? Никак угорцы камлают. К шаманам под благословение пойдём. Это дело верное. Безбородые знают толк. Спокон века тут живут.

На горе завивался дым от двух обширных костров, мужского и женского. Жгли верес. Кидали в огонь пучки сухой крапивы и синего зверобоя — иссопа.

Стояли в очередь для окуривания.

Каждый разувался и по три раза заносил над огнём сначала правую ногу, потом левую.

Опускали голову в дым. Задирали подолы малиц, ровдуг, рубах и кружились в едких облаках.

— Я к мужикам. А ты, Матрёна, иди к бабам. Делай как они.

16

Для баб и шаманила баба. С изумлением и страхом глядела Матрёна на её квадратную шапочку с кистями, на личину из бересты с прорезями для глаз.

На шаманихе колыхалась широченная ягуша из рядна. В руках вместо бубна было по кукле — катье. Одна кукла — дочка Омоля из нижнего царства, набитая камушками. Другая из верхнего царства бога Ен с соломой внутри — лёгонькая.

Можжевеловый дым скоро одурманил Матрёну. Она отупела от пронзительного визга шаманки. Последнее, что увидела, — взлёт куколки Ен.

Идолка кувыркалась в белёсом осеннем небе с розовой натруской заката. Замедленно, в угасающем сознании Матрёны, будто палый лист, снижалась куколка на виду у дальних заречных лесов, песчаных островов Ваги.

А того, как шаманка кинула чёрную дочку Омоля в огонь, Матрёне видеть уже не довелось. Девочка повалилась бесчувственная.

Открыла глаза — ей в лицо тычут чем-то холодным. Тут бы Матрёне впору и опять в обморок унырнуть: собачьей мордой возили по её лицу, мёртвой отрубленной головой.

Она отбивалась, а угорские бабы добротворно наседали, гвалтили.

17

Поехали дальше, вон из чумной Игны, туда, «где смерти нет». Да недалеко уехали. В конце деревни поперёк хода лежала дюжина срубленых деревьев. Вал неодолимый.

И с крыльца ближайшей избы стрелец грозил бердышом.

Кричал служивый, мол, дальше путь закрыт.

А если ночевать негде, так из какой избы покойников перетаскаете в скудельницу, в той и живите.

Они поворотили.

— Ну, девка, выбирай хоромы!

Перед ними проплывали незатейливые избёнки и землянки.

Вожжи натянул Прозор у постоялого двора, судя по воротам с замком.

В избе дворника (хозяина постоялого двора) догнивало всё его семейство. Вонь спёртая — ни дохнуть, будто под воду нырнул.

Ближнего к порогу покойника Прозор забагрил за одёжу и поволок.

Матрёне тоже дело потребовалось.

— Давайте, что ли, лепёшек я вам напеку, дяденька.

— Лепёшки пеки, а меня дяденькой не смей кликать. Какой я тебе дяденька? Я хозяин твой. Мужик. Зови Прозор Петрович.

— Вы, Прозор Петрович, только огонёк мне разожгите.

И пока «дяденька» тягал в яму за деревней тела гиблых хозяев, Матрёна в очажке, на железной лопате, настряпала хрустящих колобков.

Прежде чем сесть во дворе за ужин, бывший подьячий затопил печь в опустошённой избе.

А дымник заткнул.

И дверь затворил.

Чтобы в жилье угаром нечисть заморить.

18

На жердь у коновязи с коваными кольцами Прозор накидал сукна и веретья. Под образовавшийся кров натолкал свежего сена — покойный хозяин заготовил корму в загад, на долгую зимовку, земля ему пухом! И было объявлено Матрёне, что тут, в шалаше, жить им до тех пор, пока в избе вся зараза не заколеет.

А в самом верху, в небе, малиново светил летний остаточный жар.

Ниже, в холодке, краски сгущались.

Цвета настаивались.

Осадок по горизонту разливался лимонно-жёлтый — к заморозку.

— Лепёхи знатные! — молвил Прозор и полез на сено.

В раскрыве полога увидел: Матрёна остаток своего хлебца подаёт кобыле.

Услышал:

— Как звать-то её, Прозор Петрович?

— Улита, — ответил он неожиданно осипшим голосом.

Он увидел, как в свете заката ощеренная морда кобылы потянулась к хлебному куску, мясистая губа схлопнула гостинец и лошадиная голова закачалась благодарно.

И эта тонкая девичья «рука кормящая» в тревожном свете костра, в сиротском одиночестве, в обвале чёрного мора вдруг странным образом смутила Прозора.

Опять его раздвоенные глаза беспокойно забегали по углам палатки. И стало потряхивать мужика, будто в ознобе.

И подумалось ему: «Хорошая баба может подняться».

19

…Хотя тем временем невидимая человеческому глазу возносилась из-за лесов рваным облаком дикая бабища Куга — самодива с распущенными волосами и с красной трепещущей холстиной в руке.

Над всеми бабами возносилась — хорошими и дурными, над всеми мужиками — дельными и шалопутными, над всеми их безгрешными детьми.

Ударит, сука, оземь козьим копытом, махнёт окровавленной холстиной в одну сторону — улица мёртвых лежит.

Махнёт в другую — переулочек…

20

— Сказки на ночь тебе бабка сказывала? — игриво спросил Прозор, когда Матрёна влезла к нему под опашень из волчьих шкур.

— Сказывала.

— Теперь я у тебя за бабку. Слушай… Возвращался, как есть, один мужик домой после долгой отлучки. Просился ночевать. Ответили ему: заходи, коли смерти не боишься.

Зашёл.

А в избе-то, девка, все навзрыд ревут.

Оказалось, в деревне этой смерть по ночам ходит. В какую избу ни заглянет — наутро, как есть, кладут всех жильцов в гробы да и везут на погост.

Нынче очередь этой семье.

Ну, легли хозяева спать. А мужик-то, слышь, глаз не сомкнул!

И вот видит: в самую полночь отворилось окно. Показалась ведьма. Вся, подлюка, в чёрном и плат ниже глаз.

Сунула руку в окошко и хотела уж было мёртвой водой кропить.

А мужик-то не будь плох, извернулся, махнул топором, отсёк ведьме мизинец и спрятал в загашник.

Поутру проснулись хозяева, смотрят — все до единого живы-здоровы. Радуются.

— А где же она, смерть?

— Пойдёмте, — говорит мужик, — я вам вашу смерть, как есть, покажу.

Идут по домам. Всех на улицу кличут. На обозрение.

У дьячковой избы что-то не так. Мужик спрашивает:

— Все ли у вас на виду?

— Нет, родимый! — отвечает дьячок. — Одна дочка больная, на печи лежит.

Мужик выволок девку с печи за волосья, показал людям её руку без пальца. А потом и отрубленный палец в доказательство… Ну, ведьму, как есть, утопили.

Мужика кормили и поили в этой деревне три дня…

Тихо стало под суконным навесом. Страшно.

А Прозор вдруг вскинулся дуриком над Матрёной да как зарычит:

— Показывай пальчики! Показывай мизинчики!..

Игрун на мужика напал.

Затормошил Прозор девчонку.

Защекотал.

Зацеловал.

21

Проснулись от стука в ворота и крика стражника:

— Ложись с курами — вставай с петухами! Живы ли?

— Жизнь на нитке, а думаем о прибытке, — отозвался Прозор из укрытия.

— Держи прибыток!

Над забором на пике поднялся кусок конины, рывком снялся и упал на землю во дворе.

— Слушай наказ, — кричал стражник. — От избы чтобы никуда ни ногой. Ослушника заколю.

— Вишь! Во все колокола ударил! И на задворки за вересом нельзя? Окуривать чем? Тоже через забор кидать стенешь?

— В лес ходи. А на улице увижу — зарублю!

— Воин! Сидит на печи да воет!

— Я тебе! Мало жала — так будет ещё и деревом.

Перепалка закончилась. Первым на карачках задом выполз из-под навеса Прозор. Обчистил конину от мусора. Отдал Матрёне.

— Тебе надолго хватит. А я уезжаю. Живи одна!

Матрёна обречённо поникла.

— Что в землю глядишь? Чему не рада? Вон у тебя какое богатство остаётся. Пятистенок. По углам поскребёшь — золотишко найдёшь. Хозяин не бедный был. Амбар полон зерна. Богатейкой станешь.

Во время этой речи Прозор испытующе глядел на Матрёну. Ждал, вот заревёт, на шею кинется.

Только и сказала Матрёна:

— Тогда прощайте, Прозор Петрович.

«Экая гордячка», — подумал мужик.

И опять переломилась прямизна взгляда у него, беспокойно забегали глаза, да всё мимо девки, тычками по сторонам. Язвительный прищур наполнился слезой. И он заговорил неровным голосом:

— Ты, это… дурёха, и вправду, что ли, поверила, будто я тебя навек одну оставляю?

— В вашей ведь воле, Прозор Петрович.

— Да ты бы пропала без меня!

— Судьба, знать, Прозор Петрович.

Он понял, не пронять эту девку ни смехом, ни страхом. И заговорил серьёзно.

— За приданым я наладился, во как! Сказывай, где что лежит в отцовом дому.

Она будто только того и ждала.

— Соль у тятеньки в тёплом месте, в запечье. Мука в клети. На полатях холстина. Медные ендовы в шомуше.

— А бражка-то, бражка где у него настаивалась?

— В подполе много и оцетьного вина, и осмерьного, и творёного. Какое в кубышках, какое в скляницах.

— Ну, выходит, пир у нас с тобой прогремит на весь мир. Гости бы только не перемерли до тех пор. Конец речам! Оставайся с Богом.

Каурую Улиту вывел Прозор в поводу задками и уехал охлюпкой.

Матрёна как стояла, так и не обернулась на прощание. Поважнее имелась нужда.

Пала на колени перед очажком. Дунула, подняла тучу пепла. Глаза запорошило. Кашель стал душить.

А всё-таки достигла звёздочек в глуби.

Вспыхнули на них берестяные кожурки. Сушняк принялся. Верес затрещал. Здоровым дымом окутало становище.

22

Трухлявая жердина концом на огне стала для Матрёны время отмерять. Увидит она из дальнего угла двора — тускнеет очаг, — прибежит и подтолкнёт жердь на аршин. Потом опять. И так будет до возвращения Прозора с огнивом.

Владения оказались обширны.

Не считая избы в два жила: для хозяев и для постояльцев — с длинным столом и полатями в два ряда; имелась ещё баня.

Колодец с журавлём без бадьи.

Туда для начала и направила свои стопы Матрёна. Глянула в жерло. Вместо собственного отражения увидела комок шкур. То ли собака утопла, то ли овца.

Ни помыться, ни попить.

Река — вон она, видна через щель в заборе. Но вдруг стрелец с секирой нагрянет?

А хотя бы даже если и свободен был путь — в чём воды принесёшь?

А вот в чём — в бурдюке!

Шибануло в нос Матрёны из соска меха винной, тошнотворной кислятиной. Противно, а лучше не найти.

По следу уехавшего Прозора она спустилась в овраг к ручью. Уж было окунула горлышко в воду, да не понравилось ей, — могильник близко.

Опять приникла к щели в заборе.

Река Вага тут текла в три русла, хоть и широкая, но островистая. С песка на песок можно перепрыгнуть, и так от берега до берега.

Не страшная река. Только вот уж очень низко текла. Должно, спуск крутенек.

Матрёна отворила ворота и выглянула.

Череда изб убегала за поворот. Даже засеки было не видать, тем более жилища, в котором стражник на постое.

Матрёна с мехом в руке кинулась через улицу и без раздумий спрыгнула с кручи под уклон.

Съехала в воду. Дно жидкое, ноги засосало. А вода едва сочилась через трубку. Долго ждать. Как бы совсем не увязнуть.

Во дворе конец жерди на костре истаивает и продвинуть некому. Промедлишь — огонь потух…

Тонкой струёй сочится вода в ёмкость. А впереди ещё подъём по крутой осыпи с тяжёлым бурдюком.

Захвачена была девка битвой. С полными лаптями глины отчаянной зверушкой вскарабкалась наверх и юркнула в ворота.

Успела к огню.

Попила. Умылась. Утёрлась подолом.

В телеге у Прозора нашла серп. Накромсала мяса и разложила на углях…

Теперь вознамерилась она обыск устроить по всему владению.

Побрызгала на себя дёгтем из кувшина.

И в клеть проникла решительно через назёмные ворота.

Вот так клеть! Словно светёлка. И потолок, и пол — тёсаные.

Слюда в оконце!

Матрёна вела рукой по кадкам, мешкам на подвесках, по коробам на полках и напевала:

Садил мужик черёмушку,

Садил, поливал:

«Расти, расти, черёмушка,

Не тонка, не высока,

Цвети, цвети, черёмушка,

Как белая заря.

Созрей, моя черёмушка,

Как чёрная грязь.

Незрелую черёмушку

Нельзя срывать.

Молоденькая девушка,

Нельзя её так брать…»

На душе девичье, а в уме бабье. И глаз — востёр.

Отметила Матрёна первые надобности для жизни. Горшочек с заплесневелой сметаной. Это на закваску сгодится.

Дёжа, полная ячменного зерна, — вот тебе и посудина для замеса. И разные горшки.

К мясу да в горшке каши наварить!

А соли-то тятенькиной у неё в кузовке полон туес.

23

Родная деревня Матрёны стояла в яме, а эта Игна высоко на горе.

В Синцовской на небо смотрела она как со дна чаши. И ветер где-то высоко над головой. Здесь же давило изо всей шири окоёма, ветер бил в лицо.

Волнами валило последнее тепло с юга.

Бессонные ночи изнурили Матрёну. Обилие смертей оглушило, притупило страх.

Наевшись каши, уснула девка у костра под попоной.

И приснилась ей ярмарка. Будто папенька в белой рубахе и с длинной седой бородой подвёл её к лавке персиянина. Разные колечки, ожерелья, бусы сияли там, как звёзды в небе.

Выбрал батюшка для дочки золотое колечко из Лиможа с голубой эмалью в выемке.

Стал примерять.

На какой пальчик ни наденет — всё мало. Подошел черёд мизинчику. А его-то, мизинчика, и нету!

Поудивлялся тятенька и, делать нечего, купил Матрёне кольцо височное о семи лучей…

Матрёна проснулась в ужасе. Глянула на мизинчик… Слава Богу, целёхонек!

24

Из-за забора доносились колёсные скрипы.

Вот бы это Прозор Петрович вернулся!

Матрёна вскочила на ноги, прильнула к щели.

Две бабы тащили телегу с мертвецами.

Свешивались на задках голые покойницкие ноги в гноищах, словно обмазанные грязью.

Только скрылась из виду погребальная колесница, как с другой стороны послышались удары бича и человеческие вопли.

Парами потянулись мимо Матрёниного укрытия мужики в одних портках. А шедший сбоку, словно пастух, охаживал стадо плетью.

На костлявых телах оставались синие рубцы и кровавые зарубки.

Боязливых же, и неверных

И чародеев языческих,

И всех лжецов — участь в озере,

Горящем огнём и серою!

Пади ниц передо Мной!..

Лысый пастырь с обожжённой, клочковатой бородой воздел кнутовище над головой. Шествующие как по команде распластались на лужайке у речного обрыва и раскинули руки крестом.

Я Господь Бог твой,

Бог ревнитель,

Наказующий детей

За вину отцов

До третьего и четвёртого рода!

…И всех ненавидящих Меня!

Хлестался теперь каждый лежачий персонально. Прицельно. И видимо, действо подходило к финалу. Кто получал свой удар, — поднимался на ноги и шёл дальше.

Бабы, возвращаясь от скудельницы с порожней телегой, бежали вдогонку за бичующимися, промокали тряпицами кровь на их телах.

Тряпицы прикладывали к губам, словно причащались живой кровью Христа[84].

25

Матрёну стошнило в отаву.

Обессиленная, разживила она огонь в очаге. Забралась под волчью полость.

Чуяла — смерть мимо прошла, и накал сопротивления ослабевал. Дрожью пронизывало.

Защитные удары сердца делались всё слабее, реже.

Заснула в упадке.

…В сентябре сплющивается на закате радужный разлив, выдавливаются тёплые тона.

Сжимается лето до ядовитой зелени и бирюзы.

Как зеленью и бирюзой в мае начинается, так в сентябре и заканчивается.

Зелень — и сочность, и мертвенность.

Звёздная чернь проистекает из ядовитой зелени…

Перебор копытный по холодной земле слышится в такие ночи за версту.

Вот из оврага донеслось:

— Матрёна! Отгадай! Из ушей дым, от земли пыль, из ноздрей пар.

Во мраке толкалось что-то неясное, слышалось хриплое животное дыхание. Измученная Улита с Прозором на хребте подковыляла к огню.

Прозор спрыгнул на землю в доспехах из братин и кубков. В единой связке сверкали в свете костра и хорошо знакомые, родные Матрёне латунные тазики, миски, ступки с пестиками.

Пук железных иголок упал на её ладонь. И радость-то какая! Зеркальце в свинцовой оправе.

Махом сбросил Прозор с плеча весь этот груз. А перемёты с вином снял с кобылы весьма осторожно.

У забора в малиннике выкопал яму, на ощупь спрятал всё привезённое под землю.

Вслепую из лесного уёмища перетаскали они добро с воза. Тарантас закидали ветками. Вытащили чеки из осей. Перекатили колёса в дом. Торопились, как бы с рассветом стражник с Указом не застал.

Спали без задних ног.

Едва докричался до них стрелец на рассвете.

— Обжо! Обжо! — орал он на этот раз. — Часовню рубить! На оборону супротив язвы!

Прозор долго не отвечал.

— Живы? Нет? — взвопил стражник.

— Мёртвого разбудишь! — тихо ответствовал Прозор.

— Обжо! Часовню рубить!

— А что, пищальник, не Сам ли Господь тебе на ухо шепнул — мору конец? Вчера только пикой грозился — на улицу ни шагу?

— Часовню рубить! Грехи замаливать!

Прозор проворчал только для Матрёны:

— Я наперёд отмолился на всю жизнь. Лоб расшиб в Долматове, чтобы Господь свою суку Кугу унял. Да знать, она, блудня, не в его власти.

Ворчал, а на обжо пошёл.

— Мы, девка, попу окладной венец, а он нам — венчальный.

На Руси в те времена летописцы занимались в основном статистикой чумы.

Но в Европе, имеющей более долгий опыт эпидемий, накопился достаточный материал и для обобщений.

Католический священник Поль Морешон в своём трактате «О чуме» писал, что, как только закончились эпидемии первой волны, произошёл демографический взрыв.

Новые семьи оказывались необычайно плодовиты — в таких браках чаще, чем когда-либо, рождались двойни. И новые поколения людей были менее подвержены заболеванию чумой.

Пассионарный накал был настолько высок, что, несмотря на потери от чумы, Англия и Франция, например, почти 100 лет затем вели упорную войну.

26

Собраны были на угорском капище оставшиеся в живых мужики Игны. Да с ними — пришлый Прозор.

Человек десять.

Сидели на брёвнах.

Перед мужиками держал речь босоногий поп Иоанн в подряснике, скуластый, как монгол.

Норовистый был поп, непредсказуемый.

Вот только что говорил про неимоверные людские горести и плакал. А тут вдруг вместо слёз брызнула из него слюна — это отец Иоанн уже гневался на неотзывчивых.

Только что стоял понурый — и вдруг петухом начал наскакивать на паству, потрясая посохом над головой.

— Во смраде и скверне пребывать не позволю! Прокляну — и батогом вдобавок. Сатанинское отродье!..

Уронил плешивую голову на грудь.

Сопит. И снова тихим голосом:

— Правило веры и образ кротости, воздержания учителя яви тя стаду твоему яже вещей истина…

Пропел чин тропаря Ильи на закладку храма. Посохом процарапал на земле крест, где должен быть престол, и убрёл, горестный, восвояси заждавшихся покойников убирать.

Принялись судить мужики, на какое строение хватит лесу. Сошлись на том, что выходит им рубить клецкий храм в две половинки — алтарную и моленную.

А кровля будет двускатная. И на первое время — без главки.

Моленную уговорились рубить в обло, алтарную — в лапу.

Достали «черту» — металлическую вилку для раскроя пазов. Шнурок саженный, в аршин, и вершковый.

Отвес — с камушком на конце.

И в первый же день уместили три венца.

В сердцах православных священников в те времена жили ещё отвага и беззаветность.

Они смело шли в гущу народа утешать и призывать падших к восстанию духа.

В 1540 году зачумлённые псковичи пригласили архиепископа Новгородского Василия приехать к ним для благословления.

Владыка побывал в моровом Пскове, отслужил несколько литургий, а на обратном пути в Новгород 3 июня умер от чумы.

Думается, он знал об опасности и сознательно шёл на риск.

Трагической смертью, но в другом роде, погиб и архиепископ Московский Амвросий. Его растерзала толпа в Донском монастыре за то, что распорядился запечатать короб для приношений Боголюбской иконе Божией Матери, и саму икону убрать во избежание скопления народа и дальнейшего распространения эпидемии чумы…

Деяния знатных церковных иерархов отмечены в летописи.

Надо полагать, не меньше благородства и самопожертвования было явлено и безвестными приходскими священниками…

27

К Покрову полон двор добра навозил Прозор в Игну из зачумлённой Синцовской.

По первопутку на санях доставил Матрёне корыто.

Жили они уже в предбаннике. Каменка калилась загодя, и с мороза в кипятке лопнуло привезённое «мамино» корыто.

Матрёна разревелась. Первую стирку затеяла. Что-то религиозное, обрядовое, древнее поднималось в молодой бабьей душе и вдруг оборвалось. А уж бельё в ручьевине два дня как замочено. Нельзя дальше откладывать, иначе остановится движение домашней жизни.

— Вы бы мне, Прозор Петрович, выкопали канавку в глине, — дрожащим голосом вымолвила Матрёна. — Я бы тогда и без корыта управилась.

Не надо было мужику в те времена долго объяснять, зачем бабе понадобилась канава.

Заступ пошёл в ход. Дернину по краям выложил Прозор для водоотбоя, ещё глины сверху, чтобы выше было. И бельё, сорочки, порты, рубахи — Матрёна смаху да в эту грязь.

И пошла наша Матрёна на белье танец танцевать, вытаптывать из холстины сало, копоть, вшей и блох…

Той порой Прозор на Воронухе в постромках приволок из лесу осиновый комель. И теслом принялся выбирать середину.

Матрёна плясала в канаве.

Прозор постукивал железом по дереву.

— В новом корыте на Масленицу мы с тобой, девка, с горы покатимся!

— Да уж, Прозор Петрович, мне с брюхом как раз в пору по сугробам кувыркаться.

— Не век сосун. Через год стригун. А там и в хомут пора.

— Вы, Прозор Петрович, так говорите, будто я жеребчика под сердцем ношу.

— У ребят, что у жеребят, по два зуба. Много их у меня было. Все на небо ускакали. Без них горе. А с ними, Матрёна, вдвое.

— У нас с вами, Прозор Петрович, хорошие детки будут.

— Дай Бог деток. Дай Бог путных…

Полоскала Матрёна в сизой воде Ваги, на коленях с заберега, с узкой ледяной полочки.

Во всю ширь — бело. Ивняк на другом берегу закуржевел. Только и цветного вокруг, что на голове у Матрёны красный плат, да руки алые. Ломит до локтей, а пальцы и вовсе словно не свои.

Пока тряпицу козонками не перетрёшь, глина из неё не выйдет.

Возила Матрёна холстину под водой — там как будто теплее. А стала выжимать, тут морозцем и охватило.

Скорее опять в ледяную воду на обогрев.

Большими рыбинами ходили в глубине полотнища. Словно вцеплялись в руку Матрёны и норовили на дно уволочь. Однако всё-таки одна за другой оказывались эти рыбины в корзине…

Черепашкой вползла тринадцатилетняя молодка на высокий берег. За верёвку втянула корзину с постирушками.

Теперь белое — по снегу раскидать. Тёмное — по жердям.

Застынет холст на морозе, станет гулким, как барабан.

Оттает и досохнет в бане.

Вальком разгладится на лавке.

Отлежится в сундуке…

28

В даровой избе Матрёна с Прозором ещё не жили (ждали отца Иоанна для освящения), хотя Прозор внутрь заходил, что-то подтёсывал там, подколачивал.

Печь топил.

Прибрёл, наконец, священник, в лаптях, в рясе поверх полушубка, толстый, мордатый.

Потребовал углей в кадило.

Оловянный шар на грубой пеньковой верёвке превратился у него из кадила в жаровню, ибо вместо заморского ладана отец Иоанн натрусил на угли сосновой смолы — живицы.

«Воньё благоуханно» невидимыми лучами пронизало воздух в избе.

Звякнули бубенчики на кадиле.

Мрачным, недобрым голосом прочитал поп на пороге чин о храмине, спасаемой от злых духов.

Сотворил молитву «над пещию».

Грозно прикрикнул на Прозора:

— Воду неси. Кропить буду.

Пока Прозор бегал с горшком к ручью, отец Иоанн всплакнул над Матрёной, погоревал:

— Одна слеза катилась, другая воротилась. Волос у тебя кучерявый, как у блудниц на святых образах. Но коли ты, жёнка, натерпелась горя в младые лета, так, видно, узнала, как по правде жить. Беда вымучит, беда и выучит… А где это твой мужик запропастился? Ехал Прозор за попом, да убился о пень лбом!..

Напевно, жалостливо сказывал, а увидав Прозора, заорал ему в лицо:

— Да воскреснет Бог и расточатся врата Его!

Не иначе, казалось, по уму попа, лукавый в самом Прозоре обитал и из него должен быть изгнан.

Пучком смоченных веток хлестнул отец Иоанн перед лицом Прозора будто розгами, с просвистом.

И вдруг опять мешком пал на лавку, тяжко задумался.

Бормочет:

— Страху много, а плакаться не о чем…

Матрёна кинулась вон, вернулась из бани с горшком сочива. А Прозор выставил перед попом вино в склянице.

И — чудо чудное для Игны — серебряный печенежский кубок с косым срезом.

— Вишь, разбойник! Нагрёб добра. Разживаешься на чужом-то несчастье, — опять взвился отец Иоанн.

Учтиво, без трепета, прямо глядя на попа своими бокастыми глазами, Прозор пояснил, что имущество это — из приданого. Законным обладателем коего является отец жены, то есть покойный тесть, достославный Геласий Никифорович Синцов!

И главное, выразил попу Прозор, никакое счастье не делается на чужом несчастье. А только на своём собственном.

— Речистый шиш! — воскликнул отец Иоанн и вскочил на ноги. — Много знай, да мало бай!

Покинул жилище с громом посоха и бубенцовым бряком кадила.

29

Кибитка мчалась вдоль пологого берега Ваги, в стороне от промоин крутояра.

Из-под кованых копыт в мягком мартовском снегу стреляло кубиками.

Гонец Ямского приказа сидел на облучке боком. Крылом поднятого воротника укрывался от встречного ветра и комьев снега[85]

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

Из серии: Народный роман

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Красный закат в конце июня предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

82

На рынке в те годы 1 аршин (локоть) холста стоил 3 копейки. Для сравнения: 1 пуд железа — 45 копеек.

83

Елена Глинская скончалась от чумы в 1538 году.

84

Флагелланты — так назывались секты бичующихся в Европе.

85

Зипун лазоревый астрадинный; шапка вишнёвая с пухом; кушак кожаный с ножнами; кафтан шубной полусуконный подлазоревый, — такова полагалась форма гонцу тех времён по документам Архива древних актов.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я