«Пепел» – вторая книга трилогии о Берле. Под названием «Бог не играет в кости» этот роман был включен 2007 году в финальную шестерку престижной литературной премии «Русский Букер». Трудно однозначно определить его жанр: под маской остросюжетного триллера прячется и мелодрама, и философская притча, и пародия, и политический детектив. Но главное, видимо, что это книга о Катастрофе, о неизгладимом отпечатке, который она накладывает на всех нас, ныне живущих, о связанных с нею исторических параллелях и современной ответственности. Роман «Пепел» («Бог не играет в кости») был включен в 2007 году в длинный список литературной премии «Большая Книга», а позднее вошёл и в финальную шестерку «Русского Букера – 2007».
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пепел предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
II
Исузу вынеслась из-за поворота минут через десять. Збейди и в самом деле спешил. Когда он увидел знакомую тойоту со странным «бедуином» за рулем в пятидесяти метрах от себя, было уже поздно что-либо предпринимать, кроме как еще сильнее нажать на педаль газа. Третья «случайная» встреча в течение последних двух часов могла иметь только одно объяснение. Тендер вихрем пронесся мимо, и Берл прочитал в глазах курьера отчетливое понимание того, что сейчас произойдет. Все-таки что ни говори, а Збейди был стреляным воробьем. Берл нажал на кнопку дистанционного управления. Раздался негромкий хлопок, переднее левое колесо исузу отскочило вбок и вперед, а сама машина, подпрыгнув, резко крутанулась, пошла юзом в направлении неглубокого кювета, зацепилась за камень и взлетела в воздух, будто собираясь догнать убежавшее колесо.
Теперь следовало торопиться, так что Берл стартовал к месту предполагаемого падения еще до того, как оно произошло. Завершив полный кульбит в воздухе, исузу с грохотом ударилась о камни. Брызнули осколки, Збейди вылетел через переднее стекло, воткнулся головой в землю и замер бесформенной кучей. Машина перевернулась еще несколько раз и наконец остановилась в облаке пыли, лежа на крыше и нелепо крутя в воздухе тремя бесполезными колесами. Четвертое же, радуясь свободе, продолжало свой последний забег, весело подпрыгивая на кочках далеко впереди. Берл выскочил из кабины и начал поспешные поиски: бензобак мог взорваться в любую минуту. К счастью, кожаный рюкзачок лежал прямо под сиденьем водителя. Он был тяжелым и мягким на ощупь.
«Это же сколько там пачек понапихано? — подумал Берл, взвешивая рюкзачок на руке. — Килограммов пятнадцать… или немного поменьше…»
Он подошел к Збейди. Тот был еще жив. Глаза его смотрели прямо на Берла со смешанным выражением боли и ненависти. Берл присел на корточки.
— Похоже, не жилец ты, бижу, — сказал он по-арабски. — И неудивительно. Человек не птица, чтоб из окошка вылетать, даже с таким количеством бабла… — Берл поднес рюкзачок к лицу умирающего. — Может, повинишься в чем перед смертью, а? Этот твой бледнолицый друг… он откуда приехал?
— Мать твою… — ругательство далось Збейди с огромным трудом. Сзади взорвался бензобак, исузу вспыхнула, как пламенный шахид.
— Мать моя… — наставительно произнес Берл, — учила меня пристегиваться в машине ремнем безопасности. Если бы твоя мамаша брала пример с моей, то ты бы сейчас весело горел, а не помирал бы в пыли и скуке от перелома шеи… Так, значит, не поделишься знанием с коллегой? Может, все-таки передумаешь? Я ведь все равно от него самого узнаю.
В глазах у курьера мелькнуло странное торжество. Он попытался что-то ответить, но не смог. На губах его выдулся и лопнул кровавый пузырь; Збейди закатил глаза, дернулся и умер.
Берл не стал больше задерживаться в ущелье. Внешне все выглядело банальной автокатастрофой и не должно было возбудить подозрений у местной полиции. В конце концов, не такие уж они специалисты, чтобы отличить взорванную полуось от сломавшейся по собственному почину. Но никогда нельзя знать заранее, так что Берла вполне устраивало полное отсутствие свидетелей, и он намеревался продолжить эту благотворную тенденцию как можно дольше. Да и машину пора возвращать — все-таки уж больно маскарадно он выглядел в этой бедуинской одежке, если, конечно, посмотреть опытным глазом. Через полчаса Берл остановил тендер у ворот селимовой халупы. Хозяин покуривал травку, сидя в тенечке; вокруг суетилась однородная стая собак, ребятишек и коз. Увидев Берла, он вздохнул с облегчением.
— Спасибо, братан, — сказал Берл, хлопая бедуина по плечу. — Покатался на славу. Люблю поплавать в одиночку.
Селим взял ключи.
— Как задний мост? Не перегружал?
— Да что ты, бижу… — ухмыльнулся Берл. — Задний мост у тебя в лучшем виде. Я бы на твоем месте больше беспокоился о передних полуосях. Ломаются почем зря.
В гостиничном номере Берл вынул рюкзачок из спортивной сумки и поставил его на стол перед собой. Интересно, сколько там денег? Если стодолларовыми купюрами, то, наверное, тысяч двести… Он потянул за язычок молнии. Под клапаном рюкзака оказался перетянутый липкой лентой газетный сверток. Газетка, значит… на немецком языке, между прочим… Берл покрутил сверток, пытаясь определить название газеты… ага, «Рейнише пост»… дюссельдорфская, что ли? Точно, дюссельдорфская. А число? А вот и число… это что ж тогда получается? Две недели назад? Что-то непонятно: это какой же дурак позволил такому белобрысому чайнику слоняться две недели с огромной пачкой наличных?.. — А вот и спросишь его заодно. Гостиница «Ренессанс», двести пятый номер.
Берл аккуратно разрезал ленту и развернул газету. К его удивлению, в свертке оказался другой, тоже завернутый в газету… а под второй газетой — еще раз то же самое, и в дополнение — несколько туго скрученных газет для объема… Что такое?! Охваченный дурным предчувствием, Берл лихорадочно сдергивал газеты, как капустные листья с кочана. Количество бумаги на полу неумолимо возрастало, а сверток становился все меньше и меньше. Это была кукла! Кукла для фраеров! Его попросту одурачили, как тупого деревенщину на столичном рынке! Сверток уменьшился до совсем небольших размеров; наконец Берл рванул последнюю газету, и на стол выскользнула толстая бронзовая пластина, положенная туда, по всей видимости, для веса. Все. Денег не было и в помине. Ничего, кроме немецких газет двухнедельной давности и металлолома!
Берл перевел дух и, вытирая со лба выступившую испарину, вышел на балкон. Он просто не мог опомниться. Так издевательски нагло его не кидали еще никогда, даже во время ранних стажерских заданий. Ему вдруг остро захотелось выпить чего-нибудь покрепче, но привезенный из Эйлата коньяк давно кончился, а в проклятом мусульманском Даабе было практически невозможно найти приличное спиртное. И в этой невозможности заключалось еще одно утонченное издевательство, в дополнение к гадской кукле. Перед ним сияло ослепительно синее море, отделенное бежевой ниткой Саудовских гор от ослепительно синего неба. Внизу, в тени старых финиковых пальм плескались в бассейне дети, и молодежь играла в шеш-беш под тростниковыми навесами, потягивая ледяную колу в перерывах между джойнтами. Вокруг лениво стучал в бедуинскую тарбуку прежний даабский рай, еще вчера наполнявший покоем размякшую душу Берла, еще вчера… а сейчас глаза его не видели ничего кроме слепящей ярости, белой занавеской раскачивающейся перед покрытым испариной носом.
Сволочи!.. Да они-то не сволочи… на себя надо злиться, парень, на себя! Тоже мне гений оперативной работы! Кинули как ребенка, причем не просто кинули, а прямиком в выгребную яму — дыши, братец, радуйся жизни! Берл саданул кулаком по стене и почувствовал, что близок к нервному срыву. Он вернулся в номер и встал под душ, чтобы успокоиться. Так… надо взять себя в руки и прежде всего оценить размеры поражения. Как ни крути, а они выглядели ужасающими. Его с самого начала намеренно пустили по ложному следу, пожертвовав для этого курьером и белобрысым любителем. Зачем? Ясно зачем: чтобы прикрыть реальную передачу денег. Скорее всего, бабки уже ушли по назначению, и при этом, что самое главное, не осталось вообще никакого следа — ни местного, ни европейского. Последнее было особенно обидно, ведь задача, собственно, и заключалась в прояснении европейского источника. Но и история с подставленным Збейди тоже смотрелась крайне неприятно. Она говорила о том, что клиенты курьера заметили слежку, а значит, вслед за Збейди неизбежно попадали под удар и ценные поставщики информации, давно и хорошо прикормленные и вроде бы надежно законспирированные.
В общем, плохо дело. Берл выключил воду и, не вытираясь, вернулся в комнату, по дороге с ненавистью посмотрев на собственное отражение в зеркале. Надо же быть таким кретином! Шлепая по полу мокрыми ступнями, он подошел к столу, чтобы еще раз посмотреть на металлический брусок. Запустить его, что ли, с балкона? Далеко полетит, сволочь… Берл поднял брусок и взвесил его на руке. Нет, такой далеко не полетит, уж больно тяжелый, килограммов двенадцать… стоп! Погоди, погоди… Боясь верить блеснувшей в голове догадке, он осторожно положил брусок на кровать и сел рядом, глядя на него и отчаянно пытаясь припомнить числа из школьного курса химии. Бронза не могла быть такой тяжелой. Конечно нет. Значит… Берл поднял голову и снова посмотрел на себя в зеркало. Перед ним опять сидел гениальный оперативник, сияя широченной улыбкой во всю будку, от уха до уха.
Берл ни черта не понимал в золоте, но не сомневался, что захваченный им брусок был золотым. Он-то, дурачок, вбил себе в башку, что надо непременно найти банкноты, и оттого прошел мимо столь очевидного объяснения.
Недаром Мудрец так любил занудно повторять ему на каждой ориентировке: «Не верьте стереотипам, Берл! Пройденные дороги не повторяются!»
Вот и сейчас Берл будто услышал его скрипучий голос, увидел зрачки, мечущиеся за толстыми стеклами очков, как две сумасшедшие белки. Это был тот самый случай, когда старик оказался совершенно прав. Деньги — это вовсе не обязательно банкноты. Вот лежит желтый брусок, который тоже является деньгами. И этот простой факт расставлял все детали по своим местам! Все, вплоть до самой последней! Как истолковать, к примеру, газеты двухнедельной давности? Очень просто: пронести брусок через аэропортные металлоискатели не представлялось возможным, и поэтому белобрысый воспользовался поездом и пароходом — вот тебе и две недели!
Кстати, о газетах и о белобрысом… газеты надо бы собрать, а белобрысым следует заняться вплотную, причем чем быстрее, тем лучше. Многого он, скорее всего, не расскажет — не из упрямства, а просто потому, что не знает. Попросили передать рюкзачок, а за это оплатили дорогой круиз и синайский отдых, да еще, наверное, и прибавили круглую сумму наличными. Он, конечно, спросил, не идет ли речь о чем-то незаконном. И ему, конечно, ответили чтобы не задавал глупых вопросов: естественно, речь идет о чем-то незаконном! Но беспокоиться нечего — незаконность эта совсем маленькая, можно сказать, крохотная незаконность. Никаких тебе наркотиков, или оружия, или плутония, боже упаси. Золотой брусок — вот, сам посмотри. Даже если попадешься, то почти ничем не рискуешь. Отнимут и отправят восвояси. Ну как, согласен? И он, бедолага, согласился. Уж больно заманчиво…
Берл скомкал газеты и запихнул их обратно в рюкзак, а брусок обернул полотенцем. Заворачивая, рассмотрел получше. На одной из граней стояло четкое клеймо: пять латинских букв готическим шрифтом — PrStM, и чуть ниже число — 1938. Год?.. Скорее всего, год. А вот что это за пы-ры-сы-ты — непонятно… Ничего, эксперты прочитают. Берл сунул все вместе в большую спортивную сумку, застегнул молнию и посмотрел на часы. Половина второго. Пора двигать к Голубой Дыре. Он с удовольствием подмигнул самому себе в зеркало. Бедуином ты там сегодня уже побывал. Кем нарядишься теперь? Индейцем? Вперед, Чингачгук! Тебя ждет встреча с белобрысым братом!
Он вышел из гостиницы в превосходном настроении. Недалеко от площади ему попалась на глаза вывеска отеля «Ренессанс». Номер двести пять, как же, как же… Зайти сейчас или подождать до вечера? Берл немного поколебался и, повинуясь скорее инстинкту, чем рассудку, завернул в лобби. Портье приветливо улыбнулся навстречу.
— Привет, бижу, — Берл небрежно бросил сумку на пол и облокотился на стойку. — Есть свободные номера на втором этаже?
Улыбка египтянина стала еще теплее.
— Конечно, господин. На сколько дней, господин?
— Дня на три. Вообще-то я остановился в другом месте, но там мне не нравится… — интонация Берла была окрашена в особо доверительные тона. — А тут у вас живет мой приятель, в двести пятом номере.
— А! — воскликнул портье. — Господин Гюнтер?
— Ага. Познакомились с ним на пароходе. Похоже, его турагентство умеет выбирать гостиницы намного лучше, чем мое… — Берл сокрушенно покачал головой.
Портье с готовностью закивал:
— Скажу вам не хвастая, господин: наша гостиница — лучшая в Даабе. Возможно, она не такая большая, но…
— Э-э-э, слушай, бижу, — сказал Берл, перебивая собеседника на полуслове, — ты не мог бы оказать мне одну услугу? Я хочу немедленно позвонить в гюнтерово турагентство. Менять так менять, правда?
— Правда… — недоуменно подтвердил портье. — Но как я могу помочь господину?
— Очень просто. Телефона я не знаю, а Гюнтер сейчас на берегу, так что спросить не у кого. Но он ведь наверняка звонил в свое агентство отсюда, не так ли?
Лицо египтянина выразило некоторое сомнение.
— Господин хочет, чтобы я распечатал номера телефонов, по которым звонил господин Гюнтер? Вообще-то нам категорически…
Берл положил на стойку двадцатидолларовую бумажку.
— Вот тебе бумага для печати… Э, бижу, не будь таким бюрократом. Я хочу как можно скорее покончить с делами и ехать на берег. Не задерживай меня, ладно? От дня и так уже почти ничего не осталось.
Портье облизнул губы и быстрым жестом смел бумажку с прилавка. Потыкав пальцем в клавиатуру, он сказал, не отрывая глаз от экрана:
— Не знаю, подойдет ли вам, господин. Был всего один звонок в Германию, два дня назад, сразу по приезде.
Старый лазерный принтер зашумел, заскрипел и с некоторым трудом выдавил из себя листок.
— О! — воскликнул Берл, разглядывая напечатанное. — То, что надо. Спасибо тебе, бижу. Я в долгу не останусь.
Он подобрал сумку и пошел к выходу. Один телефонный номер, конечно, негусто, но для начала неплохо. Теперь — вперед, к белобрысому Гюнтеру. Ответы на главные вопросы можно получить только непосредственно от него.
Селим стоял на площади, с безнадежным видом поджидая маловероятных в этот час клиентов. Увидев Берла, он оживился.
— Поехали, бижу. Голубая Дыра… — сказал Берл, со вздохом влезая в кабину. — Похоже, мне в твоем тендере еще ездить и ездить. Ты бы починил кондиционер, что ли…
— Сорок лир, — радостно провозгласил Селим, предвкушая торговлю и нацеливаясь остановиться на обычных двадцати.
Но Берл, к его разочарованию, торговаться не стал, а просто кивнул и откинулся на спинку сиденья. Бедуин обиженно засопел и тронул машину. Навстречу попадалось много автомобилей: люди возвращались в Дааб, устав от непривычной яркости мира, возвращались, чтобы перевести дух в щадящем полумраке гостиничного номера, дождаться вечера и тогда уже выбраться в прохладные сумерки, на пеструю от бедуинских ковров улицу, а потом просто лежать под гирляндами разноцветных фонариков и, никуда не торопясь, смотреть на дальние огоньки, отражающиеся в черной воде, вдыхать запах моря и не думать ни о чем, ни о чем, ни о чем…
Перед аркой, где утром Берл чуть-чуть не опрокинул в море своих пассажирок, Селим притормозил, пропуская встречный тендер. В кузове мелькнула рыжая голова. Фанни! Утренние клиентки возвращались в Дааб навстречу новым вечерним приключениям. Берл усмехнулся, вспомнив кларину распашонку. Это слегка отвлекло его от невесть откуда взявшегося нехорошего предчувствия. Оно возникло сразу же после выхода из отеля «Ренессанс», как будто Берл сунул его в карман вместе со сложенным вчетверо бумажным листком.
У Голубой Дыры еще оставалось достаточно много народу. Кто-то купался, кто-то возлежал на подушках, а несколько туристов вперемежку с бедуинами сгрудились под одним из навесов и что-то обсуждали, оживленно жестикулируя. Белобрысой головы не было видно ни в море, ни на суше. Неужели разминулись?
— Подожди-ка здесь, Селим, — сказал Берл, вылезая из тойоты. — Вполне возможно, что прямо сейчас и вернемся.
Селим отчужденно кивнул. Непонятная суматоха, затеянная Берлом с самого утра, раздражала его и портила настроение, несмотря на заработанные за один день огромные деньги. Деньги приходят и уходят, а раз и навсегда заведенный порядок остается. Что дороже?
Под крайним навесом Берл увидел двоих давешних шведок. Они лежали бок о бок на одном матрасе, передавая друг дружке мастерски скрученный джойнт, и щурились на море все в том же блаженном молчании.
— Привет, сестрички! — Берл присел перед ними на корточки.
Девицы посмотрели на него симметричным затуманенным взором. Потом они так же синхронно вернули глаза к морю, и та, что слева, устало произнесла одно только слово:
— Бедуин…
— Индеец, — жизнерадостно поправил Берл. — Чингачгук. А вас как зовут, о прекрасные пери?
Девицы молчали.
— Ладно, — сказал Берл, — тогда ты будешь Грета. А ты… дай подумать… ты будешь… ну, скажем, Гарбо. Идет?
Грета и Гарбо безразлично кивнули.
— Ну вот и славно, — подытожил Берл. — Я ищу своего приятеля. Белобрысый такой немец, зовут Гюнтер. Не видали, случаем?
Грета кивнула и выпустила через ноздри сладкий дурманный дым.
— Он давно уехал? — терпеливо спросил Берл.
— Мертв, — коротко ответила Гарбо, принимая у Греты джойнт, и мечтательно улыбнулась. Грета кивнула и, с третьей попытки подняв руку, указала на дальний навес, туда, где толпились люди.
— Инфаркт, — сказала она и вдруг прыснула.
Гарбо покосилась на нее, поперхнулась дымом и тоже затряслась в приступе беззвучного смеха. Берл встал. Девицы катались перед ним по матрасу, изнемогая от хохота. Зрелище было не из приятных. Брезгливо морщась, он сделал несколько шагов по направлению к группе людей и заглянул через плечо низенького бедуина в серой полотняной галабие.
Белобрысый лежал на земле мертвее мертвого. На лице его застыла удивленная гримаса.
— Что случилось? — спросил Берл у всех сразу, странным образом заражаясь белобрысым удивлением, хотя удивляться, в общем, было решительно нечему.
Человек европейского вида, сидевший на корточках рядом с телом, поднял голову:
— Внезапная остановка сердца. Мгновенная смерть. Только успел окунуться — и сразу отключился… Спасибо, девицы его на берег вытащили, а то бы еще утонул. Дыра трупы не отдает, а так родственники хотя бы тело получат.
— Какие девицы?
— Да вон те, смешливые, — человек махнул рукой в сторону ухохатывающихся шведок. — Они, оказывается, не только курят. Иногда еще и купаются заодно.
— Я так понимаю, вы врач?
— Так точно, — кивнул европеец. — Кстати, искусственное дыхание пробовали. И массаж сердца тоже. Не помогло.
Берл вздохнул. Еще бы. От таких «инфарктов» массаж сердца не помогает. Он не сомневался, что парня убили. Можно было бы поискать на теле след укола, но зачем? Мальчика уже не вернешь. Да и лишний шум сейчас ни к чему. Берл обвел взглядом сгрудившихся вокруг людей. Убийцей мог быть любой из них, даже обкуренные Грета с Гарбо. Но какое это имело значение сейчас, когда белобрысого уже невозможно было спросить ни о чем? След оборвался, едва наметившись. В руках у Берла оставались лишь золотой слиток и номер неизвестного немецкого телефона. Вот же черт! Если бы он не задержался в лобби «Ренессанса», паренек, возможно, уцелел бы. И уж во всяком случае, была бы хоть какая-то вероятность вычислить убийцу и таким образом получить дополнительную зацепку. В нынешней же ситуации, да еще и после визита в отель, Берлу не оставалось ничего, кроме как сматывать удочки. Он торчал тут один, как невезучий медвежатник в банке с включившейся сигнализацией, — с кучей улик на шее, с золотым слитком в сумке и со всеми шансами самому превратиться в объект охоты.
Шведки еще смеялись, когда он проходил мимо них, возвращаясь к тендеру.
— Ой, какая красивая сумка… — протянула Грета, привставая на локте.
–…у такого некрасивого бедуина, — закончила за нее Гарбо, и обе снова зашлись безудержным хохотом.
Берл обернулся. Грета смотрела на него, и взгляд ее был абсолютно трезвым. Он плюнул и влез в кабину.
— Вот что, Селим. Давай-ка в Табу, прямо сейчас. И побыстрее. В гостиницу заезжать не будем.
Селим глянул на него выпученными глазами:
— Прямо сейчас?
День обещал закончиться так же безумно, как и начался.
— Сто долларов.
Берл помотал головой:
— Двадцать, и ни центом больше.
— Восемьдесят, — сказал Селим, расплываясь в радостной улыбке. Торговля была его любимым занятием. — И два чайных привала по дороге.
— Тридцать, и чая не надо. Но с заездом в Нуэйбу.
— В Нуэйбу, но без чая? — Селим задумался, с уважением поглядывая на достойного противника. Торговля обещала быть сложной.
В итоге сошлись на полтиннике — без чая, но с заездом, и бензин за счет Берла. Глядя на сияющего бедуина, он облегченно вздохнул. Как, в сущности, мало нужно человеку для счастья. Потеряно всего-то пять минут, но зато отношения перед дальней дорогой налажены в лучшем виде.
В Нуэйбе они заехали в лавку подводного снаряжения за балластным поясом и свинцовой краской. Там же Берл выбросил рюкзачок с газетами. На египетской стороне границы одинокого туриста не проверяли вообще, зато израильская таможня душу вывернула, копаясь в его багаже в поисках кораллов или пакетиков с травкой. На балластный пояс с прикрученным к нему большим свинцовым бруском никто не обратил особого внимания. Разве что таможенник, вытаскивая пояс из сумки, выразил удивление необычной тяжестью.
— Уж больно я легкий человек, бижу, — ухмыльнулся Берл. — В воде не горю…
–…и в огне не тонешь? — подхватил шутку чиновник и задумчиво покачал головой. — Вот вижу я, братан, что везешь ты что-то… а что — не пойму. Ладно, проходи, черт с тобой.
В десять вечера Берл уже подъезжал к своему иерусалимскому дому на улице Шамир. Такие длинные дни выпадали у него нечасто.
«Сент-Луис блюз»… Господин судья наверняка слышал эту песенку. Помните — «I hate to see the evening sun go down…» — вот-вот, та самая. Что вам сказать? Музыкант редко выбирает, какую музыку играть. Музыку заказывает тот, кто платит. Заплатил — получи. Клиент всегда прав. И я тоже не выбираю. За одним исключением — «Сент-Луис блюз» я не исполняю никогда. И не буду, предложите мне хоть тысячу долларов. Хотя, правду говоря, никто и не предлагает. Свой последний «Сент-Луис» я сыграл очень-очень давно, в июне тридцать девятого, когда Йосеф сходил по трапу океанского лайнера с тем же названием — «Сент-Луис».
Не скажу, что эта моя странность всегда встречала понимание. Подавляющее большинство клиентов и коллег квалифицировали упрямое нежелание играть «Сент-Луис блюз» как необъяснимый каприз артиста или, еще того хуже, как обидное высокомерие. Однажды это даже стоило мне места.
Работа есть работа, господин судья. В противоположность расхожему мнению о музыкантах, я человек весьма дисциплинированный и положительный. Разве я похож на какого-нибудь анархиста, который станет рисковать местом из-за принципа? Полагаю, что нет. Так что дело тут не в принципе и уж конечно не в капризе. Я бы, скорее, определил эту свою э-э-э… особенность как аллергию, вроде того весеннего насморка, который случается у многих, когда в городе расцветает какая-нибудь особенно вредная растительность.
Вот и у меня такая же проблема, только не с пальмовым пухом или цветом акации, а с этой несчастной песенкой. Случай редкий, но все же встречающийся. Тот же Йосеф, к примеру, слышать не мог музыку Вагнера, а стоило при нем напеть что-нибудь из «Лоэнгрина», так просто весь покрывался красными пятнами и убегал куда подальше. Вагнер, великий композитор, титан… и вдруг такое неуважение! Как это можно объяснить? А никак. Аллергия, и все тут. Так что моя так называемая странность еще не столь велика, господин судья. Могло бы быть намного хуже. А так — всего лишь одна мелодия, хотя и весьма популярная. Тем более «Сент-Луис блюз», если разобраться, не имеет никакого отношения ни ко мне, ни к моему репертуару. Я ведь исполняю латинскую танцевальную музыку, господин судья: румбы, меренги, танго, линди-хоп…
А упомянутый блюз вошел в мою жизнь только тогда, когда я вместе с другими ребятами нанялся на это судно, «Сент-Луис», где он был чем-то вроде официального гимна. Чушь, конечно, — ну какая, скажите на милость, связь между американским блюзом и роскошным германским лайнером, совершающим прогулочные круизы между Гамбургом и Гаваной? Название, исключительно… — то же название, и все.
За год до этого, летом тридцать восьмого, я покинул оркестр вредного жучилы Эрнесто Ринкона. Покинул, надо отметить, со скандалом. Никто не спорит, что Эрнесто неплохо сочинял музыку, но пианист, на мой вкус, из него никакой. Отчего же, спрашивается, он возомнил о себе невесть что — настолько, что счел себя вправе указывать всем и каждому, когда можно выпить стаканчик рома, а когда нельзя? Видимо, господин судья, успех нашего европейского турне вскружил ему голову. Как нас принимали!.. Как нас принимали!.. Впрочем, я отклоняюсь от темы.
Ради исторической точности я должен упомянуть свою… э-э-э… некоторую… э-э-э… склонность к спиртному. На качество моего исполнения она всегда влияла только в лучшую сторону. Эрнесто возил специально для меня стул со спинкой и подлокотниками. Дело в том, что с обычного табурета я иногда… э-э-э… падал. Но играл при этом бесподобно — при условии, конечно, что мое физическое положение было зафиксировано при помощи кресла. Скажу вам без всякого преувеличения, господин судья: большей частью своего успеха оркестр Эрнесто Ринкона обязан мне, Гектору Салазару! Если бы не бесконечные переезды, постоянно стоившие мне всяких неприятностей типа опозданий на поезд, я бы до сих пор блистал на сценах всего мира!
Однажды в Будапеште я в очередной раз отстал от оркестра: заснул, сраженный внезапной усталостью, в одном уютном кабачке. Так получилось, что я догнал их только через неделю, в Гамбурге, пропустив всего два или три концерта. Не спорю, это была досадная промашка, но даже она не оправдывала того грандиозного скандала, который закатил мне Ринкон. Мне, звезде его оркестра! Я честно пытался воздействовать на него доводами разума.
«Эрнесто, — сказал ему я, — стоит ли ломать нашу многолетнюю дружбу из-за такой мелочи? Разве ты не можешь понять меня, Эрнесто? Мы вот уже четыре года безостановочно кружим по Европе, собирая полные залы. Четыре года на колесах! Четыре года без дома, Эрнесто! Ну какой человек выдержит такую гонку без глоточка-другого?»
Но он не желал ничего слушать. Он вопил так, как будто десять сутенеров одновременно резали его своими выкидными ножами под старым гаванским пирсом. По-моему, он был пьян, господин судья, но даже это его не оправдывает! Мы поссорились, и я хлопнул дверью. А вечером того же дня встретил в кабаке на Рипербане своего давнего нью-йоркского приятеля Винсента Ромеро.
«Брось расстраиваться, — сказал Винсент. — Есть отличная работенка как раз для тебя. Прогулочные круизы через Атлантику. Играем танцы по вечерам. Платят хорошие деньги, плюс чаевые, плюс полное содержание. Плюс Гавана, Гектор! Гавана! Неужели ты не соскучился по Гаване?»
Что за вопрос! Так я оказался на «Сент-Луисе». После сумасшедшего концертного режима это был сущий рай. Две недели в один конец, несколько дней на берегу — и снова в путь. И никаких, заметьте, поездов и постоянного дерганья из города в город. Никакой опасности отстать от группы, хотя бы просто потому, что деться решительно некуда: восемь палуб, небо, океан и больше ничего кроме чаек и дельфинов.
Через полгода я забыл, как укладывают чемодан, потолстел и даже пить стал намного меньше. Чтобы уже закончить с питейной темой, позвольте заметить вам, господин судья, что вопрос не так прост, как кажется. Общеизвестная склонность музыкантов к спиртному в нашем случае усугублялась дополнительными объективными причинами. Под «нашим случаем» я имею в виду случай музыкантов-латинос. Дело в том, господин судья, что, не будь на свете выпивки, большинство из нас так бы и прозябали в полнейшей неизвестности в трущобах Гаваны, Сан-Хуана и Акапулько. Вы, конечно, понимаете, что я имею в виду сухой закон, пригнавший к нашим берегам толпы умирающих от жажды американских туристов. А с ними уже пришли и деньги, и отели, и казино, и дансинги, и мода на нашу чудесную музыку. Вот и получается, что всему лучшему в нашей жизни мы обязаны бутылке виски, как ни крути… Да-да, я и в самом деле сильно отклонился от темы.
В начале мая тридцать девятого года, не помню, какого числа, капитан Шредер собрал всю команду и вспомогательные службы для важного сообщения. Мы тогда стояли в Гамбурге у своего привычного семьдесят шестого причала.
— Наш следующий рейс будет особенным, — сказал капитан. — Компания продала его целиком, все девятьсот тридцать мест. Но необычно не это, а состав пассажиров: все они германские граждане еврейского происхождения, дальнейшее присутствие которых на территории Германии признано нежелательным. Некоторые из них являются открытыми врагами Рейха. Они освобождены в обмен на значительный выкуп, с условием покинуть пределы страны в течение двухнедельного срока. До других руки полиции еще не дошли, что, впрочем, не отменяет их враждебности идеалам национал-социализма.
Тут один из групповодов, весьма неприятный тип по имени Отто Шендик, ударил кулаком по столу и крикнул:
— Утопить их всех — и точка!
Но капитан, казалось, только того и ждал.
— Я собрал вас, — сказал он, — именно потому, что предвидел подобную патриотическую реакцию. Учтите, этот рейс исключительно выгоден для компании. Повторяю: исключительно. Цены на круиз, включая билеты и посредничество в получении кубинских виз, установлены весьма и весьма высокие, и тем не менее спрос оказался колоссальным. Вы должны понять, что компания видит в подобных рейсах превосходную деловую возможность и не собирается упускать ее из-за излишне… м-м-м… эмоционального поведения экипажа.
— Я требую, — сказал он, — чтобы вы относились к пассажирам этого рейса в точности так же, как вы обычно относитесь к пассажирам «Сент-Луиса». Повторяю: в точности так же. Любые отклонения и эксцессы будут безжалостно пресекаться. В интересах компании.
Групповод Отто Шендик пренебрежительно фыркнул, но промолчал.
День отхода я запомнил точно, потому что он пришелся ровно на тринадцатое число. Музыканты, господин судья, суеверный народ. Пассажиры начали прибывать с самого утра. Обычно настроение у отъезжающих праздничное, и это понятно: впереди прекрасный отдых, море, развлечения, танцы, легкий флирт на палубе, необременительные круизные романы, а в конце, как главный приз, — экзотическая Гавана. Едва завидев огромный черно-белый лайнер и еще даже не вступив на борт, счастливчики уже поглядывают на провожающих с некоторой снисходительной дымкой во взгляде: кто, мол, вы такие, господа хорошие? Из какой такой жизни? По-моему, вы не с нашего корабля…
Но тринадцатого мая тридцать девятого года пассажиры выглядели совершенно по-другому, господин судья. Они непрерывно оглядывались, как мыши, загнанные в угол, а вид у них был не испуганный даже, а скорее ожидающий… и истерический одновременно. Сейчас, оглядываясь на прошлое, я понимаю, что их поведение казалось истерическим от безумной надежды на то, что все будет хорошо, а ожидающим — от закаменевшей уверенности в том, что с минуты на минуту на пирс влетят черные машины гестапо, и эсэсовцы в блестящих сапогах пинками загонят их в глухие фургоны без окон. Но так я понимаю сейчас, а тогда эти люди просто выглядели по меньшей мере странно.
Иначе происходили и проводы-расставания. Провожавших пришло намного больше, чем обычно, и они стояли вперемешку с отъезжающими, на удивление не отличимые от них. Стояли, как… как… не знаю даже, как это описать… больше всего это было похоже на каменные изваяния, если бы каменные изваяния умели плакать. Но если бы они умели плакать, то, без сомнения, плакали бы именно так, как плакали те люди — осторожно и беззвучно, как будто боясь, что их услышат и накажут за неуместный шум. Граммофон играл «Сент-Луис блюз», а они стояли на пирсе и точили свои слезы, и я ушел в зал, потому что мне стало неприятно.
Почему?.. Не знаю, господин судья… никогда не задумывался об этом… просто стало неприятно, и все. С чем бы это сравнить?.. Ну… представьте себе, что вы веселитесь на замечательной вечеринке, где все молоды, красивы и модно одеты, пьют вина, танцуют и целуются без разбора. И вы знакомитесь с очаровательной девушкой, и начинается тонкий и томный флирт, который обещает бурную, но ни к чему не обязывающую ночь на песчаном пляже под шепот моря и пальм. Так что вы уже начинаете рисовать себе дух захватывающие картины, в ваших ушах уже звучат ее будущие страстные стоны, ваши руки все крепче сжимают ее во время танца, а она и не думает возражать, но напротив, еще больше дразнит вас обдуманно-нечаянными касаниями…
Но тут вдруг каблук ее попадает в щель, ломается… вывихнутая лодыжка, слезы и так далее. Надо везти девушку домой — конечно вы будете ее сопровождать, а как же иначе? Она отказывается наотрез, но вы твердо стоите на своем. И вот вы привозите ее домой… а там оказывается, что дом у нее — тесная конура, а в ней — мать-карга с проваленным носом, запах застарелой нищеты, засаленная клеенка на столе, драные простыни на кровати и золотушный ребенок в люльке. Да и сама она уже не кажется вам такой красавицей: дешевая тушь потекла, помада размазалась, из швов самошитого платья торчат нитки, да и черты лица как-то вдруг погрубели… и как это вы не замечали всего этого прежде? И вот тут вам сделается неприятно, господин судья, обязательно сделается. И вы поскорее уйдете, убежите, как убежал я.
Не скрою, все это выглядело досадно. В конце концов, круизный лайнер предназначен для праздника, для каникул и прочее. Тогда какого же, спрашивается, дьявола надо было тащить сюда эти плачущие изваяния, это забитое, перепуганное стадо? Неуместно, не правда ли? Вопрос только — на кого досадовать? На корыстную компанию, готовую на все ради лишней сотни тысяч зеленых? На германское правительство, решающее свои внутренние проблемы столь экстравагантным способом? Нет, ни то, ни другое не подходило: компании всегда стремятся заработать, в этом смысл их существования, да и власти здесь тоже ни при чем; насколько я успел понять, проблема заключалась тогда не в выезде, а во въезде, то есть во всеобщем несогласии других стран предоставить «изваяниям» въездные визы. Таким образом, оставалось досадовать лишь на самих евреев, на самый факт их назойливого и неуместного существования. Получалось так, что мы здесь, на «Сент-Луисе», обязаны отдуваться за весь остальной мир, отказавшийся от этих никому не нужных людей, от этого, как выражался групповод Отто, «дегенеративного генетического дерьма». В общем, настроение у меня да и у всей команды, было, как вы понимаете, не из лучших.
В зале сидел Винсент. Я прекрасно помню, как он сказал, указывая на висевший там большой портрет Гитлера:
— Не больно-то уютно будет им здесь танцевать.
Характерно, что я никогда раньше не обращал на портрет внимания; для меня он представлял собой часть обстановки, нейтральную и значимую не больше, чем стул или гардина. Понимаете, господин судья? Еще не ступив на борт, беженцы уже произвольно влияли на мой мир, на мою среду, смещали акценты и сдвигали вещи с привычных мест. Это было вторжение, господин судья. Вторжение чужаков, насилие над моей… — нет, не только над моей — над нашей жизнью, над ее стилем и распорядком. И самое неприятное заключалось в том, что, совершая это насилие, они всем своим видом продолжали претендовать на звание жертвы, что автоматически превращало любой наш законный протест в нечто бессердечное.
— Не думаю, что они из тех, кто танцуют, — ответил я Винсенту.
— Ерунда! — засмеялся он. — Вот увидишь, не пройдет и двух дней…
Я, конечно же, не поверил, господин судья, но Винсент оказался прав. Видимо, плавание на прогулочном корабле действительно творит чудеса. Знаете, открытый морской простор, чайки, купание, кинозал, удобные каюты, превосходная еда… Сначала оттаяли дети. Уже на следующее утро они весело носились по палубам, плескались в бассейне и уминали за обе щеки все что придется. А потом и взрослые… Казалось, еще в субботу они безвылазно сидели в своих каютах, глядя в иллюминаторы на медленно удаляющийся германский берег, и никакая сила не могла бы вытащить их оттуда. И в самом деле, в субботу мы играли в совершенно пустом зале. Каково же было мое удивление, господин судья, когда в воскресенье буквально яблоку негде было упасть!
По традиции, я начал с корабельного гимна. «Сент-Луис блюз» немного смутил моих слушателей, напомнив им неприятные минуты вчерашнего отплытия. Но смущение длилось недолго. Я сразу перешел на «Эль Манисеро», и они тут же принялись кивать головами в такт этой замечательной румбе. Потом, когда мы выдали «Маму Инес», я с радостью отметил в зале первые робкие улыбки. И тогда тонко рассчитанным ходом наш маленький оркестрик выплеснул на них танго. Можно ли устоять перед «Брызгами шампанского», господин судья? Они дрогнули… вот поднялась первая пара, за ней еще несколько… — и через минуту танцевал уже весь зал. Винсент подмигнул мне, лукаво улыбаясь. А люди… их будто прорвало! Они не собирались садиться. Румба сменяла танго, за нею следовал фокстрот, и меренга, и снова румба, а наши пассажиры все танцевали, с какой-то жадной готовностью крутя бедрами в такт музыке.
И мне стало стыдно, господин судья, за то мое давешнее настроение. Мне стало не просто стыдно, а ужасно стыдно — так, что даже слезы выступили на глазах, и Винсент, заметив это, беспокойно заерзал на стуле, видимо, решив, что я пьян существенно больше обычного. Но я не был… то есть был, но не больше. Мы играли долго, очень долго, раза в полтора дольше, чем положено по контракту, пока Винсенту не надоело, пока он не ушел, сказав, что завтра, мол, будет новый день; затем ушли и остальные мои партнеры, один за другим, как в той симфонии Гайдна, а я все играл и играл, стараясь хоть как-то загладить свою вину, и несколько оставшихся пар медленно покачивались на паркете под мое фортепьяно. Я закончил только после того, как последняя пара покинула зал, и ни секундой раньше.
Тут-то, господин судья, он и подошел ко мне, этот юноша. На вид ему можно было дать лет восемнадцать. Высокий, очень худой, с относительно свежими шрамами вокруг рта, как после хорошей поножовщины. Такие шрамы остаются на всю жизнь, как ни зашивай, а у него, надо сказать, швы были наложены очень аккуратно. Да и весь он выглядел очень аккуратным, с ног до головы, скромный такой, симпатичный молодой человек.
— Извините, — сказал он, — уже поздно, но я вас долго не задержу. Не знаете ли вы, случаем, как зовут автора «Продавца арахиса»?
— Автора чего? — переспросил я.
— «Продавца арахиса», — повторил он и, протянув руку к инструменту, сыграл несколько нот.
Это был «Эль Манисеро». Я в жизни не слышал, как звучит это название в переводе на немецкий, но автора его знал, причем неплохо.
— Еще бы! — сказал я парню. — Еще бы я не знал старину Мозеса! Да будет тебе известно, дружок, что эту румбу он написал при мне, в гаванской таверне, причем на салфетке и за какие-то четверть часа! И если ты будешь хорошо себя вести и слушаться маму, то я обещаю ровно через две недели показать тебе ту самую таверну и тот самый стол.
Конечно, здесь я немного приврал, господин судья, — все по той же причине излишнего рвения. Нет, в общем и целом сказанное было чистой правдой, хотя и с небольшим исключением. Мозес Симонс и в самом деле написал «Эль Манисеро» на салфетке в гаванской таверне, вот только я рядом с ним тогда не сидел. Впрочем, если собрать всех тех, кто клятвенно уверяет, что присутствовал при сем историческом моменте и даже пролил ром на салфетку с нотами шлягера всех времен и народов, то они не поместятся не только в этой небольшой таверне, но и во всей Гаване. Да что там в Гаване — на всей Кубе не хватит места, чтобы разместить эти миллионы очевидцев!
Так что можно считать, что я преувеличил совсем чуть-чуть. Следует также принять в расчет, что после каждых пяти номеров я имею обыкновение пропускать стаканчик рома, а поскольку играть пришлось намного больше обычного, то и, соответственно…
— Как, ты говоришь, тебя зовут? — спросил я паренька. — Йосеф? Очень приятно. Ты видишь перед собой самого Гектора Салазара! Слушай, ты, я вижу, тоже немного стучишь по клавишам. Отчего бы тебе не сыграть что-нибудь эдакого для дяди Гектора? А он пока выпьет за твое здоровье…
Последнее, что я запомнил из того вечера, перешедшего в утро, — это его игру, превосходную для любителя. Проснулся я уже около полудня у себя в постели. Паренек непонятно каким образом выпытал у меня номер каюты и доставил прямиком в койку. Так мы, собственно говоря, и подружились — я и Йосеф.
Я думаю, что его притягивала ко мне музыка. Он мог рассуждать о ней часами, сравнивая композиторов и исполнителей, их стиль и манеру. Как-то сказал мне: «Я хочу быть как ты. Инструмент всегда под рукой, и никто не запрещает тебе играть, а наоборот, все тебе рады и даже платят за это деньги».
Вроде бы отец Йосефа не больно-то одобрял это увлечение… и я, честно говоря, понимаю его вполне. Это-то я и пытался объяснить своему новому приятелю.
«Смотри, парень, — говорил я, — это будущее не для тебя. Ты красивый образованный мальчуган из хорошей семьи. Зачем тебе вертеться в обществе таких пьяниц, как я? Даже самые знаменитые из нас проводят всю жизнь на колесах, в вечной заботе о куске хлеба, а кончают все равно где-нибудь в канаве или на заднем дворе кабака. Думаешь, твоего любимого Мозеса Симонса ожидает другая судьба?»
Тут я оказался плохим провидцем, господин судья. Прославленный автор «Эль Манисеро» умер не в канаве, а в Мадриде, шестью годами позже, в сорок пятом. Два года до этого он провел в Бухенвальде. Я и понятия не имел, что он еврей, а вот гестапо разобралось. Или французская полиция — не знаю уж, кто там арестовал его в Париже. Так что, как видите, и музыканты помирают не только от цирроза печени или от передоза.
Но Йосеф и слышать не хотел моих увещеваний. У него был четкий план: немедленно начать зарабатывать и на эти деньги выкупить у немцев своих родителей и сестер. Дело в том, господин судья, что, судя по рассказу Йосефа, выезд из Германии стоил очень больших денег, так что у его семьи не было никакой возможности выехать всем вместе, впятером. Единственный вариант, который казался в такой ситуации разумным, заключался в том, чтобы выслать вперед кого-нибудь одного, а уже потом, зацепившись за него, как за якорь, перетащить и остальных. Отец Йосефа, важный профессор и научное светило в чем-то там, подходил для этой цели лучше всего, но немецкие власти не давали ему разрешение на эмиграцию из-за каких-то секретных работ, с которыми он был связан в прошлом. Оставался второй мужчина в семье — Йосеф.
Снаряжая его в дорогу, продали все, что еще оставалось ценного.
«Даже сделали мне новые зубы, — сказал Йосеф. — Потому что отец уверял, что в Америке никто не станет разговаривать с щербатым человеком, особенно о работе. Неужели это правда, а, Гектор?»
Я пожимал плечами. Что сказать, профессор, похоже, был действительно мудрым человеком.
Чего я никак не мог добиться — так это того, чтобы Йосеф рассказал мне, зачем вообще понадобилось вставлять новые зубы и чем были плохи старые? Восемнадцать лет — не слишком распространенный возраст для подобных операций. Или это как-то связано со шрамами на лице? Но парень молчал как рыба, и я отстал — в конце концов, какая разница?
Корабль плыл, пересекая Атлантику, погода стояла великолепная, и наши пассажиры все больше и больше напоминали обычную каникулярную публику. Загорелые дети шумно играли в прятки, забираясь в самые укромные уголки, а вечерами, когда мелюзга отправлялась спать, те же самые уголки занимали влюбленные парочки. Невозможно было пройти ночью по палубе, господин судья, чтобы не услышать звук поцелуя или сдавленные вздохи, доносящиеся из зачехленных шлюпок. Как говорится, жизнь брала свое.
И в то же время постоянно чувствовалось какое-то напряжение, какой-то неприятный, угрожающий фон. В чем проявлялось это напряжение? Ну, я не знаю… в поведении людей, в странных перешептываниях, в нервозности… К примеру, один господин из первого класса не переставая повторял, что никому не дадут сойти на берег, что все путешествие представляет собой очередную дьявольскую гестаповскую шутку и затеяно исключительно с целью помучить людей пустыми надеждами перед неминуемым возвращением в концлагерь. Он твердил об этом непрерывно, теребя скатерть или постукивая пальцами по стене и глядя совершенно безумными глазами куда-то вбок, на ему одному видимую беду. Жена и взрослая дочь безуспешно пытались его урезонить, а он устраивал в ответ шумные истерические сцены, одна другой тяжелее. Понятно, что этот псих нервировал и остальных.
Но даже у тех, которые внешне выглядели абсолютно нормальными, видна была сильная тревога, хотя и закопанная поглубже. Уж больно много они танцевали, слишком шумно радовались, чересчур громко стонали под брезентом подвешенных на палубе шлюпок. Все эта ситуация походила на огромный баллон, наполненный водой. Как-то я видел один такой на ярмарке, уже не помню где. Стоял себе посреди площади гигантский такой баллон, слегка накренившись на один бок, словно раскормленная болонка, статичный и оплывший… и все люди на площади знали, что он может лопнуть в любой момент — то ли от озорного ножика, то ли от неимоверной тяжести, распирающей оболочку. А уж коли лопнет, то хлынет так, что только держись, причем в какую сторону — неизвестно. И вот народ, хотя и будто бы гуляет себе беззаботно между лотками и балаганами, но постоянно на баллон этот поглядывает: мол, когда же, когда? Ну давай уже…
Йосеф, кстати, сначала стеснялся своих шрамов, а потом ничего, разошелся. Нашел себе подружку… вернее, она его нашла — симпатичная девчушка по имени Ханна. И тут музыка помогла — к тому времени я уже доверял ему заменять себя в некоторых номерах, чтобы почувствовал сцену. Ну а мужчина на сцене кажется девушкам вдесятеро привлекательнее, это уж вы можете мне поверить, господин судья. В общем, так все и катилось само по себе, пока не начались неприятности.
В середине второй недели умер старик из пассажиров. Говорили, что он дышал на ладан еще до отплытия, так что непонятно, какого дьявола потребовалось тащить в Америку через океан смертельно больного человека. Возможно, это прозвучит нехорошо, но я думаю, что лучше бы посадили на пароход кого-нибудь помоложе, чем зря место занимать. Вы полагаете, что я не прав? Ладно, не будем спорить… да и не мое это дело. Вы судья, вам и решать.
Труп на корабле — плохая примета. Понятно, что капитан сделал все, чтобы о дурной новости узнало как можно меньше народу. В первый момент эта задача выглядела простой: ведь старик с самого Гамбурга ни разу не выходил из каюты, так что никто не обратил бы внимания на его исчезновение, кроме, конечно, вдовы, судового врача и капитана. Увы, иногда мертвецы приносят намного больше хлопот, чем живые. Старикан умер своей смертью, господин судья, но удивительным образом всякий, кто приходил в соприкосновение с ней — я имею в виду с этой смертью, — ощущал себя не в своей тарелке. А иначе как бы возник вопрос, вечно занимающий преступников в детективных романах: что делать с телом? Я не думаю, что капитан, врач и уж тем более вдова чувствовали на себе какую-то вину… но факт: любой, кто узнавал о смерти — а в конечном счете, несмотря на предосторожности, о ней стало известно всем, включая последнюю корабельную крысу… — так вот — любой, кто о ней узнавал, испытывал либо страх и неловкость, либо возмущение. А почему? Вроде бы обычная смерть…
Не могло быть и речи о том, чтобы везти тело на Кубу — до Гаваны оставалось еще несколько дней пути, а морга-холодильника на корабле не было. Вдова немного поупиралась, но иного выхода, кроме как похоронить тело в море, просто не существовало, и она согласилась. Но при одном условии: похороны будут по всей форме, то есть с молитвами и так далее… не знаю, господин судья, я не больно-то сведущ в еврейских обрядах. Капитан раздобыл для вдовы раввина, чтобы тот прочел соответствующие молитвы, и думал этим ограничиться. В конце концов, это увеличивало число посвященных всего лишь до четырех, причем с раввина капитан намеревался взять слово о неразглашении. Увы, к его потрясению, оказалось, что для нормальной церемонии непременно требуется присутствие еще девяти евреев.
Неудивительно, что через несколько часов весть о смерти старика разнеслась по всему пароходу. Этому способствовало еще и то обстоятельство, что капитан, опять же во избежание огласки, задержал церемонию до наступления полной темноты. Лично я узнал о предстоящих похоронах от Йосефа, сосед которого по каюте был дальним родственником жены одного из девяти приглашенных «счастливчиков». Зачем я решил пойти? Гм… может быть, профессиональный интерес? В конце концов, музыкантам иногда приходится играть на похоронах, так что… А-а-а, ладно, что там петлять, господин судья… я пошел потому, что чувствовал себя виноватым, вот что. При этом злился я чрезвычайно — прежде всего на самого себя, ведь никакой вины на мне не было, а кроме того — на евреев, которые снова каким-то образом поселили во мне этот необъяснимый психоз.
Вы не представляете, сколько народу собралось на корме. Думаю, там присутствовали все пассажиры плюс команда, исключая вахтенных… впрочем, даже насчет вахтенных я не уверен. По капитану было видно, что он с трудом удерживался, чтобы не начать ругаться последними словами — и это наш капитан Шредер, человек, интеллигентней которого я не встречал никогда! Да уж… дискретность удалось соблюсти в полной мере… Тело, обернутое в светлую тряпку, лежало на широкой доске, которую мы обычно использовали в качестве задника на своих концертах. С одной стороны доска была разрисована пальмами, морем и золотым песком, а поверху шла красивая надпись: «Добро пожаловать на Кубу!» Зато на другой стороне имелся силуэт Гамбурга с его домами и шпилями и соответственным «Добро пожаловать в Германию!». Мертвый старик лежал на правильной, кубинской стороне.
Кто-то сзади тронул меня за локоть и прошептал:
— Он все-таки попал в свою Гавану!
Я обернулся и увидел Генриха, нашего гитариста. Он выглядел просто ужасно, господин судья. Генрих был единственным немцем в нашем ансамбле. Я думаю, что странное чувство вины, которое я описал, у Генриха превратилось в вид одержимости… или как это называется? Обсессия? Вот-вот, обсессия. Сначала я полагал, что он просто слишком долго играл с евреями — знаете, среди них есть много хороших музыкантов… вот… ну и, видимо, когда началось это самое… да… то есть, когда германские оркестры начали редеть совершенно определенным образом, то это произвело на Генриха очень неблагоприятное впечатление. Да и Винсент говорил мне, что там не обошлось без какой-то личной истории, а иначе трудно объяснить то рвение, с которым Генрих помогал нашим нынешним пассажирам при посадке в Гамбурге. Например, этому ныне усопшему старику Генрих просто поднес в каюту чемоданы, как обычный носильщик, чем вызвал град насмешек со стороны групповода Отто Шендика.
Кстати, Шендик стоял здесь же, на корме, насмешливо подвывая в такт гнусавым еврейским молитвам. Против моих ожиданий, никаких песен или другой музыки не было — вот уж не думал, что у них похороны проходят настолько уныло.
— Прощай и будь благословен, — сказал сзади Генрих.
И только тут, господин судья, я догадался об истинных причинах его расстройства.
— Ты что, знал покойного? — спросил я его.
Он кивнул и быстро зашептал мне на ухо. Оказалось, что старик был его учителем, и даже более того, Генрих жил у него в доме как сын, и когда подвернулась возможность вывезти его с женой из Германии на «Сент-Луисе», то Генрих в лепешку разбился, чтобы собрать необходимые бумаги и деньги. Теперь он плакал, не скрывая слез.
— Он был святой, Гектор… — бормотал наш бедный гитарист, дыша прямо в мое ухо. — Святой… и вот не доехал! Не доехал! Как же так?..
Мне стало неприятно, и я отодвинулся, тем более что молитвы вроде бы закончились, и несколько человек взялись за края доски, чтобы поднять тело на уровень фальшборта и сбросить его в океан.
И тут, господин судья, настал звездный час ортцгруппенлейтера Отто Шендика. Надо сказать, он и до этого отличался довольно-таки мерзкой активностью: например, разбрасывал в обеденном зале номера «Штюрмера», горланил с группой своих приятелей нацистские песни и не упускал случая запустить соответствующую германскую хронику перед демонстрацией фильмов. Но на этот раз Шендик превзошел самого себя.
— Капитан, — сказал он с наглой ухмылкой, — я протестую. Есть установленный законом порядок церемонии. Мне плевать, какие именно кошачьи вопли издают эти… гм… типы перед тем, как похоронить свою падаль… это их дело, а не мое. Но поскольку территория судна представляет собой территорию Рейха, то тело, согласно закону, должно быть обернуто в государственный флаг Германии. И при этом совсем неважно, обкорнан ли у трупа его стручок, как у этих… гм… типов… или нет, как у всех остальных нормальных людей.
И с этими словами подонок оттолкнул остолбеневшего раввина и рванул за край тряпки. Тело старика крутанулось и, распеленываясь, скатилось с доски на палубу, разбросав прямые негнущиеся руки. Все буквально окаменели — все, кроме ортцгруппенлейтера и его подручных. Один из них уже держал наготове красный флаг со свастикой. Он подскочил к телу и поддал ногой отлетевшую руку, чтобы было сподручнее заворачивать. И тут, клянусь вам, с неба раздался стон. Клянусь, это был стон, и шел он сверху и одновременно как бы отовсюду. И сразу же после этого закричала вдова. Она кричала так, как будто кто-то воткнул в нее нож и теперь медленно тянет лезвие вверх по живым тканям. Я слышал точно такой же крик, когда в портовом кабаке бандит резал матроса. И тут началось… Господин судья! Я прожил долгую жизнь, но никогда не видел сцены безобразнее той, что разыгралась тогда на корме парохода «Сент-Луис».
Люди кричали что-то бессвязное, кто-то просто упал на колени и, раскачиваясь, выл как волк, запрокинув голову и воздев вверх руки… другие, рыча, метались, пытаясь добраться через толпу до Шендика и его банды, а те, в свою очередь, работали кулаками… и мертвое тело, как кукла, свесив седую голову, болтало конечностями и переходило из рук в руки, а с затоптанной доски все так же сияли пальмы, и море, и песок, и надпись «Добро пожаловать на Кубу!». Его так и сбросили, без всякой доски и савана, просто так — перевалили через фальшборт во время той безобразной драки. А вслед за ним, примерно через полчаса, спрыгнул и Генрих. За борт, к своему мертвому учителю, так и не попавшему в Гавану, даже в нарисованную. Покончил с собой, господин судья. Остался наш ансамбль без гитариста.
Капитан Шредер остановил корабль, и мы потратили всю вторую половину ночи и часть утра на безнадежные и безуспешные поиски Генриха.
До Гаваны оставалось три дня пути. Они прошли тяжелее некуда. Групповод Шендик ходил гоголем и многообещающе подмигивал всем, кто чувствовал себя в силах посмотреть в его наглые оловянные гляделки. Я не понимал тогда, почему капитан Шредер не может поставить мерзавца на место. Йосеф полагал, что, скорее всего, ортцгруппенлейтер не совсем тот, за кого он себя выдает, что в других обстоятельствах он носит не гражданский костюм, а черную форму с сапогами. Уже потом, по прошествии многих лет, когда про наше путешествие были написаны статьи и книги, я узнал, что Йосеф ошибся только в цвете мундира: Шендик служил в абвере, а не в гестапо, что, впрочем, не делало его меньшим подлецом.
Пассажиры вернулись в подавленное состояние первых суток путешествия. О танцах и речи не шло, так что отсутствие бедного Генриха никак не сказывалось на качестве нашего исполнения: вполне хватало пары скрипок и фортепьяно. Даже духовые и ударные звучали диссонансом. Люди в обеденном зале молча двигали челюстями, вздрагивая при каждом громком звуке. Единственным, кто парадоксальным образом пошел на поправку, оказался тот пассажир из первого класса, о котором я уже рассказывал. Помните, тот самый, который был уверен, что в Гаване никому не дадут сойти на берег и вернут в концлагеря? Он и на этот раз не сомневался, что две случившиеся на судне смерти — дело рук гестапо. Но в его болезненном алогичном сознании это странным образом опровергало первоначальную версию о возвращении. Он рассуждал так: зачем бы гестапо понадобилось убивать этих двоих, если оно могло мучить их и дальше? Значит, скорее всего, повернуть корабль вспять не под силу даже всесильной политической полиции. Согласитесь, господин судья, определенная логика в этом была, хотя и совершенно извращенная. Так или иначе, один самодовольно разглагольствующий безумец на фоне мрачно молчащего зала еще больше усиливал всеобщую депрессию.
Приближающаяся Гавана хотя и являлась для пассажиров «Сент-Луиса» целью желанной, но ни в коей мере не окончательной. Как объяснил мне Йосеф, все они без исключения заполнили просьбы на въездные визы в Штаты и рассматривали Кубу лишь в качестве промежуточной базы, где можно спокойно подождать разрешения от американской иммиграционной службы. Что, естественно, означало переход в новый этап гонки за выживание, новые, неизвестные пока еще хлопоты в чужой стране с незнакомым языком и непонятными обычаями. На короткий период морских каникул они позволили себе расслабиться, забыть о своем непростом положении и об оставшихся в Германии родных, но тяжкая сцена похорон разом вернула их к действительности.
Йосефа в эти дни я видел редко, хотя и очень старался поговорить с ним при любой возможности — ведь он оставался для меня единственной радостью в гнетущей атмосфере, которая воцарилась на корабле. Дело в том, что мальчик был совершенно поглощен неожиданно свалившимся на него чувством, и, честно говоря, мои глаза, уставшие от созерцания мрачных физиономий, просто отдыхали при одном взгляде на его счастливое лицо. Мне приходилось напоминать ему о его же собственных планах зарабатывать в Гаване музыкой — только так и получалось завладеть драгоценным вниманием господина Йосефа. Как и всем впервые влюбленным, жизнь казалась ему и его Ханне полностью изменившейся. Еще вчера мир, как голодный лев-людоед в сказке, угрожающе разевал перед ними свою зловонную пасть, и вот сегодня, как по мановению волшебной палочки, он уже покорно ползает у их ног, лижет палубу, трясет блохастой гривой и умоляет поделиться хотя бы крупицей счастья, а взамен обещает, обещает, обещает… А им-то что… им не жалко… на, бери, косматый, — вон у них его сколько, этого счастья, — льется через край, того и гляди, затопит этот крошечный океан за бортом.
Что там говорить, господин судья… любовь — тоже вид сумасшествия, особенно первая. Так что в этом отношении Йосеф не выглядел нормальнее того свихнувшегося господина из первого класса. Помню, я подумал тогда, что они представляют собой разные крайности: господин наделяет людоеда несуществующими клыками, а Йосеф безмятежно записывает опасное чудовище в свои лучшие друзья. Кто ж мог знать, что правы окажутся не нормальные люди, обладающие взвешенным взглядом на вещи — например, такие, как я… — а именно безумец, причем не просто безумец, а именно безумец-пессимист? Скажите, господин судья, зачем придавать этому миру признаки разумности и в то же время произвольно швырять его в самых безумных направлениях? Нельзя ли остановиться на чем-нибудь одном? Что?.. Ах, да, извините, конечно. Вопросы здесь, несомненно, задаете вы. Извините еще раз.
Огни Гаваны показались на горизонте в ночь на субботу, двадцать седьмого мая. После всего того, что я рассказал, думаю, вам будет понятна радость, с которой все встретили это известие. Один лишь капитан казался озабоченным. Как выяснилось потом, он уже знал, что никому не будет дозволено сойти на берег. «Сент-Луис» не был даже допущен к своему привычному пирсу — мы просто встали на якорь посередине гавани. Я готовился сойти на берег вместе с Йосефом, Ханной и ее родителями. Мы предполагали, что на первых порах они вполне могут пожить в доме моих стариков. Контракт обязывал меня вернуться в Гамбург, но я собирался воспользоваться старыми связями и попробовать за пару дней, пока пароход стоит в Гаване, пристроить мальчика пианистом в какую-нибудь таверну поуютней. Мне не пришлось бы за него краснеть, поверьте, господин судья.
— Разве мы не должны подойти к пирсу? — спросил меня Йосеф, когда все уже стояли на палубе, ожидая возможности сойти на берег.
— Не знаю, — сказал ему я. — Наверное, какие-нибудь искусственные формальности, решаемые, как всегда, горстью долларов. Здесь, на Кубе, любой чиновник, от почтальона до президента, живет только за счет взяток. Скоро сам увидишь.
Я так и думал тогда, господин судья, в точности так. Даже преувеличенно серьезное лицо полицейского у трапа не насторожило меня.
— Слушай, парень, — сказал я Йосефу. — Судя по задержке, вы тут пробудете еще часик-другой. Но мне не хочется терять времени — будет гораздо разумнее, если я заранее извещу родителей о вашем приезде. Как только спуститесь, берите такси и езжайте прямиком ко мне.
Я написал ему адрес на клочке бумаги и пошел к трапу, где уже стоял Винсент. Полицейский изучал наши документы так долго, как будто впервые видел кубинские паспорта. Наконец мы спустились в полицейский катер. Кроме нас позволили сойти еще четверым членам команды с испанскими документами.
На берегу, размахивая плакатами, шумела кучка местных нацистов. На плакатах было написано: «Возвращайтесь, откуда приехали!» — и еще конкретнее: «Евреи, вон!» Винсент вздохнул и покачал головой. Помню, я тогда рассмеялся: «Не бери в голову! Шендики везде одинаковы».
Дома отец после первых приветствий погрозил пальцем и с шутливым упреком сказал:
— Что это твоя компания сюда коммунистов возит, как будто нам своих мало?
— Каких коммунистов?
Он бросил мне сегодняшнюю газету. Ее заголовки немногим отличались от лозунгов портовой демонстрации. Что происходит? Отец удивленно развел руками:
— Ты ничего не знаешь? Вся Куба бурлит. Пару недель назад в Гаване была огромная демонстрация — тысяч пятьдесят, не меньше. Я такой и не упомню. Люди недовольны. Работы и так мало, а тут еще тысяча коммунистов на нашу голову.
— Каких коммунистов, отец? Что ты несешь?
— Ну как же, — сказал он уверенно. — Это ведь евреи, правда? А евреи все коммунисты, разве не так? Ладно, хватит об этом. Пойдем-ка лучше выпьем рому.
Но даже славный гаванский ром не лез мне в глотку. Я провел на берегу четыре дня, не находя себе места. Чужим трудно понять кубинскую голову, господин судья. Но я-то был свой. В первый же момент мне стало ясно, что должно произойти неимоверное чудо, чтобы пассажирам «Сент-Луиса» дали сойти на гаванский берег. Там сошлось все — политика, безработица, местные нацисты, германская пропаганда, коррупция, газетные мерзавцы… — и все это сплелось в неимоверно прочный узел, развязать который не мог уже никто. Я пытался представить себе, что происходит сейчас на корабле. Ад! С моей стороны было просто идиотизмом возвращаться туда, но сидеть на берегу было почему-то еще хуже.
Я вернулся в среду, через день после того, как сумасшедший господин из первого класса бросился за борт, предварительно вскрыв себе вены. К счастью, я этого не увидел. Беднягу выловили из воды и отправили в госпиталь. Ирония судьбы заключается в том, что он оказался одним из очень немногих, кто в итоге попал на берег. Вот вам и безумец… В пятницу «Сент-Луис» запустил двигатели и снялся с якоря. В обратный путь. Капитан предусмотрительно выбрал для этого обеденное время — видимо, для того, чтобы держать ситуацию под контролем. Ведь реакция могла быть всякой. Что бы сделали вы, господин судья, почувствовав толчок судна под вашим стулом — как толчок земли, уходящей из-под ног во время землетрясения? Толчок, означающий конец последних надежд, насмешку судьбы, гадкой, как торжествующая улыбка ортцгруппенлейтера Отто Шендика? Что бы сделали вы?
Нет-нет, вопрос мой риторический, я не жду от вас ответа. Я помню: вопросы здесь задаете вы. Те люди в обеденном зале замерли на какое-то мгновение — все как один, и глаза их смотрели не наружу, а вовнутрь… — замерли, а потом опустили головы и просто продолжали есть, молча, как и за минуту до этого. Можно ли представить себе такое? Они даже не плакали; плакали официанты, а эти — нет! И я еще тогда подумал: это же что нужно пройти, чтобы выработать в себе такую бесконечную меру терпения! Да и потом… потом, уже дней через десять, два парня из обслуги покончили с собой. Беда происходила не с ними — им самим не угрожало ровным счетом ничего! Вы понимаете? Посторонние парни повесились от того, что не могли вынести одного только вида происходящего с этими людьми… или от стыда… — не знаю, да это и неважно, отчего… важно то, что из самих несчастных не покончил с собой никто! Никто, если не считать неудавшейся попытки того оставшегося в Гаване господина, который, правду говоря, был помешанным с самого начала и потому не в счет. Хотя в целом свете трудно было сыскать людей, у которых нашлось бы больше оснований прыгать за борт, чем у этих терпеливых изваяний с глазами, устремленными вовнутрь. И тем не менее они никуда не прыгали, а всего лишь молча пережевывали свою пищу, в то время как спасительный берег за окнами дернулся и поплыл, неудержимо отдаляясь.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пепел предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других