Свободные люди. Диссидентское движение в рассказах участников

А. Н. Архангельский

Над книгой работали А. Архангельский, К. Лученко, Т. Сорокина. Книга родилась из видеопроекта, размещенного на просветительском ресурсе «Арзамас». Интервью оформлены как монологи; это сборник рассказов о том, как люди решили стать свободными. Вопреки системе. Вопреки эпохе. Полная история диссидентского движения впереди; прежде чем выносить суждения, нужно выслушать свидетельские показания. Электронную версию книги готовили магистранты НИУ ВШЭ.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Свободные люди. Диссидентское движение в рассказах участников предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Людмила Алексеева

Я из очень советской семьи. Мой отец 1905 года рождения, мать — 1906-го: во время Гражданской войны они были маленькими детьми, оба из очень бедных семей и совершенно естественно приняли сторону красных, оба стали комсомольцами, потом членами партии. У меня никто не был репрессирован в 30-е годы. В 1941 году, когда началась война, отца призвали в армию. Я в это время была в Крыму и вернулась, когда Москву уже бомбили. Перед отправкой из Москвы отец отпросился попрощаться со мной. Тогда я его видела в последний раз, он не вернулся с фронта. И он мне сказал: «Дочурка, я иду защищать советскую власть». Вот так: не Родину, не семью, а именно советскую власть. Мне потом на допросах говорили: «Мы понимаем, у таких-то родители были репрессированы, их с работы выгоняли. А вы чего? Вам-то что советская власть сделала?» Мне лично — ничего плохого.

Я пережила войну уже в таком возрасте, когда все понимала, — 20 июля 1941-го мне исполнилось четырнадцать лет. Такое экстремальное время, конечно, запоминаешь. Все знали, что на фронте делается, каким был первый год войны и сколько людей погибло. Сколько бы ни писали «Гром победы, раздавайся!». Кроме того, четыре года вся промышленность работала на войну. Для людей ничего не производилось и ниоткуда не привозилось. И до войны жили скудно, а тут и вовсе: не выживешь — помрешь. И не роптали, и делали больше, чем могли, чтобы была победа. Это было, безусловно, общее настроение: победа необходима. И мы очень гордились, было чем гордиться. В июле 1945-го мне исполнилось восемнадцать лет, кончилась школа, начался университет, взрослая жизнь.

Для нас все были героями — не только те, кто был на фронте, но и те, кто работал, кто не вынес, кто умер и кто остался жив. А с ними, с нами со всеми обращались не как с героями, выигравшими войну, а как с быдлом. Причем с быдлом под подозрением: просто в землю втаптывали. Время было тяжелое, полстраны разрушено, люди снова напрягались изо всех сил, а относились к ним как к скотам и без вины виноватым. Я четыре года была в университете — как комсомольское собрание, так обязательно кого-то исключают из комсомола, а это значит, что и из университета тоже. То он, видите ли, на майской демонстрации не принес транспарант: «А где ты его оставил?» Хорошо, кусок фанеры, вычти из стипендии, но нет — проработка на собрании, ломают человеку жизнь. Потом космополитическая кампания — евреи их не устроили. Это все было так несправедливо, так за людей обидно.

И ложь, кругом ужасная ложь. Я помню, дядя мой прочел в газете заголовок «Жить стало еще лучше» и озадачился: «Почему „еще“?!» Идешь в кино, там «Кубанские казаки»: столы ломятся, они в шелковых рубашках хлеб убирают. Приезжаешь в деревню… Я помню, мы в деревне под Каширой снимали часть избы у женщины с двумя дочерьми. Они ходили босые от мая до сентября включительно. Ботинки одни на троих берегли: если одна дочка ходит в школу, другая сидит дома. А в газетах читаешь: «Колхозы расцветают».

Наших людей я очень полюбила и очень ими гордилась, и до сих пор горжусь. Они вынесли такие испытания с таким достоинством, и после этого их вот так отблагодарили! И, наверное, советское воспитание советским воспитанием, но все мы выросли на великой русской литературе, а она вся построена на сочувствии маленькому, но честному человеку, которого безжалостно подавляет, мучает равнодушное к нему, огромное, непреодолимое для него государство.

В 1953 году я окончила исторический факультет как археолог. Меня послали отрабатывать по распределению учительницей в ремесленное училище на три года. Если рассказать, как мы жили, то по нынешним меркам мы были бы сущие бедняки, но по сравнению с крестьянами мы хотя бы были сыты и ходили в целых ботинках. А у них и этого не было, хотя они очень тяжело работали. Тогда я подумала: «Пойду в аспирантуру и за это время прочту всего Ленина от корки до корки. Может, я тогда что-нибудь пойму». Я поступила в аспирантуру на кафедру истории партии, чтобы понять, что у нас произошло с крестьянами. Про меня говорили: «А вот Люда, она всего Ленина прочла». Я была какой-то уникум, потому что ни у кого не хватала терпения одолеть все эти 30 томов1. И как раз моя аспирантура кончилась к 1956 году, к докладу Хрущева. Хотя к этому времени я уже и безо всякого доклада была готовая антисоветчица. Я не знала о масштабах репрессий, хотя, конечно, знала, что людей арестовывают. И вообще смутно представляла, что за лагеря. Но чтение Ленина меня очень даже убедило. Я потом еще встречала людей, которые целиком прочли Ленина. Например, основатель Московской Хельсинкской группы Юрий Федорович Орлов. Он меня на два года старше, но попал в армию в начале войны, потом был офицером-артиллеристом. И искал то же, что и я, и пришел к тем же результатам. Мой друг Анатолий Марченко в лагере тоже всего Ленина прочел. Так что пока не было самиздата, нас делал антисоветчиками Ленин.

А я во время войны вступила в комсомол, потом в партию — все как полагается. Доклад Хрущева читали на съезде, потом его читали партактиву, а потом — всем членам партии. Нас предупредили, что записывать нельзя, рассказывать никому нельзя. Я тогда еще в аспирантуре была. И был у нас в аспирантуре такой парень, Коля Демидов, провинциал и по багажу знаний, и по культурному уровню, ему было трудно учиться. Он меня просил иногда ему помочь, и я помогала чем могла. Мы с ним вместе вышли с чтения доклада Хрущева и зашли в «стекляшку» — пельменную, и он вдруг спросил: «А ты знаешь, как я в аспирантуре оказался?» Выяснилось, что он окончил юридический и по распределению работал прокурором где-то в Подмосковье. Каждый день он нескольким людям давал срока не менее десяти лет: кто-то колоски собирал на поле, вдова какие-то нитки с завода вынесла, чтобы продать и детей чем-то накормить. По десять лет! «Я, — говорит, — три года выдержал, как полагалось по распределению отработать бесплатное образование, и подал заявление на уход». Но ему сказали, что уйти нельзя: ты член партии, иначе положишь партбилет. «И я понял, — рассказывал Коля, — что я могу оттуда уйти только одним способом: в аспирантуру». И он стал готовиться и несколько лет проваливался, потому что у него не хватало ни знаний, ни культуры, чтобы поступить в Москве в аспирантуру, пить начал.

Он мне первой рассказал, до этого люди опасались друг друга. А тут как прорвало — поняли, что раз осуждают за террор, значит, не будут всех подряд сажать. Это был еще довольно суровый период, все по-прежнему очень строго по-советски, сплошная цензура: ни из газет, ни из книг, ни из театра — нигде ничего не узнаешь. А люди уже рассказывали друг другу то, о чем раньше никогда не говорили. Сейчас даже трудно представить, что в сталинское время большими компаниями не собирались, разговаривали с родственниками, и то далеко не со всеми, у кого-то была еще пара-тройка друзей, которые всю жизнь знакомы. Но дальше уже нет, никакого доверия. А тут стали каждый вечер где-то собираться и рассказывать друг другу: у кого родителей посадили, кто на фронте пострадал. У каждого был свой пусть маленький, но трагический опыт, а раньше казалось: «Может, это только со мною?» Теперь это множилось на опыт жизни других людей и на их размышления.

До 1956 года у меня и о себе представление было такое: «Почему все думают, говорят и живут нормально, а мне не нравится? Не может же быть, чтобы я была умнее всех? Значит, они правы, а я не права». Нас еще так воспитывали, что я считала, что коллектив всегда прав. Комплексы были жуткие. А когда стали в компании сбиваться, оказалось, ничего подобного, я не чудачка, я нормальный человек, таких немало. А вот те, кто мне это все в голову вбивает, они-то и есть нравственные уроды.

Так постепенно в этих компаниях и зародилось диссидентство. Сегодня идешь в одну компанию, а там: «Ой, слушай, а вот у нас завтра собираются, пойди туда, там такие интересные люди…» Эти компании все переплетались, появлялось очень много знакомых. Так я познакомилась с Юлием Даниэлем, и мы подружились. И я, конечно, знала, что он и его друг Андрей Синявский с 1956 года передавали свои произведения на Запад под псевдонимами. Юлик был Николай Аржак, а Андрей — Абрам Терц. Когда их арестовали, то, естественно, их друзья очень бурно переживали. Каждый раз, когда кого-то из друзей вызывали на допрос, мы собирались и ждали, когда они придут и расскажут, что там было. Иногда просачивались сведения о том, колются или держатся, как здоровье, что говорят, в каких условиях. Мы ведь ничего этого себе не представляли. А кроме того, каждый из нас понимал, что и его самого могут вызвать. Важно было знать, какие были вопросы, как ответить, чтобы и людей не подвести, и себя в тяжелые условия не поставить.

В октябре 1964 года скинули Хрущева, стал Брежнев, новая власть утвердилась и поняла, что самиздат гуляет по стране. Я специально ради самиздата выучилась на машинке печатать, и я была далеко не одна. Они решили прихлопнуть самиздат. И процесс Синявского — Даниэля хотели сделать показательным. Поэтому была статья в «Литературной газете», которая называлась «Перевертыши», о том, что они как бы выглядели советскими людьми, а на самом деле публиковались за границей. Готовили общественное мнение, как в сталинское время, чтобы кричали «Собаке собачья смерть!». Но получили другую реакцию. Все-таки уже прошло двенадцать лет со смерти Сталина и девять с XX съезда. Люди уже иначе смотрели на эту власть, особенно интеллигенция в Москве и Ленинграде, в Академгородке в Новосибирске. И вместо того чтобы осуждать этих писателей, очень многие интересовались, что же они такое написали.

А когда прочли, начали писать письма о том, что никакие они не «перевертыши», просто в СССР нельзя публиковать нормальную литературу, они с любовью и точно описывают людей, которые живут в нашей стране. И кто-то слушал по радио «Свобода», кто-то читал в самиздате, стали не только письма писать, но и приходить к женам Синявского и Даниэля, спрашивать, чем помочь. А были и друзья, которые, наоборот, испугались подписывать. Круг тогда очень сильно переменился. Я свою жизнь делила на период до Юликова ареста и после Юликова ареста. Это и было зарождение правозащитного движения.

Когда Алик Вольпин решил устроить первый митинг в защиту Синявского и Даниэля 5 декабря 1965 года на Пушкинской площади, я пришла в большой ужас. Во-первых, с детства и до сих пор не люблю митинги и демонстрации. А во-вторых, в советское время никто на неразрешенные демонстрации не ходил. Что им будет? Их арестуют или их расстреляют? Никто не знал, что будет делать эта новая власть. Но каждый из нас знал, что мы живем не по законам.

Мы с подругой долго уговаривали Алика не ходить на эту демонстрацию. Он нам объяснил, что не может не пойти, потому что сам позвал туда людей, как же это так — они придут, а он нет? Но нам как быть? С одной стороны, я не хочу и не могу идти на демонстрацию. А с другой — Алик пойдет, а я нет? Невозможно. Мы решили идти на эту площадь, но в демонстрации не участвовать. Не могли дома сидеть, надо было хотя бы узнать, что с ними будет. Когда мы пришли, обнаружили, что собрались участвовать вместе с Аликом примерно человек двадцать. Один был с лыжами, мы думали, что с лыжной прогулки приехал, а он потом объяснил, что взял с собой лыжи, чтобы в случае чего, когда его арестуют, сказать: «Да я мимо ж шел, вы что?» Их было двадцать, а таких, как я, кто не смог дома усидеть, было на площади человек двести — все наши знакомые. Каждый свой порог переступал.

А потом этот молчаливый митинг в 6 часов 5 декабря стал ежегодным: приходят двадцать человек, снимают шапки в знак траура по нашей Конституции, постоят и уходят. Кагэбэшники вокруг стоят, но никого не трогают. А в тот год, когда Сахаров собирался прийти на эту демонстрацию, накануне по Би-би-си передали, что она состоится. Мы этого не знали, и я шла, думая, что будет, как всегда, человек двадцать — двадцать пять, постоят пять минут и разойдутся. Мы выходим из метро — весь бульвар забит, пришлось продираться. А вокруг памятника стоят солдаты внутренних войск в шинелях с красными погонами, но на расстоянии друг от друга, так что между ними можно пройти. Я встала рядом с генералом Петром Григоренко, а он уже давно грузчиком работал и был без часов. Попросил меня сказать, когда будет шесть, чтобы снять шапку. Я вижу, что все забито, и думаю: «Это столько гэбэшников нагнали, что ли?» А в шесть часов мы видим, что больше половины сняли шапки. Люди услышали по Би-би-си и пришли. Тут наш генерал не выдержал и, хотя это всегда были молчаливые митинги, своим зычным голосом сказал: «Спасибо вам, что вы пришли поддержать нас, наших политзэков». Солдаты стояли, им не было команды нас хватать. Мы спокойно ушли. А вот Сахаров так и не пришел, потому что он и еще несколько человек шли со стороны кинотеатра, их окружили гэбэшники и не выпускали из круга, они не смогли пройти.

Когда арестовали Алика Гинзбурга, который создал «Белую книгу» (все документы, связанные с процессом Даниэля и Синявского), и еще трех самиздатчиков, у нас уже был обычай посещать жен и родителей арестованных. Мы обязательно приходили с цветами, с чем-нибудь вкусненьким, чтобы отметить вместе с их родными их день рождения. И вот в очередной раз мы были у Людмилы Ильиничны, мамы Алика, и кто-то сказал: «Наше движение». Я говорю: «Какое движение? Мы — просто круг друзей, у наших друзей несчастье, мы себя ведем соответственно». А потом я думала над этим и поняла, что, пожалуй, мы уже правда движение. Уже есть и люди из других городов, и люди, которых мы не знаем, а они приходят, потому что они с нами думают одинаково и хотят что-то делать, помочь.

И в апреле 1968 года мы издали первый выпуск «Хроники текущих событий». Это уже был информационный бюллетень сложившегося правозащитного движения. К тому времени информации у нас накопилось столько, что просто передавать ее друг другу в компании было уже недостаточно, надо было ее собирать и распространять. Я очень горжусь, что печатала первую закладку «Хроники». Мне приносили от редактора стопку, частично от руки написанную, склеенные или скрепочками сцепленные листы. Я все это перепечатывала аккуратно, а потом с этих экземпляров «Хроника» расходилась по стране.

Когда в 1974 году арестовали Якира и Красина, они дали показания на двести человек, что люди читали «Хронику» или передавали материалы. Обыски шли по всей стране, и экземпляры «Хроники» находили от Калининграда до Владивостока. Это единственный в российской истории такой опыт, потому что, скажем, герценовский «Колокол» и «Полярная звезда» все-таки в Англии печатались, их пересылали, а мы-то это в Москве делали. И сыск был не такой, как во времена Герцена, а покруче. С регулярностью примерно раз в два года арестовывали редакторов «Хроники», но подхватывали другие люди. С 30 апреля 1968 года вышло 64 выпуска. Последний в 1984 году. Только один раз «Хроника» на полтора года прервалась, но не потому, что нас запугали или мы ленились, а потому что мы были поставлены в невероятное положение.

Якир сидел в «Лефортове». Его дочке Ире позвонили и сказали, что у нее будет свидание с отцом. Она, конечно, прибежала, и он ей сказал: «Я понял, что „Хроника“ — это дело нехорошее, прошу вас прекратить ее выпускать. И еще я хочу сообщить, что если будет продолжать выходить „Хроника“, то за каждый выпуск кого-то будут арестовывать — не обязательно того, кто готовил „Хронику“, кого-нибудь из вас». Это ситуация заложничества.

Их, бедных, сломили. Якир и Красин были старые зэки, со сталинских времен, у них страх в подкорке сидел. Им вообще не надо было этим заниматься, но очень хотелось. Они боялись, из-за этого их и взяли, из-за этого и вынудили к показаниям.

Мы собрались на квартире у Якира. Ирочка рассказывала о том, что отец сказал ей на свидании. Мы понимали, что квартира прослушивается. Кто-то говорил, что нельзя поддаваться на провокации. А ему возражали, что, мол, ты будешь геройствовать и «не поддаваться», выпускать «Хронику», а посадят не тебя, а какого-нибудь Васю. Мы орали, спорили несколько часов, ушли с квадратными головами, ни до чего не договорившись. Я лично была в полной растерянности.

И вот мы полтора года решали эту проблему. А потом три замечательных человека — Сережа Ковалев и две Тани, Великанова и Ходорович, сказали: «Мы берем на себя выпуск „Хроники“ и ответственность за него». Они сказали это публично, собрав на квартире Сахарова иностранных журналистов. «Хроника» возобновилась. Причем было решено, что те, кто раньше был связан с «Хроникой» и засветился, не должны участвовать в ее издании, потому что их всех пересажают.

Мне Лариса Богораз сообщила о возобновлении «Хроники» и тут же сказала, что я теперь не могу ее выпускать. Я так ревела! Мы с ней шли ко мне домой из метро, она нарочно рассказывала на улице: дома все могло прослушиваться. Я шла и плакала: «Она будет выходить, а вы мне не доверяете печатать!» На нас оборачивались: чего женщина так плачет? И потом Лариса поговорила с другими, и мне разрешили. «Хроники» к этому времени стали очень толстые, а среди нас было не так много людей, которые печатали не одним пальцем, а я умела как профессиональная машинистка. Так я выплакала себе право дальше участвовать в выпуске «Хроники».

Маленькое диссидентское сообщество выживало благодаря тому, что очень многие нам сочувствовали — сами не участвовали, но помогали чем могли. Я полтора года была без работы, и одновременно мужа выгнали, нам было очень трудно. Но и знакомые, и незнакомые передавали нам какую-нибудь работу — машинописную или рецензию какую-нибудь написать, которую кто-то подавал от своего имени, а деньги передавал мне. Благодаря этому выживали и собирали деньги на заключенных. У меня дома стояла машинка, потому что это был мой заработок после того, как с работы выгнали, но я купила в комиссионном другую машинку, «Ундервуд» конца XIX века. Весила она, по-моему, пуд. Я ее таскала в большой сумке, сверху закрыв пеленочкой, но домой никогда не приносила. На ней я печатала у таких знакомых, к которым точно не придут, спрашивала: «Можно я у вас попечатаю?» Но ведь всего за день не напечатаешь, значит, я оставляла у них, чтобы завтра допечатать. И некоторые хотя и разрешали, но через несколько дней я чувствовала, что они плохо спят, живут в напряжении: вдруг придут, а там такая крамола. Приходилось менять места, тащить этот «Ундервуд» еще на три-четыре дня в другую квартиру. Мы существовали благодаря широкому кругу поддержки — людям, которые думали как мы, но не заявляли об этом публично.

И когда случилось предательство, когда Якира и Красина сломали, Валера Чалидзе очень правильно сказал: «Мы должны винить не тех, кого сломали, а тех, кто ломает». И это правильно, потому что не все рождаются героями, а нельзя человека толкать на героизм. Кто-то может выдержать, а кто-то не может. В околодиссидентской среде у многих были комплексы, что «вот они могут, а я все-таки осторожничаю». И после случая с Красиным и Якиром было в нас очень большое разочарование, и мы сразу остались одни. Про нас стали плохо говорить, меньше поддерживать. Мы-то сами, наоборот, друг к другу прижались. Но когда «Хроника» начала выходить снова, этот кризис прошел.

Дети — это была проблема. У меня двое сыновей. Причем незадолго до того, как началась вся эта моя диссидентская часть жизни, я разошлась с мужем, их отцом, и говорила ему: «Ты не беспокойся, я буду им и мама и папа, они будут учиться, у них все будет». Я так и старалась. Когда я подписала первое письмо, то, конечно, думала, что не смогу сдержать обещание, если меня выгонят с работы. Но человек так устроен, что когда ему чего-нибудь хочется, то он всегда найдет себе объяснение, почему надо делать именно так, как ему хочется. Я придумала очень хорошее объяснение, целую ночь думала: мои дети состоят не только из желудка, у них еще есть душа, и, наверное, важно не только чтобы я их кормила, одевала, но чтобы они видели, что их мать живет по совести. А если так, надо подписывать письмо. А потом я уже подписывала без особых колебаний и размышлений.

У детей действительно были неприятности. Во-первых, потому что меня и моего нового мужа выгнали с работы, и у нас было два мясных дня в неделю, а остальное так — макарончики. А они здоровые лбы, их макарончиками-то не особенно прокормишь. Во-вторых, я ходила в чем попало, но я сделала выбор, а младший сын, конечно, страдал, что даже школьная форма у него перешитая. Но я была права, у детей действительно не только желудок. Ни одного упрека я никогда от них не слышала. Хотя из-за меня и младшего в аспирантуру не приняли, и старшего три раза с работы выгоняли. Но когда я их, уже взрослых, спросила: «Ребята, мне вы не говорили, понятно. Вы меня любите, не хотели огорчать. Но между собой не говорили всякого?» Они сказали: «Мать, ты что? Ты у нас молодец! Нам нравилось, что у нас такая мама». А муж, когда началась Хельсинкская группа, где я была и машинистка, и редактор, и организатор, и все на свете, любил говорить так: «Сказать, что у нас в доме контора Московской Хельсинкской группы, будет неправильно. Надо говорить, что мы живем в конторе Хельсинкской группы». И это была чистая правда, потому что все время люди приходят, кто-то что-то печатает… «У тебя пресс-конференция? Ну ладно, я на кухне поем».

Квартира прослушивалась круглосуточно. Мы друг другу писали, если что-нибудь важное, а не говорили вслух. Особенно противно, когда обыски. Они вроде ставили все на место аккуратно, не сильно ворошили, но как аккуратно ни делай, все равно немножко не так фотография стоит, книжка не там, стул не там и так далее. И после каждого обыска было чувство изнасилования. Если бы можно было, я бы меняла квартиры после обыска. Но я просто устраивала генеральную уборку.

У моего мужа, который отсидел пять лет в сталинских лагерях по политической статье, была такая идея фикс, что лагерь — не место для женщины. Он мне это твердил целыми днями. Начал в 1974 году, когда меня по «Хронике» вызывали на допросы и сделали предупреждение, что на меня заведено дело по 70-й статье — это семь лет лагеря и пять лет ссылки, если я не прекращу свою деятельность. Вначале я боялась, что арестуют, а потом уже многих моих друзей арестовывали, они отбывали срок, мы им писали, посылали посылки, они выходили, их не пускали в Москву, но они жили дальше. А если ваши друзья сидят по тюрьмам, то вам не кажется странным, что и вы там окажетесь. Человек привыкает к этой мысли. Я была здоровая женщина, в работе ловкая, поэтому я думала: «Да буду я им шить эти их рукавицы, нормы выполнять, все будет в порядке, отбуду свое, ну не пускают в Москву — так и в другом месте жить можно».

Но дети и муж оказывались как бы заложниками моего образа жизни. Был такой эпизод. Из Грузии привезли откопированный целым тиражом «Архипелаг ГУЛАГ». На черном рынке его продавали очень дорого, а тут предложили по очень низкой цене. Я попросила сто экземпляров. И надо было эти сто экземпляров из одного места перенести в другое. Я не могу поднять сто экземпляров «Архипелага ГУЛАГ». Звоню домой: «Берите все сумки, какие в доме есть, приезжайте сюда». Муж тащит две сумки, сын тащит две сумки и я две сумки. А если нас в это время задерживают? Сажусь не только я, садятся они. А они садятся только за то, что маме или жене трудно таскать тяжести. Если б не я, они бы не стали переносить «Архипелаг ГУЛАГ». Я понимала, что кончится тем, что посадят мужа и сына, и я буду им возить передачки. А мне что, вешаться тогда? И сын говорит: «Я хочу наукой заниматься, а не сидеть всю жизнь в этом замшелом НИИ, в котором нечего делать». Ведь никто же не думал, что Советский Союз возьмет и рухнет и все переменится.

Я подумала, что я пожила так, как мне хочется. А теперь пусть они поживут, как им хочется. Значит, надо уехать. А ведь тогда казалось, что уезжаем навсегда. Здесь мать остается, старший сын, все друзья, весь смысл жизни. Мне пятьдесят лет, языка не знаю, диплом мой там не признается. Мне казалось, что я себя просто хороню заживо. В 1977-м мы уехали. И все оказалось совсем не так страшно. Мой социальный статус даже повысился. Здесь я была редактором, а там я написала книгу «Инакомыслие в СССР в новейший период», которую и в американских, и в британских, и в российских вузах до сих пор используют как учебник по истории независимых общественных движений в СССР. Я же все-таки историк по образованию. Там существовал архив самиздата на радио «Свобода», а здесь где бы я взяла столько материалов для книги? Я стала выступать на радио «Свобода» и «Голосе Америки». Для меня это было немыслимое счастье: пусть хотя бы голос мой летит в мою страну, если я сама не могу.

Военные годы, которые я пережила, определили всю мою жизнь. У Маяковского в поэме «Хорошо» есть строчки: «Землю, где воздух, как сладкий морс, бросишь и мчишь, колеся. Но землю, с которою вместе мерз, вовек разлюбить нельзя». Я тринадцать лет жила в Америке. Мне сын один раз сказал: «Мам, про Америку не давай нам советов. Ты как эти годы живешь? Ты ж все время как та избушка — к Америке задом, туда передом». И он был прав. Америка — прекрасная страна, там чудные люди, замечательные. Но я хочу жить здесь. В моей стране люди заслуживают, чтобы жить по-человечески.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Свободные люди. Диссидентское движение в рассказах участников предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

В первом издании сочинений Ленина было 20 томов (26 книг), во втором и третьем — по 30 тт. — Ред.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я