Неточные совпадения
Положение Сергея Ивановича было еще
тяжелее оттого, что, окончив
книгу, он не имел более кабинетной работы, занимавшей прежде большую часть его времени.
На его счастье, в это самое
тяжелое для него по причине неудачи его
книги время, на смену вопросов иноверцев, Американских друзей, самарского голода, выставки, спиритизма, стал Славянский вопрос, прежде только тлевшийся в обществе, и Сергей Иванович, и прежде бывший одним из возбудителей этого вопроса, весь отдался ему.
В эти горькие,
тяжелые минуты развертывал он
книгу и читал жития страдальцев и тружеников, воспитывавших дух свой быть превыше страданий и несчастий.
Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на бумагу пережитое и прочитанное — материал своей будущей
книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком
тяжелым, он заменил его другим...
Вспоминались слова Макарова о «не
тяжелом, но губительном владычестве женщины» и вычитанная у князя Щербатова в
книге «О повреждении нравов» фраза: «Жены имеют более склонности к самовластию, нежели мужчины».
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с
книгой в руках, тень ее казалась
тяжелей и гуще, чем тени всех других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Говоря, он смотрел в потолок и не видел, что делает Дмитрий; два
тяжелых хлопка заставили его вздрогнуть и привскочить на кровати. Хлопал брат
книгой по ладони, стоя среди комнаты в твердой позе Кутузова. Чужим голосом, заикаясь, он сказал...
После
тяжелой, жаркой сырости улиц было очень приятно ходить в прохладе пустынных зал. Живопись не очень интересовала Самгина. Он смотрел на посещение музеев и выставок как на обязанность культурного человека, — обязанность, которая дает темы для бесед. Картины он обычно читал, как
книги, и сам видел, что это обесцвечивает их.
В отделение, где сидел Самгин, тяжело втиснулся большой человек с
тяжелым, черным чемоданом в одной руке, связкой
книг в другой и двумя связками на груди, в ремнях, перекинутых за шею. Покрякивая, он взвалил чемодан на сетку, положил туда же и две связки, а третья рассыпалась, и две
книги в переплетах упали на колени маленького заики.
Если оказывалась
книга в богатом переплете лежащею на диване, на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее на полку; если западал слишком вольный луч солнца и играл на хрустале, на зеркале, на серебре, — Анна Васильевна находила, что глазам больно, молча указывала человеку пальцем на портьеру, и
тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала свет.
В сдержанном выражении лиц, в уверенных взглядах Надежда Васильевна, как по
книге, читала совершавшуюся перед ней
тяжелую борьбу.
Но это
книга во многих отношениях
тяжелая и унылая.
Уговоры матери тоже не производили никакого действия, как наговоры и нашептывания разных старушек, которых подсылала Анфуса Гавриловна. Был даже выписан из скитов старец Анфим, который отчитывал Серафиму по какой-то старинной
книге, но и это не помогло. Болезнь шла своим чередом. Она растолстела, опухла и ходила по дому, как тень. На нее было страшно смотреть, особенно по утрам, когда ломало
тяжелое похмелье.
Для Васи эти шесть недель были
тяжелым испытанием, но он покорился своей участи с удивившим Таисью спокойствием и только попросил почитать какую-нибудь
книгу.
…Спасибо тебе за полновесные
книги: этим ты не мне одному доставил удовольствие — все мы будем читать и тебя благодарить. Не отрадные вести ты мне сообщаешь о нашей новой современности — она бледна чересчур, и только одна вера в судьбу России может поспорить с теперешнею
тяжелою думою. Исхода покамест не вижу, может быть оттого, что слишком далеко живу. Вообще тоскливо об этом говорить, да и что говорить, надобно говорить не на бумаге.
Далее, в углублении комнаты, стояли мягкий полукруглый диван и несколько таких же мягких кресел, обитых зеленым трипом. Перед диваном стоял небольшой ореховый столик с двумя свечами. К стене, выходившей к спальне Рациборского, примыкала длинная оттоманка, на которой свободно могли улечься два человека, ноги к ногам. У четвертой стены, прямо против дивана и орехового столика, были два шкафа с
книгами и между ними опять
тяжелая занавеска из зеленого сукна, ходившая на кольцах по медной проволоке.
Она проснулась, охваченная дрожью. Как будто чья-то шершавая,
тяжелая рука схватила сердце ее и, зло играя, тихонько жмет его. Настойчиво гудел призыв на работу, она определила, что это уже второй. В комнате беспорядочно валялись
книги, одежда, — все было сдвинуто, разворочено, пол затоптан.
Офицер быстро хватал
книги тонкими пальцами белой руки, перелистывал их, встряхивал и ловким движением кисти отбрасывал в сторону. Порою
книга мягко шлепалась на пол. Все молчали, было слышно
тяжелое сопение вспотевших жандармов, звякали шпоры, иногда раздавался негромкий вопрос...
Я открыл
тяжелую, скрипучую, непрозрачную дверь — и мы в мрачном, беспорядочном помещении (это называлось у них «квартира»). Тот самый, странный, «королевский» музыкальный инструмент — и дикая, неорганизованная, сумасшедшая, как тогдашняя музыка, пестрота красок и форм. Белая плоскость вверху; темно-синие стены; красные, зеленые, оранжевые переплеты древних
книг; желтая бронза — канделябры, статуя Будды; исковерканные эпилепсией, не укладывающиеся ни в какие уравнения линии мебели.
Не поверил я, что закройщица знает, как смеются над нею, и тотчас решил сказать ей об этом. Выследив, когда ее кухарка пошла в погреб, я вбежал по черной лестнице в квартиру маленькой женщины, сунулся в кухню — там было пусто, вошел в комнаты — закройщица сидела у стола, в одной руке у нее
тяжелая золоченая чашка, в другой — раскрытая
книга; она испугалась, прижала
книгу к груди и стала негромко кричать...
Незаметно для себя я привык читать и брал
книгу с удовольствием; то, о чем рассказывали
книги, приятно отличалось от жизни, — она становилась все
тяжелее.
Закрыл
книгу, потом осторожно открыл её с первой страницы и, облокотясь на стол, углубился в чтение; читал долго, пока не зарябило в глазах, а когда поднял от стола голову — в комнате было светло, и деревья в саду стояли, уже сбросив
тяжёлые уборы ночи.
Едем долго ли, коротко ли, приезжаем куда-то и идем по коридорам и переходам. Вот и комната большая, не то казенная, не то общежитейская… На окнах
тяжелые занавески, посредине круглый стол, покрытый зеленым сукном, на столе лампа с резным матовым шаром и несколько кипсеков; этажерка с
книгами законов, и в глубине диван.
Но скорбь и чувство, похожее на зависть, мешают ему быть равнодушным. Это, должно быть, от утомления.
Тяжелая голова склоняется к
книге, он кладет под лицо руки, чтобы мягче было, и думает...
Ехать куда-то, неизвестно зачем, без
книг, без Дарьюшки, без пива, резко нарушить порядок жизни, установившийся за двадцать лет, — такая идея в первую минуту показалась ему дикою и фантастическою. Но он вспомнил разговор, бывший в управе, и
тяжелое настроение, какое он испытал, возвращаясь из управы домой, и мысль уехать ненадолго из города, где глупые люди считают его сумасшедшим, улыбнулась ему.
Астров. Я сегодня ничего не ел, только пил. У вашего отца
тяжелый характер. (Достает из буфета бутылку.) Можно? (Выпивает рюмку.) Здесь никого нет, и можно говорить прямо. Знаете, мне кажется, что в вашем доме я не выжил бы одного месяца, задохнулся бы в этом воздухе… Ваш отец, который весь ушел в свою подагру и в
книги, дядя Ваня со своею хандрой, ваша бабушка, наконец, ваша мачеха…
Когда Зинаида Федоровна по ночам, поджидая своего Жоржа, неподвижно глядела в
книгу, не перелистывая страниц, или когда вздрагивала и бледнела оттого, что через комнату проходила Поля, я страдал вместе с нею, и мне приходило в голову — разрезать поскорее этот
тяжелый нарыв, сделать поскорее так, чтобы она узнала все то, что говорилось здесь в четверги за ужином, но — как это сделать?
Чаще всего Яков Тарасович читал
книгу Иова. Надевши на свой большой, хищный нос очки в
тяжелой серебряной оправе, он обводил глазами слушателей — все ли на местах?
Успех
книги г. Устрялова доказывает, что публика наша умеет отличить массу, — хотя бы и очень
тяжелую, — свежих, живых сведений от столь же
тяжелой массы ненужных цитат и схоластических тонкостей.
— Особенно — эти! Эх, если б я мог написать
книгу! Но — не гожусь на это, — мысли у меня
тяжелые, нескладные.
Мне стало казаться, что я всегда замечал одно и то же. Людям нравятся интересные рассказы только потому, что позволяют им забыть на час времени
тяжелую, но привычную жизнь. Чем больше «выдумки» в рассказе, тем жаднее слушают его. Наиболее интересна та
книга, в которой много красивой «выдумки». Кратко говоря — я плавал в чадном тумане.
Коновалов скрипел зубами, и его голубые глаза сверкали, как угли. Он навалился на меня сзади и тоже не отрывал глаз от
книги. Его дыхание шумело над моим ухом и сдувало мне волосы с головы на глаза. Я встряхивал головой для того, чтобы отбросить их. Коновалов увидал это и положил мне на голову свою
тяжелую ладонь.
Среди неё стоял
тяжёлый и неуклюжий письменный стол, перед ним дубовое кресло, у одной из стен, почти во всю длину её, развалился широкий турецкий диван, у другой — фисгармония и два шкапа с
книгами.
Не спал и молодой человек. Лежа под открытым окном — это было его любимое место, — заложив руки за голову, он задумчиво следил за читавшим. Когда бродяга углублялся в
книгу и лицо его становилось спокойнее, на лице молодого человека тоже выступало спокойное удовлетворение, когда же лоб бродяги сводился морщинами и глаза мутились от налегавшего на его мысли тумана, молодой человек беспокоился, приподымался с подушки, как будто порываясь вмешаться в
тяжелую работу.
— Я тогда к нему иду, — начала она через минуту, переводя дух. — Иной раз он просто своими словами меня заговаривает, другой раз берет свою
книгу, самую большую, и читает надо мной. Он все грозное, суровое такое читает! Я не знаю, что, и понимаю не всякое слово; но меня берет страх, и когда я вслушиваюсь в его голос, то словно это не он говорит, а кто-то другой, недобрый, кого ничем не умягчишь, ничем не замолишь, и тяжело-тяжело станет на сердце, горит оно…
Тяжелей, чем когда начиналась тоска!
А Макар продолжал: у них все записано в
книге… Пусть же они поищут: когда он испытал от кого-нибудь ласку, привет или радость? Где его дети? Когда они умирали, ему было горько и тяжело, а когда вырастали, то уходили от него, чтобы в одиночку биться с
тяжелою нуждой. И он состарился один со своей второю старухой и видел, как его оставляют силы и подходит злая, бесприютная дряхлость. Они стояли одинокие, как стоят в степи две сиротливые елки, которых бьют отовсюду жестокие метели.
Учитель подошёл к полке и стал рассматривать
книги на ней, точно желая убедиться, — те ли это
книги, которые стояли тут до приезда гостя? Обоим им было неловко, и оба они это чувствовали, отчего молчание становилось всё
тяжелее…
Я попытался приподнять только край
тяжелой завесы, скрывающей нас от Европы, я указал только на теоретические стремления, на отдаленные надежды, на органические элементы будущего развития; а между тем моя
книга, о которой вы выразились так лестно, произвела в России неблагоприятное впечатление.
По одной стене кабинета, через шкапы с
книгами, тянулась широкая полоса света; вместе с
тяжелым, спертым запахом карболки и эфира этот свет шел из слегка отворенной двери, ведущей из кабинета в спальню…
Шли через кабинет князя, с эспантонами, палашами, кривыми саблями, с броней царских воевод, со шлемами кавалергардов, с портретами последних императоров, с пищалями, мушкетами, шпагами, дагерротипами и пожелтевшими фотографиями — группами кавалергардского, где служили старшие Тугай-Беги, и конного, где служили младшие, со снимками скаковых лошадей тугай-беговских конюшен, со шкафами, полными
тяжелых старых
книг.
С плеч упало
тяжелое бремя,
Написал я четыре главы.
«Почему же не новое время,
А недавнее выбрали вы? —
Замечает читатель, живущий
Где-нибудь в захолустной дали. —
Сцены, очерки жизни текущей
Мы бы с большей охотой прочли.
Ваши
книги расходятся худо!
А зачем же вчерашнее блюдо,
Вместо свежего, ставить на стол?
Чем в прошедшем упорно копаться,
Не гораздо ли лучше касаться
Новых язв, народившихся зол...
Обительские заботы, чтение душеполезных
книг, непрестанные молитвы,
тяжелые труды и богомыслие давно водворили в душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости, все былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее памяти о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный и литейный на вечное поминовение.
— Я училась… Вы знаете? Убитые грозой и на войне и умершие от
тяжелых родов попадают в рай… Этого нигде не написано в
книгах, но это верно. Мать моя теперь в раю. Мне кажется, что и меня убьет гроза когда-нибудь и что и я буду в раю… Вы образованный человек?
Когда я в первый раз приступил к изучению теоретического акушерства, я, раскрыв
книгу, просидел за нею всю ночь напролет; я не мог от нее оторваться; подобный
тяжелому, горячечному кошмару, развертывался передо мною «нормальный», «физиологический» процесс родов.
Теперь, казалось ей, был отыскан хоть призрак какого-нибудь дела:
книга все же представляла некоторое отвлечение oт
тяжелых дум и гнетущего чувства.
Все из
книг узнал и все воочию видел Герасим, обо всем горячий искатель истины сто раз передумал, а правой спасительной веры так-таки и не нашел. Везде заблужденье, всюду антихрист… И запала ему на душу
тяжелая дума: «Нет, видно, больше истинной веры, все, видно, растлено прелестью врага Божия. Покинул свой мир Господь вседержитель, предал его во власть сатаны…» И в душевном отчаянье, в злобе и ненависти покинул он странство…
Мягкие диваны кругом трех стен, два шкафа с
книгами; большой письменный стол, покрытый зеленым сукном с кистями по углам, хорошие шторы на окнах,
тяжелые занавесы на дверях.
Потянулись
тяжелые дни одиночества. Я тосковала по Нине, мало ела, мало говорила, но зато с невыразимым рвением принялась за
книги. В них я хотела потопить мое горе… Два оставшихся экзамена были довольно легкими, но мне было чрезвычайно трудно сосредоточиться для подготовки. Глубокая тоска — последствие бурного душевного потрясения — мешала мне учиться. Частые слезы туманили взор, устремленный на
книгу, и не давали читать.
И я помню его брата Евгения. Блестящим молодым ученым он приезжал к Маше; его
книга «Мир в аспекте трагической красоты» сильно нашумела; в ней через край била напряженно-радостная любовь к жизни. Сам он держался самоуверенно-важно и высокомерно, а в глаза его было тяжело смотреть — медленно двигающиеся, странно-светлые, как будто пустые — холодною,
тяжелою пустотою. Два года назад он скоропостижно умер… Отравился, оказывается.
Массивный библиотечный шкаф, наполненный
книгами, и
тяжелые портьеры на дверях и окнах дополняли убранство этого делового хозяйского уголка.