Неточные совпадения
— Извините меня,
доктор, но это право ни к чему не поведет. Вы у меня по
три раза то же самое спрашиваете.
— Я спрашивала
доктора: он сказал, что он не может жить больше
трех дней. Но разве они могут знать? Я всё-таки очень рада, что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Всё может быть, — прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она говорила о религии.
Элегантный слуга с бакенбардами, неоднократно жаловавшийся своим знакомым на слабость своих нерв, так испугался, увидав лежавшего на полу господина, что оставил его истекать кровью и убежал за помощью. Через час Варя, жена брата, приехала и с помощью
трех явившихся
докторов, за которыми она послала во все стороны и которые приехали в одно время, уложила раненого на постель и осталась у него ходить за ним.
Левину слышно было за дверью, как кашлял, ходил, мылся и что-то говорил
доктор. Прошло минуты
три; Левину казалось, что прошло больше часа. Он не мог более дожидаться.
Была влюблена в одного журналиста, в
трех славян, в Комисарова; в одного министра, одного
доктора, одного английского миссионера и в Каренина.
Посмотрите,
доктор: видите ли вы, на скале направо чернеются
три фигуры?
— Вот тут, через
три дома, — хлопотал он, — дом Козеля, немца, богатого… Он теперь, верно, пьяный, домой пробирался. Я его знаю… Он пьяница… Там у него семейство, жена, дети, дочь одна есть. Пока еще в больницу тащить, а тут, верно, в доме же
доктор есть! Я заплачу, заплачу!.. Все-таки уход будет свой, помогут сейчас, а то он умрет до больницы-то…
— Вы, впрочем, не конфузьтесь, — брякнул тот, — Родя пятый день уже болен и
три дня бредил, а теперь очнулся и даже ел с аппетитом. Это вот его
доктор сидит, только что его осмотрел, а я товарищ Родькин, тоже бывший студент, и теперь вот с ним нянчусь; так вы нас не считайте и не стесняйтесь, а продолжайте, что вам там надо.
Было в нем что-то устойчиво скучное, упрямое. Каждый раз, бывая у Марины, Самгин встречал его там, и это было не очень приятно, к тому же Самгин замечал, что англичанин выспрашивает его, точно
доктор — больного. Прожив в городе недели
три, Крэйтон исчез.
Клим первым вышел в столовую к чаю, в доме было тихо, все, очевидно, спали, только наверху, у Варавки, где жил
доктор Любомудров, кто-то возился. Через две-три минуты в столовую заглянула Варвара, уже одетая, причесанная.
— Все это — ненадолго, ненадолго, — сказал
доктор, разгоняя дым рукой. — Ну-ко, давай, поставим компресс. Боюсь, как левый глаз у него? Вы, Самгин, идите спать, а часа через два-три смените ее…
Доктора положили свой запрет на нетерпеливые желания. «Надо подождать, — говорили им, —
три месяца, четыре». Брачный алтарь ждал, а любовь увлекла их вперед.
Версилов,
доктор и Татьяна Павловна еще дня за
три уговорились всеми силами отвлекать маму от дурных предчувствий и опасений за Макара Ивановича, который был гораздо больнее и безнадежнее, чем я тогда подозревал.
Мы вошли к
доктору, в его маленький домик, имевший всего комнаты три-четыре, но очень уютный и чисто убранный. Хозяин предложил нам капского вина и сигар. У него была небольшая коллекция предметов натуральной истории.
— Я советовал бы вам ежедневно проводить непременно два-три часа на воздухе, — говорил
доктор.
Председатель, отставной чиновник Феонов, — сутяга и приказная строка, каких свет не производил; два члена еще лучше: один — доктор-акушер семидесяти восьми лет, а другой — из проворовавшихся становых приставов, отсидевший в остроге
три года…
Третью неделю проводил
доктор у постели больной, переживая шаг за шагом все фазисы болезни. Он сам теперь походил на больного: лицо осунулось, глаза ввалились, кожа потемнела. В течение первых двух недель
доктор не спал и
трех ночей.
Это был тот кризис, которого с замирающим сердцем ждал
доктор три недели. Утром рано, когда Зося заснула в первый раз за все время своей болезни спокойным сном выздоравливающего человека, он, пошатываясь, вошел в кабинет Ляховского.
Но особенно усматривал
доктор эту манию в том, что подсудимый даже не может и говорить о тех
трех тысячах рублей, в которых считает себя обманутым, без какого-то необычайного раздражения, тогда как обо всех других неудачах и обидах своих говорит и вспоминает довольно легко.
Кстати, уже всем почти было известно в городе, что приезжий знаменитый врач в какие-нибудь два-три дня своего у нас пребывания позволил себе несколько чрезвычайно обидных отзывов насчет дарований
доктора Герценштубе.
— Длинный припадок такой-с, чрезвычайно длинный-с. Несколько часов-с али, пожалуй, день и другой продолжается-с. Раз со мной продолжалось это дня
три, упал я с чердака тогда. Перестанет бить, а потом зачнет опять; и я все
три дня не мог в разум войти. За Герценштубе, за здешним
доктором, тогда Федор Павлович посылали-с, так тот льду к темени прикладывал да еще одно средство употребил… Помереть бы мог-с.
— Это мы втроем дали
три тысячи, я, брат Иван и Катерина Ивановна, а
доктора из Москвы выписала за две тысячи уж она сама. Адвокат Фетюкович больше бы взял, да дело это получило огласку по всей России, во всех газетах и журналах о нем говорят, Фетюкович и согласился больше для славы приехать, потому что слишком уж знаменитое дело стало. Я его вчера видел.
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес мое первое слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые двадцать
три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти двадцать
три года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого
доктора Герценштубе.
Но уже
доктор входил — важная фигура в медвежьей шубе, с длинными темными бакенбардами и с глянцевито выбритым подбородком. Ступив через порог, он вдруг остановился, как бы опешив: ему, верно, показалось, что он не туда зашел: «Что это? Где я?» — пробормотал он, не скидая с плеч шубы и не снимая котиковой фуражки с котиковым же козырьком с своей головы. Толпа, бедность комнаты, развешанное в углу на веревке белье сбили его с толку. Штабс-капитан согнулся перед ним в
три погибели.
Катя начинает лечиться, и старик совершенно успокоивается, потому что
доктор не находит ничего опасного, а так только, слабость, некоторое изнурение, и очень основательно доказывает утомительность образа жизни, какой вела Катерина Васильевна в эту зиму — каждый день, вечер до двух, до
трех часов, а часто и до пяти.
Ему казалось, что стоило Устеньке подняться, как все мириады частиц Бубнова бросятся на него и он растворится в них, как крупинка соли, брошенная в стакан воды. Эта сцена закончилась глубоким обмороком. Очнувшись,
доктор ничего не помнил. И это мучило его еще больше. Он
тер себе лоб, умоляюще смотрел на ухаживавшую за ним Устеньку и мучился, как приговоренный к смерти.
Целых
три дня продолжались эти галлюцинации, и
доктор освобождался от них, только уходя из дому. Но роковая мысль и тут не оставляла его. Сидя в редакции «Запольского курьера»,
доктор чувствовал, что он стоит сейчас за дверью и что маленькие частицы его постепенно насыщают воздух. Конечно, другие этого не замечали, потому что были лишены внутреннего зрения и потому что не были Бубновыми. Холодный ужас охватывал
доктора, он весь трясся, бледнел и делался страшным.
— Тараса Семеныча вы знаете? А это два купца Ивановых…
три купца Поповых… старший городской врач Кацман, а это его помощник,
доктор медицины Кочетов… член управы Голяшкин.
Странно, что все эти переговоры и пересуды не доходили только до самого Полуянова. Он, заручившись благодарностью Шахмы, вел теперь сильную игру в клубе. На беду, ему везло счастье, как никогда. Игра шла в клубе в двух комнатах старинного мезонина. Полуянов заложил сам банк в
три тысячи и метал. Понтировали Стабровский, Ечкин, Огибенин и Шахма. В числе публики находились Мышников и
доктор Кочетов. Игра шла крупная, и Полуянов загребал куши один за другим.
Доктор вдруг замолчал, нахмурился и быстро начал прощаться. Мисс Дудль, знавшая его семейную обстановку, пожалела
доктора, которого, может быть, ждет дома неприятная семейная сцена за лишние полчаса, проведенные у постели больной. Но
доктор не пошел домой, а бесцельно бродил по городу часа
три, пока не очутился у новой вальцовой мельницы Луковникова.
Как быстро идет время, нет — летит. Давно ли, кажется,
доктор Кочетов женился на Прасковье Ивановне, а уж прошло больше
трех лет.
— Нет, покамест одно только рассуждение, следующее: вот мне остается теперь месяца два-три жить, может, четыре; но, например, когда будет оставаться всего только два месяца, и если б я страшно захотел сделать одно доброе дело, которое бы потребовало работы, беготни и хлопот, вот вроде дела нашего
доктора, то в таком случае я ведь должен бы был отказаться от этого дела за недостатком остающегося мне времени и приискивать другое «доброе дело», помельче, и которое в моих средствах (если уж так будет разбирать меня на добрые дела).
Тогда он взял с собою сына и целых
три года проскитался по России от одного
доктора к другому, беспрестанно переезжая из города в город и приводя в отчаяние врачей, сына, прислугу своим малодушием и нетерпением.
Прошло некоторое время. Бахаревы переехали на собственную квартиру; Лиза еще побывала раза
три у маркизы;
доктор досконально разузнал, как совершилось это знакомство, и тоже наведывался.
— Вы знаете, мне все равно, что трефное, что кошерное. Я не признаю никакой разницы. Но что я могу поделать с моим желудком! На этих станциях черт знает какой гадостью иногда накормят. Заплатишь каких-нибудь три-четыре рубля, а потом на
докторов пролечишь сто рублей. Вот, может быть, ты, Сарочка, — обращался он к жене, — может быть, сойдешь на станцию скушать что-нибудь? Или я тебе пришлю сюда?
Доктор три раза в день бывает у нее, и было уже несколько консультаций.
— А это штука еще лучше! — произнес
доктор как бы про себя и потом снова задиктовал: — Правое ухо до половины оторвано; на шее —
три пятна с явными признаками подтеков крови; на груди переломлено и вогнуто вниз два ребра; повреждены легкие и сердце. Внутренности и вскрывать нечего. Смерть прямо от этого и последовала, — видите все это?
Но меня уже осенила другая мысль. Я умолил
доктора остаться с Наташей еще на два или на
три часа и взял с него слово не уходить от нее ни на одну минуту. Он дал мне слово, и я побежал домой.
Дымцевич и Буйко были, конечно, согласны с ним, потому что хотя были бы не прочь получать пятнадцать тысяч годовых, но лишаться своих
трех тысяч тоже не желали.
Доктор протестовал против такого решения, потому что уж если начинать дело, так нужно вести открытую игру.
— Черт знает, насколько удобно вам теперь взяться за это! — нерешительно сказал
доктор и вынул часы. — Теперь одиннадцать сорок
три, — поезд в два пять, дорога туда — пять пятнадцать. Вы приедете вечером, но недостаточно поздно. И не в этом дело…
Помню, я приехал в Париж сейчас после тяжелой болезни и все еще больной… и вдруг чудодейственно воспрянул. Ходил с утра до вечера по бульварам и улицам, одолевал довольно крутые подъемы — и не знал усталости. Мало того: иду однажды по бульвару и встречаю русского
доктора Г., о котором мне было известно, что он в последнем градусе чахотки (и, действительно, месяца
три спустя он умер в Ницце). Разумеется, удивляюсь.
Может быть,
доктору и пристала эта булава, с которой он от нечего делать прогуливается пешком и по целым часам просиживает у больных, утешает их и часто в лице своем соединяет две-три роли: медика, практического философа, друга дома и т. п.
— В двадцати верстах от берега Ледовитого моря, — рассказывали Гарбер и Шютце, — при впадении западного рукава Лены, была метеорологическая русская станция Сагастир, где по временам жили
доктор Бунге и астроном Вагнер, с двумя казаками и
тремя солдатами, для метеорологических наблюдений.
Все
три наши
доктора дали мнение, что и за
три дня пред сим больной мог уже быть как в бреду и хотя и владел, по-видимому, сознанием и хитростию, но уже не здравым рассудком и волей, что, впрочем, подтверждалось и фактами.
Затем в толпе молодых дам и полураспущенных молодых людей, составлявших обычную свиту Юлии Михайловны и между которыми эта распущенность принималась за веселость, а грошовый цинизм за ум, я заметил два-три новых лица: какого-то заезжего, очень юлившего поляка, какого-то немца-доктора, здорового старика, громко и с наслаждением смеявшегося поминутно собственным своим вицам, и, наконец, какого-то очень молодого князька из Петербурга, автоматической фигуры, с осанкой государственного человека и в ужасно длинных воротничках.
Пожалев, что при господских домах перевелись шуты, он задумал, за отсутствием оных, сам лечить Егора Егорыча смехом, ради чего стал при всяком удобном случае рассказывать разные забавные анекдоты, обнаруживая при этом замечательный юмор; но, к удивлению своему,
доктор видел, что ни Егор Егорыч, ни Сусанна Николаевна, ни gnadige Frau не улыбались даже; может быть, это происходило оттого, что эти
три лица, при всем их уме, до тупости не понимали смешного!
В кофейной Печкина вечером собралось обычное общество: Максинька, гордо восседавший несколько вдали от прочих на диване, идущем по
трем стенам; отставной
доктор Сливцов, выгнанный из службы за то, что обыграл на бильярде два кавалерийских полка, и продолжавший затем свою профессию в Москве: в настоящем случае он играл с надсмотрщиком гражданской палаты, чиновником еще не старым, который, получив сию духовную должность, не преминул каждодневно ходить в кофейную, чтобы придать себе, как он полагал, более светское воспитание; затем на том же диване сидел франтоватый господин, весьма мизерной наружности, но из аристократов, так как носил звание камер-юнкера, и по поводу этого камер-юнкерства рассказывалось, что когда он был облечен в это придворное звание и явился на выход при приезде императора Николая Павловича в Москву, то государь, взглянув на него, сказал с оттенком неудовольствия генерал-губернатору: «Как тебе не совестно завертывать таких червяков, как в какие-нибудь коконы, в камер-юнкерский мундир!» Вместе с этим господином приехал в кофейную также и знакомый нам молодой гегелианец, который наконец стал уж укрываться и спасаться от m-lle Блохи по трактирам.
О пище, впрочем, из моих приезжих никто не думал, и все намерены были ограничиться чаем, кофеем и привезенною из Кузьмищева телятиной, за исключением однако
доктора, который, сообразив, что город стоит на довольно большой и, вероятно, многорыбной реке, сейчас же отправился в соседний трактирчик, выпил там рюмки
три водочки и заказал себе селяночку из стерляди, которую и съел с величайшим наслаждением.
Прямо из трактира он отправился в театр, где, как нарочно, наскочил на Каратыгина [Каратыгин Василий Андреевич (1802—1853) — трагик, актер Александринского театра.] в роли Прокопа Ляпунова [Ляпунов Прокопий Петрович (ум. в 1611 г.) — сподвижник Болотникова в крестьянском восстании начала XVII века, в дальнейшем изменивший ему.], который в продолжение всей пьесы говорил в духе патриотического настроения Сверстова и, между прочим, восклицал стоявшему перед ним кичливо Делагарди: «Да знает ли ваш пресловутый Запад, что если Русь поднимется, так вам почудится седое море!?» Ну, попадись в это время
доктору его gnadige Frau с своим постоянно антирусским направлением, я не знаю, что бы он сделал, и не ручаюсь даже, чтобы при этом не произошло сцены самого бурного свойства, тем более, что за палкинским обедом Сверстов выпил не
три обычные рюмочки, а около десяточка.
— Видите… — начала она что-то такое плести. — Людмиле делают ванны, но тогда только, когда приказывает
доктор, а ездит он очень неаккуратно, — иногда через день, через два и через
три дня, и если вы приедете, а Людмиле будет назначена ванна, то в этакой маленькой квартирке… понимаете?..