Неточные совпадения
С своей супругою дородной
Приехал
толстый Пустяков;
Гвоздин, хозяин превосходный,
Владелец нищих мужиков;
Скотинины, чета седая,
С
детьми всех возрастов, считая
От тридцати до двух годов;
Уездный франтик Петушков,
Мой брат двоюродный, Буянов,
В пуху, в картузе с козырьком
(Как вам, конечно, он знаком),
И отставной советник Флянов,
Тяжелый сплетник, старый плут,
Обжора, взяточник и шут.
Пока он рассказывал, Самгин присмотрелся и увидал, что по деревне двигается на околицу к запасному магазину густая толпа мужиков, баб,
детей, — двигается не очень шумно, а с каким-то урчащим гулом; впереди шагал небольшой, широкоплечий мужик с
толстым пучком веревки на плече.
А нянька Евгения, круглая и
толстая, точно бочка, кричала, когда
дети слишком шалили...
Роженица выздоравливала медленно,
ребенок был слаб; опасаясь, что он не выживет,
толстая, но всегда больная мать Веры Петровны торопила окрестить его; окрестили, и Самгин, виновато улыбаясь, сказал...
Он задумчиво стоял в церкви, смотрел на вибрацию воздуха от теплящихся свеч и на небольшую кучку провожатых: впереди всех стоял какой-то
толстый, высокий господин, родственник, и равнодушно нюхал табак. Рядом с ним виднелось расплывшееся и раскрасневшееся от слез лицо тетки, там кучка
детей и несколько убогих старух.
— Mнe Мика говорил, что вы заняты в тюрьмах. Я очень понимаю это, — говорила она Нехлюдову. — Мика (это был ее
толстый муж, Масленников) может иметь другие недостатки, но вы знаете, как он добр. Все эти несчастные заключенные — его
дети. Он иначе не смотрят на них. Il est d’une bonté [Он так добр…]…
Жил ты у великороссийского помещика Гура Крупяникова, учил его
детей, Фофу и Зёзю, русской грамоте, географии и истории, терпеливо сносил тяжелые шутки самого Гура, грубые любезности дворецкого, пошлые шалости злых мальчишек, не без горькой улыбки, но и без ропота исполнял прихотливые требования скучающей барыни; зато, бывало, как ты отдыхал, как ты блаженствовал вечером, после ужина, когда отделавшись, наконец, от всех обязанностей и занятий, ты садился перед окном, задумчиво закуривал трубку или с жадностью перелистывал изуродованный и засаленный нумер
толстого журнала, занесенный из города землемером, таким же бездомным горемыкою, как ты!
Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких,
толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И эти больные
дети без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу.
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то
толстые женщины в ярких платьях и человек шесть
детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
Они прибежали в контору. Через темный коридор Вася провел свою приятельницу к лестнице наверх, где помещался заводский архив. Нюрочка здесь никогда не бывала и остановилась в нерешительности, но Вася уже тащил ее за руку по лестнице вверх.
Дети прошли какой-то темный коридор, где стояла поломанная мебель, и очутились, наконец, в большой низкой комнате, уставленной по стенам шкафами с связками бумаг. Все здесь было покрыто
толстым слоем пыли, как и следует быть настоящему архиву.
Первая из этих привычек была усвоена
ребенком вследствие неловкости, ощущенной им в новой куртке из
толстого сукна, с натирающим докрасна воротником, а вторая получена от беспрерывного опасения ежеминутных колотушек, затрещин, взвошек, взъефантуливанья и пришпандориванья.
И все эти Генриетты Лошади, Катьки
Толстые, Лельки Хорьки и другие женщины, всегда наивные и глупые, часто трогательные и забавные, в большинстве случаев обманутые и исковерканные
дети, разошлись в большом городе, рассосались в нем. Из них народился новый слой общества слой гулящих уличных проституток-одиночек. И об их жизни, такой же жалкой и нелепой, но окрашенной другими интересами и обычаями, расскажет когда-нибудь автор этой повести, которую он все-таки посвящает юношеству и матерям.
Он, конечно, умер; но от одной из кузин его (теперь за одним булочником здесь, в Петербурге), страстно влюбленной в него прежде и продолжавшей любить его лет пятнадцать сряду, несмотря на
толстого фатера-булочника, с которым невзначай прижила восьмерых
детей, — от этой-то кузины, говорю, я и успел, через посредство разных многословных маневров, узнать важную вещь: Генрих писал по-немецкому обыкновению письма и дневники, а перед смертью прислал ей кой-какие свои бумаги.
Он походил на свою сестру: особенно глаза ее напоминали. Мне было и приятно ему услуживать, и в то же время та же ноющая грусть тихо грызла мне сердце. «Теперь уж я точно
ребенок, — думал я, — а вчера…» Я вспомнил, где я накануне уронил ножик, и отыскал его. Кадет выпросил его у меня, сорвал
толстый стебель зори, [Зоря — растение с
толстым, дудчатым стеблем.] вырезал из него дудку и принялся свистать. Отелло посвистал тоже.
И вспоминался первый острог, и как он вышел, и вспоминал
толстого дворника, жену извозчика,
детей и потом опять вспоминал ее.
— Усладите вперед сердце ваше добротой и милостию и потом уже приходите жаловаться на родных
детей, кость от костей своих, вот что, должно полагать, означает эмблема сия, — тихо, но самодовольно проговорил
толстый, но обнесенный чаем монах от монастыря, в припадке раздраженного самолюбия взяв на себя толкование.
— И пресмешной же тут был один хохол, братцы, — прибавил он вдруг, бросая Кобылина и обращаясь ко всем вообще. — Рассказывал, как его в суде порешили и как он с судом разговаривал, а сам заливается-плачет;
дети, говорит, у него остались, жена. Сам матерой такой, седой,
толстый. «Я ему, говорит, бачу: ни! А вин, бисов сын, всё пишет, всё пишет. Ну, бачу соби, да щоб ты здох, а я б подывився! А вин всё пишет, всё пишет, да як писне!.. Тут и пропала моя голова!» Дай-ка, Вася, ниточку; гнилые каторжные.
Бабушка с утра до вечера занята хозяйством вместе с Тюфяевым, угрюмо немым, и
толстой, косоглазой горничной; няньки у
ребенка не было, девочка жила почти беспризорно, целыми днями играя на крыльце или на куче бревен против него.
У постоялки только что начался урок, но
дети выбежали на двор и закружились в пыли вместе со стружками и опавшим листом; маленькая, белая как пушинка, Люба, придерживая платье сжатыми коленями, хлопала в ладоши, глядя, как бесятся Боря и
толстый Хряпов: схватившись за руки, они во всю силу топали ногами о землю и, красные с натуги, орали в лицо друг другу...
Хворал он долго, и всё время за ним ухаживала Марья Ревякина, посменно с Лукерьей, вдовой, дочерью Кулугурова. Муж её, бондарь, умер, опившись на свадьбе у Толоконниковых, а ей село бельмо на глаз, и, потеряв надежду выйти замуж вторично, она ходила по домам, присматривая за больными и
детьми, помогая по хозяйству, — в городе её звали Луша-домовница. Была она женщина
толстая, добрая, черноволосая и очень любила выпить, а выпив — весело смеялась и рассказывала всегда об одном: о людской скупости.
«Вот лечь бы и заснуть, — думал он, — и забыть о жене, о голодных
детях, о больной Машутке». Просунув руку под жилет, Мерцалов нащупал довольно
толстую веревку, служившую ему поясом. Мысль о самоубийстве совершенно ясно встала в его голове. Но он не ужаснулся этой мысли, ни на мгновение не содрогнулся перед мраком неизвестного.
Отстаньте, сукины
дети! что я за Гришка? — как! 50 лет, борода седая, брюхо
толстое! нет, брат! молод еще надо мною шутки шутить. Я давно не читывал и худо разбираю, а тут уж разберу, как дело до петли доходит. (Читает по складам.) «А лет е-му от-ро-ду… 20». — Что, брат? где тут 50? видишь? 20.
Молчаливый и настойчивый в своих детских желаниях, он по целым дням возился с игрушками вместе с дочерью Маякина — Любой, под безмолвным надзором одной из родственниц, рябой и
толстой старой девы, которую почему-то звали Бузя, — существо чем-то испуганное, даже с
детьми она говорила вполголоса, односложными словами.
Нет! они гордятся сими драгоценными развалинами; они глядят на них с тем же почтением, с тою же любовию, с какою добрые
дети смотрят на заросший травою могильный памятник своих родителей; а мы…» Тут господин антикварий, вероятно бы, замолчал, не находя слов для выражения своего душевного негодования; а мы, вместо ответа, пропели бы ему забавные куплеты насчет русской старины и, посматривая на какой-нибудь прелестный домик с цельными стеклами, построенный на самом том месте, где некогда стояли неуклюжие терема и
толстые стены с зубцами, заговорили бы в один голос: «Как это мило!..
Узнали наконец одну капитальную вещь, именно: что князем овладела какая-то неизвестная Степанида Матвеевна, бог знает какая женщина, приехавшая с ним из Петербурга, пожилая и
толстая, которая ходит в ситцевых платьях и с ключами в руках; что князь слушается ее во всем как
ребенок и не смеет ступить шагу без ее позволения; что она даже моет его своими руками; балует его, носит и тешит как
ребенка; что, наконец, она-то и отдаляет от него всех посетителей, и в особенности родственников, которые начали было понемногу заезжать в Духаново, для разведок.
Кажется, все последнее было несправедливо; хотя точно я имел очень
толстые коленки, но у
детей это часто бывает и проходит само собой.
И у каждого из
детей уже появилось свое любимое тихое местечко, недоступное и защищенное, как крепость; только у девочки Линочки ее крепости шли по низам, под кустами, а у мальчика Саши — по деревьям, на высоте, в уютных извивах
толстых ветвей.
В недостроенном, без крыши каменном флигельке, когда-то пугавшем
детей своими пустыми глазницами, Жегулев с полчаса отдыхал, — не мог тронуться с места от волнения. То всколыхнуло сердце до удушья, что увидел между
толстыми стволами свои окна — и свет в окнах, значит, дома, и резок острый свет: значит, не спущены занавески и можно смотреть. Так все близко, что невозможно подняться и сделать шаг: поднимается, а колена дрожат и подгибаются — сиди снова и жди!
Ах, как я завидую этим дикарям, этим
детям природы, которые не знают цивилизации!» Надо понимать, видите ли, что он когда-то, во времена о́ны, всей душой был предан цивилизации, служил ей, постиг ее насквозь, но она утомила, разочаровала, обманула его; он, видите ли, Фауст, второй
Толстой…
И неизвестная рука, неизвестный голос подал знак, не условный, но понятный всем, но для всех повелительный; это был бедный
ребенок одиннадцати лет не более, который, заграждая путь какой-то
толстой барыне, получил от нее удар в затылок и, громко заплакав, упал на землю… этого было довольно: толпа зашевелилась, зажужжала, двинулась — как будто она до сих пор ожидала только эту причину, этот незначущий предлог, чтобы наложить руки на свои жертвы, чтоб совершенно обнаружить свою ненависть!
Не то удивляясь, не то одобряя действия полиции, которая устроила все так хорошо, министр покачал головою и хмуро улыбнулся
толстыми темными губами; и с тою же улыбкой, покорно, не желая и в дальнейшем мешать полиции, быстро собрался и уехал ночевать в чей-то чужой гостеприимный дворец. Также увезены были из опасного дома, около которого соберутся завтра бомбометатели, его жена и двое
детей.
Тогда один из канцелярских, с
толстыми губами, с широкими плечами, с
толстым носом, глазами, глядевшими скоса и пьяна, с разодранными локтями, приближился к передней половине Ивана Никифоровича, сложил ему обе руки накрест, как
ребенку, и мигнул старому инвалиду, который уперся своим коленом в брюхо Ивана Никифоровича, и, несмотря на жалобные стоны, вытиснут он был в переднюю.
Мило, но далеко до
Толстого», или: «Прекрасная вещь, но „Отцы и
дети“ Тургенева лучше».
Остальные жители поголовно на берегу: старики, женщины,
дети, и оба
толстых трактирщика, и седой кофейщик Иван Адамович, и аптекарь, занятой человек, прибежавший впопыхах на минутку, и добродушный фельдшер Евсей Маркович, и оба местных доктора.
Хорьки живут по полям в норах и в них выводят
детей, числом от трех до четырех; вероятно, зимою земляные летние норы заносятся снегом, и тогда хорьки живут в снежных норах или под какими-нибудь строениями: мне случилось один раз найти постоянное, зимнее жилье хорька под
толстым стволом сломленного дерева; он пролезал под него сверху, в сквозное дупло.
Казалось, что такому напряжению радостно разъяренной силы ничто не может противостоять, она способна содеять чудеса на земле, может покрыть всю землю в одну ночь прекрасными дворцами и городами, как об этом говорят вещие сказки. Посмотрев минуту, две на труд людей, солнечный луч не одолел тяжкой
толщи облаков и утонул среди них, как
ребенок в море, а дождь превратился в ливень.
Эй ты, ваша милость, троскинский бурмистр, поди-ка, брат, сюда… — сказал он, обращаясь к необыкновенно
толстому, неуклюжему
ребенку лет пяти, сидевшему в углу под стенными часами и таскавшему по полу котенка, связанного веревочкою за задние ноги.
После обеда, в семь часов, в комнату его вошла Прасковья Федоровна, одетая как на вечер, с
толстыми, подтянутыми грудями и с следами пудры на лице. Она еще утром напоминала ему о поездке их в театр. Была приезжая Сарра Бернар, и у них была ложа, которую он настоял, чтоб они взяли. Теперь он забыл про это, и ее наряд оскорбил его. Но он скрыл свое оскорбление, когда вспомнил, что он сам настаивал, чтоб они достали ложу и ехали, потому что это для
детей воспитательное эстетическое наслаждение.
Здесь он является поочередно и
толстым генералом с одышкой, и полковым командиром, и штабс-капитаном Глазуновым, и фельдфебелем Тарасом Гавриловичем, и старухой хохлушкой, которая только что пришла из деревни и «восемнадцать лит москалив не бачила», и кривоногим, косым рядовым Твердохлебом, и плачущим
ребенком, и сердитой барыней с собачкой, и татарином Камафутдиновым, и целым батальоном солдат, и музыкой, и полковым врачом.
Толстая барыня. Вот такой мальчик и уж пьет. Я его сейчас же разбранила. И он благодарен был потом. Они —
дети, а
детям, я всегда говорила, нужна и любовь и строгость.
Правда, воздух был зноен, и все общество, старики, старухи и
дети, пошли гулять в тех же платьях, какие на них были, радуясь прохладе; правда, Наташа шла с открытой шеей и с голыми руками, в самых тоненьких башмачках; правда, было немного смешно смотреть на румяного, полного, пышущего здоровьем Шатова, который, ведя под руку девушку, в своем
толстом сюртуке и
толстых калошах, потел и пыхтел, походил на какого-то медведя, у которого вдобавок ко всему, торчали из ушей клочья хлопчатой бумаги…
На другой день утром Тит, Настасья и двое лакеев валялись в ногах у Марьи Валериановны, утирая слезы и умоляя ее спасти их. Столыгин велел им или привести барыню с сыном, или готовиться в смирительный дом и потом на поселение. Седой и
толстый Тит ревел, как
ребенок, приговаривая...
Какой-то мужичек с возом на раскатывающихся санишках, подергивая веревочными вожжами, торопливо сторонился, бегом шлепая промокнувшими лаптишками по оттаявшей дороге;
толстая, красная крестьянская баба с
ребенком за овчинной пазухой сидела на другом возу, погоняя концами вожжей белую шелохвостую клячонку.
Андрюшина хрестоматия была несомненно-толстая, ее распирало Багровым-внуком и Багровым-дедом, и лихорадящей матерью, дышащей прямо в грудь
ребенку, и всей безумной любовью этого
ребенка, и ведрами рыбы, ловимой дурашливым молодым отцом, и «Ты опять не спишь?» — Николенькой, и всеми теми гончими и борзыми, и всеми лирическими поэтами России.
Бывает часто, что в городах на пожарах остаются
дети в домах и их нельзя вытащить, потому что они от испуга спрячутся и молчат, а от дыма нельзя их рассмотреть. Для этого в Лондоне [Лондон — главный город у англичан. (Примеч. Л. Н.
Толстого.)] приучены собаки. Собаки эти живут с пожарными, и когда загорится дом, то пожарные посылают собак вытаскивать
детей. Одна такая собака в Лондоне спасла двенадцать
детей; ее звали Боб.
Он бывал на всех многолюдных ярмарках, куда внутренность России, состоящая из мамок,
детей, дочек и
толстых помещиков, наезжала веселиться бричками, таратайками, тарантасами и такими каретами, какие и во сне никому не снились.
Толстый, дородный, цветущий здоровьем и житейским довольством, Сергей Андреич сидел, развалившись в широких, покойных креслах, читая письма пароходных приказчиков, когда сказали ему о приходе Чапурина. Бросив недочитанные письма, резвым
ребенком толстяк кинулся навстречу дорогому гостю. Звонко, радостно целуя Патапа Максимыча, кричал он на весь дом...
Варька вскакивает и, оглядевшись, понимает, в чем дело: нет ни шоссе, ни Пелагеи, ни встречных, а стоит посреди комнатки одна только хозяйка, которая пришла покормить своего
ребенка. Пока
толстая, плечистая хозяйка кормит и унимает
ребенка, Варька стоит, глядит на нее и ждет, когда она кончит. А за окнами уже синеет воздух, тени и зеленое пятно на потолке заметно бледнеют. Скоро утро.
Толстой пишет: «Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только, чтобы не было
детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими, свежими от бога
детьми, — я бы выбрал последнее».
Это писано в 1902 году, когда
Толстой давно уже и окончательно утвердился в своем учении о смысле жизни в добре. «Святые, каких можно себе только вообразить», разумеется, всего полнее осуществили бы на земле тот «смысл добра», о котором мечтает
Толстой. Тем не менее он предпочитает грешное современное человечество, лишь бы существовали
дети. Очевидно, в
детях есть для
Толстого что-то такое, что выше самой невообразимой святости взрослого. Что же это?