Неточные совпадения
Потом,
статья… раскольники…
Не грешен, не живился я
С раскольников ничем.
По
счастью, нужды не было:
В моем приходе числится
Живущих в православии
Две трети прихожан.
А есть такие волости,
Где сплошь почти раскольники,
Так тут как быть попу?
На другой день поехали наперерез и, по
счастью, встретили по дороге пастуха.
Стали его спрашивать, кто он таков и зачем по пустым местам шатается, и нет ли в том шатании умысла. Пастух сначала оробел, но потом во всем повинился. Тогда его обыскали и нашли хлеба ломоть небольшой да лоскуток от онуч.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к
счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и
стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
То, что он теперь, искупив пред мужем свою вину, должен был отказаться от нее и никогда не
становиться впредь между ею с ее раскаянием и ее мужем, было твердо решено в его сердце; но он не мог вырвать из своего сердца сожаления о потере ее любви, не мог стереть в воспоминании те минуты
счастия, которые он знал с ней, которые так мало ценимы им были тогда и которые во всей своей прелести преследовали его теперь.
— Да, несчастье, которое
стало высшим
счастьем, когда сердце
стало новое, исполнилось Им, — сказала она, влюбленно глядя на Степана Аркадьича.
Она живо вспомнила это мужественное, твердое лицо, это благородное спокойствие и светящуюся во всем доброту ко всем; вспомнила любовь к себе того, кого она любила, и ей опять
стало радостно на душе, и она с улыбкой
счастия легла на подушку.
Было нечистое что-то в позе Васеньки, в его взгляде, в его улыбке. Левин видел даже что-то нечистое и в позе и во взгляде Кити. И опять свет померк в его глазах. Опять, как вчера, вдруг, без малейшего перехода, он почувствовал себя сброшенным с высота
счастья, спокойствия, достоинства в бездну отчаяния, злобы и унижения. Опять все и всё
стали противны ему.
Она, сознав свою вину, но не высказав ее,
стала нежнее к нему, и они испытали новое удвоенное
счастье любви.
«Неужели будет приданое и всё это?—подумал Левин с ужасом. — А впрочем, разве может приданое, и благословенье, и всё это — разве это может испортить мое
счастье? Ничто не может испортить!» Он взглянул на Кити и заметил, что ее нисколько, нисколько не оскорбила мысль о приданом. «
Стало быть, это нужно», подумал он.
На его
счастье, в это самое тяжелое для него по причине неудачи его книги время, на смену вопросов иноверцев, Американских друзей, самарского голода, выставки, спиритизма,
стал Славянский вопрос, прежде только тлевшийся в обществе, и Сергей Иванович, и прежде бывший одним из возбудителей этого вопроса, весь отдался ему.
При возможности потерять ее навеки Вера
стала для меня дороже всего на свете — дороже жизни, чести,
счастья!
Я
стал читать, учиться — науки также надоели; я видел, что ни слава, ни
счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди — невежды, а слава — удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким.
И еще грустнее
становилось ему потом, и, веря тому, что нет на земле
счастья, оставался он на целый день скучным и безответным.
Чичиков никогда не чувствовал себя в таком веселом расположении, воображал себя уже настоящим херсонским помещиком, говорил об разных улучшениях: о трехпольном хозяйстве, о
счастии и блаженстве двух душ, и
стал читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте, [Вертер и Шарлотта — герои сентиментального романа И.-В.
Как он, она была одета
Всегда по моде и к лицу;
Но, не спросясь ее совета,
Девицу повезли к венцу.
И, чтоб ее рассеять горе,
Разумный муж уехал вскоре
В свою деревню, где она,
Бог знает кем окружена,
Рвалась и плакала сначала,
С супругом чуть не развелась;
Потом хозяйством занялась,
Привыкла и довольна
стала.
Привычка свыше нам дана:
Замена
счастию она.
Видеть его было достаточно для моего
счастия; и одно время все силы души моей были сосредоточены в этом желании: когда мне случалось провести дня три или четыре, не видав его, я начинал скучать, и мне
становилось грустно до слез.
Вспомнишь, бывало, о Карле Иваныче и его горькой участи — единственном человеке, которого я знал несчастливым, — и так жалко
станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и думаешь: «Дай бог ему
счастия, дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать».
Когда на другой день
стало светать, корабль был далеко от Каперны. Часть экипажа как уснула, так и осталась лежать на палубе, поборотая вином Грэя; держались на ногах лишь рулевой да вахтенный, да сидевший на корме с грифом виолончели у подбородка задумчивый и хмельной Циммер. Он сидел, тихо водил смычком, заставляя струны говорить волшебным, неземным голосом, и думал о
счастье…
И он
стал на колени середи тротуара, к
счастью на этот раз пустынного.
Он
стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю с наслаждением и
счастием. Он встал и поклонился в другой раз.
Слова проклятого старика, казалось, поколебали Пугачева. К
счастию, Хлопуша
стал противоречить своему товарищу.
— Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я начинаю думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый брат, полно нам ломаться и думать о свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь,
станем исполнять наш долг; и посмотри, мы еще и
счастье получим в придачу.
Все, что он сделает для истинного
счастия своих ближних, никогда не убавит его духовного богатства, а напротив — чем он более черпает из своей души, тем она
становится богаче.
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед глазами ее, против ее власти,
становился и сиял образ этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного
счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями —
счастья с Штольцем…
— Да, дорого! — вздохнув, сказала она. — Нет, Илья Ильич, вам, должно быть, завидно
стало, что я так тихо была счастлива, и вы поспешили возмутить
счастье.
— Боюсь зависти: ваше
счастье будет для меня зеркалом, где я все буду видеть свою горькую и убитую жизнь; а ведь уж я жить иначе не
стану, не могу.
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в
счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез
стало бы легко…
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как
стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о
счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Ей хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст, а каким-нибудь чудом. К
счастью,
стало темнее, и ее лицо было уже в тени: мог только изменять голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать.
То, что дома казалось ему так просто, естественно, необходимо, так улыбалось ему, что было его
счастьем, вдруг
стало какой-то бездной. У него захватывало дух перешагнуть через нее. Шаг предстоял решительный, смелый.
Странен человек! Чем
счастье ее было полнее, тем она
становилась задумчивее и даже… боязливее. Она
стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина жизни, ее остановка на минутах
счастья. Она насильственно стряхивала с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась с мужем в город, пробовала заглянуть в свет, в люди, но ненадолго.
— Умрете… вы, — с запинкой продолжала она, — я буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в жизни. Полюбите другую — роптать, проклинать не
стану, а про себя пожелаю вам
счастья… Для меня любовь эта — все равно что… жизнь, а жизнь…
«Послушай, гетман, для тебя
Я позабыла всё на свете.
Навек однажды полюбя,
Одно имела я в предмете:
Твою любовь. Я для нее
Сгубила
счастие мое,
Но ни о чем я не жалею…
Ты помнишь: в страшной тишине,
В ту ночь, как
стала я твоею,
Меня любить ты клялся мне.
Зачем же ты меня не любишь...
— Она вам доверяет,
стало быть, вы можете объяснить ей, как дико противиться
счастью. Ведь она не найдет его там, у себя… Вы посоветовали бы ей не мучать себя и другого и постарались бы поколебать эту бабушкину мораль… Притом я предлагаю ей…
— Знаю и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей
счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам и будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав, начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы
стала уговаривать ее?
Полгода томилась мать на постели и умерла. Этот гроб,
ставши между ими и браком — глубокий траур, вдруг облекший ее молодую жизнь, надломил и ее хрупкий, наследственно-болезненный организм, в котором, еще сильнее скорби и недуга, горела любовь и волновала нетерпением и жаждой
счастья.
— Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились…
Стало быть — на всю жизнь. Идеал полного
счастья у меня неразлучен с идеалом семьи…
Он
стал писать дневник. Полились волны поэзии, импровизации, полные то нежного умиления и поклонения, то живой, ревнивой страсти и всех ее бурных и горячих воплей, песен, мук,
счастья.
— Это уж не они, а я виноват, — сказал Тушин, — я только лишь узнал от Натальи Ивановны, что Вера Васильевна собираются домой, так и
стал просить сделать мне это
счастье…
Он вспомнил, что когда она
стала будто бы целью всей его жизни, когда он ткал узор
счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью, шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому что плакала она, сажал цветы…
«А что, — думалось ему, — не уверовать ли и мне в бабушкину судьбу: здесь всему верится, — и не смириться ли, не склонить ли голову под иго этого кроткого быта, не
стать ли героем тихого романа? Судьба пошлет и мне долю, удачу,
счастье. Право, не жениться ли!..»
— Да чем, чем, что у тебя на уме, что на сердце? — говорила тоже почти с отчаянием бабушка, — разве не
станет разумения моего, или сердца у меня нет, что твое
счастье или несчастье… чужое мне!..
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли
стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя
счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Васюкова нет, явился кто-то другой. Зрачки у него расширяются, глаза не мигают больше, а все делаются прозрачнее, светлее, глубже и смотрят гордо, умно, грудь дышит медленно и тяжело. По лицу бродит нега,
счастье, кожа
становится нежнее, глаза синеют и льют лучи: он
стал прекрасен.
А люди-то на нее удивляются: «Уж и как же это можно, чтоб от такого
счастья отказываться!» И вот чем же он ее в конце покорил: «Все же он, говорит, самоубивец, и не младенец, а уже отрок, и по летам ко святому причастью его уже прямо допустить нельзя было, а
стало быть, все же он хотя бы некий ответ должен дать.
Повторяю, я был в вдохновении и в каком-то
счастье, но я не успел договорить: она вдруг как-то неестественно быстро схватила меня рукой за волосы и раза два качнула меня изо всей силы книзу… потом вдруг бросила и ушла в угол,
стала лицом к углу и закрыла лицо платком.
К
счастью, ветер скоро вынес нас на чистое место, но войти мы не успели и держались опять ночь в открытом море; а надеялись было
стать на якорь, выкупаться и лечь спать.
Решились не допустить мачту упасть и в помощь ослабевшим вантам «заложили сейтали» (веревки с блоками). Работа кипела, несмотря на то, что уж наступила ночь. Успокоились не прежде, как кончив ее. На другой день
стали вытягивать самые ванты. К
счастию, погода стихла и дала исполнить это, по возможности, хорошо. Сегодня мачта почти стоит твердо; но на всякий случай заносят пару лишних вант, чтоб новый крепкий ветер не застал врасплох.
Нехлюдов вспомнил цепи, бритые головы, побои, разврат, умирающего Крыльцова, Катюшу со всем ее прошедшим. И ему
стало завидно и захотелось себе такого же изящного, чистого, как ему казалось теперь,
счастья.
«Ибо теперь только (то есть он, конечно, говорит про инквизицию)
стало возможным помыслить в первый раз о
счастии людей.