Неточные совпадения
— Филипп на Благовещенье
Ушел, а на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный был Демушка!
Краса взята у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы алые,
Бровь черная у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь гнев
с души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег
с полей…
Не
стала я тревожиться,
Что ни велят — работаю,
Как ни бранят — молчу.
Стародум. А! Сколь великой
душе надобно быть в государе, чтоб
стать на стезю истины и никогда
с нее не совращаться! Сколько сетей расставлено к уловлению
души человека, имеющего в руках своих судьбу себе подобных! И во-первых, толпа скаредных льстецов…
Но ему
стало стыдно за это чувство, и тотчас же он как бы раскрыл свои душевные объятия и
с умиленною радостью ожидал и желал теперь всею
душой, чтоб это был брат.
Зачем, когда в
душе у нее была буря, и она чувствовала, что стоит на повороте жизни, который может иметь ужасные последствия, зачем ей в эту минуту надо было притворяться пред чужим человеком, который рано или поздно узнает же всё, — она не знала; но, тотчас же смирив в себе внутреннюю бурю, она села и
стала говорить
с гостем.
Алексей Александрович думал тотчас
стать в те холодные отношения, в которых он должен был быть
с братом жены, против которой он начинал дело развода; но он не рассчитывал на то море добродушия, которое выливалось из берегов в
душе Степана Аркадьича.
Но это говорили его вещи, другой же голос в
душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что
с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли две пудовые гири, и
стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
Она живо вспомнила это мужественное, твердое лицо, это благородное спокойствие и светящуюся во всем доброту ко всем; вспомнила любовь к себе того, кого она любила, и ей опять
стало радостно на
душе, и она
с улыбкой счастия легла на подушку.
Окончив курсы в гимназии и университете
с медалями, Алексей Александрович
с помощью дяди тотчас
стал на видную служебную дорогу и
с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни в гимназии, ни в университете, ни после на службе Алексей Александрович не завязал ни
с кем дружеских отношений. Брат был самый близкий ему по
душе человек, но он служил по министерству иностранных дел, жил всегда за границей, где он и умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он
с тобой жил, тем выше ты для него
становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не
души его…
Он, этот умный и тонкий в служебных делах человек, не понимал всего безумия такого отношения к жене. Он не понимал этого, потому что ему было слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в
душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором у него находились его чувства к семье, т. е. к жене и сыну. Он, внимательный отец,
с конца этой зимы
стал особенно холоден к сыну и имел к нему то же подтрунивающее отношение, как и к желе. «А! молодой человек!» обращался он к нему.
Мы тронулись в путь;
с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще
с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух
становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно
становимся детьми; все приобретенное отпадает от
души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Он
стал на колени возле кровати, приподнял ее голову
с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать ему свою
душу…
Француз или немец век не смекнет и не поймет всех его особенностей и различий; он почти тем же голосом и тем же языком
станет говорить и
с миллионщиком, и
с мелким табачным торгашом, хотя, конечно, в
душе поподличает в меру перед первым.
Конечно, ничего вредоносного ни для кого не могло быть в этом поступке: помещики все равно заложили бы также эти
души наравне
с живыми,
стало быть, казне убытку не может быть никакого; разница в том, что они были бы в одних руках, а тогда были бы в разных.
—
Стало быть, вы молитесь затем, чтобы угодить тому, которому молитесь, чтобы спасти свою
душу, и это дает вам силы и заставляет вас подыматься рано
с постели. Поверьте, что если <бы> вы взялись за должность свою таким образом, как бы в уверенности, что служите тому, кому вы молитесь, у вас бы появилась деятельность, и вас никто из людей не в силах <был бы> охладить.
— Как в цене? — сказал опять Манилов и остановился. — Неужели вы полагаете, что я
стану брать деньги за
души, которые в некотором роде окончили свое существование? Если уж вам пришло этакое, так сказать, фантастическое желание, то
с своей стороны я передаю их вам безынтересно и купчую беру на себя.
Так как он первый вынес историю о мертвых
душах и был, как говорится, в каких-то тесных отношениях
с Чичиковым,
стало быть, без сомнения, знает кое-что из обстоятельств его жизни, то попробовать еще, что скажет Ноздрев.
И шагом едет в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то
с Ольгой
стало?
В ней сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам...
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты был со мной,
Я
стал бы просьбою нескромной
Тебя тревожить, милый мой:
Чтоб на волшебные напевы
Переложил ты страстной девы
Иноплеменные слова.
Где ты? приди: свои права
Передаю тебе
с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и
душа его
Не слышит горя моего.
Тут непременно вы найдете
Два сердца, факел и цветки;
Тут, верно, клятвы вы прочтете
В любви до гробовой доски;
Какой-нибудь пиит армейский
Тут подмахнул стишок злодейский.
В такой альбом, мои друзья,
Признаться, рад писать и я,
Уверен будучи
душою,
Что всякий мой усердный вздор
Заслужит благосклонный взор
И что потом
с улыбкой злою
Не
станут важно разбирать,
Остро иль нет я мог соврать.
Траги-нервических явлений,
Девичьих обмороков, слез
Давно терпеть не мог Евгений:
Довольно их он перенес.
Чудак, попав на пир огромный,
Уж был сердит. Но, девы томной
Заметя трепетный порыв,
С досады взоры опустив,
Надулся он и, негодуя,
Поклялся Ленского взбесить
И уж порядком отомстить.
Теперь, заране торжествуя,
Он
стал чертить в
душе своей
Карикатуры всех гостей.
Знаю только то, что он
с пятнадцатого года
стал известен как юродивый, который зиму и лето ходит босиком, посещает монастыри, дарит образочки тем, кого полюбит, и говорит загадочные слова, которые некоторыми принимаются за предсказания, что никто никогда не знал его в другом виде, что он изредка хаживал к бабушке и что одни говорили, будто он несчастный сын богатых родителей и чистая
душа, а другие, что он просто мужик и лентяй.
Тарас видел, как смутны
стали козацкие ряды и как уныние, неприличное храброму,
стало тихо обнимать козацкие головы, но молчал: он хотел дать время всему, чтобы пообыклись они и к унынью, наведенному прощаньем
с товарищами, а между тем в тишине готовился разом и вдруг разбудить их всех, гикнувши по-казацки, чтобы вновь и
с большею силой, чем прежде, воротилась бодрость каждому в
душу, на что способна одна только славянская порода — широкая, могучая порода перед другими, что море перед мелководными реками.
Она
стала для него тем нужным словом в беседе
души с жизнью, без которого трудно понять себя.
У тебя будет все, что только ты пожелаешь; жить
с тобой мы
станем так дружно и весело, что никогда твоя
душа не узнает слез и печали».
Сказав это, он вдруг смутился и побледнел: опять одно недавнее ужасное ощущение мертвым холодом прошло по
душе его; опять ему вдруг
стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придется ему успеть наговориться, но уже ни об чем больше, никогда и ни
с кем, нельзя ему теперь говорить. Впечатление этой мучительной мысли было так сильно, что он, на мгновение, почти совсем забылся, встал
с места и, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты.
— Вот вы, наверно, думаете, как и все, что я
с ним слишком строга была, — продолжала она, обращаясь к Раскольникову. — А ведь это не так! Он меня уважал, он меня очень, очень уважал! Доброй
души был человек! И так его жалко
становилось иной раз! Сидит, бывало, смотрит на меня из угла, так жалко
станет его, хотелось бы приласкать, а потом и думаешь про себя: «приласкаешь, а он опять напьется», только строгостию сколько-нибудь и удержать можно было.
Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т—в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг
стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил
с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на
душе его
стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»
Видал я на своём веку,
Что так же
с правдой поступают.
Поколе совесть в нас чиста,
То правда нам мила и правда нам свята,
Её и слушают, и принимают:
Но только
стал кривить
душей,
То правду дале от ушей.
И всякий, как дитя, чесать волос не хочет,
Когда их склочет.
Губернатор подошел к Одинцовой, объявил, что ужин готов, и
с озабоченным лицом подал ей руку. Уходя, она обернулась, чтобы в последний раз улыбнуться и кивнуть Аркадию. Он низко поклонился, посмотрел ей вслед (как строен показался ему ее
стан, облитый сероватым блеском черного шелка!) и, подумав: «В это мгновенье она уже забыла о моем существовании», — почувствовал на
душе какое-то изящное смирение…
Она
стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, — ящика, в который прячут интимные вещи;
стала ямой, куда он выбрасывал сор своей
души. Ему казалось, что, высыпая на эту женщину слова, которыми он
с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы
с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона...
— И пьет. Вообще тут многие живут в тревожном настроении, перелом
души! — продолжал Дмитрий все
с радостью. — А я, кажется,
стал похож на Дронова: хочу все знать и ничего не успеваю. И естественник, и филолог…
— Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаиду Михайловну, да все не так, — продолжала она, — он
с ними не
станет сидеть два часа, не смешит их и не рассказывает ничего от
души; он говорит о делах, о театре, о новостях, а со мной он говорит, как
с сестрой… нет, как
с дочерью, — поспешно прибавила она, — иногда даже бранит, если я не пойму чего-нибудь вдруг или не послушаюсь, не соглашусь
с ним.
Юношей он инстинктивно берег свежесть сил своих, потом
стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена
душа, чтоб не бледнеть перед жизнью, какова бы она ни была, смотреть на нее не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг, и достойно вынести битву
с ней.
Странен человек! Чем счастье ее было полнее, тем она
становилась задумчивее и даже… боязливее. Она
стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина жизни, ее остановка на минутах счастья. Она насильственно стряхивала
с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась
с мужем в город, пробовала заглянуть в свет, в люди, но ненадолго.
Он вздохнул. Это может быть ворочало у него
душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему
с каждым шагом
становилось легче; выдуманная им ночью ошибка было такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова… — вдруг пришло ему в голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет — не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь,
с кем бы вы могли
стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу
душу, шепот сердца… вот что!
Я пустился домой; в моей
душе был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что
с ней?» — подумал я,
став на крыльцо.
Стали они жить
с самого первого дня в великом и нелицемерном согласии, опасно соблюдая свое супружество, и как единая
душа в двух телесах.
Посему и ты, Софья, не смущай свою
душу слишком, ибо весь твой грех — мой, а в тебе, так мыслю, и разуменье-то вряд ли тогда было, а пожалуй, и в вас тоже, сударь, вкупе
с нею, — улыбнулся он
с задрожавшими от какой-то боли губами, — и хоть мог бы я тогда поучить тебя, супруга моя, даже жезлом, да и должен был, но жалко
стало, как предо мной упала в слезах и ничего не потаила… ноги мои целовала.
Слуга подходил ко всем и протягивал руку: я думал, что он хочет отбирать пустые чашки, отдал ему три, а он чрез минуту принес мне их опять
с теми же кушаньями. Что мне делать? Я подумал, да и принялся опять за похлебку,
стал было приниматься вторично за вареную рыбу, но собеседники мои перестали действовать, и я унялся. Хозяевам очень нравилось, что мы едим; старик ласково поглядывал на каждого из нас и от
души смеялся усилиям моего соседа есть палочками.
Когда Маслова поступила к ним, Марья Павловна почувствовала к ней отвращение, гадливость. Катюша заметила это, но потом также заметила, что Марья Павловна, сделав усилие над собой,
стала с ней особенно ласкова и добра. И ласка и доброта такого необыкновенного существа так тронули Маслову, что она всей
душой отдалась ей, бессознательно усваивая ее взгляды и невольно во всем подражая ей. Эта преданная любовь Катюши тронула Марью Павловну, и она также полюбила Катюшу.
Ибо в каждый час и каждое мгновение тысячи людей покидают жизнь свою на сей земле и
души их
становятся пред Господом — и сколь многие из них расстались
с землею отъединенно, никому не ведомо, в грусти и тоске, что никто-то не пожалеет о них и даже не знает о них вовсе: жили ль они или нет.
Все тогда встали
с мест своих и устремились к нему; но он, хоть и страдающий, но все еще
с улыбкой взирая на них, тихо опустился
с кресел на пол и
стал на колени, затем склонился лицом ниц к земле, распростер свои руки и, как бы в радостном восторге, целуя землю и молясь (как сам учил), тихо и радостно отдал
душу Богу.
Приезд Алеши как бы подействовал на него даже
с нравственной стороны, как бы что-то проснулось в этом безвременном старике из того, что давно уже заглохло в
душе его: «Знаешь ли ты, —
стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?» Так называл он свою покойную жену, мать Алеши.
Потом, за разговором, Смердяков на время позабылся, но, однако же, остался в его
душе, и только что Иван Федорович расстался
с Алешей и пошел один к дому, как тотчас же забытое ощущение вдруг быстро
стало опять выходить наружу.
— Вправду долг. Ведь я, Алеша, ему за тебя шампанского сверх всего обещала, коль тебя приведет. Катай шампанского, и я
стану пить! Феня, Феня, неси нам шампанского, ту бутылку, которую Митя оставил, беги скорее. Я хоть и скупая, а бутылку подам, не тебе, Ракитка, ты гриб, а он князь! И хоть не тем
душа моя теперь полна, а так и быть, выпью и я
с вами, дебоширить хочется!
Кончил он опять со своим давешним злым и юродливым вывертом. Алеша почувствовал, однако, что ему уж он доверяет и что будь на его месте другой, то
с другим этот человек не
стал бы так «разговаривать» и не сообщил бы ему того, что сейчас ему сообщил. Это ободрило Алешу, у которого
душа дрожала от слез.
С того времени прошел год. Беловзоров до сих пор живет у тетушки и все собирается в Петербург. Он в деревне
стал поперек себя толще. Тетка — кто бы мог это подумать — в нем
души не чает, а окрестные девицы в него влюбляются…
Я почувствовал, как какая-то истома, какая-то тяжесть
стала опускаться мне в ноги. Колени заныли, точно в них налили свинец. Ощущение это знакомо всякому, кому случалось неожиданно чего-нибудь сильно испугаться. Но в то же время другое чувство, чувство, смешанное
с любопытством,
с благоговением к царственному грозному зверю и
с охотничьей страстью, наполнило мою
душу.