Неточные совпадения
Артемий Филиппович. Да, Аммос Федорович, кроме вас, некому. У вас что ни слово, то Цицерон
с языка
слетел.
Довольно демон ярости
Летал с мечом карающим
Над русскою землей.
Довольно рабство тяжкое
Одни пути лукавые
Открытыми, влекущими
Держало на Руси!
Над Русью оживающей
Святая песня слышится,
То ангел милосердия,
Незримо пролетающий
Над нею, души сильные
Зовет на честный путь.
10) Маркиз де Санглот, Антон Протасьевич, французский выходец и друг Дидерота. Отличался легкомыслием и любил петь непристойные песни.
Летал по воздуху в городском саду и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиц, и оттуда
с превеликим трудом снят. За эту затею уволен в 1772 году, а в следующем же году, не уныв духом, давал представления у Излера на минеральных водах. [Это очевидная ошибка. — Прим. издателя.]
Понятно, что после затейливых действий маркиза де Сан-глота, который
летал в городском саду по воздуху, мирное управление престарелого бригадира должно было показаться и «благоденственным» и «удивления достойным». В первый раз свободно вздохнули глуповцы и поняли, что жить «без утеснения» не в пример лучше, чем жить «
с утеснением».
Гладиатор и Диана подходили вместе, и почти в один и тот же момент: раз-раз, поднялись над рекой и
перелетели на другую сторону; незаметно, как бы летя, взвилась за ними Фру-Фру, но в то самое время, как Вронский чувствовал себя на воздухе, он вдруг увидал, почти под ногами своей лошади, Кузовлева, который барахтался
с Дианой на той стороне реки (Кузовлев пустил поводья после прыжка, и лошадь полетела
с ним через голову).
— Господи, помилуй! прости, помоги! — твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в себе, нисколько не мешают ему обращаться к Богу. Всё это теперь, как прах,
слетело с его души. К кому же ему было обращаться, как не к Тому, в Чьих руках он чувствовал себя, свою душу и свою любовь?
Всё в ее лице: определенность ямочек щек и подбородка, склад губ, улыбка, которая как бы
летала вокруг лица, блеск глаз, грация и быстрота движений, полнота звуков голоса, даже манера,
с которою она сердито-ласково ответила Весловскому, спрашивавшему у нее позволения сесть на ее коба, чтобы выучить его галопу
с правой ноги, — всё было особенно привлекательно; и, казалось, она сама знала это и радовалась этому.
И в самом деле, Селифан давно уже ехал зажмуря глаза, изредка только потряхивая впросонках вожжами по бокам дремавших тоже лошадей; а
с Петрушки уже давно невесть в каком месте
слетел картуз, и он сам, опрокинувшись назад, уткнул свою голову в колено Чичикову, так что тот должен был дать ей щелчка.
Казалось, как будто он хотел взять их приступом; весеннее ли расположение подействовало на него, или толкал его кто сзади, только он протеснялся решительно вперед, несмотря ни на что; откупщик получил от него такой толчок, что пошатнулся и чуть-чуть удержался на одной ноге, не то бы, конечно, повалил за собою целый ряд; почтмейстер тоже отступился и посмотрел на него
с изумлением, смешанным
с довольно тонкой иронией, но он на них не поглядел; он видел только вдали блондинку, надевавшую длинную перчатку и, без сомнения, сгоравшую желанием пуститься
летать по паркету.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку
с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и
перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности
с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя,
с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла
с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу,
с тем чтобы прогуляться,
с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение
слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
Но, получив посланье Тани,
Онегин живо тронут был:
Язык девических мечтаний
В нем думы роем возмутил;
И вспомнил он Татьяны милой
И бледный цвет, и вид унылый;
И в сладостный, безгрешный сон
Душою погрузился он.
Быть может, чувствий пыл старинный
Им на минуту овладел;
Но обмануть он не хотел
Доверчивость души невинной.
Теперь мы в сад
перелетим,
Где встретилась Татьяна
с ним.
Но я плоды моих мечтаний
И гармонических затей
Читаю только старой няне,
Подруге юности моей,
Да после скучного обеда
Ко мне забредшего соседа,
Поймав нежданно за полу,
Душу трагедией в углу,
Или (но это кроме шуток),
Тоской и рифмами томим,
Бродя над озером моим,
Пугаю стадо диких уток:
Вняв пенью сладкозвучных строф,
Они
слетают с берегов.
Пока ее не было, ее имя
перелетало среди людей
с нервной и угрюмой тревогой,
с злобным испугом. Больше говорили мужчины; сдавленно, змеиным шипением всхлипывали остолбеневшие женщины, но если уж которая начинала трещать — яд забирался в голову. Как только появилась Ассоль, все смолкли, все со страхом отошли от нее, и она осталась одна средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая,
с лицом не менее алым, чем ее чудо, беспомощно протянув руки к высокому кораблю.
«Денег? Каких денег? — думал Раскольников, — но… стало быть, уж наверно не то!» И он вздрогнул от радости. Ему стало вдруг ужасно, невыразимо легко. Все
с плеч
слетело.
Тут книжные мечты-с, тут теоретически раздраженное сердце; тут видна решимость на первый шаг, но решимость особого рода, — решился, да как
с горы упал или
с колокольни
слетел, да и на преступление-то словно не своими ногами пришел.
— Врешь ты, деловитости нет, — вцепился Разумихин. — Деловитость приобретается трудно, а
с неба даром не
слетает. А мы чуть не двести лет как от всякого дела отучены… Идеи-то, пожалуй, и бродят, — обратился он к Петру Петровичу, — и желание добра есть, хоть и детское; и честность даже найдется, несмотря на то, что тут видимо-невидимо привалило мошенников, а деловитости все-таки нет! Деловитость в сапогах ходит.
Все эти отклики и разговоры сдержали Раскольникова, и слова «я убил», может быть готовившиеся
слететь у него
с языка, замерли в нем.
Вылетела бы в поле и
летала бы
с василька на василек по ветру, как бабочка.
Ну, право, если захочу,
С овина на овин и я
перелечу.
Возвратясь в столовую, Клим уныло подошел к окну. В красноватом небе
летала стая галок. На улице — пусто. Пробежал студент
с винтовкой в руке. Кошка вылезла из подворотни. Белая
с черным. Самгин сел к столу, налил стакан чаю. Где-то внутри себя, очень глубоко, он ощущал как бы опухоль: не болезненная, но тяжелая, она росла. Вскрывать ее словами — не хотелось.
— Почему? — повторил студент, взял человека за ворот и встряхнул так, что
с того
слетела шапка, обнаружив испуганную мордочку. Самгина кто-то схватил сзади за локти, но тотчас же, крякнув, выпустил, затем его сильно дернули за полы пальто, он пошатнулся, едва устоял на ногах; пронзительно свистел полицейский свисток, студент бросил человека на землю, свирепо крикнув...
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил
с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны
с утра до вечера
летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Крылатые обезьяны, птицы
с головами зверей, черти в форме жуков, рыб и птиц; около полуразрушенного шалаша испуганно скорчился святой Антоний, на него идут свинья, одетая женщиной обезьяна в смешном колпаке; всюду ползают различные гады; под столом, неведомо зачем стоящим в пустыне, спряталась голая женщина;
летают ведьмы; скелет какого-то животного играет на арфе; в воздухе летит или взвешен колокол; идет царь
с головой кабана и рогами козла.
Видел он и то, что его уединенные беседы
с Лидией не нравятся матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся
летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он пил зельтерскую воду
с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил...
Ручной чижик, серенький
с желтым,
летал по комнате, точно душа дома; садился на цветы, щипал листья, качаясь на тоненькой ветке, трепеща крыльями; испуганный осою, которая, сердито жужжа, билась о стекло, влетал в клетку и пил воду, высоко задирая смешной носишко.
Через четверть часа он, сидя на стуле, ласточкой
летал по комнате и говорил в трехбородое лицо
с огромными глазами...
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно
перелетая из центра города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу
летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался
с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
— Поди
с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот
с лица. — Теперь лето: ведь это все равно что дача. Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда
слетаю к ней — ты дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь — балкон уже отворен; жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится, того и гляди
слетит с головы…
Она мгновенно подалась на шаг назад; торжественное сияние, краски
слетели с лица; кроткие глаза заблистали грозой.
«Я соблазнитель, волокита! Недостает только, чтоб я, как этот скверный старый селадон,
с маслеными глазами и красным носом, воткнул украденный у женщины розан в петлицу и шептал на ухо приятелю о своей победе, чтоб… чтоб… Ах, Боже мой, куда я зашел! Вот где пропасть! И Ольга не
летает высоко над ней, она на дне ее… за что, за что…»
Облако непроницаемости
слетело с нее. Взгляд ее был говорящ и понятен. Она как будто нарочно открыла известную страницу книги и позволила прочесть заветное место.
Обломов
с одушевлением писал; перо
летало по страницам. Глаза сияли, щеки горели. Письмо вышло длинно, как все любовные письма: любовники страх как болтливы.
— Теперь брат ее съехал, жениться вздумал, так хозяйство, знаешь, уж не такое большое, как прежде. А бывало, так у ней все и кипит в руках!
С утра до вечера так и
летает: и на рынок, и в Гостиный двор… Знаешь, я тебе скажу, — плохо владея языком, заключил Обломов, — дай мне тысячи две-три, так я бы тебя не стал потчевать языком да бараниной; целого бы осетра подал, форелей, филе первого сорта. А Агафья Матвевна без повара чудес бы наделала — да!
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом
с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она
летает с этим прибавлением;
с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Она стригла седые волосы и ходила дома по двору и по саду
с открытой головой, а в праздник и при гостях надевала чепец; но чепец держался чуть-чуть на маковке, не шел ей и как будто готов был каждую минуту
слететь с головы. Она и сама, просидев пять минут
с гостем, извинится и снимет.
Веселье
слетело с лица у ней, уступив место испугу.
Но в этой тишине отсутствовала беспечность. Как на природу внешнюю, так и на людей легла будто осень. Все были задумчивы, сосредоточенны, молчаливы, от всех отдавало холодом,
слетели и
с людей, как листья
с деревьев, улыбки, смех, радости. Мучительные скорби миновали, но колорит и тоны прежней жизни изменились.
Все засмеялись. Райский поцеловал ее в обе щеки, взял за талию, и она одолела смущение и вдруг решительно отвечала на его поцелуй, и вся робость
слетела с лица.
Да зачем я непременно должен любить моего ближнего или ваше там будущее человечество, которое я никогда не увижу, которое обо мне знать не будет и которое в свою очередь истлеет без всякого следа и воспоминания (время тут ничего не значит), когда Земля обратится в свою очередь в ледяной камень и будет
летать в безвоздушном пространстве
с бесконечным множеством таких же ледяных камней, то есть бессмысленнее чего нельзя себе и представить!
Так-с, но моя премия вернее уже тем, что в кармане, а ваша-то еще
летает.
На набережной я увидел множество крупных красных насекомых, которые
перелетали с места на место: мне хотелось взять их несколько и принести Гошкевичу.
У всякого в голове, конечно, шевелились эти мысли, но никто не говорил об этом и некогда было: надо было действовать — и действовали. Какую энергию, сметливость и присутствие духа обнаружили тут многие! Савичу точно праздник: выпачканный, оборванный,
с сияющими глазами, он
летал всюду, где ветер оставлял по себе какой-нибудь разрушительный след.
Сегодня, 12-го, какая погода! Море еще у Лю-чу было синее, а теперь, в тропиках, и подавно. Солнце печет иногда до утомления, как у нас бывает перед грозой. Теплота здесь напитана разными запахами; солнце проникает всюду. Появились летучие рыбы,
с сельдь величиною; они
летают во множестве стаями и поодиночке.
Молодая служанка Алиса, как все английские служанки, бросалась из угла в угол,
с легкостью птицы
летала по лестницам, там отдавала приказание слугам, тут отвечала на вопрос, мимоходом кому-нибудь улыбалась или отмахивалась от чересчур настойчивых любезностей какого-нибудь кругосветного путешественника.
О дичи я не спрашивал, водится ли она, потому что не проходило ста шагов, чтоб из-под ног лошадей не выскочил то глухарь, то рябчик. Последние
летали стаями по деревьям. На озерах, в двадцати саженях, плескались утки. «А есть звери здесь?» — спросил я. «Никак нет-с, не слыхать: ушканов только много, да вот бурундучки еще». — «А медведи, волки?..» — «И не видать совсем».
Китай долго крепился, но и этот сундук
с старою рухлядью вскрылся — крышка
слетела с петель, подорванная порохом.
Он
слетел с ног; все захохотали и снова принялись укрощать зверя.