Неточные совпадения
Буянов, братец мой задорный,
К герою нашему подвел
Татьяну с Ольгою; проворно
Онегин с Ольгою
пошел;
Ведет ее, скользя небрежно,
И, наклонясь, ей шепчет нежно
Какой-то пошлый мадригал
И руку жмет — и запылал
В ее лице самолюбивом
Румянец ярче. Ленский мой
Всё видел: вспыхнул, сам не свой;
В негодовании ревнивом
Поэт конца мазурки ждет
И в котильон ее зовет.
Меж гор, лежащих полукругом,
Пойдем туда, где ручеек,
Виясь, бежит зеленым лугом
К реке сквозь липовый лесок.
Там соловей, весны любовник,
Всю ночь поет; цветет шиповник,
И слышен говор ключевой, —
Там виден камень гробовой
В тени двух сосен устарелых.
Пришельцу надпись говорит:
«Владимир Ленской здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт...
Одессу звучными стихами
Наш друг Туманский описал,
Но он пристрастными глазами
В то время на нее взирал.
Приехав, он прямым
поэтомПошел бродить с своим лорнетом
Один над морем — и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело в том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавный труд заставил
Младые ветви в знойный день
Давать насильственную тень.
Поклонник
славы и свободы,
В волненье бурных дум своих,
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга не читала их.
Случалось ли
поэтам слезным
Читать в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что в мире выше нет наград.
И впрямь, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен… хоть, может быть, она
Совсем иным развлечена.
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для
славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла.
Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.
— Да, мне захотелось посмотреть: кто
идет на смену нежному
поэту Прекрасной Дамы,
поэту «Нечаянной радости». И вот — видел. Но — не слышал. Не нашлось минуты заставить его читать стихи.
Пообедав, он ушел в свою комнату, лег, взял книжку стихов Брюсова,
поэта, которого он вслух порицал за его антисоциальность, но втайне любовался холодной остротой его стиха. Почитал, подремал, затем
пошел посмотреть, что делает Варвара; оказалось, что она вышла из дома.
—
Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами,
поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.
Пользуясь восторженным полетом молодой мечты, он в чтение
поэтов вставлял другие цели, кроме наслаждения, строже указывал в дали пути своей и его жизни и увлекал в будущее. Оба волновались, плакали, давали друг другу торжественные обещания
идти разумною и светлою дорогою.
Вы любите вопрошать у самой природы о ее тайнах: вы смотрите на нее глазами и
поэта, и ученого… в 110 солнце осталось уже над нашей головой и не
пошло к югу.
Холера — это слово, так знакомое теперь в Европе, домашнее в России до того, что какой-то патриотический
поэт называет холеру единственной верной союзницей Николая, — раздалось тогда в первый раз на севере. Все трепетало страшной заразы, подвигавшейся по Волге к Москве. Преувеличенные слухи наполняли ужасом воображение. Болезнь
шла капризно, останавливалась, перескакивала, казалось, обошла Москву, и вдруг грозная весть «Холера в Москве!» — разнеслась по городу.
Полежаева отправили на Кавказ; там он был произведен за отличие в унтер-офицеры. Годы
шли и
шли; безвыходное, скучное положение сломило его; сделаться полицейским
поэтом и петь доблести Николая он не мог, а это был единственный путь отделаться от ранца.
Его диалектика уступала диалектике Хомякова, он не был поэт-мыслитель, как И. Киреевский, но он за свою веру
пошел бы на площадь,
пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительны.
Отсюда легко понять поле, на котором мы должны были непременно встретиться и сразиться. Пока прения
шли о том, что Гете объективен, но что его объективность субъективна, тогда как Шиллер —
поэт субъективный, но его субъективность объективна, и vice versa, [наоборот (лат.).] все
шло мирно. Вопросы более страстные не замедлили явиться.
Болезненный, тихий по характеру,
поэт и мечтатель, Станкевич, естественно, должен был больше любить созерцание и отвлеченное мышление, чем вопросы жизненные и чисто практические; его артистический идеализм ему
шел, это был «победный венок», выступавший на его бледном, предсмертном челе юноши.
И рисует воображение дальнейшую картину: вышел печальный и мрачный
поэт из клуба,
пошел домой, к Никитским воротам, в дом Гончаровых,
пошел по Тверской, к Страстной площади.
Либеральный
поэт шестидесятых годов П. В. Шумахер со своей квартиры на Мещанской
идет на Яузу в Волковские «простонародные» бани.
И
пошел одиноко
поэт по бульвару… А вернувшись в свою пустую комнату, пишет 27 августа 1833 года жене: «Скажи Вяземскому, что умер тезка его, князь Петр Долгоруков, получив какое-то наследство и не успев промотать его в Английском клубе, о чем здешнее общество весьма жалеет. В клубе не был, чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить свой билет, надобно будет заплатить штраф триста рублей, а я бы весь Английский клуб готов продать за двести рублей».
Дело
шло о форменной гимназической фуражке, которая, по словам
поэта, украшая кудрявые юные головы, жаждущие науки, влечет к ним «взгляды красоток».
Однажды, прочитав проспект какого-то эфемерного журнальчика, он
послал туда стихотворение. Оно было принято и даже, кажется, напечатано, но журнальчик исчез, не выслав
поэту ни гонорара, ни даже печатного экземпляра стихов. Ободренный все-таки этим сомнительным «успехом», брат выбрал несколько своих творений, заставил меня тщательно переписать их и отослал… самому Некрасову в «Отечественные записки».
Эти «заставы», теперь, кажется, исчезнувшие повсеместно, составляли в то время характерную особенность шоссейных дорог, а характерную особенность самих застав составляли шоссейные инвалиды николаевской службы, доживавшие здесь свои более или менее злополучные дни… Характерными чертами инвалидов являлись: вечно — дремотное состояние и ленивая неповоротливость движений, отмеченная еще Пушкиным в известном стихотворении, в котором
поэт гадает о том, какой конец
пошлет ему судьба...
Герой — не тот завоеватель, который с вооруженным полчищем разоряет беззащитную страну, не тот, кто, по выражению Шекспира, за парами
славы готов залезть в жерло орудия, не хитрый дипломат, не модный
поэт, не артист, не ученый со своим последним словом науки, не благодетель человечества на бумаге, — нет, герои этого раэбора покончили свое существование.
Вот слова, наиболее характеризующие К. Леонтьева: «Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей восходил на Синай, что эллины строили себе изящные Акрополи, римляне вели пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь
шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали,
поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, или немецкий, или русский буржуа в безобразной комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прошлого величия?..
У Тютчева было целое обоснованное теократическое учение, которое по грандиозности напоминает теократическое учение Вл. Соловьева. У многих русских
поэтов было чувство, что Россия
идет к катастрофам. Еще у Лермонтова, который выражал почти славянофильскую веру в будущее России, было это чувство. У него есть страшное стихотворение...
Только после смерти его все эти, повидимому, ничтожные обстоятельства приняли, в глазах моих, вид явного действия Промысла, который, спасая его от нашей судьбы, сохранил
Поэта для
славы России.
« Занятия мои, — продолжал он далее, —
идут по-прежнему: я скоро буду брать уроки из итальянского языка и эстетики, которой будет учить меня профессор Шевырев [Шевырев Степан Петрович (1806—1864) — профессор литературы в Московском университете, критик и
поэт.
Наши
поэты уже не витают более в эмпиреях: они спустились на землю; они с нами в ногу
идут под строгий механический марш Музыкального Завода; их лира — утренний шорох электрических зубных щеток и грозный треск искр в Машине Благодетеля, и величественное эхо Гимна Единому Государству, и интимный звон хрустально-сияющей ночной вазы, и волнующий треск падающих штор, и веселые голоса новейшей поваренной книги, и еле слышный шепот уличных мембран.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим
поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его
славы осветить себя.
— Здравствуй, здравствуй, милый Алешенька, — говорила она, целуясь с братом. —
Иди скорее к нам в столовую. Я тебя познакомлю с очень интересным человеком. Позвольте вам представить, Диодор Иванович, моего брата. Он только что окончил кадетский корпус и через месяц станет юнкером Александровского военного училища. А это, Алеша, наш знаменитый русский
поэт Диодор Иванович Миртов. Его прелестные стихи часто появляются во всех прогрессивных журналах и газетах. Такое наслаждение читать их!
Замечательный русский
поэт, не лишенный притом остроумия, увидев в первый раз на сцене великую Рашель, воскликнул в восторге: «Не променяю Рашель на мужика!» Я готов
пойти дальше: я и всех русских мужичков отдам в обмен за одну Рашель.
Дамы обыкновенно
шли по оному или под руку с мужчинами, или в сопровождении ливрейных лакеев, причем, как выразился один тогдашний, вероятно, озлобленный несколько
поэт,
шли: «гордясь обновой выписной, гордяся роскошью постыдной и красотою незавидной».
Затем они
пошли и застали Егора Егорыча сидящим против портрета Юнга и как бы внимательно рассматривающим тонкие и приятные черты молодого лица
поэта. Вместе с тем на столе лежала перед ним развернутая небольшая, в старинном кожаном переплете, книжка.
Желание желаний, так называет Шопенгауэр любовь, заставляет
поэта писать стихи, музыканта создавать гармонические звуковые комбинации, живописца писать картину, певца петь, — все
идет от этого желания желаний и все к нему же возвращается.
На этой свадьбе, помню, произошел небольшой скандальчик довольно странного свойства. Постельников и его приятель,
поэт Трубицын, увезли невесту из-под венца прямо в Сокольники и возвратили ее супругу только на другой день… Жизнь моя вся
шла среди подобных историй, в которых, впрочем, сам я был очень неискусен и слыл «Филимоном».
И стал мой дядя веселый, речистый:
пошел вспоминать про Брюллова, как тот, уезжая из России, и платье, и белье, и обувь по сю сторону границы бросил; про Нестора Васильевича Кукольника, про Глинку, про актера Соленика и Ивана Ивановича Панаева, как они раз, на Крестовском, варили такую жженку, что у прислуги от одних паров голова кругом
шла; потом про Аполлона Григорьева со Львом Меем, как эти оба
поэта, по вдохновению, одновременно друг к другу навстречу на Невский выходили, и потом презрительно отозвался про нынешних литераторов и художников, которые пить совсем не умеют.
Я решил проводить друга, а потом
идти на Машук, побывать на могиле Лермонтова, моего самого любимого
поэта в гимназии, а затем отправиться к Максимову-Христичу.
Офицеры на радостях затеяли пирушку: самовар закипел,
пошла попойка, явились песельники и грянули хором авангардную песню, сочиненную одним из наших воинов-поэтов.
Пойдем,
поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Мы вовсе не думаем запрещать
поэту описывать любовь; но эстетика должна требовать, чтобы
поэт описывал любовь только тогда, когда хочет именно ее описывать: к чему выставлять на первом плане любовь, когда дело
идет, собственно говоря, вовсе не о ней, а о других сторонах жизни?
Шеллинг более обладает поэтическим созерцанием, чем диалектикой, и именно как vates [
поэт (лат.).] он испугался океана всеобщего, готовившегося поглотить весь поток умственной деятельности; он
пошел вспять, не сладивши с последствиями своих начал, и вышел из современности, указывая на больное место.
— Не все то правда, что говорили римляне или греки. Повышенное настроение, возбуждение, экстаз — все то, что отличает пророков,
поэтов, мучеников за идею от обыкновенных людей, противно животной стороне человека, то есть его физическому здоровью. Повторяю: если хочешь быть здоров и нормален,
иди в стадо.
Но сии два
Поэта не образовали еще нашего слога: во время Екатерины Россияне начали выражать свои мысли ясно для ума, приятно для слуха, и вкус сделался общим, ибо Монархиня Сама имела его и любила нашу Словесность; и если Она Своими ободрениями не произвела еще более талантов, виною тому независимость Гения, который один не повинуется даже и Монархам, дик в своем величии, упрям в своих явлениях, и часто самые неблагоприятные для себя времена предпочитает блестящему веку, когда мудрые Цари с любовию призывают его для торжества и
славы.
Что же любит в родине этот
поэт, равнодушный и к воинской
славе, и к величавому покою государства, и даже к преданьям темной старины, записанным смиренными иноками-летописцами? Вот что он любит...
[По-видимому, речь
идет о работе А. Н. Веселовского «Три главы из исторической поэтики» — гл. «От певца к
поэту», разд.
Слава Симы Девушкина перекинулась через реку: земский начальник приказал привести к нему
поэта, долго слушал его стихи, закрыв глаза и мотая головой, потом сказал...
Но эта улыбка была исполнена какой-то жалкой наглости; она так была странна и так же
шла к ее лицу, как
идет выражение набожности роже взяточника или бухгалтерская книга
поэту.
Этого уже я не выдержал и, по выражению покойного
поэта Толстого, «начав — как бог, окончил — как свинья». Я принял обиженный вид, — потому, что и в самом деле чувствовал себя несправедливо обиженным, — и, покачав головою, повернулся и
пошел к себе в кабинет. Но, затворяя за собою дверь, почувствовал неодолимую жажду отмщения — снова отворил дверь и сказал...
Прилично б было мне молчать о том,
Но я привык
идти против приличий,
И, говоря всеобщим языком,
Не жду похвал. —
Поэт породы птичей,
Любовник роз, над розовым кустом
Урчит и свищет меж листов душистых.
Об чем? Какая цель тех звуков чистых? —
Прошу хоть раз спросить у соловья.
Он вам ответит песнью… Так и я
Пишу, что мыслю, мыслю что придется,
И потому мой стих так плавно льется.
<[
Поэт идет]: открыты вежды,
Но он не видит никого...
— Ты, по-моему, выше всех
поэтов, Вася!
идем!..