Неточные совпадения
Аммос Федорович. А я на этот счет покоен. В самом деле, кто зайдет в уездный суд? А если и заглянет в какую-нибудь бумагу, так он жизни не будет рад. Я вот уж пятнадцать
лет сижу на судейском стуле, а как загляну в докладную записку — а! только рукой махну. Сам Соломон не разрешит, что в ней правда и что неправда.
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать
лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало,
сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Мы с Печориным
сидели на почетном месте, и вот к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка
лет шестнадцати, и пропела ему… как бы сказать?.. вроде комплимента.
Вас, может быть, три-четыре переменится, а я вот уже тридцать
лет, судырь мой,
сижу на одном месте».
Чичиков и Манилов подошли к первому столу, где
сидели два чиновника еще юных
лет, и спросили...
Мужчины почтенных
лет, между которыми
сидел Чичиков, спорили громко, заедая дельное слово рыбой или говядиной, обмакнутой нещадным образом в горчицу, и спорили о тех предметах, в которых он даже всегда принимал участие; но он был похож на какого-то человека, уставшего или разбитого дальней дорогой, которому ничто не лезет на ум и который не в силах войти ни во что.
— Оттого, что сам старый пан в городе. Он уже полтора
года как
сидит воеводой в Дубне.
Ассоль было уже пять
лет, и отец начинал все мягче и мягче улыбаться, посматривая на ее нервное, доброе личико, когда,
сидя у него на коленях, она трудилась над тайной застегнутого жилета или забавно напевала матросские песни — дикие ревостишия [Ревостишия — словообразование А.С. Грина.]. В передаче детским голосом и не везде с буквой «р» эти песенки производили впечатление танцующего медведя, украшенного голубой ленточкой. В это время произошло событие, тень которого, павшая на отца, укрыла и дочь.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть
лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я
сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
Самая маленькая девочка,
лет шести, спала на полу, как-то
сидя, скорчившись и уткнув голову в диван.
Есть, говорит, один такой расслабленный отец, отставной чиновник, в кресле
сидит и третий
год ногами не двигается.
Сидел в мое время один смиреннейший арестант целый
год в остроге, на печи по ночам все Библию читал, ну и зачитался, да зачитался, знаете, совсем, да так, что ни с того ни с сего сгреб кирпич и кинул в начальника, безо всякой обиды с его стороны.
— Конечно, назад, да зачем назначать? Сама мне, ведьма, час назначила. Мне ведь крюк. Да и куда, к черту, ей шляться, не понимаю? Круглый
год сидит, ведьма, киснет, ноги болят, а тут вдруг и на гулянье!
За столом, покрытым бумагами,
сидели два человека: пожилой генерал, виду строгого и холодного, и молодой гвардейский капитан,
лет двадцати осьми, очень приятной наружности, ловкий и свободный в обращении.
Однажды вечером (это было в начале октября 1773
года)
сидел я дома один, слушая вой осеннего ветра и смотря в окно на тучи, бегущие мимо луны.
— Да, — забыла сказать, — снова обратилась она к Самгину, — Маракуев получил
год «Крестов». Ипатьевский признан душевнобольным и выслан на родину, в Дмитров, рабочие —
сидят, за исключением Сапожникова, о котором есть сведения, что он болтал. Впрочем, еще один выслан на родину, — Одинцов.
Никонова — действительно Никонова, дочь крупного помещика, от семьи откололась еще в юности, несколько месяцев
сидела в тюрьме, а теперь, уже более трех
лет, служит конторщицей в издательстве дешевых книг для народа.
Лет тридцать тому назад было это:
сижу я в ресторане, задумался о чем-то, а лакей, остроглазый такой, молоденький, пристает: “Что прикажете подать?” — “Птичьего молока стакан!” — “Простите, говорит, птичье молоко все вышло!” Почтительно сказал, не усмехнулся.
Рындин — разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом — толстовец, теперь — фантазер и анархист, большой, сутулый,
лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией человека безгранично доброго, человека «не от мира сего». Старший сын его сослан, средний —
сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна сказала...
— Через тридцать
лет Пращев с женой, дочерью и женихом ее
сидели ночью в саду своем. Залаяла собака, бросилась в кусты. Пращев — за нею и видит: стоит в кустах Середа, отдавая ему честь. «Что, Середа, настал день смерти моей?» — «Так точно, ваше благородие!»
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних
лет, Самгин почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким чужим всем людям, что даже испытал тоскливую боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго
сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был в состоянии, близком к отчаянию. В памяти возникла фраза редактора «Нашего края...
Все сказанное матерью ничем не задело его, как будто он
сидел у окна, а за окном сеялся мелкий дождь. Придя к себе, он вскрыл конверт, надписанный крупным почерком Марины, в конверте оказалось письмо не от нее, а от Нехаевой. На толстой синеватой бумаге, украшенной необыкновенным цветком, она писала, что ее здоровье поправляется и что, может быть, к средине
лета она приедет в Россию.
Сначала — мальчиком при доме, потом — в конторе
сидел, писал; потом — рассердился крестный на меня, разжаловал в рабочие, три
года с лишком кожи квасил я.
Однажды, придя к учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, — повар умер от воспаления легких.
Сидя на крыльце, женщина веткой акации отгоняла мух от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже
лет под сорок; грузная, с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей, и, улыбаясь глазами овцы, сказала...
В этот вечер Самгины узнали, что Митрофанов, Иван Петрович, сын купца, родился в городе Шуе, семь
лет сидел в гимназии, кончил пять классов, а в шестом учиться не захотелось.
Самгин встал и пошел по дорожке в глубину парка, думая, что вот ради таких людей идеалисты, романтики
годы сидели в тюрьмах, шли в ссылку, в каторгу, на смерть…
— Чехов и всеобщее благополучие через двести — триста
лет? Это он — из любезности, из жалости. Горький? Этот — кончен, да он и не философ, а теперь требуется, чтоб писатель философствовал. Про него говорят — делец, хитрый, эмигрировал, хотя ему ничего не грозило. Сбежал из схватки идеализма с реализмом. Ты бы, Клим Иванович, зашел ко мне вечерком посидеть. У меня всегда народишко бывает. Сегодня будет. Что тебе тут одному
сидеть? А?
Он быстро выпил стакан чаю, закурил папиросу и прошел в гостиную, — неуютно, не прибрано было в ней. Зеркало мельком показало ему довольно статную фигуру человека за тридцать
лет, с бледным лицом, полуседыми висками и негустой острой бородкой. Довольно интересное и даже как будто новое лицо. Самгин оделся, вышел в кухню, — там
сидел товарищ Яков, рассматривая синий ноготь на большом пальце голой ноги.
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? — тоже была арестована, долго
сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня на шесть
лет и все еще… Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у таких людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
В конце зимы он поехал в Москву, выиграл в судебной палате процесс, довольный собою отправился обедать в гостиницу и,
сидя там, вспомнил, что не прошло еще двух
лет с того дня, когда он
сидел в этом же зале с Лютовым и Алиной, слушая, как Шаляпин поет «Дубинушку». И еще раз показалось невероятным, что такое множество событий и впечатлений уложилось в отрезок времени — столь ничтожный.
Их деды — попы, мелкие торговцы, трактирщики, подрядчики, вообще — городское мещанство, но их отцы ходили в народ, судились по делу 193-х, сотнями
сидели в тюрьмах, ссылались в Сибирь, их детей мы можем отметить среди эсеров, меньшевиков, но, разумеется, гораздо больше среди интеллигенции служилой, то есть так или иначе укрепляющей структуру государства, все еще самодержавного, которое в будущем
году намерено праздновать трехсотлетие своего бытия.
Соседями аккомпаниатора
сидели с левой руки — «последний классик» и комическая актриса, по правую — огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый парень еще до 905
года одобрил в сонете известный, но никем до него не одобряемый, поступок Иуды из Кариота. Память механически подсказала Иудино дело Азефа и другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что в XX веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, — героем, которого объясняют и оправдывают.
— Дочь заводчика искусственных минеральных вод. Привлекалась к суду по делу темному: подозревали, что она отравила мужа и свекра. Около
года сидела в тюрьме, но — оправдали, — отравителем оказался брат ее мужа, пьяница.
— Собирались в доме ювелира Марковича, у его сына, Льва, — сам Маркович — за границей. Гасили огонь и в темноте читали… бесстыдные стихи, при огне их нельзя было бы читать.
Сидели парами на широкой тахте и на кушетке, целовались. Потом, когда зажигалась лампа, — оказывалось, что некоторые девицы почти раздеты. Не все — мальчики, Марковичу —
лет двадцать, Пермякову — тоже так…
Около полудня в конце улицы раздался тревожный свисток, и, как бы повинуясь ему, быстро проскользнул сияющий автомобиль, в нем
сидел толстый человек с цилиндром на голове, против него — двое вызолоченных военных, третий — рядом с шофером. Часть охранников изобразила прохожих, часть — зевак, которые интересовались публикой в окнах домов, а Клим Иванович Самгин, глядя из-за косяка окна, подумал, что толстому господину Пуанкаре следовало бы приехать на
год раньше — на юбилей Романовых.
— А когда мне было
лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я
сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
Матрена. Две сестры — обе девки, уж в
летах. Только выходу им никакого нет;
сидят наверху у себя взаперти, все одно под замком.
Ему было под пятьдесят
лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утонченности, никогда не курил при дамах, не клал одну ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне с носом. Он и в комнате
сидел в перчатках, снимая их, только когда садился обедать.
— Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать
лет на одном стуле
сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
В селе Верхлёве, где отец его был управляющим, Штольц вырос и воспитывался. С восьми
лет он
сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных, а с матерью читал Священную историю, учил басни Крылова и разбирал по складам же «Телемака».
Лето в самом разгаре; июль проходит; погода отличная. С Ольгой Обломов почти не расстается. В ясный день он в парке, в жаркий полдень теряется с ней в роще, между сосен,
сидит у ее ног, читает ей; она уже вышивает другой лоскуток канвы — для него. И у них царствует жаркое
лето: набегают иногда облака и проходят.
Но гулять «с мсьё Обломовым»,
сидеть с ним в углу большой залы, на балконе… что ж из этого? Ему за тридцать
лет: не станет же он говорить ей пустяков, давать каких-нибудь книг… Да этого ничего никому и в голову не приходило.
Пять
лет ходить,
сидеть и вздыхать в приемной — вот идеал и цель жизни!
Она казалась выше того мира, в который нисходила в три
года раз; ни с кем не говорила, никуда не выезжала, а
сидела в угольной зеленой комнате с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила в церковь и садилась на стул за ширмы.
Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок
лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка
лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев
сидел напротив Обломова.
«Ах, скорей бы кончить да
сидеть с ней рядом, не таскаться такую даль сюда! — думал он. — А то после такого
лета да еще видеться урывками, украдкой, играть роль влюбленного мальчика… Правду сказать, я бы сегодня не поехал в театр, если б уж был женат: шестой раз слышу эту оперу…»
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому
году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше
сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
К тому времени я уже два
года жег зеленую лампу, а однажды, возвращаясь вечером (я не считал нужным, как сначала, безвыходно
сидеть дома 7 часов), увидел человека в цилиндре, который смотрел на мое зеленое окно не то с досадой, не то с презрением. «Ив — классический дурак! — пробормотал тот человек, не замечая меня. — Он ждет обещанных чудесных вещей… да, он хоть имеет надежды, а я… я почти разорен!» Это были вы. Вы прибавили: «Глупая шутка. Не стоило бросать денег».
Она, накинув на себя меховую кацавейку и накрыв голову косынкой, молча сделала ему знак идти за собой и повела его в сад. Там,
сидя на скамье Веры, она два часа говорила с ним и потом воротилась, глядя себе под ноги, домой, а он, не зашедши к ней, точно убитый, отправился к себе, велел камердинеру уложиться, послал за почтовыми лошадьми и уехал в свою деревню, куда несколько
лет не заглядывал.
Еще в девичьей
сидели три-четыре молодые горничные, которые целый день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка не могла видеть человека без дела — да в передней праздно
сидел, вместе с мальчишкой
лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.