Неточные совпадения
— А, вы
про это! — засмеялся Свидригайлов, — да, я бы удивился, если бы, после всего, вы пропустили это без замечания. Ха! ха! Я хоть нечто и понял из того, что вы тогда… там… накуролесили и Софье Семеновне сами
рассказывали, но, однако, что ж это такое? Я, может, совсем отсталый
человек и ничего уж понимать не могу. Объясните, ради бога, голубчик! Просветите новейшими началами.
Невозможно
рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня
про виселицу, распеваемая
людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, — все потрясло меня каким-то пиитическим [Пиитический (устар.) — поэтический.] ужасом.
— Ведь вот я — почему я выплясываю себя пред вами? Скорее познакомиться хочется. Вот
про вас Иван
рассказывает как
про человека в самом деле необыкновенного, как
про одного из таких, которые имеют несчастье быть умнее своего времени… Кажется, так он сказал…
Жизнь очень похожа на Варвару, некрасивую, пестро одетую и — неумную. Наряжаясь в яркие слова, в стихи, она, в сущности, хочет только сильного
человека, который приласкал бы и оплодотворил ее. Он вспомнил, с какой смешной гордостью
рассказывала Варвара
про обыск у нее Лидии и Алине, вспомнил припев дяди Миши...
—
Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне
рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— Ma chère Ольга! — скажет иногда тетка. —
Про этого молодого
человека, который к тебе часто подходит у Завадских, вчера мне что-то
рассказывали, какую-то глупую историю.
— Ах! — с сильной досадой произнес Обломов, подняв кулаки к вискам. — Поди вон! — прибавил он грозно. — Если ты когда-нибудь осмелишься
рассказывать про меня такие глупости, посмотри, что я с тобой сделаю! Какой яд — этот
человек!
— Это Бе, почтеннейший
человек, — сказал Фанарин Нехлюдову и, познакомив его с своим коллегой,
рассказал про предстоящее очень интересное, по его мнению, дело, которое должно было слушаться.
— Это я
про свое горе
рассказываю, — сказал Тарас, задушевно дружески обращаясь к Нехлюдову. —
Человек такой попался душевный, — разговорились, я и сказываю.
— Именно не заметил, это вы прекрасно, прокурор, — одобрил вдруг и Митя. Но далее пошла история внезапного решения Мити «устраниться» и «пропустить счастливых мимо себя». И он уже никак не мог, как давеча, решиться вновь разоблачать свое сердце и
рассказывать про «царицу души своей». Ему претило пред этими холодными, «впивающимися в него, как клопы»,
людьми. А потому на повторенные вопросы заявил кратко и резко...
Рассказывал про свои встречи с тиграми, говорил о том, что стрелять их нельзя, потому что это боги, охраняющие женьшень от
человека, говорил о злых духах, о наводнениях и т.д.
Я
рассказал про офицера вещи, которые могут погубить его (он заезжал куда-то с арестантом), и вспомнил, что он бедный
человек и отец семи детей; но должно ль щадить фискала, разве он щадил других?
— Э, кум! оно бы не годилось
рассказывать на ночь; да разве уже для того, чтобы угодить тебе и добрым
людям (при сем обратился он к гостям), которым, я примечаю, столько же, как и тебе, хочется узнать
про эту диковину. Ну, быть так. Слушайте ж!
Но правда выше жалости, и ведь не
про себя я
рассказываю, а
про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил, — да и по сей день живет, — простой русский
человек.
— Позвольте, минутку… Ну-ко,
расскажи про Алексея
человека божия?..
«Доверяйся после этого
людям, выказывай благородную доверчивость!» — восклицал он в горести, сидя с новыми приятелями, в доме Тарасова, за бутылкой вина и
рассказывая им анекдоты
про осаду Карса и
про воскресшего солдата.
Но я вам лучше
расскажу про другую мою встречу прошлого года с одним
человеком.
Вспомнил он отца, сперва бодрого, всем недовольного, с медным голосом, потом слепого, плаксивого, с неопрятной седой бородой; вспомнил, как он однажды за столом, выпив лишнюю рюмку вина и залив себе салфетку соусом, вдруг засмеялся и начал, мигая ничего не видевшими глазами и краснея,
рассказывать про свои победы; вспомнил Варвару Павловну — и невольно прищурился, как щурится
человек от мгновенной внутренней боли, и встряхнул головой.
Воодушевившись, Петр Елисеич
рассказывал о больших европейских городах, о музеях, о разных чудесах техники и вообще о том, как живут другие
люди. Эти рассказы уносили Нюрочку в какой-то волшебный мир, и она каждый раз решала
про себя, что, как только вырастет большая, сейчас же уедет в Париж или в Америку. Слушая эту детскую болтовню, Петр Елисеич как-то грустно улыбался и молча гладил белокурую Нюрочкину головку.
Нюрочка чуть не расхохоталась, но Вася сдвинул брови и показал глазами на Таисью. Пусть ее спит, святая душа на костылях. Нюрочка почувствовала, что Вася именно так и подумал, как называл Таисью развеселившийся Самойло Евтихыч. Ей теперь ужасно захотелось
рассказать про Голиковского, какой это смешной
человек, но Таисья пошевелилась, и Нюрочка вспорхнула, как птичка.
— Но нас ведь сначала, — продолжала Юлия, — пока вы не написали к Живину, страшно напугала ваша судьба: вы
человека вашего в деревню прислали, тот и
рассказывал всем почти, что вы что-то такое в Петербурге
про государя, что ли, говорили, — что вас схватили вместе с ним, посадили в острог, — потом, что вас с кандалами на ногах повезли в Сибирь и привезли потом к губернатору, и что тот вас на поруки уже к себе взял.
— Ничего… мне просто хорошо в вашем присутствии — и только. В детстве бонна-итальянка часто
рассказывала мне
про одну маленькую фею, которая делала всех счастливыми одним своим присутствием, — вот вы именно такая волшебница, с той разницей, что вы не хотите делать
людей счастливыми.
— Приходит к нам, сидит и
рассказывает всегда одно —
про эту издевку над
человеком. В ней — вся его душа, как будто ею глаза ему выбили и больше он ничего не видит.
Экзархатов схватил его за шиворот и приподнял на воздух; но в это время ему самому жена вцепилась в галстук; девчонки еще громче заревели… словом, произошла довольно неприятная домашняя сцена, вследствие которой Экзархатова, подхватив с собой домохозяина, отправилась с жалобой к смотрителю, все-про-все
рассказала ему о своем озорнике, и чтоб доказать, сколько он
человек буйный, не скрыла и того, какие он
про него, своего начальника, говорил поносные слова.
Офицер этот
расскажет вам, — но только, ежели вы его расспросите, —
про бомбардирование 5-го числа,
расскажет, как на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось 8
человек, и как всё-таки на другое утро 6-го он палил [Моряки все говорят палить, а не стрелять.] из всех орудий;
расскажет вам, как 5-го попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать
человек; покажет вам из амбразуры батареи и траншеи неприятельские, которые не дальше здесь, как в 30-40 саженях.
— Ему хорошо командовать: «рысью!» — с внезапной запальчивостью подхватил Полозов, — а мне-то… мне-то каково? Я и подумал: возьмите вы себе ваши чины да эполеты — ну их с богом! Да… ты о жене спрашивал? Что — жена?
Человек, как все. Пальца ей в рот не клади — она этого не любит. Главное — говори побольше… чтобы посмеяться было над чем.
Про любовь свою
расскажи, что ли… да позабавней, знаешь.
В нашем отечестве
люди известного класса, любящие красиво, не только всем
рассказывают про свою любовь, но
рассказывают про нее непременно по-французски.
Еще с первого экзамена все с трепетом
рассказывали про латинского профессора, который был будто бы какой-то зверь, наслаждавшийся гибелью молодых
людей, особенно своекоштных, и говоривший будто бы только на латинском или греческом языке.
Дорогой Оперов
рассказал мне многое
про характер и образ жизни Зухина, и, приехав домой, я долго не спал, думая об этих новых, узнанных мною
людях.
Сам я как-то не удосужился посетить город Гороховец,
про который мне это
рассказывали и знакомые нижегородцы и приятели москвичи, бывавшие там, но одного взгляда на богатыря Бугрова достаточно было, чтобы поверить, тем более зная его жизнь, в которой он был не
человек, а правило!
— Вот
люди! — обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но не он ли меня натолкнул на то же самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня и плакал, как баба, и как вы думаете, что
рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты
про мою мать! От него я от первого и услыхал.
Про Кармазинова
рассказывали, что он дорожит связями своими с сильными
людьми и с обществом высшим чуть не больше души своей.
— Он тебя увел? — произнес Иван Васильевич, посматривая с удивлением на Кольцо. — А как же, — продолжал он, вглядываясь в него, — как же ты сказал, что в первый раз в этом краю? Да погоди-ка, брат, мы, кажется, с тобой старые знакомые. Не ты ли мне когда-то
про Голубиную книгу
рассказывал? Так, так, я тебя узнаю. Да ведь ты и Серебряного-то из тюрьмы увел. Как же это, божий
человек, ты прозрел с того времени? Куда на богомолье ходил? К каким мощам прикладывался?
Верст тридцать от Слободы, среди дремучего леса, было топкое и непроходимое болото, которое народ прозвал Поганою Лужей. Много чудесного
рассказывали про это место. Дровосеки боялись в сумерки подходить к нему близко. Уверяли, что в летние ночи над водою прыгали и резвились огоньки, души
людей, убитых разбойниками и брошенных ими в Поганую Лужу.
С виду, пожалуй, и страшный
человек; сообразишь, бывало, что
про иного
рассказывают, и даже сторонишься от него.
Когда я услышал, как мой приказчик внушает этому жалкому
человеку научить меня украсть псалтырь, — я испугался. Было ясно, что мой приказчик знает, как я добр за его счет, и что приказчик соседа
рассказал ему
про икону.
Скосив на нее черные глаза, Кострома
рассказывает про охотника Калинина, седенького старичка с хитрыми глазами,
человека дурной славы, знакомого всей слободе. Он недавно помер, но его не зарыли в песке кладбища, а поставили гроб поверх земли, в стороне от других могил. Гроб — черный, на высоких ножках, крышка его расписана белой краской, — изображены крест, копье, трость и две кости.
Объяснения к иллюстрациям понятно
рассказывали про иные страны, иных
людей, говорили о разных событиях в прошлом и настоящем; я многого не могу понять, и это меня мучит.
Кажется, Макс Мюллер
рассказывает про удивление одного индейца, обращенного в христианство, который, усвоив сущность христианского учения, приехал в Европу и увидал жизнь христиан.
Человек этот не мог прийти в себя от удивления перед действительностью, совершенно противоположной той, которую он ожидал найти среди христианских народов.
Иди к следователю,
расскажи про них, сукиных сынов!» Пошёл я, пришёл, сидит молодой
человек, чёрненькие усики, в очках золотых, зубы палочкой ковыряет и спрашивает — что я знаю?
— Они очень много врут, не бывает того, что они
рассказывают, если бы это было — я уж знала бы, мне мамочка
рассказывала всё,
про людей и женщин, совсем — всё! А они это — со зла!
Замолчал, опустив голову. А Кожемякин думал: отчего это
люди чаще вспоминают и
рассказывают о том, как их любили коты, птицы, собаки, лошади, а
про людскую любовь молчат? Или стесняются говорить?
И долго
рассказывал о том, что не знает русский
человек меры во власти и что ежели мученому дать в руки власть, так он немедля сам всех мучить начнет, извергом
людям будет. Говорил
про Ивана Грозного,
про Аввакума-протопопа, Аракчеева и
про других людодёров. С плачем, со слезами — мучили.
— Ой, я знаю таких
людей! Мамочка удивительно
рассказывала про них, и есть книги, ах, как хорошо, что вы записали!
— Вот — умер
человек, все знали, что он — злой, жадный, а никто не знал, как он мучился, никто. «Меня добру-то забыли поучить, да и не нужно было это, меня в жулики готовили», — вот как он говорил, и это — не шутка его, нет! Я знаю!
Про него будут говорить злое, только злое, и зло от этого увеличится — понимаете? Всем приятно помнить злое, а он ведь был не весь такой, не весь! Надо
рассказывать о
человеке всё — всю правду до конца, и лучше как можно больше говорить о хорошем — как можно больше! Понимаете?
— Науками, братец, науками, вообще науками! Я вот только не могу сказать, какими именно, а только знаю, что науками. Как
про железные дороги говорит! И знаешь, — прибавил дядя полушепотом, многозначительно прищуривая правый глаз, — немного эдак, вольных идей! Я заметил, особенно когда
про семейное счастье заговорил… Вот жаль, что я сам мало понял (времени не было), а то бы
рассказал тебе все как по нитке. И, вдобавок, благороднейших свойств
человек! Я его пригласил к себе погостить. С часу на час ожидаю.
«Дрянь
человек и плут, авось в другой раз не приедет», — сказал Степан Михайлович семье своей, и, конечно, ничей голос не возразил ему; но зато потихоньку долго хвалили бравого майора, и охотно слушала и
рассказывала про его угодливости молодая девочка, богатая сирота.
— Истинная правда, Марфа Петровна. Вот этого и я в разум никак не возьму! Зачем чужим-то
людям про свою беду
рассказывать до время? А тут еще в своей-то семье расстраивают.
Ты странный
человек!.. когда красноречиво
Ты
про любовь свою
рассказываешь мне,
И голова твоя в огне,
И мысль твоя в глазах сияет живо,
Тогда всему я верю без труда;
Но часто…
Почтмейстер Михаил Аверьяныч, слушая его, уже не говорил: «Совершенно верно», а в непонятном смущении бормотал: «Да, да, да…» и глядел на него задумчиво и печально; почему-то он стал советовать своему другу оставить водку и пиво, но при этом, как
человек деликатный, говорил не прямо, а намеками,
рассказывая то
про одного батальонного командира, отличного
человека, то
про полкового священника, славного малого, которые пили и заболели, но, бросив пить, совершенно выздоровели.