Неточные совпадения
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена
светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало:
к печали я так же легко
привыкаю, как
к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Она была великолепна, но зато все московские щеголихи в бриллиантах при новом, электрическом
свете танцевального зала показались скверно раскрашенными куклами: они
привыкли к газовым рожкам и лампам. Красавица хозяйка дома была только одна с живым цветом лица.
К Ечкину старик понемногу
привык, даже больше — он начал уважать в нем его удивительный ум и еще более удивительную энергию. Таким людям и на
свете жить. Только в глубине души все-таки оставалось какое-то органическое недоверие именно
к «жиду», и с этим Тарас Семеныч никак не мог совладеть. Будь Ечкин кровный русак, совсем бы другое дело.
…Не стану вам повторять о недавней нашей семейной потере, но тяжело мне
привыкать к уверенности, что нет матушки на этом
свете. Последнее время она была гораздо лучше прежнего; только что немного отдохнула от этой сердечной заботы, как богу угодно было кончить ее земное существование…
Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза
привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого
света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана...
— Сжальтесь надо мной! — заговорила она, — не покидайте меня; что я теперь без вас буду делать? я не вынесу разлуки. Я умру! Подумайте: женщины любят иначе, нежели мужчины: нежнее, сильнее. Для них любовь — все, особенно для меня: другие кокетничают, любят
свет, шум, суету; я не
привыкла к этому, у меня другой характер. Я люблю тишину, уединение, книги, музыку, но вас более всего на
свете…
Она любила наряды, отец любил видеть ее в
свете красавицей, возбуждавшей похвалы и удивление; она жертвовала своей страстью
к нарядам для отца и больше и больше
привыкала сидеть дома в серой блузе.
Но Арина Петровна только безмолвно кивнула головой в ответ и не двинулась. Казалось, она с любопытством
к чему-то прислушивалась. Как будто какой-то
свет пролился у ней перед глазами, и вся эта комедия,
к повторению которой она с малолетства
привыкла, в которой сама всегда участвовала, вдруг показалась ей совсем новою, невиданною.
— Вы предпочитаете хроническое самоубийство, — возразил Крупов, начинавший уже сердиться, — понимаю, вам жизнь надоела от праздности, — ничего не делать, должно быть, очень скучно; вы, как все богатые люди, не
привыкли к труду. Дай вам судьба определенное занятие да отними она у вас Белое Поле, вы бы стали работать, положим, для себя, из хлеба, а польза-то вышла бы для других; так-то все на
свете и делается.
— Эх, матушка Анна Савельевна, — сказал Кондратий, — уж лучше пожила бы ты с нами! Не те уж годы твои, чтобы слоняться по
свету по белому,
привыкать к новым, чужим местам… Останься с нами. Много ли нам надыть? Хлебца ломоть да кашки ребенку — вот и все; пожили бы еще вместе: немного годков нам с тобою жить остается.
Я вздрагивал и холодел, меня давили впечатления. Немало дней прошло, пока я не
привык к тому, что одноэтажные корпуса больницы в декабрьские сумерки, словно по команде, загорались электрическим
светом.
Но после
к плену он
привык,
Стал понимать чужой язык,
Был окрещен святым отцом,
И, с шумным
светом незнаком,
Уже хотел во цвете лет
Изречь монашеский обет,
Как вдруг однажды он исчез
Осенней ночью.
«История моего знакомства с Гоголем», еще вполне не оконченная мною, писана была не для печати, или по крайней мере для печати по прошествии многих десятков лет, когда уже никого из выведенных в ней лиц давно не будет на
свете, когда цензура сделается свободною или вовсе упразднится, когда русское общество
привыкнет к этой свободе и отложит ту щекотливость, ту подозрительную раздражительность, которая теперь более всякой цензуры мешает говорить откровенно даже о давнопрошедшем.
Да! Да! Да! Права Оня! Еще два года, и мечта всей маленькой Дуниной жизни сбудется наконец! Она увидит снова поля, леса, золотые нивы, бедные, покосившиеся домики-избушки, все то, что
привыкла любить с детства и
к чему тянется теперь, как мотылек
к свету, ее изголодавшаяся за годы разлуки с родной обстановкой душа. Что-то радостно и звонко, как песня жаворонка, запело в сердечке Дуни. Она прояснившимися глазами взглянула на Оню и радостно-радостно произнесла...
На чердаке было совершенно темно, и только после нескольких минут пребывания там глаза
привыкли к окружающему мраку, и несчастная девушка различала полосы еле пробивавшегося
света, отражаемого уличными фонарями.
— Но надо быть снисходительным
к маленьким слабостям; у кого их нет, André! Ты не забудь, что она воспитана и выросла в
свете. И потом ее положение теперь не розовое. Надобно входить в положение каждого. Tout comprendre, c’est tout pardonner. [Кто всё поймет, тот всё и простит.] Ты подумай, каково ей, бедняжке, после жизни,
к которой она
привыкла, расстаться с мужем и остаться одной в деревне и в ее положении? Это очень тяжело.
— Уведи меня! Здесь мускус… розы… жасмин… Все деревья здесь так сильно пахнут… Этот
свет сквозь лиловую слюду раздражает меня… я его не сношу… я не
привыкла к Египту…
Света мне!., воздуха!., чистого воздуха дай мне скорее!