Неточные совпадения
Городничий. О, уж там наговорят! Я думаю,
поди только
да послушай —
и уши потом заткнешь. (Обращаясь к Осипу.)Ну, друг…
—
И хоть бы он делом сказывал, по скольку с души ему надобно! — беседовали между собой смущенные обыватели, — а то цыркает,
да и на́-поди!
— А ведь это
поди ты не ладно, бригадир, делаешь, что с мужней женой уводом живешь! — говорили они ему, —
да и не затем ты сюда от начальства прислан, чтоб мы, сироты, за твою дурость напасти терпели!
— Ну, что ж ты расходилась так? Экая занозистая! Ей скажи только одно слово, а она уж в ответ десяток! Поди-ка принеси огоньку запечатать письмо.
Да стой, ты схватишь сальную свечу, сало дело топкое: сгорит —
да и нет, только убыток, а ты принеси-ка мне лучинку!
И сердцем далеко носилась
Татьяна, смотря на луну…
Вдруг мысль в уме ее родилась…
«
Поди, оставь меня одну.
Дай, няня, мне перо, бумагу
Да стол подвинь; я скоро лягу;
Прости».
И вот она одна.
Всё тихо. Светит ей луна.
Облокотясь, Татьяна пишет.
И всё Евгений на уме,
И в необдуманном письме
Любовь невинной девы дышит.
Письмо готово, сложено…
Татьяна! для кого ж оно?
— Это правда, — как-то особенно заботливо ответил на это Раскольников, — помню все, до малейшей даже подробности, а вот
поди: зачем я то делал,
да туда ходил,
да то говорил? уж
и не могу хорошо объяснить.
Кабанов. Поди-ка поговори с маменькой, что она тебе на это скажет. Так, братец, Кулигин, все наше семейство теперь врозь расшиблось. Не то что родные, а точно вороги друг другу. Варвару маменька точила-точила; а та не стерпела,
да и была такова — взяла
да и ушла.
Кабанов. Я в Москву ездил, ты знаешь? На дорогу-то маменька читала, читала мне наставления-то, а я как выехал, так загулял. Уж очень рад, что на волю-то вырвался.
И всю дорогу пил,
и в Москве все пил, так это кучу, что нб-поди! Так, чтобы уж на целый год отгуляться. Ни разу про дом-то
и не вспомнил.
Да хоть бы
и вспомнил-то, так мне бы
и в ум не пришло, что тут делается. Слышал?
— Сила-то, сила, — промолвил он, — вся еще тут, а надо умирать!.. Старик, тот, по крайней мере, успел отвыкнуть от жизни, а я…
Да,
поди попробуй отрицать смерть. Она тебя отрицает,
и баста! Кто там плачет? — прибавил он погодя немного. — Мать? Бедная! Кого-то она будет кормить теперь своим удивительным борщом? А ты, Василий Иваныч, тоже, кажется, нюнишь? Ну, коли христианство не помогает, будь философом, стоиком, что ли! Ведь ты хвастался, что ты философ?
—
Да поди ты к чертям! — крикнул Дронов, вскочив на ноги. — Надоел… как гусь! Го-го-го… Воевать хотим — вот это преступление, да-а! Еще Извольский говорил Суворину в восьмом году, что нам необходима удачная война все равно с кем, а теперь это убеждение большинства министров, монархистов
и прочих… нигилистов.
—
Поди ты к черту, — повторил Дронов, отталкивая стул ногой
и покачиваясь. — Ну
да, я — пьян… А ты — трезв… Ну,
и — будь трезв… черт с тобой.
Красавина. Так вот
и не счесть. Посчитают-посчитают,
да и бросят. Ты думаешь, считать-то легко? Это, матушка, всем вам кажется, у кого денег нет. А поди-ка попробуй! Нет, матушка, счет мудреное дело.
И чиновники-то, которые при этом приставлены,
и те, кто до сколька умеет, до столька
и считает: потому у них
и чины разные. Твой Михайло до сколька умеет?
—
Да вот случай: спроси любого, за рубль серебром он тебе продаст всю свою историю, а ты запиши
и перепродай с барышом. Вот старик, тип нищего, кажется, самый нормальный. Эй, старик!
Поди сюда!
«
И куда это они ушли, эти мужики? — думал он
и углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. —
Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидится же! В избе хоть
и скверно пахнет,
да тепло, по крайней мере…»
— Обойти? Обойдешь, поди-ко! Глаза какие-то зеленые! Силился, силился, хотел выговорить: «Неправда, мол, клевета, ваше превосходительство, никакого Обломова
и знать не знаю: это все Тарантьев!» —
да с языка нейдет; только пал пред стопы его.
«Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А
поди тысяч пять в год заработает! Это хлеб!
Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом
и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя
и все куда-то двигаться…
И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться
и отдохнуть? Несчастный!»
— Ну, ты никогда этак не кончишь, — сказал Илья Ильич, — поди-ка к себе, а счеты подай мне завтра,
да позаботься о бумаге
и чернилах… Этакая куча денег! Говорил, чтоб понемножку платить, — нет, норовит все вдруг… народец!
Русский человек выберет что-нибудь одно,
да и то еще не спеша, потихоньку
да полегоньку, кое-как, а то на-ко,
поди!
— Полно тебе, болтунья! — полусердито сказала бабушка. —
Поди к Верочке
и узнай, что она? Чтобы к обедне не опоздала с нами! Я бы сама зашла к ней,
да боюсь подниматься на лестницу.
— Вот Борюшка говорит, что увезла. Посмотри-ка у себя
и у Василисы спроси: все ли ключи дома, не захватили ли как-нибудь с той вертушкой, Мариной, от которой-нибудь кладовой —
поди скорей!
Да что ты таишься, Борис Павлович, говори, какие ключи увезла она: видел, что ли, ты их?
— Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! —
да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот — охота пуще неволи!
Поди,
поди переоденься, —
да рому к чаю! — Иван Иваныч! — вот
и вы пошли бы с ним…
Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
— А вот такие сумасшедшие в ярости
и пишут, когда от ревности
да от злобы ослепнут
и оглохнут, а кровь в яд-мышьяк обратится… А ты еще не знал про него, каков он есть! Вот его
и прихлопнут теперь за это, так что только мокренько будет. Сам под секиру лезет!
Да лучше
поди ночью на Николаевскую дорогу, положи голову на рельсы, вот
и оттяпали бы ее ему, коли тяжело стало носить! Тебя-то что дернуло говорить ему! Тебя-то что дергало его дразнить? Похвалиться вздумал?
Вот
поди же ты, а Петр Маньков на Мае сказывал, что их много, что вот, слава Богу, красный зверь уляжется скоро
и не страшно будет жить в лесу. «А что тебе красный зверь сделает?» — спросил я. «Как что? по бревнышку всю юрту разнесет». — «А разве разносил у кого-нибудь?» — «Никак нет, не слыхать». — «
Да ты видывал красного зверя тут близко?» — «Никак нет. Бог миловал».
—
Да я его не хаю, голубчик, может, он
и хороший человек для тебя, я так говорю. Вот все с Виктором Васильичем нашим хороводится… Ох-хо-хо!.. Был,
поди, у Веревкиных-то?
—
Да ведь пятнадцать лет не видались, Надя… Это вот сарафан полежит пятнадцать лет,
и у того сколько новостей: тут моль подбила, там пятно вылежалось. Сергей Александрыч не в сундуке лежал, а с живыми людьми,
поди, тоже жил…
—
Да вот
поди ты! — сказал Костя. —
И Гаврила баил, что голосок, мол, у ней такой тоненький, жалобный, как у жабы.
— Ну, — сказал я Ермолаю, —
поди достань пакли
и справь нам лодку,
да поскорей.
— Милости просим.
Да покойно ли тебе будет в сарае? Я прикажу бабам постлать тебе простыню
и положить подушку. Эй, бабы! — вскричал он, поднимаясь с места, — сюда, бабы!.. А ты, Федя,
поди с ними. Бабы ведь народ глупый.
Марья Алексевна
и ругала его вдогонку
и кричала других извозчиков,
и бросалась в разные стороны на несколько шагов,
и махала руками,
и окончательно установилась опять под колоннадой,
и топала,
и бесилась; а вокруг нее уже стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного
и советами благонамеренного свойства: «Ай
да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты
поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не помня, что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
(«Экая шельма какой! Сам-то не пьет. Только губы приложил к своей ели-то. А славная эта ель, —
и будто кваском припахивает,
и сила есть, хорошая сила есть. Когда Мишку с нею окручу, водку брошу, все эту ель стану пить. — Ну, этот ума не пропьет! Хоть бы приложился, каналья! Ну,
да мне же лучше. А
поди, чай, ежели бы захотел пить, здоров пить».)
Полно!
Живи себе!
Да помни
и об нас,
Родителях названых! Мы не хуже
Соседей бы пожить умели. Дай-ко
Мошну набить потолще, так увидишь:
Такую-то взбодрю с рогами кику,
Что только ах,
да прочь
поди.
«Что он у вас это, зверь, что ли, какой, что подойти страшно,
и как же всякий день вы его пять раз видите?» — молвила я,
да так
и махнула рукой, —
поди с ними, толкуй.
Когда я это рассказывал полицмейстеру, тот мне заметил: «То-то
и есть, что все эти господа не знают дела; прислал бы его просто ко мне, я бы ему, дураку, вздул бы спину, — не суйся, мол, в воду, не спросясь броду, —
да и отпустил бы его восвояси, — все бы
и были довольны; а теперь
поди расчихивайся с палатой».
—
Да, кобылье молоко квашеное так называется… Я
и вас бы научил, как его делать,
да вы,
поди, брезговать будете. Скажете: кобылятина! А надо бы вам — видишь, ты испитой какой!
И вам есть плохо дают… Куда только она, маменька твоя, бережет! Добро бы деньги, а то… еду!
— Девятый… ай
да молодец брат Василий! Седьмой десяток, а
поди еще как проказничает! Того гляди,
и десятый недалеко… Ну, дай тебе Бог, сударыня, дай Бог! Постой-ка, постой, душенька, дай посмотреть, на кого ты похож! Ну, так
и есть, на братца Василья Порфирьича, точка в точку вылитый в него!
Да вы,
поди,
и не знаете, какой такой мужик есть… так, думаете, скотина! ан нет, братцы, он не скотина! помните это: человек он!
— Говорила, что опоздаем! — пеняла матушка кучеру, но тут же прибавила: — Ну,
да к вечерне не беда если
и не попадем.
Поди,
и монахи-то на валу гуляют, только разве кто по усердию… Напьемся на постоялом чайку, почистимся — к шести часам как раз к всенощной поспеем!
— Леший его знает, что у него на уме, — говаривала она, — все равно как солдат по улице со штыком идет. Кажется, он
и смирно идет, а тебе думается: что, ежели ему в голову вступит — возьмет
да заколет тебя. Судись,
поди, с ним.
— Чего тебе еще хочется? Ему когда мед, так
и ложка нужна!
Поди прочь, у тебя руки жестче железа.
Да и сам ты пахнешь дымом. Я думаю, меня всю обмарал сажею.
—
Да, поди-ка,
и сам-от господь не всегда в силе понять, где чья вина…
И на дочь свою, когда та делает попытку убедить отца, он, при всей своей мягкости, прикрикивает: «
Да как ты смеешь так со мною разговаривать?» А затем он дает ей строгий приказ: «Вот тебе, Авдотья, мое последнее слово: или
поди ты у меня за Бородкина, или я тебя
и знать не хочу».
— Лиза…
да, Лиза сейчас здесь была, — продолжала Марфа Тимофеевна, завязывая
и развязывая шнурки своего ридикюля. — Она не совсем здорова. Шурочка, где ты?
Поди сюда, мать моя, что это посидеть не можешь?
И у меня голова болит. Должно быть, от эфтагоот пенья
да от музыки.
—
Да ведь сам-то я разве не понимаю, Петр Елисеич? Тоже, слава богу, достаточно видали всяких людей
и свою темноту видим… А как подумаю, точно сердце оборвется. Ночью просыпаюсь
и все думаю… Разве я первый переезжаю с одного места на другое, а вот
поди же ты… Стыдно рассказывать-то!
А Ефим Андреич ехал
да ехал. Отъедет с версту
и оглянется: что-то теперь Парасковья Ивановна поделывает?
Поди, уж самовар наставила
и одна у самовара посиживает… Дорога ему казалась невыносимо длинной.
— Эй ты, выворотень, поди-ка сюды… ну, вылезай! — кричала Домнушка, становясь в боевую позицию. — Умеешь по сарайным шляться… а?.. Нету стыда-то,
да и ты, Катря, хороша.
— Нашли тоже
и время прийти… — ворчала та, стараясь не смотреть на Окулка. — Народу полный кабак, а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму вот,
да всех в шею!.. Какой народ-то,
поди уж к исправнику побежали.
—
Да ведь как всегда: не разбудишь ее. Побуди
поди, красавица моя, — добавила старуха, размещая по тарантасу подушки
и узелки с узелочками.
— Ишь, у тебя волосы-то как разбрылялись, — бормотала старуха, поправляя пальцем свободной руки набежавшие у Лизы на лоб волосы. — Ты
поди в свою комнату
да поправься прежде, причешись, а потом
и приходи к родительнице,
да не фон-бароном, а покорно приди, чувствуя, что ты мать обидела.
—
Да вот
поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо починки истыкал
да исподрезал; тот
и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: «Высеките, говорит, меня!» Тот
и велел его высечь. Я пришел — дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
—
Да,
поди, взыщи; нет уж, матушка, приучил теперь; поди-ка: понажми только посильнее, прямо поскачет к губернатору с жалобой, что у нас такой
и сякой исправник: как же ведь — генерал-адъютантша, везде доступ
и голос имеет!