Неточные совпадения
Бобчинский. Возле будки, где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и говорю ему: «Слышали ли вы о новости-та, которую получил Антон Антонович
из достоверного письма?» А Петр Иванович уж услыхали об этом от ключницы вашей Авдотьи, которая, не знаю, за чем-то
была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
Колода
есть дубовая
У моего двора,
Лежит давно:
из младости
Колю на ней дрова,
Так та не столь изранена,
Как господин служивенькой.
Взгляните: в чем душа!
Помалчивали странники,
Покамест бабы прочие
Не поушли вперед,
Потом поклон отвесили:
«Мы люди чужестранные,
У нас забота
есть,
Такая ли заботушка,
Что
из домов повыжила,
С работой раздружила нас,
Отбила от еды.
Кутейкин.
Из ученых, ваше высокородие! Семинарии здешния епархии. Ходил до риторики, да, Богу изволившу, назад воротился. Подавал в консисторию челобитье, в котором прописал: «Такой-то де семинарист,
из церковничьих детей, убоялся бездны премудрости, просит от нея об увольнении». На что и милостивая резолюция вскоре воспоследовала, с отметкою: «Такого-то де семинариста от всякого учения уволить: писано бо
есть, не мечите бисера пред свиниями, да не попрут его ногами».
Стародум. Фенелона? Автора Телемака? Хорошо. Я не знаю твоей книжки, однако читай ее, читай. Кто написал Телемака, тот пером своим нравов развращать не станет. Я боюсь для вас нынешних мудрецов. Мне случилось читать
из них все то, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель. Сядем. (Оба сели.) Мое сердечное желание видеть тебя столько счастливу, сколько в свете
быть возможно.
Мельком, словно во сне, припоминались некоторым старикам примеры
из истории, а в особенности
из эпохи, когда градоначальствовал Бородавкин, который навел в город оловянных солдатиков и однажды, в минуту безумной отваги, скомандовал им:"Ломай!"Но ведь тогда все-таки
была война, а теперь… без всякого повода… среди глубокого земского мира…
В одной
из приволжских губерний градоначальник
был роста трех аршин с вершком, и что же? — прибыл в тот город малого роста ревизор, вознегодовал, повел подкопы и достиг того, что сего, впрочем, достойного человека предали суду.
Прыщ
был уже не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и говорил: не смотрите на то, что у меня седые усы: я могу! я еще очень могу! Он
был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него
была деятельная и бодрая, жест быстрый. И все это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
"
Было чего испугаться глуповцам, — говорит по этому случаю летописец, — стоит перед ними человек роста невеликого,
из себя не дородный, слов не говорит, а только криком кричит".
«И лежал бы град сей и доднесь в оной погибельной бездне, — говорит „Летописец“, — ежели бы не
был извлечен оттоль твердостью и самоотвержением некоторого неустрашимого штаб-офицера
из местных обывателей».
"
Была в то время, — так начинает он свое повествование, — в одном
из городских храмов картина, изображавшая мучения грешников в присутствии врага рода человеческого.
В то время как глуповцы с тоскою перешептывались, припоминая, на ком
из них более накопилось недоимки, к сборщику незаметно подъехали столь известные обывателям градоначальнические дрожки. Не успели обыватели оглянуться, как
из экипажа выскочил Байбаков, а следом за ним в виду всей толпы очутился точь-в-точь такой же градоначальник, как и тот, который за минуту перед тем
был привезен в телеге исправником! Глуповцы так и остолбенели.
На минуту Боголепов призадумался, как будто ему еще нужно
было старый хмель
из головы вышибить. Но это
было раздумье мгновенное. Вслед за тем он торопливо вынул
из чернильницы перо, обсосал его, сплюнул, вцепился левой рукою в правую и начал строчить...
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно
из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать, что
будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то
есть приступил к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Пускай рассказ летописца страдает недостатком ярких и осязательных фактов, — это не должно мешать нам признать, что Микаладзе
был первый в ряду глуповских градоначальников, который установил драгоценнейший
из всех административных прецедентов — прецедент кроткого и бесскверного славословия.
Началось с того, что Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте [Соложёное тесто — сладковатое тесто
из солода (солод — слад), то
есть из проросшей ржи (употребляется в пивоварении).] утопили, потом свинью за бобра купили да собаку за волка убили, потом лапти растеряли да по дворам искали:
было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец утомились и стали ждать, что
из этого выйдет.
Базары опустели, продавать
было нечего, да и некому, потому что город обезлюдел. «Кои померли, — говорит летописец, — кои, обеспамятев, разбежались кто куда». А бригадир между тем все не прекращал своих беззаконий и купил Аленке новый драдедамовый [Драдедамовый — сделанный
из особого тонкого шерстяного драпа (от франц. «drap des dames»).] платок. Сведавши об этом, глуповцы опять встревожились и целой громадой ввалили на бригадиров двор.
Ранним утром выступил он в поход и дал делу такой вид, как будто совершает простой военный променад. [Промена́д (франц.) — прогулка.] Утро
было ясное, свежее, чуть-чуть морозное (дело происходило в половине сентября). Солнце играло на касках и ружьях солдат; крыши домов и улицы
были подернуты легким слоем инея; везде топились печи и
из окон каждого дома виднелось веселое пламя.
Думали сначала, что он
будет палить, но, заглянув на градоначальнический двор, где стоял пушечный снаряд,
из которого обыкновенно палили в обывателей, убедились, что пушки стоят незаряженные.
Что
из него должен во всяком случае образоваться законодатель, — в этом никто не сомневался; вопрос заключался только в том, какого сорта выйдет этот законодатель, то
есть напомнит ли он собой глубокомыслие и административную прозорливость Ликурга или просто
будет тверд, как Дракон.
Из всех этих слов народ понимал только: «известно» и «наконец нашли». И когда грамотеи выкрикивали эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал и крестился. Ясно, что в этом не только не
было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный до вздыхания, — какого еще идеала можно требовать!
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город.
Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы
была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти.
Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные. Один
из чертей вылез
из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся к нему устами, как по комнате распространился смрад. Но что всего более ужасало его — так это горькая уверенность, что не один он погряз, но в лице его погряз и весь Глупов.
Легко
было немке справиться с беспутною Клемантинкою, но несравненно труднее
было обезоружить польскую интригу, тем более что она действовала невидимыми подземными путями. После разгрома Клемантинкинова паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский грустно возвращались по домам и громко сетовали на неспособность русского народа, который даже для подобного случая ни одной талантливой личности не сумел
из себя выработать, как внимание их
было развлечено одним, по-видимому, ничтожным происшествием.
— И тех
из вас, которым ни до чего дела нет, я
буду миловать; прочих же всех — казнить.
Из этого выходило следующее: грамотеи, которым обыкновенно поручалось чтение прокламаций, выкрикивали только те слова, которые
были напечатаны прописными буквами, а прочие скрадывали.
Но это-то и делает рукопись драгоценною, ибо доказывает, что она вышла несомненно и непосредственно из-под пера глубокомысленного администратора и даже не
была на просмотре у его секретаря.
Вспомнили только что выехавшего
из города старого градоначальника и находили, что хотя он тоже
был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно
быть отдано преимущество, что он новый.
Другого градоначальника я знал весьма тощего, который тоже не имел успеха, потому что едва появился в своем городе, как сразу же
был прозван от обывателей одною
из тощих фараоновых коров, и затем уж ни одно
из его распоряжений действительной силы иметь не могло.
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли
из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и
ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам не надо!
Было у него и семейство; но покуда он градоначальствовал, никто
из обывателей не видал ни жены, ни детей его.
К счастию, однако ж, на этот раз опасения оказались неосновательными. Через неделю прибыл
из губернии новый градоначальник и превосходством принятых им административных мер заставил забыть всех старых градоначальников, а в том числе и Фердыщенку. Это
был Василиск Семенович Бородавкин, с которого, собственно, и начинается золотой век Глупова. Страхи рассеялись, урожаи пошли за урожаями, комет не появлялось, а денег развелось такое множество, что даже куры не клевали их… Потому что это
были ассигнации.
Нельзя сказать, чтоб предводитель отличался особенными качествами ума и сердца; но у него
был желудок, в котором, как в могиле, исчезали всякие куски. Этот не весьма замысловатый дар природы сделался для него источником живейших наслаждений. Каждый день с раннего утра он отправлялся в поход по городу и поднюхивал запахи, вылетавшие
из обывательских кухонь. В короткое время обоняние его
было до такой степени изощрено, что он мог безошибочно угадать составные части самого сложного фарша.
— Неужели промах? — крикнул Степан Аркадьич, которому из-за дыму не видно
было.
Упоминалось о том, что Бог сотворил жену
из ребра Адама, и «сего ради оставит человек отца и матерь и прилепится к жене,
будет два в плоть едину» и что «тайна сия велика
есть»; просили, чтобы Бог дал им плодородие и благословение, как Исааку и Ревекке, Иосифу, Моисею и Сепфоре, и чтоб они видели сыны сынов своих.
Кити еще
была ребенок, когда Левин вышел
из университета.
На шестой день
были назначены губернские выборы. Залы большие и малые
были полны дворян в разных мундирах. Многие приехали только к этому дню. Давно не видавшиеся знакомые, кто
из Крыма, кто
из Петербурга, кто из-за границы, встречались в залах. У губернского стола, под портретом Государя, шли прения.
— Как придется. Да вот возьми на расходы, — сказал он, подавая десять рублей
из бумажника. — Довольно
будет?
Усложненность петербургской жизни вообще возбудительно действовала на него, выводя его
из московского застоя; но эти усложнения он любил и понимал в сферах ему близких и знакомых; в этой же чуждой среде он
был озадачен, ошеломлен, и не мог всего обнять.
Лакей
был хотя и молодой и
из новых лакеев, франт, но очень добрый и хороший человек и тоже всё понимал.
— Я не понимаю, как они могут так грубо ошибаться. Христос уже имеет свое определенное воплощение в искусстве великих стариков. Стало
быть, если они хотят изображать не Бога, а революционера или мудреца, то пусть
из истории берут Сократа, Франклина, Шарлоту Корде, но только не Христа. Они берут то самое лицо, которое нельзя брать для искусства, а потом…
Машкин Верх скосили, доделали последние ряды, надели кафтаны и весело пошли к дому. Левин сел на лошадь и, с сожалением простившись с мужиками, поехал домой. С горы он оглянулся; их не видно
было в поднимавшемся
из низу тумане;
были слышны только веселые грубые голоса, хохот и звук сталкивающихся кос.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова матери. Они только
были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову
из того, что говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают,
есть то самое, чем они живут.
Кроме того, этот вопрос со стороны Левина
был не совсем добросовестен. Хозяйка зa чаем только что говорила ему, что они нынче летом приглашали
из Москвы Немца, знатока бухгалтерии, который за пятьсот рублей вознаграждения учел их хозяйство и нашел, что оно приносит убытка 3000 с чем-то рублей. Она не помнила именно сколько, но, кажется, Немец высчитал до четверти копейки.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но
был ленив и шалун и потому вышел
из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем место начальника в одном
из московских присутствий.
— Ну что за охота спать! — сказал Степан Аркадьич, после выпитых за ужином нескольких стаканов вина пришедший в свое самое милое и поэтическое настроение. — Смотри, Кити, — говорил он, указывая на поднимавшуюся из-за лип луну, — что за прелесть! Весловский, вот когда серенаду. Ты знаешь, у него славный голос, мы с ним спелись дорогой. Он привез с собою прекрасные романсы, новые два. С Варварой Андреевной бы
спеть.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел
из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может
быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел
из комнаты.
И тогда старая партия может выбрать другого
из своих, так как расчет весь
будет потерян.
Сняв венцы с голов их, священник прочел последнюю молитву и поздравил молодых. Левин взглянул на Кити, и никогда он не видал ее до сих пор такою. Она
была прелестна тем новым сиянием счастия, которое
было на ее лице. Левину хотелось сказать ей что-нибудь, но он не знал, кончилось ли. Священник вывел его
из затруднения. Он улыбнулся своим добрым ртом и тихо сказал: «поцелуйте жену, и вы поцелуйте мужа» и взял у них
из рук свечи.
— Однако послушай, — сказал раз Степан Аркадьич Левину, возвратившись
из деревни, где он всё устроил для приезда молодых, —
есть у тебя свидетельство о том, что ты
был на духу?