Неточные совпадения
Также мучало его
воспоминание о письме, которое он
написал ей; в особенности его прощение, никому ненужное, и его заботы о чужом ребенке жгли его сердце стыдом и раскаянием.
Кити
писала с вод, что ничто ей так не улыбается, как провести лето с Долли в Ергушове, полном детских
воспоминаний для них обеих.
Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от своего предмета… Но что за нужда?.. Ведь этот журнал
пишу я для себя, и, следственно, все, что я в него ни брошу, будет со временем для меня драгоценным
воспоминанием.
Наконец упрямо привязался к
воспоминанию о Беловодовой, вынул ее акварельный портрет, стараясь привести на память последний разговор с нею, и кончил тем, что
написал к Аянову целый ряд писем — литературных произведений в своем роде, требуя от него подробнейших сведений обо всем, что касалось Софьи: где, что она, на даче или в деревне?
Уехав из Вятки, меня долго мучило
воспоминание об Р. Мирясь с собой, я принялся
писать повесть, героиней которой была Р. Я представил барича екатерининских времен, покинувшего женщину, любившую его, и женившегося на другой.
Я решился
писать; но одно
воспоминание вызывало сотни других, все старое, полузабытое воскресало — отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка [Рассказ о «Тюрьме и ссылке» составляет вторую часть записок. В нем всего меньше речь обо мне, он мне показался именно потому занимательнее для публики. (Прим. А. И. Герцена.)] — эти ранние несчастия, не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь.
Осенью 1853 года он
пишет: «Сердце ноет при мысли, чем мы были прежде (то есть при мне) и чем стали теперь. Вино пьем по старой памяти, но веселья в сердце нет; только при
воспоминании о тебе молодеет душа. Лучшая, отраднейшая мечта моя в настоящее время — еще раз увидеть тебя, да и она, кажется, не сбудется».
За несколько часов до отъезда я еще
пишу и
пишу к тебе — к тебе будет последний звук отъезжающего. Тяжело чувство разлуки, и разлуки невольной, но такова судьба, которой я отдался; она влечет меня, и я покоряюсь. Когда ж мы увидимся? Где? Все это темно, но ярко
воспоминание твоей дружбы, изгнанник никогда не забудет свою прелестную сестру.
Внимание хозяина и гостя задавило меня, он даже
написал мелом до половины мой вензель; боже мой, моих сил недостает, ни на кого не могу опереться из тех, которые могли быть опорой; одна — на краю пропасти, и целая толпа употребляет все усилия, чтоб столкнуть меня, иногда я устаю, силы слабеют, и нет тебя вблизи, и вдали тебя не видно; но одно
воспоминание — и душа встрепенулась, готова снова на бой в доспехах любви».
Пятнадцать лет тому назад, будучи в ссылке, в одну из изящнейших, самых поэтических эпох моей жизни, зимой или весной 1838 года,
написал я легко, живо, шутя
воспоминания из моей первой юности. Два отрывка, искаженные цензурою, были напечатаны. Остальное погибло; я сам долею сжег рукопись перед второй ссылкой, боясь, что она попадет в руки полиции и компрометирует моих друзей.
Записки эти не первый опыт. Мне было лет двадцать пять, когда я начинал
писать что-то вроде
воспоминаний. Случилось это так: переведенный из Вятки во Владимир — я ужасно скучал. Остановка перед Москвой дразнила меня, оскорбляла; я был в положении человека, сидящего на последней станции без лошадей!
Я решился
писать; но одно
воспоминание вызывало сотни других; все старое, полузабытое воскресало: отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка — эти ранние несчастия, не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь».
Уже в конце восьмидесятых годов он появился в Москве и сделался постоянным сотрудником «Русских ведомостей» как переводчик, кроме того,
писал в «Русской мысли». В Москве ему жить было рискованно, и он ютился по маленьким ближайшим городкам, но часто наезжал в Москву, останавливаясь у друзей. В редакции, кроме самых близких людей, мало кто знал его прошлое, но с друзьями он делился своими
воспоминаниями.
Новые картины сменяются ежеминутно. Мысли и
воспоминания не успевают за ними. И вот теперь, когда я
пишу, у меня есть время подробно разобраться и до мелочей воскресить прошлое.
Я
пишу не историю своего времени. Я просто всматриваюсь в туманное прошлое и заношу вереницы образов и картин, которые сами выступают на свет, задевают, освещают и тянут за собой близкие и родственные
воспоминания. Я стараюсь лишь об одном: чтобы ясно и отчетливо облечь в слово этот непосредственный материал памяти, строго ограничивая лукавую работу воображения…
И теперь, когда я
пишу эти
воспоминания, над нашей страной вновь висят тяжкие задачи нового времени, и опять что-то гремит и вздрагивает, поднятое, но еще не поставленное на место.
Премилое получил письмо от почтенного моего Егора Антоновича; жалею, что не могу тебе дать прочесть. На листе виньетка, изображающая Лицей и дом директорский с садом. Мильон
воспоминаний при виде этих мест! — С будущей почтой поговорю с ним. До сих пор не
писал еще к Розену и не отвечал Елизавете Петровне.
А теперь все пойдут грустные, тяжелые
воспоминания; начнется повесть о моих черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается
писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги; их сменило горе, черное горе, которое бог один знает когда кончится.
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который
пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим
воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
На поверку, впрочем, оказалось, что Егор Егорыч не знал аптекаря, зато очень хорошо знала и была даже дружна с Herr Вибелем gnadige Frau, которая, подтвердив, что это действительно был в самых молодых годах серьезнейший масон, с большим удовольствием изъявила готовность
написать к Herr Вибелю рекомендацию о Herr Звереве и при этом так одушевилась
воспоминаниями, что весь разговор вела с Егором Егорычем по-немецки, а потом тоже по-немецки
написала и самое письмо, которое Егор Егорыч при коротенькой записочке от себя препроводил к Аггею Никитичу; сей же последний, получив оное, исполнился весьма естественным желанием узнать, что о нем
пишут, но сделать это, по незнанию немецкого языка, было для него невозможно, и он возложил некоторую надежду на помощь Миропы Дмитриевны, которая ему неоднократно хвастала, что она знает по-французски и по-немецки.
В 1883 г. вернулся в Варшаву и
написал две книги
воспоминаний.]
По вечерам старец
пишет свои мемуары, или, как он называет, «
воспоминания о бывшем, небывшем и грядущем». Он занимается этим в величайшем секрете, так что только Анна Ивановна, Павел Трофимыч да я знаем, чему посвящает свои досуги бывший глубокомысленный администратор.
Правда, еще прежде я делал опыты
писать что-то вроде повестей; но одна из них не написана, а другая — не повесть. В первое время моего переезда из Вятки во Владимир мне хотелось повестью смягчить укоряющее
воспоминание, примириться с собою и забросать цветами один женский образ, чтоб на нем не было видно слез [Былое и думы. — Полярная звезда, III, с. 95–98. (Примеч. А. И. Герцена.)].
— В тебе говорит зависть, мой друг, но ты еще можешь проторить себе путь к бессмертию, если впоследствии
напишешь свои
воспоминания о моей бурной юности. У всех великих людей были такие друзья, которые нагревали свои руки около огня их славы… Dixi. [Я кончил (лат.).] Да, «песня смерти» — это вся философия жизни, потому что смерть — все, а жизнь — нуль.
Они отошли, сели на диван и замолчали… Я расположился на окне, но не знал, что
писать, в голове лермонтовский мотив мешался с
воспоминаниями о бродяжной Волге…
Тогда на пароходе я
написал кусочки моего Стеньки Разина, вылившегося потом в поэму и в драму,
написал кусочки
воспоминаний о бродяжной жизни, которую вы уже прочли выше.
Писал и переживал.
Я
написал записки об уженье рыбы для освежения моих
воспоминаний, для собственного удовольствия.
— Да вот поделиться с нами твоими
воспоминаниями, рассказать l'histoire intime de ton coeur… [твою интимную сердечную историю… (франц.)] Ведь ты любил — да? Ну, и опиши нам, как это произошло… Comment cela t'est venu [Как это случилось с тобой (франц.)] и что потом было… И я тогда, вместе с другими, прочту… До сих пор, я, признаюсь, ничего твоего не читала, но ежели ты про любовь… Да! чтоб не забыть! давно я хотела у тебя спросить: отчего это нам, дамам, так нравится, когда писатели про любовь
пишут?
При
воспоминании о брате ей стало еще обиднее, еще более жаль себя. Она
написала Тарасу длинное ликующее письмо, в котором говорила о своей любви к нему, о своих надеждах на него, умоляя брата скорее приехать повидаться с отцом, она рисовала ему планы совместной жизни, уверяла Тараса, что отец — умница и может все понять, рассказывала об его одиночестве, восхищалась его жизнеспособностью и жаловалась на его отношение к ней.
Надежда Антоновна. Ах, Григорий Борисыч, не говорите! Что я терплю! Как я страдаю! Вы знаете мою жизнь в молодости; теперь, при одном
воспоминании, у меня делаются припадки. Я бы уехала с Лидией к мужу, но он
пишет, чтоб мы не ездили. О ваших деньгах ничего не упоминает.
Долгов, разумеется, по своей непривычке
писать, не изложил печатно ни одной мысли; но граф Хвостиков начал наполнять своим писанием каждый номер, по преимуществу склоняя общество к пожертвованиям и довольно прозрачно намекая, что эти пожертвования могут быть производимы и через его особу; пожертвований, однако, к нему нисколько не стекалось, а потому граф решился лично на кого можно воздействовать и к первой обратился Аделаиде Ивановне, у которой он знал, что нет денег; но она, по его соображениям, могла бы пожертвовать какими-нибудь ценными вещами: к несчастью, при объяснении оказалось, что у ней из ценных вещей остались только дорогие ей по
воспоминаниям.
Окончивши курс, он совершенно уж не тосковал, и в нем только осталось бледное
воспоминание благородного женского существа, которое рано или поздно должно было улететь в родные небеса, и на тему эту принимался несколько раз
писать стихи, а между тем носил в душе более живую и совершенно новую для него мысль: ему надобно было начать службу, и он ее начал, но, как бедняк и без протекции, начал ее слишком неблистательно.
— А что, нет ли у вас каких-либо свежих известий с войны? — спросил Рыбников. — Эх, господа! — воскликнул он вдруг и громыхнул шашкой. — Сколько бы мог я вам дать интересного материала о войне! Хотите, я вам буду диктовать, а вы только
пишите. Вы только
пишите. Так и озаглавьте: «
Воспоминания штабс-капитана Рыбникова, вернувшегося с войны». Нет, вы не думайте — я без денег, я задарма, задаром. Как вы думаете, господа писатели?
Начертав эти слова, я понял, как трудно мне будет продолжить мой рассказ до конца. Неотступная мысль об ее смерти будет терзать меня с удвоенной силой, меня будут жечь эти
воспоминания… Но я постараюсь совладать с собою и либо брошу
писать, либо не скажу ненужного слова.
Тогда так легко и свободно
писал для сцены только один Шаховской, заслуги которого разговорному языку, литературе драматической и сценической постановке — весьма важны и стоят благодарного
воспоминания.
Наш век смешон и жалок, — всё
пишиЕму про казни, цепи да изгнанья,
Про темные волнения души,
И только слышишь муки да страданья.
Такие вещи очень хороши
Тому, кто мало спит, кто думать любит,
Кто дни свои в
воспоминаньях губит.
Впадал я прежде в эту слабость сам,
И видел от нее лишь вред глазам;
Но нынче я не тот уж, как бывало, —
Пою, смеюсь. — Герой мой добрый малый.
Датируется 1833 годом на основании
воспоминаний товарища Лермонтова по юнкерской школе А. Меринского: «В юнкерской школе он
написал стихотворную повесть (1833 г.) „Хаджи Абрек“„(«Атеней“, 1858, ч. 6, № 47. стр. 301).
А. П. Шан-Гирей, в своих
воспоминаниях сообщая об этом,
пишет: «Лермонтов был взбешен» («Русск. обозрение», 1890, кн. 8, стр. 737–738).
Тут вдруг Кунин вспомнил донос, который
написал он архиерею, и его всего скорчило, как от невзначай налетевшего холода. Это
воспоминание наполнило всю его душу чувством гнетущего стыда перед самим собой и перед невидимой правдой…
Мне понятно, как Пирогов, с его чутким, отзывчивым сердцем, мог позволить себе ту возмутительную выходку, о которой он рассказывает в своих
воспоминаниях. «Только однажды в моей практике, —
пишет он, — я так грубо ошибся при исследовании больного, что, сделав камнесечение, не нашел в мочевом пузыре камня. Это случилось именно у робкого, богоязненного старика; раздосадованный на свою оплошность, я был так неделикатен, что измученного больного несколько раз послал к черту.
«…Мы должны, —
писал Достоевский, заключая свои размышления, — преклониться перед народом и ждать от него всего, и мысли и образа; преклониться перед правдой народной и признать ее за правду…»] я думаю, очень скучно читать, а потому расскажу один анекдот, впрочем, даже и не анекдот; так, одно лишь далекое
воспоминание, которое мне почему-то очень хочется рассказать именно здесь и теперь, в заключение нашего трактата о народе.
Под наплывом своих
воспоминаний, в одну из тех в высшей степени редких у нее минут, когда переполненная душа настоятельно запросила поделиться с кем-нибудь своим горем, Татьяна в каком-то экзальтированном порыве села и
написала письмо Устинову.
В книге «О жизни» Толстой
пишет: «Радостная деятельность жизни со всех сторон окружает нас, и мы все знаем ее в себе с самых первых
воспоминаний детства… Кто из живых людей не знает того блаженного чувства, хоть раз испытанного и чаще всего в самом раннем детстве, — того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех; и близких, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного, — чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы».
Вероятно, для того, чтобы перо не изменило ему при
воспоминании о страстно любимой женщине, он поручил
написать письмо доверенному своему Гальйо.
Я вздрогнул: это были почти те же самые слова, какие я слышал в Твери от сестры Волосатина, которой я
написал и послал свое глупое письмо. Ненавистное
воспоминание об этом письме снова бросило меня в краску, и я, продолжая стоять с поникшею головою перед моей матерью, должен был делать над собою усилие, чтобы понимать ее до глубины души моей проникавшие речи.
Я не стану здесь рассказывать про то, чем тогда была Испания. Об этом я
писал достаточно и в корреспонденциях, и в газетных очерках, и даже в журнальных статьях. Не следует в
воспоминаниях предаваться такому ретроспективному репортерству. Гораздо ценнее во всех смыслах освежение тех «пережитков», какие испытал в моем лице русский молодой писатель, попавший в эту страну одним из первых в конце 60-х годов.
О нем я
пишу особенно в
воспоминаниях, которые я озаглавил:"Жизнерадостный Максим". Наша долгая умственная и общественная близость позволяла мне говорить о нем в дружеском тоне, выставляя как его коренную душевную черту его"жизнерадостность".
Разговорный язык его, особенно в рассказах личной жизни, отличался совсем особенным складом.
Писал он для печати бойко, легко, но подчас несколько расплывчато. Его проза страдала тем же, чем и разговор: словоохотливостью, неспособностью сокращать себя, не приплетать к главному его сюжету всяких попутных эпизодов, соображений,
воспоминаний.
Н. П. Загоскин, в своих
воспоминаниях о студенческой жизни Толстого в Казани,
пишет, что Толстой «должен был» чувствовать «инстинктивный протест» против окружавшей его развращающей среды.
Его мать, игравшая главную роль в деле похищения его ребенка — ребенка княгини, — продолжал подсказывать ему ревнивый голос, — может, конечно,
написать или рассказать сыну обо всей этой грустной истории, тем более для него интересной, что он близко знал одно из ее действующих лиц — княгиню, был влюблен в нее и хотя благоразумно воздержался, по ее словам, даже и от минутного свиданья с нею наедине, но все еще сохранил о ней, вероятно, в сердце некоторое
воспоминание.