Неточные совпадения
Чичиков между тем так помышлял: «Право, было <бы> хорошо! Можно даже и так, что все издержки будут
на его счет. Можно даже сделать и так, чтобы отправиться
на его лошадях, а мои покормятся у него в деревне. Для сбереженья можно и коляску
оставить у него в деревне, а в
дорогу взять его коляску».
Когда
дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда
на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась
дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку,
оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда
на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом
дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом
дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не
оставляйте их
на дороге, не подымете потом!
— Эх,
оставил неприбранным такое
дорогое убранство! — сказал уманский куренной Бородатый, отъехавши от своих к месту, где лежал убитый Кукубенком шляхтич. — Я семерых убил шляхтичей своею рукою, а такого убранства еще не видел ни
на ком.
— Из всех ваших полупьяных рассказов, — резко отрезал Раскольников, — я заключил положительно, что вы не только не
оставили ваших подлейших замыслов
на мою сестру, но даже более чем когда-нибудь ими заняты. Мне известно, что сегодня утром сестра моя получила какое-то письмо. Вам все время не сиделось
на месте… Вы, положим, могли откопать по
дороге какую-нибудь жену; но это ничего не значит. Я желаю удостовериться лично…
Мне встретился маленький мальчик, такой маленький, что странно, как он мог в такой час очутиться один
на улице; он, кажется, потерял
дорогу; одна баба остановилась было
на минуту его выслушать, но ничего не поняла, развела руками и пошла дальше,
оставив его одного в темноте.
— Покойник.
Оставим. Вы знаете, что не вполне верующий человек во все эти чудеса всегда наиболее склонен к предрассудкам… Но я лучше буду про букет: как я его донес — не понимаю. Мне раза три
дорогой хотелось бросить его
на снег и растоптать ногой.
Мы
оставили коляску
на дороге и сошли с холма к самому морю.
Некоторое время в церкви было молчание, и слышались только сморкание, откашливание, крик младенцев и изредка звон цепей. Но вот арестанты, стоявшие посередине, шарахнулись, нажались друг
на друга,
оставляя дорогу посередине, и по
дороге этой прошел смотритель и стал впереди всех, посередине церкви.
— Извините, я
оставлю вас
на одну минуту, — проговорил он и сейчас же исчез из кабинета; в полуотворенную дверь донеслось только, как он быстро скатился вниз по лестнице и обругал по
дороге дремавшего Пальку.
— Алексей Федорович, — проговорил он с холодною усмешкой, — я пророков и эпилептиков не терплю; посланников Божиих особенно, вы это слишком знаете. С сей минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда. Прошу сей же час,
на этом же перекрестке, меня
оставить. Да вам и в квартиру по этому проулку
дорога. Особенно поберегитесь заходить ко мне сегодня! Слышите?
«Не годится, показавши волю,
оставлять человека в неволе», и после этого думал два часа: полтора часа по
дороге от Семеновского моста
на Выборгскую и полчаса
на своей кушетке; первую четверть часа думал, не нахмуривая лба, остальные час и три четверти думал, нахмуривая лоб, по прошествии же двух часов ударил себя по лбу и, сказавши «хуже гоголевского почтмейстера, телятина!», — посмотрел
на часы.
Я отдал себя всего тихой игре случайности, набегавшим впечатлениям: неторопливо сменяясь, протекали они по душе и
оставили в ней, наконец, одно общее чувство, в котором слилось все, что я видел, ощутил, слышал в эти три дня, — все: тонкий запах смолы по лесам, крик и стук дятлов, немолчная болтовня светлых ручейков с пестрыми форелями
на песчаном дне, не слишком смелые очертания гор, хмурые скалы, чистенькие деревеньки с почтенными старыми церквами и деревьями, аисты в лугах, уютные мельницы с проворно вертящимися колесами, радушные лица поселян, их синие камзолы и серые чулки, скрипучие, медлительные возы, запряженные жирными лошадьми, а иногда коровами, молодые длинноволосые странники по чистым
дорогам, обсаженным яблонями и грушами…
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега
на могиле моего отца; моя мать,
оставляя меня в Москве, скрылась
на широкой, бесконечной
дороге… я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой».
Тетка покойного деда говорила, что именно злился он более всего
на нее за то, что
оставила прежний шинок по Опошнянской
дороге, и всеми силами старался выместить все
на ней.
Там, где в болоте по ночам раздавалось кваканье лягушек и неслись вопли ограбленных завсегдатаями трактира, засверкали огнями окна дворца обжорства, перед которым стояли день и ночь
дорогие дворянские запряжки, иногда еще с выездными лакеями в ливреях. Все
на французский манер в угоду требовательным клиентам сделал Оливье — только одно русское
оставил: в ресторане не было фрачных лакеев, а служили московские половые, сверкавшие рубашками голландского полотна и шелковыми поясами.
Около двенадцати часов мы останавливались кормить в еврейском заезжем дворе, проехав только половину
дороги, около тридцати верст. После этого мы
оставляли шоссе и сворачивали
на проселки.
Скитники
на брезгу уже ехали дальше. Свои лесные сани они
оставили у доброхота Василия, а у него взамен взяли обыкновенные пошевни, с отводами и подкованными полозьями. Теперь уж
на раскатах экипаж не валился набок, и старики переглядывались. Надо полагать, он отстал. Побился-побился и бросил. Впрочем, теперь другие интересы и картины захватывали их. По
дороге то и дело попадались пешеходы, истомленные, худые, оборванные, с отупевшим от истомы взглядом. Это брели из голодавших деревень в Кукарский завод.
Эти юрты сделаны из дешевого материала, который всегда под руками, при нужде их не жалко бросить; в них тепло и сухо, и во всяком случае они
оставляют далеко за собой те сырые и холодные шалаши из коры, в которых живут наши каторжники, когда работают
на дорогах или в поле.
Еще южнее, по линии проектированного почтового тракта, есть селение Вальзы, основанное в 1889 г. Тут 40 мужчин и ни одной женщины. За неделю до моего приезда, из Рыковского были посланы три семьи еще южнее, для основания селения Лонгари,
на одном из притоков реки Пороная. Эти два селения, в которых жизнь едва только начинается, я
оставлю на долю того автора, который будет иметь возможность проехать к ним по хорошей
дороге и видеть их близко.
Слепых нужно выводить
на дорогу и
оставлять там, — пусть просят милостыню.
Чем дальше вниз по реке, тем снег был глубже, тем больше мы уставали и тем медленнее мы продвигались вперед. Надо было что-нибудь придумать. Тогда я решил завтра
оставить нарты
на биваке и пойти всем троим
на разведку. Я прежде всего рассчитывал дать отдых себе, моим спутникам и собакам. Я намеревался протоптать
на лыжах
дорогу, чтобы ею можно было воспользоваться
на следующий день.
В несколько дней сборы были кончены, и 2 августа, после утреннего чаю, распростившись с бабушкой и тетушкой и
оставив на их попечение маленького братца, которого Прасковья Ивановна не велела привозить, мы отправились в
дорогу в той же, знакомой читателям, аглицкой мурзахановской карете и, разумеется,
на своих лошадях.
— Но я не могу, я не могу тебя и
на день
оставить, Наташа. Я умру без тебя… ты не знаешь, как ты мне теперь
дорога! Именно теперь!..
Один раз он заговорил, что надо
оставить ей денег
на все время его отъезда и чтоб она не беспокоилась, потому что отец обещал ему дать много
на дорогу.
— Сядьте,
дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что говорят… И потом, если только вам это нужно — в этот день я буду около вас, я
оставлю своих детей из школы
на кого-нибудь другого — и буду с вами, потому что ведь вы,
дорогой, вы — тоже дитя, и вам нужно…
И вот он сам
оставляет ее и подымает «знамя великой идеи» и идет умереть за него
на большой
дороге!
Они вышли. Петр Степанович бросился было в «заседание», чтоб унять хаос, но, вероятно, рассудив, что не стоит возиться,
оставил всё и через две минуты уже летел по
дороге вслед за ушедшими.
На бегу ему припомнился переулок, которым можно было еще ближе пройти к дому Филиппова; увязая по колена в грязи, он пустился по переулку и в самом деле прибежал в ту самую минуту, когда Ставрогин и Кириллов проходили в ворота.
Было совсем светло, когда
дорогие гости собрались по домам… Но что всего замечательнее, Иван Тимофеич, которого в полночь я видел уже совсем готовым и который и после того ни
на минуту не
оставлял собеседования с графином, под утро начал постепенно трезветь, а к семи часам вытрезвился окончательно.
Во всю
дорогу пристава, ехавшие перед ним, бросали горстями серебряные деньги нищим, а уезжая из Лавры, он
оставил архимандриту богатый вклад
на молебны за свое здравие.
Между тем князь продолжал скакать и уже далеко
оставил за собою холопей. Он положил
на мысль еще до рассвета достичь деревни, где ожидала его подстава, а оттуда перевезть Елену в свою рязанскую вотчину. Но не проскакал князь и пяти верст, как увидел, что сбился с
дороги.
Очаровательный вид этот разогнал
на время черные мысли, которые не
оставляли Серебряного во всю
дорогу. Но вскоре неприятное зрелище напомнило князю его положение. Они проехали мимо нескольких виселиц, стоявших одна подле другой. Тут же были срубы с плахами и готовыми топорами. Срубы и виселицы, скрашенные черною краской, были выстроены крепко и прочно, не
на день, не
на год, а
на многие лета.
Было уже почти светло, когда Кукишев,
оставивши дорогую именинницу, усаживал Анниньку в коляску. Благочестивые мещане возвращались от заутрени и, глядя
на расфранченную и слегка пошатывавшуюся девицу Погорельскую 1-ю, угрюмо ворчали...
Чтобы ввести читателя в уразумение этой драмы, мы
оставим пока в стороне все тропы и
дороги, по которым Ахилла, как американский следопыт, будет выслеживать своего врага, учителя Варнавку, и погрузимся в глубины внутреннего мира самого драматического лица нашей повести — уйдем в мир неведомый и незримый для всех, кто посмотрит
на это лицо и близко и издали.
Нет, полковник! живите один, благоденствуйте один и
оставьте Фому идти своею скорбною
дорогою, с мешком
на спине.
В семь часов вечера помпадур, усталый и измученный,
оставил нас, чтобы заехать в свою квартиру и переодеться. В девять мы собрались
на станции железной
дороги в ожидании поезда. В 9 1 /2 помпадур наскоро перецеловал нас, выпил прощальный бокал и уселся в вагон. Через минуту паровоз свистнул, и помпадур вместе со всем поездом потонул во мраке!..
— Самую что ни
на есть мелкую пташку, и ту не
оставляет господь без призрения, Глеб Савиныч, и об той заботится творец милосердный! Много рассыпал он по земле всякого жита, много зерен
на полях и
дорогах! Немало также и добрых людей посылает господь
на помощь ближнему неимущему!.. Тогда… тогда к тебе приду, Глеб Савиныч!
В конце Каменки Елене почему-то вообразилось, что князь, может быть, прошел в Свиблово к Анне Юрьевне и, прельщенный каким-нибудь ее пудингом, остался у нее обедать. С этою мыслию она пошла в Свиблово: шла-шла, наконец, силы ее начали
оставлять. Елена увидала
на дороге едущего мужика в телеге.
Прокоп мигом очистил мою шкатулку. Там было пропасть всякого рода ценных бумаг
на предъявителя, но он
оставил только две акции Рыбинско-Бологовской железной
дороги, да и то лишь для того, чтобы не могли сказать, что дворянина одной с ним губернии (очень он
на этот счет щекотлив!) не
на что было похоронить. Все остальное запихал он в свои карманы и даже за голенищи сапогов.
От Бегушева Долгов уехал, уже рассчитывая
на служебное поприще, а не
на литературное. Граф Хвостиков, подметивший в нем это настроение, нарочно поехал вместе с ним и всю
дорогу старался убедить Долгова плюнуть
на подлую службу и не
оставлять мысли о газете, занять денег для которой у них оставалось тысячи еще шансов, так как в Москве много богатых людей, к которым можно будет обратиться по этому делу.
Конечно, ничего, как и оказалось потом: через неделю же после того я стала слышать, что он всюду с этой госпожой ездит в коляске, что она является то в одном
дорогом платье, то в другом… один молодой человек семь шляпок мне у ней насчитал, так что в этом даже отношении я не могла соперничать с ней, потому что муж мне все говорил, что у него денег нет, и какие-то гроши выдавал мне
на туалет; наконец, терпение мое истощилось… я говорю ему, что так нельзя, что пусть
оставит меня совершенно; но он и тут было: «Зачем, для чего это?» Однако я такой ему сделала ад из жизни, что он не выдержал и сам уехал от меня.
И, вероятно, от этого вечного страха, который угнетал ее, она не
оставила Сашу в корпусе, когда генерал умер от паралича сердца, немедленно взяла его; подумав же недолго, распродала часть имущества и мебели и уехала
на жительство в свой тихий губернский город Н.,
дорогой ей по воспоминаниям: первые три года замужества она провела здесь, в месте тогдашнего служения Погодина.
— По крайней мере рублей триста. Ей нужно
оставить сто и мне
на дорогу двести… Я тебе должен уже около четырехсот, но я всё вышлю… всё…
Опять Арефа очутился в узилище, — это было четвертое по счету. Томился он в затворе монастырском у игумена Моисея, потом сидел в Усторожье у воеводы Полуекта Степаныча, потом
на Баламутском заводе, а теперь попал в рудниковую тюрьму. И все напрасно… Любя господь наказует, и нужно любя терпеть. Очень уж больно
дорогой двоеданы проклятые колотили: места живого не
оставили. Прилег Арефа
на соломку, сотворил молитву и восплакал. Лежит, молится и плачет.
— Слава богу, сказал он Ибрагиму, — опасность миновалась. — Наталье гораздо лучше; если б не совестно было
оставить здесь одного
дорогого гостя, Ивана Евграфовича, то я повел бы тебя вверх взглянуть
на свою невесту.
Она нерешительно обувает сандалии, надевает
на голое тело легкий хитон, накидывает сверху него покрывало и открывает дверь,
оставляя на ее замке следы мирры. Но никого уже нет
на дороге, которая одиноко белеет среди темных кустов в серой утренней мгле. Милый не дождался — ушел, даже шагов его не слышно. Луна уменьшилась и побледнела и стоит высоко.
На востоке над волнами гор холодно розовеет небо перед зарею. Вдали белеют стены и дома иерусалимские.
И вот
на заре приказал Соломон отнести себя
на гору Ватн-эль-Хав,
оставил носилки далеко
на дороге и теперь один сидит
на простой деревянной скамье, наверху виноградника, под сенью деревьев, еще затаивших в своих ветвях росистую прохладу ночи.
— Как каким образом? Села да поехала. А железная-то
дорога на что? А вы все думали: я уж ноги протянула и вам наследство
оставила? Я ведь знаю, как ты отсюда телеграммы-то посылал. Денег-то что за них переплатил, я думаю. Отсюда не дешево. А я ноги
на плечи, да и сюда. Это тот француз? Monsieur Де-Грие, кажется?
Смотря
на Полярную звезду, я думал, что именно в этом направлении должен быть Петербург, где я
оставил мать, друзей и все
дорогое.
Павел выпустил его из рук и несколько минут глядел
на него, как бы размышляя, убить ли его или
оставит!? живым; потом, решившись
на что-то, повернулся и быстрыми шагами пошел домой.
Дорогой он прямиком прорезывал огромные лужи, наткнулся
на лоток с калачами и свернул его, сшиб с ног какую-то нищую старуху и когда вошел к себе в дом, то у него уж не было и шляпы. Кучер остался тоже в беспокойном раздумье…