Неточные совпадения
Осип (
выходит и говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин
не плотит: прогон,
мол, скажи, казенный. Да чтоб все живее, а
не то,
мол, барин сердится. Стой, еще письмо
не готово.
Зная, что что-то случилось, но
не зная, что именно, Вронский испытывал мучительную тревогу и, надеясь узнать что-нибудь, пошел в ложу брата. Нарочно выбрав противоположный от ложи Анны пролет партера, он,
выходя, столкнулся с бывшим полковым командиром своим, говорившим с двумя знакомыми. Вронский слышал, как было произнесено имя Карениных, и
заметил, как поспешил полковой командир громко назвать Вронского, значительно взглянув на говоривших.
Агафья Михайловна, видя, что дело доходит до ссоры, тихо поставила чашку и
вышла. Кити даже
не заметила ее. Тон, которым муж сказал последние слова, оскорбил ее в особенности тем, что он, видимо,
не верил тому, что она сказала.
Обед был накрыт на четырех. Все уже собрались, чтобы
выйти в маленькую столовую, как приехал Тушкевич с поручением к Анне от княгини Бетси. Княгиня Бетси просила извинить, что она
не приехала проститься; она нездорова, но просила Анну приехать к ней между половиной седьмого и девятью часами. Вронский взглянул на Анну при этом определении времени, показывавшем, что были приняты меры, чтоб она никого
не встретила; но Анна как будто
не заметила этого.
Отказаться от лестного и опасного назначения в Ташкент, по прежним понятиям Вронского, было бы позорно и невозможно. Но теперь,
не задумываясь ни на минуту, он отказался от него и,
заметив в высших неодобрение своего поступка, тотчас же
вышел в отставку.
Через минуту она
вышла из галереи с матерью и франтом, но, проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный и важный — даже
не обернулась, даже
не заметила его страстного взгляда, которым он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она
не скрылась за липками бульвара…
Однако несчастия никакого
не случилось; через час времени меня разбудил тот же скрип сапогов. Карл Иваныч, утирая платком слезы, которые я
заметил на его щеках,
вышел из двери и, бормоча что-то себе под нос, пошел на верх. Вслед за ним
вышел папа и вошел в гостиную.
— И
не дал мне табаку. «Тебе, — говорит, — исполнится совершеннолетний год, а тогда, — говорит, — специальный красный корабль… За тобой. Так как твоя участь
выйти за принца. И тому, — говорит, — волшебнику верь». Но я говорю: «Буди, буди,
мол, табаку-то достать». Так ведь он за мной полдороги бежал.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты
смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся,
вышел и больше
не приходил. Я Марфе Петровне тогда
не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
Но он все-таки шел. Он вдруг почувствовал окончательно, что нечего себе задавать вопросы.
Выйдя на улицу, он вспомнил, что
не простился с Соней, что она осталась среди комнаты, в своем зеленом платке,
не смея шевельнуться от его окрика, и приостановился на миг. В то же мгновение вдруг одна мысль ярко озарила его, — точно ждала, чтобы поразить его окончательно.
— Однако какая восхитительная девочка эта Авдотья Романовна! —
заметил Зосимов, чуть
не облизываясь, когда оба
вышли на улицу.
Он бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он лежал между двумя поленами; тут же,
не выходя, прикрепил его к петле, обе руки засунул в карманы и
вышел из дворницкой; никто
не заметил!
— По непринужденности обращения, —
заметил Аркадию Базаров, — и по игривости оборотов речи ты можешь судить, что мужики у моего отца
не слишком притеснены. Да вот и он сам
выходит на крыльцо своего жилища. Услыхал, знать, колокольчик. Он, он — узнаю его фигуру. Эге-ге! как он, однако, поседел, бедняга!
Из флигеля
выходили, один за другим, темные люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже
не замечает его среди людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
—
Вышли в люди, — иронически
заметил он, но Спивак
не услышала иронии.
«Боже мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А в чем? — спросила потом. — Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! — сказала она, вспыхнув и топнув ногой. — Кто
смеет это подумать?.. Разве я знала, что
выйдет? А если б этого
не было, если б
не вырвалось у него… что тогда?.. — спросила она. —
Не знаю…» — думала.
Коляска остановилась. Все эти господа и госпожи
вышли из нее, окружили Ольгу, начали здороваться, чмокаться, все вдруг заговорили, долго
не замечая Обломова. Потом вдруг все взглянули на него, один господин в лорнет.
— Нет! Я ядовитый человек! — с горечью
заметил Захар, повернувшись совсем стороной к барину. — Кабы
не пускали Михея Андреича, так бы меньше
выходило! — прибавил он.
— Нет,
не ее, а пока бабушкино, —
заметила Татьяна Марковна. — Пока я жива, она из повиновения
не выйдет.
Теперь она собиралась ехать всем домом к обедне и в ожидании, когда все домашние сойдутся, прохаживалась медленно по зале, сложив руки крестом на груди и почти
не замечая домашней суеты, как входили и
выходили люди, чистя ковры, приготовляя лампы, отирая зеркала, снимая чехлы с мебели.
— В городе
заметили, что у меня в доме неладно; видели, что вы ходили с Верой в саду, уходили к обрыву, сидели там на скамье, горячо говорили и уехали, а мы с ней были больны, никого
не принимали… вот откуда
вышла сплетня!
— Напрасно! — вежливо
заметил Тит Никоныч, — в эти сырые вечера отнюдь
не должно позволять себе
выходить после восьми часов.
А после обеда, когда гости, пользуясь скупыми лучами сентябрьского солнца,
вышли на широкое крыльцо, служившее и балконом, пить кофе, ликер и курить, Татьяна Марковна продолжала ходить между ними, иногда
не замечая их, только передергивала и поправляла свою турецкую шаль. Потом спохватится и вдруг заговорит принужденно.
Он даже быстро схватил новый натянутый холст, поставил на мольберт и начал
мелом крупно чертить молящуюся фигуру. Он вытянул у ней руку и задорно, с яростью, выделывал пальцы; сотрет, опять начертит, опять сотрет — все
не выходит!
— Ты, сударыня, что, — крикнула бабушка сердито, — молода шутить над бабушкой! Я тебя и за ухо, да в лапти: нужды нет, что большая! Он от рук отбился,
вышел из повиновения: с Маркушкой связался — последнее дело! Я на него рукой махнула, а ты еще погоди, я тебя уйму! А ты, Борис Павлыч, женись,
не женись — мне все равно, только отстань и вздору
не мели. Я вот Тита Никоныча принимать
не велю…
Версилов
вышел, меня
не заметив.
— Тут
вышло недоразумение, и недоразумение слишком ясное, — благоразумно
заметил Васин. — Мать ее говорит, что после жестокого оскорбления в публичном доме она как бы потеряла рассудок. Прибавьте обстановку, первоначальное оскорбление от купца… все это могло случиться точно так же и в прежнее время, и нисколько, по-моему,
не характеризует особенно собственно теперешнюю молодежь.
Я поклонился ей и
вышел молча, в то же время почти
не смея взглянуть на нее; но
не сошел еще с лестницы, как догнала меня Настасья Егоровна с сложенным вдвое полулистом почтовой бумаги.
О, конечно, честный и благородный человек должен был встать, даже и теперь,
выйти и громко сказать: «Я здесь, подождите!» — и, несмотря на смешное положение свое, пройти мимо; но я
не встал и
не вышел;
не посмел, подлейшим образом струсил.
Выйдя, я тотчас пустился отыскивать квартиру; но я был рассеян, пробродил несколько часов по улицам и хоть зашел в пять или шесть квартир от жильцов, но уверен, что мимо двадцати прошел,
не заметив их.
Замечу, что во все эти два часа zero ни разу
не выходило, так что под конец никто уже на zero и
не ставил.
—
Не сметь,
не сметь! — завопил и Ламберт в ужаснейшем гневе; я видел, что во всем этом было что-то прежнее, чего я
не знал вовсе, и глядел с удивлением. Но длинный нисколько
не испугался Ламбертова гнева; напротив, завопил еще сильнее. «Ohe, Lambert!» и т. д. С этим криком
вышли и на лестницу. Ламберт погнался было за ними, но, однако, воротился.
Он быстрыми и большими шагами
вышел из комнаты. Версилов
не провожал его. Он стоял, глядел на меня рассеянно и как бы меня
не замечая; вдруг он улыбнулся, тряхнул волосами и, взяв шляпу, направился тоже к дверям. Я схватил его за руку.
11 декабря, в 10 часов утра (рассказывал адмирал), он и другие, бывшие в каютах,
заметили, что столы, стулья и прочие предметы несколько колеблются, посуда и другие вещи прискакивают, и поспешили
выйти наверх. Все, по-видимому, было еще покойно. Волнения в бухте
не замечалось, но вода как будто бурлила или клокотала.
Нехлюдов, еще
не выходя из вагона,
заметил на дворе станции несколько богатых экипажей, запряженных четвернями и тройками сытых, побрякивающих бубенцами лошадей;
выйдя же на потемневшую от дождя мокрую платформу, он увидал перед первым классом кучку народа, среди которой выделялась высокая толстая дама в шляпе с дорогими перьями, в ватерпруфе, и длинный молодой человек с тонкими ногами, в велосипедном костюме, с огромной сытой собакой в дорогом ошейнике.
То, а
не другое решение принято было
не потому, что все согласились, а, во-первых, потому, что председательствующий, говоривший так долго свое резюме, в этот раз упустил сказать то, что он всегда говорил, а именно то, что, отвечая на вопрос, они могут сказать: «да—виновна, но без намерения лишить жизни»; во-вторых, потому, что полковник очень длинно и скучно рассказывал историю жены своего шурина; в-третьих, потому, что Нехлюдов был так взволнован, что
не заметил упущения оговорки об отсутствии намерения лишить жизни и думал, что оговорка: «без умысла ограбления» уничтожает обвинение; в-четвертых, потому, что Петр Герасимович
не был в комнате, он
выходил в то время, как старшина перечел вопросы и ответы, и, главное, потому, что все устали и всем хотелось скорей освободиться и потому согласиться с тем решением, при котором всё скорей кончается.
Надзиратели, стоя у дверей, опять, выпуская, в две руки считали посетителей, чтобы
не вышел лишний и
не остался в тюрьме. То, что его хлопали теперь по спине,
не только
не оскорбляла его, но он даже и
не замечал этого.
Василий Назарыч все время прихварывал и почти
не выходил из своего кабинета. Он всегда очень любезно принимал Привалова и подолгу разговаривал об опеке. От Надежды Васильевны он знал ее последний разговор с матерью и серьезно ей
заметил...
Зося хотя и
не отказывалась давать советы Альфонсу Богданычу, но у нее на душе совсем было
не то. Она редко
выходила из своей комнаты и была необыкновенно задумчива. Такую перемену в характере Зоси раньше всех
заметил, конечно, доктор, который
не переставал осторожно наблюдать свою бывшую ученицу изо дня в день.
Надо
заметить, что Алеша, живя тогда в монастыре, был еще ничем
не связан, мог
выходить куда угодно хоть на целые дни, и если носил свой подрясник, то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре
не отличаться.
Милый Алексей Федорович, вы ведь
не знали этого: знайте же, что мы все, все — я, обе ее тетки — ну все, даже Lise, вот уже целый месяц как мы только того и желаем и
молим, чтоб она разошлась с вашим любимцем Дмитрием Федоровичем, который ее знать
не хочет и нисколько
не любит, и
вышла бы за Ивана Федоровича, образованного и превосходного молодого человека, который ее любит больше всего на свете.
Хотел было я обнять и облобызать его, да
не посмел — искривленно так лицо у него было и смотрел тяжело.
Вышел он. «Господи, — подумал я, — куда пошел человек!» Бросился я тут на колени пред иконой и заплакал о нем Пресвятой Богородице, скорой заступнице и помощнице. С полчаса прошло, как я в слезах на молитве стоял, а была уже поздняя ночь, часов около двенадцати. Вдруг, смотрю, отворяется дверь, и он входит снова. Я изумился.
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, по дороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, «в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «Я подумал тогда, что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы
выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне
не смел признаться.
— Как вы
смели, милостивый государь, как решились обеспокоить незнакомую вам даму в ее доме и в такой час… и явиться к ней говорить о человеке, который здесь же, в этой самой гостиной, всего три часа тому, приходил убить меня, стучал ногами и
вышел как никто
не выходит из порядочного дома.
— Молчать! — закричал Дмитрий Федорович, — подождите, пока я
выйду, а при мне
не смейте марать благороднейшую девицу… Уж одно то, что вы о ней осмеливаетесь заикнуться, позор для нее…
Не позволю!
Я ничего
не выдал, хотя и бросились расспрашивать меня, но когда пожелал его навестить, то долго мне возбраняли, главное супруга его: «Это вы, — говорит мне, — его расстроили, он и прежде был мрачен, а в последний год все
замечали в нем необыкновенное волнение и странные поступки, а тут как раз вы его погубили; это вы его зачитали,
не выходил он от вас целый месяц».
Утром 4 августа мы стали собираться в путь. Китайцы
не отпустили нас до тех пор, пока
не накормили как следует. Мало того, они щедро снабдили нас на дорогу продовольствием. Я хотел было рассчитаться с ними, но они наотрез отказались от денег. Тогда я положил им деньги на стол. Они тихонько передали их стрелкам. Я тоже тихонько положил деньги под посуду. Китайцы
заметили это и, когда мы
выходили из фанзы, побросали их под ноги мулам. Пришлось уступить и взять деньги обратно.
Расспросив китайцев о дорогах, я
наметил себе маршрут вверх по реке Тадушу, через хребет Сихотэ-Алинь, в бассейн реки Ли-Фудзина и оттуда на реку Ното. Затем я полагал по этой последней опять подняться до Сихотэ-Алиня и попытаться
выйти на реку Тютихе. Если бы это мне
не удалось, то я мог бы вернуться на Тадушу, где и дождаться прихода Г.И. Гранатмана.
Хозяйка начала свою отпустительную речь очень длинным пояснением гнусности мыслей и поступков Марьи Алексевны и сначала требовала, чтобы Павел Константиныч прогнал жену от себя; но он умолял, да и она сама сказала это больше для блезиру, чем для дела; наконец, резолюция
вышла такая. что Павел Константиныч остается управляющим, квартира на улицу отнимается, и переводится он на задний двор с тем, чтобы жена его
не смела и показываться в тех местах первого двора, на которые может упасть взгляд хозяйки, и обязана
выходить на улицу
не иначе, как воротами дальними от хозяйкиных окон.
Через три — четыре дня Кирсанов, должно быть, опомнился, увидел дикую пошлость своих выходок; пришел к Лопуховым, был как следует, потом стал говорить, что он был пошл; из слов Веры Павловны он
заметил, что она
не слышала от мужа его глупостей, искренно благодарил Лопухова за эту скромность, стал сам, в наказание себе, рассказывать все Вере Павловне, расчувствовался, извинялся, говорил, что был болен, и опять
выходило как-то дрянно.