Неточные совпадения
Язык его стал мешаться, и он
пошел перескакивать
с одного предмета на другой. Константин
с помощью Маши уговорил его никуда
не ездить и уложил спать совершенно пьяного.
— Нельзя же было кричать на все комнаты о том, что мы здесь говорили. Я вовсе
не насмехаюсь; мне только говорить этим
языком надоело. Ну куда вы такая
пойдете? Или вы хотите предать его? Вы его доведете до бешенства, и он предаст себя сам. Знайте, что уж за ним следят, уже попали на след. Вы только его выдадите. Подождите: я видел его и говорил
с ним сейчас; его еще можно спасти. Подождите, сядьте, обдумаем вместе. Я для того и звал вас, чтобы поговорить об этом наедине и хорошенько обдумать. Да сядьте же!
—
Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек
не сошел
с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть,
пойду, а один
не сдвинусь
с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Ты здесь, Боже мой! У меня? — говорил он, и вдохновенный взгляд заменился робким озираньем по сторонам. Горячая речь
не шла больше
с языка.
Он припал к ее руке лицом и замер. Слова
не шли более
с языка. Он прижал руку к сердцу, чтоб унять волнение, устремил на Ольгу свой страстный, влажный взгляд и стал неподвижен.
Они молча
шли по дорожке. Ни от линейки учителя, ни от бровей директора никогда в жизни
не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова
с языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой.
Не помню, как я разделался
с первым рапортом: вероятно, я написал его береговым, а адмирал украсил морским слогом — и бумага
пошла. Потом и я ознакомился
с этим
языком и многое
не забыл и до сих пор.
— Ну, Бог
с ним, коли больной. Так неужто ты хотел завтра застрелить себя, экой глупый, да из-за чего? Я вот этаких, как ты, безрассудных, люблю, — лепетала она ему немного отяжелевшим
языком. — Так ты для меня на все
пойдешь? А? И неужто ж ты, дурачок, вправду хотел завтра застрелиться! Нет, погоди пока, завтра я тебе, может, одно словечко скажу…
не сегодня скажу, а завтра. А ты бы хотел сегодня? Нет, я сегодня
не хочу… Ну ступай, ступай теперь, веселись.
Года за полтора перед тем познакомились мы
с В., это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он
не испытал, но
слава оставалась при нем. Он служил и имел большую силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей
с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском
языке князь был
не силен.
Но теория его была слаба; для того чтоб любить русскую историю, патриоты ее перекладывали на европейские нравы; они вообще переводили
с французского на русский
язык римско-греческий патриотизм и
не шли далее стиха...
—
Не роль тюремщика, а надо было
с ней тем
языком говорить, который она понимает. И в Москву
не следовало ездить. Только избаловал бабенку да израсходовался. Сосчитай, сколько ты денег на свадьбу да на поездку истратил, а теперь приемы эти
пошли. Этак и разориться недолго.
Следовательно, приучив сначала молодую собаку к себе, к подаванью поноски, к твердой стойке даже над кормом, одним словом, к совершенному послушанию и исполнению своих приказаний, отдаваемых на каком угодно
языке, для чего в России прежде ломали немецкий, а теперь коверкают французский
язык, — охотник может
идти с своею ученицей в поле или болото, и она,
не дрессированная на парфорсе, будет находить дичь, стоять над ней,
не гоняться за живою и бережно подавать убитую или раненую; все это будет делать она сначала неловко, непроворно, неискусно, но в течение года совершенно привыкнет.
— А ведь и в самом деле, — вмешался Лихонин, — ведь мы
не с того конца начали дело. Разговаривая о ней в ее присутствии, мы только ставим ее в неловкое положение. Ну, посмотрите, у нее от растерянности и
язык не шевелится. Пойдем-ка, Люба, я тебя провожу на минутку домой и вернусь через десять минут. А мы покамест здесь без тебя обдумаем, что и как. Хорошо?
Женщина
с ребяческими мыслями в голове и
с пошло-старческими словами на
языке; женщина, пораженная недугом институтской мечтательности и вместе
с тем по уши потонувшая в мелочах самой скаредной обыденной жизни; женщина, снедаемая неутолимою жаждой приобретения и, в то же время, считающая
не иначе, как по пальцам; женщина, у которой
с первым ударом колокола к «достойной» выступают на глазах слезки и кончик носа неизменно краснеет и которая, во время проскомидии, считает вполне дозволенным думать:"А что, кабы у крестьян пустошь Клинцы перебить, да потом им же перепродать?.
— Да вы спросите, кто медали-то ему выхлопотал! — ведь я же! — Вы меня спросите, что эти медали-то стоят! Может, за каждою
не один месяц, высуня
язык, бегал… а он
с грибками да
с маслицем! Конечно, я за большим
не гонюсь…
Слава богу! сам от царя жалованье получаю… ну, частная работишка тоже есть… Сыт, одет… А все-таки, как подумаешь: этакой аспид, а на даровщину все норовит! Да еще и притесняет! Чуть позамешкаешься — уж он и тово… голос подает: распорядись… Разве я слуга… помилуйте!
Посмотрит, бывало, Антошка на этот заколдованный грош, помнет его, щелкнет
языком — и полезет спать на полати,
с тем, чтоб завтра чуть свет опять пустить тот грош в оборот, да чтобы
не зевать, а то, чего боже сохрани, и последний грош прахом
пойдет.
К чести своей, однако ж, я должен сказать, что устоял. Одно время чуть было у меня
не сползло
с языка нечто вроде обещания подумать и посмотреть, но на этот раз,
слава богу, Выжлятников сам сплошал. Снялся
с кресла и оставил меня, обещавши в непродолжительном времени зайти опять и возобновить разговор.
В согласность
с этою жизненною практикой выработалась у нас и наружность. Мы смотрели тупо и невнятно,
не могли произнести сряду несколько слов, чтобы
не впасть в одышку, топырили губы и как-то нелепо шевелили ими, точно сбираясь сосать собственный
язык. Так что я нимало
не был удивлен, когда однажды на улице неизвестный прохожий, завидевши нас, сказал: вот
идут две идеально-благонамеренные скотины!
— Я сравняю тебя
с начальными людьми. Будет тебе
идти корм и всякий обиход противу начальных людей. Да у тебя, я вижу, что-то на
языке мотается, говори без зазору, проси чего хочешь! — Государь!
не заслужил я твоей великой милости, недостоин одежи богатой, есть постарше меня. Об одном прошу, государь.
Пошли меня воевать
с Литвой,
пошли в Ливонскую землю. Или, государь, на Рязань
пошли, татар колотить!
— Так, бабуся, так! — сказал он. — От них-то все зло и
пошло на Руси! Они-то и боярина оговорили!
Не верь им, государь,
не верь им! Песьи у них морды на сбруе, песий и брех на
языке! Господин мой верно служил тебе, а это Вяземский
с Хомяком наговорили на него. Вот и бабуся правду сказала, что таких сыроядцов и
не видано на Руси!
Вот проведал мой молодец,
с чем бог несет судно.
Не сказал никому ни слова,
пошел с утра, засел в кусты, в ус
не дует. Проходит час, проходит другой,
идут, понатужившись, лямочники, человек двенадцать, один за другим, налегли на ремни, да и кряхтят, высунув
языки. Судишко-то, видно,
не легонько, да и быстрина-то народу
не под силу!
Третий просто прищелкнет
языком и пальцами и
не может смирно устоять на месте; а так как некуда
идти, то только переминается
с ноги на ногу.
— И
не думал; в голове
не было! А ты от кого слышал? Раз как-то
с языка сорвалось, вот и
пошло гулять мое слово. И отчего им Фома так
не мил? Вот подожди, Сергей, я тебя познакомлю, — прибавил он, робко взглянув на меня, как будто уже предчувствуя и во мне врага Фоме Фомичу. — Это, брат, такой человек…
В девять
с Кафернаумского
шел уже проливной дождь; в десять учитель географии, разговаривая
с учителем французского
языка о кончине его супруги, помер со смеху и
не мог никак понять, что, собственно, смешного было в кончине этой почтенной женщины, — но всего замечательнее то, что и француз, неутешный вдовец, глядя на него, расхохотался, несмотря на то, что он употреблял одно виноградное.
Шалимов. И я
не понимаю… но чувствую.
Иду по улице и вижу каких-то людей… У них совершенно особенные физиономии… и глаза… Смотрю я на них и чувствую:
не будут они меня читать…
не интересно им это… А зимой читал я на одном вечере и тоже… вижу — смотрит на меня множество глаз, внимательно,
с любопытством смотрят, но это чужие мне люди,
не любят они меня.
Не нужен я им… как латинский
язык… Стар я для них… и все мои мысли — стары… И я
не понимаю, кто они? Кого они любят? Чего им надо?
— Мы оба сели у окна, — угрюмо продолжал слесарь, — сели так, чтобы нас
не видело солнце, и вот слышим нежный голосок блондинки этой — она
с подругой и доктором
идет по саду, за окном, и говорит на французском
языке, который я хорошо понимаю.
Вон Франция намеднись какой-то дрянной Тунисишко захватила, а сколько из этого разговоров вышло? А отчего? Оттого, голубушка, что
не успели еще люди порядком наметиться, как кругом уж галденье
пошло. Одни говорят: нужно взять! другие —
не нужно брать! А кабы они чередом наметились да потихоньку дельце обделали: вот, мол, вам в день ангела…
с нами бог! — у кого же бы повернулся
язык супротивное слово сказать?!
Боль была настолько сильна, что и прелесть окружающего перестала существовать для меня. А
идти домой
не могу — надо успокоиться. Шорох в овраге — и из-под самой кручи передо мной вынырнул Дружок,
язык высунул,
с него каплет: собака потеет
языком. Он ткнулся в мою больную ногу и растянулся на траве. Боль напомнила мне первый вывих ровно шестьдесят лет назад в задонских степях, когда табунщик-калмык,
с железными руками, приговаривал успокоительно...
— И отчего это у нас ничего
не идет! — вдруг как-то нечаянно сорвалось у меня
с языка, — машин накупим —
не действуют; удобрения накопим видимо-невидимо —
не родит земля, да и баста! Знаешь что? Я так думаю, чем машины-то покупать, лучше прямо у Донона текущий счет открыть — да и покончить на этом!
Так говорит сам Наполеон, так говорят почти все французские писатели; а есть люди (мы
не скажем, к какой они принадлежат нации), которые полагают, что французские писатели всегда говорят правду — даже и тогда, когда уверяют, что в России нет соловьев; но есть зато фрукт величиною
с вишню, который называется арбузом; что русские происходят от татар, а венгерцы от славян; что Кавказские горы отделяют Европейскую Россию от Азиатской; что у нас знатных людей обыкновенно венчают архиереи; что ниема глебониш пописко рюскоф — самая употребительная фраза на чистом русском
языке; что название славян происходит от французского слова esclaves [рабы] и что, наконец, в 1812 году французы били русских, когда
шли вперед, били их же, когда бежали назад; били под Москвою, под Тарутиным, под Красным, под Малым Ярославцем, под Полоцком, под Борисовым и даже под Вильною, то есть тогда уже, когда некому нас было бить, если б мы и сами этого хотели.
Плод многих годов, бесчисленных опытов — прекрасный плод
не награжденных ни
славою, ни почестьми бескорыстных трудов великих гениев — созревает; истинное просвещение разливается по всей стране; мы
не презираем и
не боготворим иностранцев; мы сравнялись
с ними;
не желаем уже знать кое-как все, а стараемся изучить хорошо то, что знаем; народный характер и физиономия образуются, мы начинаем любить свой
язык, уважать отечественные таланты и дорожить своей национальной
славою.
В глазах у меня стало темнеть, но слова все еще
шли с языка, и мысли летели вперед, вспыхивая и угасая, так что я более
не поспевал за ними и остановился.
— В таком случае вы переоденетесь, — сказал Дюрок Эстампу. —
Идите ко мне в спальню, там есть кое-что. — И он увел его, а сам вернулся и стал говорить
с Попом на
языке, которого я
не знал.
—
Пойдем, Васильевна, — заговорил он, — тутотка всё святые; к ним
не ходи. И тот, что вон там в футляре лежит, — он указал на Давыда, — тоже святой. А мы, брат,
с тобою грешные. Ну, чу… простите, господа, старичка
с перчиком! Вместе крали! — закричал он вдруг. — Вместе крали! вместе крали! — повторил он
с явным наслаждением:
язык наконец послушался его.
Сын (вслушавшись, приподнимает шишку колпака). Madame! я благодарю вас за вашу учтивость. Признаюсь, что я хотел бы иметь и сам такую жену,
с которою бы я говорить
не мог иным
языком, кроме французского. Наша жизнь
пошла бы гораздо счастливее.
Алексей. Да… Очень я был бы хорош, если бы
пошел в бой
с таким составом, который мне
послал Господь Бог в вашем лице. Но, господа, то, что простительно юноше-добровольцу, непростительно (третьему офицеру) вам, господин поручик! Я думал, что каждый из вас поймет, что случилось несчастье, что у командира вашего
язык не поворачивается сообщить позорные вещи. Но вы недогадливы. Кого вы желаете защищать? Ответьте мне.
— Измолоду, государь мой милостивый, — отвечал он, — такая уж моя речь; где и язык-то набил на то —
не помню;
с хороводов да песен, видно, дело
пошло; ну и тоже, грешным делом, дружничал по свадебкам.
— Може, вы сами
язык понапрасну треплете, Семен Яковлич. Здесь
идет разговор
с господином, а
не с мужиком: значит, понимаем,
с кем и пред кем говорим, — возразил Пузич.
Ну,
слава богу!.. он такой смиренный,
Что и
не знаешь, что сказать ему.
Боюсь таких людей, которые всегда
На
языке своем имеют: да! и да!
Хоть сердятся они —
не знаешь извиниться,
Затем, что
с виду всем довольны.
Но
с кем бранился я —
с тем можно помириться!..
Матушка мало умела писать; лучше всего она внушала: «Береги жену — время тяготно», а отец
с дядею
с этих пор
пошли жарить про Никиту. Дядя даже прислал серебряный ковшик, из чего Никиту поить. А отец все будто сны видит, как к нему в сад вскочил от немецкой коровки русский теленочек, а он его будто поманил: тпрюси-тпрюси, — а теленочек ему детским
языком отвечает: «я
не тпруси-тпруси, а я Никитушка, свет Иванович по изотчеству, Сипачев по прозванию».
— Прискорбно,
не поверишь, как прискорбно мне, дорогой ты мой Василий Борисыч, — говорила ему Манефа. — Ровно я гоню тебя вон из обители, ровно у меня и места ради друга
не стало.
Не поскорби, родной, сам видишь, каково наше положение. Языки-то людские, ой-ой, как злы!.. Иная со скуки да от нечего делать того наплетет, что после только ахнешь. Ни
с того ни
с сего насудачат… При соли хлебнется, к слову молвится, а тут и
пошла писать…
— Полно, батько, постыдись, — вступилась Аксинья Захаровна. — Про Фленушку ничего худого
не слышно. Да и стала бы разве матушка Манефа
с недоброй
славой ее в такой любви, в таком приближенье держать? Мало ль чего
не мелют пустые
языки! Всех речей
не переслушаешь; а тебе, старому человеку, девицу обижать грех: у самого дочери растут.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно,
с соседями в любви да в совете; добрая
слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто
не видал, каждому человеку он по силе своей рад был сделать добро. Пуще всего
не любил мирских пересудов. Терпеть
не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут
языками косточки кому-нибудь перемывать.
Я
не кончил…
Язык у меня запутался от мысли, что я говорю
с людьми ничтожными,
не стоящими и полуслова! Мне нужна была зала, полная людей, блестящих женщин, тысячи огней… Я поднялся, взял свой стакан и
пошел ходить по комнатам. Когда мы кутим, мы
не стесняем себя пространством,
не ограничиваемся одной только столовой, а берем весь дом и часто даже всю усадьбу…
А для того, чтобы богатому любить
не словом или
языком, а делом и истиной, надо давать просящему, как сказал Христос. А если давать просящему, то как бы много имения ни было у человека, он скоро перестанет быть богат. А как только перестанет быть богат, так и случится
с ним то самое, что Христос сказал богатому юноше, то есть
не будет уже того, что мешало богатому юноше
идти за ним.
Затем назначен был ректором университета варшавский профессор А.
С. Будилович, крупный ученый-славист, но уже в Варшаве проявивший себя ярым русификатором. Ломка старого
пошла вовсю. Делопроизводство стало вестись на русском
языке, многим служащим,
не знавшим русского, пришлось уйти. Профессорам-немцам русского подданства было предложено в течение двух лет перейти в преподавании на русский
язык.
— Сашка! Я давно уже тебя люблю, только стеснялся сказать. Вижу,
идешь ты по коридору, даже
не смотришь на меня… Господи! — думаю. — За что? Уж я ли к нему… Друг мой дорогой! И
с удивлением слушал самого себя. Говорят, — что у трезвого на уме, то у пьяного на
языке; неужели я, правда, так люблю этого длинного дурака? Как же я этого раньше сам
не замечал? А в душе все время было торжествование и радость от того, что мне сказал Шлепянов.
Но, тем
не менее, я,
не будучи в силах преодолеть себя,
иду к рыжему дому и звоню к дворнику. Два двугривенных развязывают дворницкий
язык, и он на все мои расспросы рассказывает мне, что незнакомка живет в квартире № 5, имеет мужа и неисправно платит за квартиру. Муж ее каждое утро убегает куда-то и возвращается поздно вечером, пронося под мышкой четверть водки и кулек
с провизией… Муж значится в паспорте сыном губернского секретаря, а незнакомка его женою…
— Расскажите, пожалуйста, голубчик! Вот хоть этакая история, и то
слава Богу. Немножко
языки почешут. А то верите… Вот по осени вернешься из-за границы, такая бодрость во всех жилах, есть о чем покалякать, что рассказать… И чем дальше, тем хуже. К Новому году и говорить-то никому уж
не хочется друг
с другом; а к посту ходят, как мухи сонные. Так как же это Калакуцкий-то?
Пензенские помещицы и
с ним порывались беседовать, но их английский
язык не пошел дальше пяти-шести вокабул.