Неточные совпадения
Утро. Сквозь потолок — небо по-всегдашнему крепкое, круглое, краснощекое. Я думаю — меня меньше удивило бы, если бы я увидел над головой какое-нибудь необычайное четырехугольное солнце, людей в разноцветных одеждах из звериной шерсти, каменные, непрозрачные стены. Так что же, стало быть,
мир — наш
мир — еще существует? Или это только инерция, генератор уже выключен, а шестерни еще громыхают и вертятся — два оборота, три оборота — на четвертом
замрут…
Замирая от счастья, она безвозвратно унеслась в свой очаровательный
мир невозможных фантазий и соблазнительных призраков.
— Ах, я ничего не думаю! В голове моей нет ни одной мысли; а здесь, — продолжал Рославлев, положа руку на грудь, — здесь все
замерло. Так! если верить предчувствиям, то в здешнем
мире я никогда не назову Полину моею. Я должен расстаться и с вами…
Побледнеет твой фантастический
мир,
замрут, увянут мечты твои и осыплются, как желтые листья с деревьев…
И молодому человеку показалось в эту темную безлунную ночь, что весь
мир замкнулся для него этой зубчатой стеной… Весь
мир сомкнулся, затих и
замер, оградившись частоколом и захлопнувшись синеватою тьмою неба. И никого больше не было в
мире… Был только он да эта темная неподвижно сидевшая на ступеньках фигура… Молодой человек отрешился от всего, что его волновало гневом, надеждами, запросами среди шума и грохота жизни, которая где-то катилась там… далеко… за этими стенами…
— О судьбе твоей все думаю… Недолго мне, Фленушка, на свете жить. Помру, что будет с тобой?.. Душа мутится, дух
замирает, только об этом подумаю. Всякий тебя обидит, никакой у тебя заступы не будет… Горько будет тебе в злобе
мира, во всех суетах его… — Так, взволнованным голосом, склонив голову на плечо Фленушки, говорила Манефа.
Мне представлялось, что так у меня на глазах умерла моя жена, — и в это время искать какие-то три рубля, чтоб заплатить врачу! Да будь все врачи ангелами, одно это оплачивание их помощи в то время, когда кажется, что весь
мир должен
замереть от горя, — одно это способно внушить к ним брезгливое и враждебное чувство. Такое именно чувство, глядя на себя со стороны, я и испытывал к себе.
В силу своей собственной косности и тяжести
мир как бы отваливается от Бога, подвергается «инволюции» [Обратное развитие, свертывание (лат.); «обратная эманация»; термин, аналогичный complicatio (свертывание) Николая Кузанского.], замыкается в себе, и постепенно гаснут в нем лучи райского богопознания и
замирают райские песни.
Вот мировое пространство. В нем мириады пылинок-солнц. Вокруг каждого солнца свои
миры. Их больше, чем песчинок в пустыне. Века, как миги. То на той, то на другой песчинке жизнь вспыхнет, подержится миг-вечность и бесследно
замрет. На одной крохотной такой песчинке движение. Что это там? Какая-то кипит борьба. Из-за чего? Вечность-миг, — и движение прекратилось, и планета-песчинка замерзла. Не все ли равно, за что шла борьба!
Перед нами раскрывается край, где в радостных аккордах
замирает всякий диссонанс, тонет страшная картина
мира и оправдывается существование даже нашего «худшего из
миров».
Перед ним открывается край, где в радостных аккордах дивно
замирает диссонанс, и тонет страшная картина
мира».
В нем я видел, или, лучше сказать, чувствовал, посланца по мою душу из того чудного, заветного
мира искусства, который вдруг стал мне своим — и манил и звал меня к себе, привечая и ластя… и я стремился к нему, дрожа, и млея, и
замирая от сладостной мысли быть в нем известным, знаменитым… славным…
Но странное дело… Там, в убогой деревенской церкви, забившись в темный уголок, я молилась горячо, забывая весь окружающий
мир… Здесь, в красивом институтском храме, молитва стыла, как говорится, на губах, и вся я
замирала от этих дивных, как казалось мне тогда, голосов, этой величавой торжественной службы…
Из того светлого, что было во мне, в том светлом, что было кругом, темным жителем чужого
мира казался этот человек. Он все ходил, потом сел к столу. Закутался в халат, сгорбился и тоскливо
замер под звучавшими из мрака напоминаниями о смерти. Видел я его взъерошенного, оторванного от жизни Хозяина, видел, как в одиноком ужасе ворочается он на дне души и ничего, ничего не чует вокруг.
— Я был, но давно уже, — отвечал Захарий, — когда еще в Москве
замирала жизнь и души во всех дремали. Помнишь ли, когда истекала седьмая тысяча лет от сотворения
мира, что по греческим писаниям означало приближение конца света?
Вдруг откуда-то раздается сторожевой крик. Кажется, это вестовой голос, что наступает конец
мира. Все следом его молкнет, всякое движение
замирает, пульс не бьется, будто жизнь задохнулась в один миг под стопою гневного бога. Весы, аршины, ноги, руки, рты остановились в том самом положении, в каком застал их этот возглас. Один слух, напряженный до возможного, заменил все чувства; он один обнаруживает в этих людях присутствие жизни: все прислушивается…
С одной стороны,
мир звал его к себе, с другой — высокое христианское чувство приказывало ему не слушать голоса этого обольстителя. Голова его горела, сердце
замирало… Надо было, однако ж, решиться… Он решился.
А над этими гробами трудились веки и миллионы людей!» — казалось мне, спросили меня великаны древнего
мира, и воображение мое
замерло при этом вопросе.