Неточные совпадения
Предстояло атаковать на пути
гору Свистуху; скомандовали: в атаку! передние ряды отважно бросились вперед, но оловянные солдатики за ними не последовали. И так как на лицах их,"ради поспешения", черты были нанесены лишь в виде абриса [Абрис (нем.) — контур, очертание.] и притом в большом беспорядке, то издали
казалось, что солдатики иронически улыбаются. А от иронии до крамолы — один шаг.
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и знаю этот голубой туман, в роде того, что на
горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко входить в эту анфиладу, хотя она
кажется и светлая и прекрасная…. Кто не прошел через это?
Она как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого мира
горя, болезней, умирающих, в котором она жила; ей мучительны
показались те усилия, которые она употребляла над собой, чтобы любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда, как она узнала из письма, переехала уже ее сестра Долли с детьми.
Но и то
горе и эта радость одинаково были вне всех обычных условий жизни, были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые
показывалось что-то высшее.
Так прошло минут десять; и вот
показалась между
горами волн черная точка; она то увеличивалась, то уменьшалась.
Вот уже полтора месяца, как я в крепости N; Максим Максимыч ушел на охоту… я один; сижу у окна; серые тучи закрыли
горы до подошвы; солнце сквозь туман
кажется желтым пятном. Холодно; ветер свищет и колеблет ставни… Скучно! Стану продолжать свой журнал, прерванный столькими странными событиями.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил;
казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она
казалась пятном.
— Я вчера целый день думала, — отвечала она сквозь слезы, — придумывала разные несчастия: то
казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в
горы… А нынче мне уж
кажется, что он меня не любит.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни
гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же
горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега
горели румяным блеском так весело, так ярко, что
кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть
показалось из-за темно-синей
горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, — даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить: ему
показалось, как сам он потом сознавался, что весь бал, со всем своим говором и шумом, стал на несколько минут как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за
горами, и все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине.
— Стар я, батюшка, чтобы лгать: седьмой десяток живу! — сказал Плюшкин. Он,
казалось, обиделся таким почти радостным восклицанием. Чичиков заметил, что в самом деле неприлично подобное безучастие к чужому
горю, и потому вздохнул тут же и сказал, что соболезнует.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на
гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг
показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, — ему бы
показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы и где
горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны́, [Лагун — «форма ведра с закрышкой».
Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение
показалось на лице его.
Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за
горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое
горе. Мне
кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Вот уже один только шест над колодцем с привязанным вверху колесом от телеги одиноко торчит в небе; уже равнина, которую они проехали,
кажется издали
горою и все собою закрыла.
Стоны и шумы, завывающая пальба огромных взлетов воды и,
казалось, видимая струя ветра, полосующего окрестность, — так силен был его ровный пробег, — давали измученной душе Лонгрена ту притупленность, оглушенность, которая, низводя
горе к смутной печали, равна действием глубокому сну.
Сын ваш, — обратился он к Пульхерии Александровне, — вчера, в присутствии господина Рассудкина (или…
кажется, так? извините, запамятовал вашу фамилию, — любезно поклонился он Разумихину), обидел меня искажением мысли моей, которую я сообщил вам тогда в разговоре частном, за кофеем, именно что женитьба на бедной девице, уже испытавшей жизненное
горе, по-моему, повыгоднее в супружеском отношении, чем на испытавшей довольство, ибо полезнее для нравственности.
Катерина. Я говорю: отчего люди не летают так, как птицы? Знаешь, мне иногда
кажется, что я птица. Когда стоишь на
горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела. Попробовать нешто теперь? (Хочет бежать.)
Хоть римский огурец велик, нет спору в том,
Ведь с
гору,
кажется, ты так сказал о нём?» —
«
Гора хоть не
гора, но, право, будет с дом».
В саду, на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою, глаза ее
казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо, в мелких пятнах света и тени, как будто
горело и таяло.
После двух рюмок необыкновенно вкусной водки и дьякон и Лютов
показались Климу менее безобразными. Лютов даже и не очень пьян, а только лирически и до ярости возбужден. В его косых глазах
горело нечто близкое исступлению, он вопросительно оглядывался, и высокий голос его внезапно, как бы от испуга, ниспадал до шепота.
В темном, гладком платье она
казалась вдовою, недавно потерявшей мужа и еще подавленной
горем.
Становилось темнее, с
гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо
казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда в Париж оставалось больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой «на чай» и не спеша пошел домой, размышляя о старике, о корке...
Он хорошо видел, что люди
кажутся друг другу умнее, когда они говорят о «теории относительности», о температуре внутри Солнца, о том, имеет ли Млечный Путь фигуру бесконечной спирали или дуги, и о том,
сгорит Земля или замерзнет.
Клим начал говорить о Москве в тон дяде Хрисанфу: с Поклонной
горы она
кажется хаотической грудой цветистого мусора, сметенного со всей России, но золотые главы многочисленных церквей ее красноречиво говорят, что это не мусор, а ценнейшая руда.
Она уже не шептала, голос ее звучал довольно громко и был насыщен гневным пафосом. Лицо ее жестоко исказилось, напомнив Климу колдунью с картинки из сказок Андерсена. Сухой блеск глаз горячо щекотал его лицо, ему
показалось, что в ее взгляде
горит чувство злое и мстительное. Он опустил голову, ожидая, что это странное существо в следующую минуту закричит отчаянным криком безумной докторши Сомовой...
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против дома был разбит, не
горел, —
казалось, что дом отодвинулся с того места, где стоял.
За магазином, в небольшой комнатке
горели две лампы, наполняя ее розоватым сумраком; толстый ковер лежал на полу, стены тоже были завешаны коврами, высоко на стене — портрет в черной раме, украшенный серебряными листьями; в углу помещался широкий, изогнутый полукругом диван, пред ним на столе кипел самовар красной меди, мягко блестело стекло, фарфор.
Казалось, что магазин, грубо сверкающий серебром и золотом, — далеко отсюда.
Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему
казалось, что у него
горят даже волосы. Так он и вошел к себе в комнату — и вдруг сиянье исчезло и глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь
горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и,
кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
Он с боязнью задумывался, достанет ли у ней воли и сил… и торопливо помогал ей покорять себе скорее жизнь, выработать запас мужества на битву с жизнью, — теперь именно, пока они оба молоды и сильны, пока жизнь щадила их или удары ее не
казались тяжелы, пока
горе тонуло в любви.
Горы и пропасти созданы тоже не для увеселения человека. Они грозны, страшны, как выпущенные и устремленные на него когти и зубы дикого зверя; они слишком живо напоминают нам бренный состав наш и держат в страхе и тоске за жизнь. И небо там, над скалами и пропастями,
кажется таким далеким и недосягаемым, как будто оно отступилось от людей.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка
казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за
гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.
— Я давно не подходил к вашему окну, — произнес потрясенный рассказом Ива Стильтон, — давно… очень давно. Но мне теперь
кажется, что там все еще
горит зеленая лампа… лампа, озаряющая темноту ночи… Простите меня.
— Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу — а на нем лица нет! Глаза помутились, никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь,
кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается
горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает — я уж хотел побить его…
Иногда он
кажется так счастлив, глаза
горят, и наблюдатель только что предположит в нем открытый характер, сообщительность и даже болтливость, как через час, через два, взглянув на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним и,
кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
Одна Вера ничего этого не знала, не подозревала и продолжала видеть в Тушине прежнего друга, оценив его еще больше с тех пор, как он явился во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое
горе, с прежним уважением и симпатией протянул ей руку,
показавшись в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе, чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.
— Кое-что припоминаю, мой милый, именно ты что-то мне тогда рассказал… басню или из «
Горе от ума»,
кажется? Какая же у тебя память, однако!
Было уже восемь часов; я бы давно пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и сердце у меня
горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К маме и к Лизе мне
показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там не было. Я пошел пешком, и мне уже на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир на канаве. Как раз Версилов сидел на вчерашнем своем месте.
Облака подвигались на высоту пика, потом вдруг обнажали его вершину, а там опять скрывали ее;
казалось, надо было ожидать бури, но ничего не было: тучи только играли с
горами.
Столовая
гора понемногу раздевается от облаков. Сначала
показался угол, потом вся вершина, наконец и основание. По зелени ее заблистало солнце, в пять минут все высохло, кругом меня по кустам щебетали колибри, и весь Капштат, с окрестностями, облился ярким золотым блеском. Мне вчуже стало обидно за отца Аввакума.
В «отдыхальне» подали чай, на который просили обратить особенное внимание. Это толченый чай самого высокого сорта: он родился на одной
горе, о которой подробно говорит Кемпфер. Часть этого чая идет собственно для употребления двора сиогуна и микадо, а часть, пониже сорт, для высших лиц. Его толкут в порошок, кладут в чашку с кипятком — и чай готов. Чай превосходный, крепкий и ароматический, но нам он
показался не совсем вкусен, потому что был без сахара. Мы, однако ж, превознесли его до небес.
Мне странно
показалось, что ленские мужички обращают внимание на такую мелочь, спускают с
гор на одном коне: это не в нашем характере. Ну как бы не махнуть на тройке! Верно, начальство притесняет, велит остерегаться! Впрочем, я рад за шею ближнего, и в том числе за свою.
Все открывшееся перед нами пространство, с лесами и
горами, было облито горячим блеском солнца; кое-где в полях работали люди, рассаживали рис или собирали картофель, капусту и проч. Над всем этим покоился такой колорит мира, кротости, сладкого труда и обилия, что мне, после долгого, трудного и под конец даже опасного плавания,
показалось это место самым очаровательным и надежным приютом.
А после, когда я увидел Столовую
гору, эта мне
показалась пригорком.
День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей; улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво в полуденный час и
казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными в противоположную от Столовой
горы сторону, по причине знаменитых ветров, падающих с этой
горы на город и залив.
Столовая
гора названа так потому, что похожа на стол, но она похожа и на сундук, и на фортепиано, и на стену — на что хотите, всего меньше на
гору. Бока ее
кажутся гладкими, между тем в подзорную трубу видны большие уступы, неровности и углубления; но они исчезают в громадности глыбы. Эти три
горы, и между ними особенно Столовая, недаром приобрели свою репутацию.
Вообще все три
горы кажутся покинутыми материалами от каких-то громадных замыслов и недоконченных нечеловеческих работ.