Неточные совпадения
— Так вы нынче ждете Степана Аркадьича? — сказал Сергей Иванович, очевидно не желая продолжать разговор о Вареньке. — Трудно найти двух свояков, менее похожих друг
на друга, — сказал он с тонкою улыбкой. — Один подвижной, живущий только в обществе, как рыба в воде; другой, наш Костя, живой, быстрый, чуткий
на всё, но, как только в обществе, так или
замрет или бьется бестолково, как рыба
на земле.
— Да, — повторила Катя, и в этот раз он ее понял. Он схватил ее большие прекрасные руки и, задыхаясь от восторга, прижал их к своему сердцу. Он едва стоял
на ногах и только твердил: «Катя, Катя…», а она как-то невинно заплакала, сама тихо смеясь своим слезам. Кто не видал таких слез в глазах любимого существа, тот еще не испытал, до какой степени,
замирая весь от благодарности и от стыда, может быть счастлив
на земле человек.
«Отдай якорь!» — раздалось для нас в последний раз, и сердце
замерло и от радости, что ступаешь
на твердую
землю, чтоб уже с нею не расставаться, и от сожаления, что прощаешься с морем, чтобы к нему не возвращаться более.
Начинала всходить луна. И
на небе и
на земле сразу стало светлее. Далеко,
на другом конце поляны, мелькал огонек нашего бивака. Он то
замирал, то как будто угасал
на время, то вдруг снова разгорался яркой звездочкой.
Когда медведь был от меня совсем близко, я выстрелил почти в упор. Он опрокинулся, а я отбежал снова. Когда я оглянулся назад, то увидел, что медведь катается по
земле. В это время с правой стороны я услышал еще шум. Инстинктивно я обернулся и
замер на месте. Из кустов показалась голова другого медведя, но сейчас же опять спряталась в зарослях. Тихонько, стараясь не шуметь, я побежал влево и вышел
на реку.
«Куда могла она пойти, что она с собою сделала?» — восклицал я в тоске бессильного отчаяния… Что-то белое мелькнуло вдруг
на самом берегу реки. Я знал это место; там, над могилой человека, утонувшего лет семьдесят тому назад, стоял до половины вросший в
землю каменный крест с старинной надписью. Сердце во мне
замерло… Я подбежал к кресту: белая фигура исчезла. Я крикнул: «Ася!» Дикий голос мой испугал меня самого — но никто не отозвался…
И вдруг, согнувшись, над лопатой, он замолчал,
замер; я присмотрелся к нему — из его маленьких, умных, как у собаки, глаз часто падали
на землю мелкие слезы.
Павел между тем глядел в угол и в воображении своем представлял, что, вероятно, в их длинной зале расставлен был стол, и труп отца, бледный и похолоделый, положен был
на него, а теперь отец уже лежит в
земле сырой, холодной, темной!.. А что если он в своем одночасье не умер еще совершенно и ожил в гробу? У Павла сердце
замерло, волосы стали дыбом при этой мысли. Он прежде всего и как можно скорее хотел почтить память отца каким-нибудь серьезно добрым делом.
Литвинов не вернулся домой: он ушел в горы и, забравшись в лесную чащу, бросился
на землю лицом вниз и пролежал там около часа. Он не мучился, не плакал; он как-то тяжело и томительно
замирал. Никогда он еще не испытал ничего подобного: то было невыносимо ноющее и грызущее ощущение пустоты, пустоты в самом себе, вокруг, повсюду… Ни об Ирине, ни о Татьяне не думал он.
Лёжа
на спине, мальчик смотрел в небо, не видя конца высоте его. Грусть и дрёма овладевали им, какие-то неясные образы зарождались в его воображении. Казалось ему, что в небе, неуловимо глазу, плавает кто-то огромный, прозрачно светлый, ласково греющий, добрый и строгий и что он, мальчик, вместе с дедом и всею
землёй поднимается к нему туда, в бездонную высь, в голубое сиянье, в чистоту и свет… И сердце его сладко
замирало в чувстве тихой радости.
Из глубин небесных тихо спускались звёзды и,
замирая высоко над
землёю, радостно обещали
на завтра ясный день. Со дна котловины бесшумно вставала летняя ночь, в ласковом её тепле незаметно таяли рощи, деревни, цветные пятна полей и угасал серебристо-синий блеск реки.
Аннушка положила
на плечо соседа свою голову и
замерла в этой позе, потупив глаза в
землю. Гармонист задумчиво покручивал ус, а человек в пиджаке отошёл к окну и стал там, прислонясь к стене и смешно вытянув голову по направлению к певцам, точно он ртом ловил звуки песни. Толпа в дверях шуршала платьем и глухо ворчала, слившись в одно большое животное.
Его тусклые и воспалённые глаза старика, с красными, опухшими веками, беспокойно моргали, а испещрённое морщинами лицо
замерло в выражении томительной тоски. Он то и дело сдержанно кашлял и, поглядывая
на внука, прикрывал рот рукой. Кашель был хрипл, удушлив, заставлял деда приподниматься с
земли и выжимал
на его глазах крупные капли слёз.
Мелитон плелся к реке и слушал, как позади него мало-помалу
замирали звуки свирели. Ему всё еще хотелось жаловаться. Печально поглядывал он по сторонам, и ему становилось невыносимо жаль и небо, и
землю, и солнце, и лес, и свою Дамку, а когда самая высокая нотка свирели пронеслась протяжно в воздухе и задрожала, как голос плачущего человека, ему стало чрезвычайно горько и обидно
на непорядок, который замечался в природе.
И когда
замер последний звук, вступил звонкий тенор и повторил — как будто отозвалась
земля на жалеющие и ласковые слова, и мольбою дышала ее молитвенная речь...
Вышел Самоквасов
на улицу. День ясный. Яркими, но не знойными лучами обливало
землю осеннее солнце, в небе ни облачка, в воздухе тишь…
Замер городок по-будничному — пусто, беззвучно… В поле пошел Петр Степаныч.
Хыча лежала
на спине, а над нею стояла большая рысь. Правая лапа ее была приподнята как бы для нанесения удара, а левой она придавила голову собаки к
земле. Пригнутые назад уши, свирепые зеленовато-желтые глаза, крупные оскаленные зубы и яростное хрипение делали ее очень страшной. Глегола быстро прицелился и выстрелил. Рысь издала какой-то странный звук, похожий
на фырканье, подпрыгнула кверху и свалилась
на бок. Некоторое время она, зевая, судорожно вытягивала ноги и, наконец,
замерла.
Таня ушла. Токарев сел
на окно, закурил папироску. Росистый сад, облитый лунным светом, словно
замер. Было очень тихо. Только изредка полно и увесисто шлепалось о
землю упавшее с дерева яблоко. Вдали кричали петухи.
Было везде тихо, тихо. Как перед грозою, когда листья
замрут, и даже пыль прижимается к
земле. Дороги были пустынны, шоссе как вымерло. Стояла страстная неделя. Дни медленно проплывали — безветренные, сумрачные и теплые.
На северо-востоке все время слышались в тишине глухие буханья. Одни говорили, — большевики обстреливают город, другие, — что это добровольцы взрывают за бухтою артиллерийские склады.
Чудесная это была сказка! Луч месяца рассказывал в ней о своих странствиях — как он заглядывал
на землю и людские жилища и что видел там: он был и в царском чертоге, и в землянке охотника, и в тюрьме, и в больнице… чудесная сказка, но я ее
на этот раз вовсе не слушала. Я только ловила звуки милого голоса, и сердце мое
замирало от сознания, что завтра я уже не услышу его, не увижу этого чудесного, доброго лица с гордыми прекрасными глазами и ласковым взглядом.
Медленно извиваясь, по городу расползались глухие слухи.
Замирали на время, приникали к
земле — и опять поднимали голову, и ползли быстрее, смелее, будя тревогу в одних, надежду — в других.
— Батюшка ты наш! — послышались возгласы толпы. — Не стало тебя, судии, голоса, вождя души нашей! Хоть бы дали проститься, наглядеться
на тебя напоследок, послушать хоть еще разочек голоса твоего громкого, заливчатого, что мирил, судил нас, вливал мужество в сердца и славил Новгород великим, сильным, могучим во все концы
земли русской и иноземной. Еще хоть бы разочек затрепетало сердце, слушая тебя, и
замерло, онемело, как и ты теперь.
Это послание было одно из тех, от которых неопытную девушку бросает в одно время и в пламя и в дрожь, от
земли на небо, в атмосферу, напитанную амброю, розой и ядом, где сладко, будто под крылом ангела, и душно, как в объятиях демона, где пульс бьется удвоенною жизнью и сердце
замирает восторгами, для которых нет языка.
Темная ночь давно уже повисла над
землею… Луна была задернута дождевыми облаками, ни одна звездочка не блестела
на небосклоне, казалось, окутанном траурною пеленою. Могильная тишина, как бы сговорившись с мраком, внедрилась в Новгороде, кипящем обыкновенно деятельностью и народом. Давно уже сковала она его жителей безмятежным сном, и лишь изредка ветер, как бы проснувшись, встряхивал ветвями деревьев, шевелил ставнями домов и опять
замирал.
Сердце у Андрюши
замерло. Испуганный, задыхаясь, он упал… старался перевести дух, поднялся… опять побежал и опять упал… хотел что-то закричать, но осиплый голос его произносил непонятные слова; хотел поползть и не смог… Силы, жизнь оставляли его. Он бился
на замерзлой
земле; казалось, он с кем-то боролся… и наконец, изнемогши, впал в бесчувственность.
Темная ночь давно уже повисла над
землей… Луна была задернута дождевыми облаками, и ни одна звездочка не блестела
на небосклоне, казалось, окутанном траурной пеленой. Могильная тишина, как бы сговорившись с мраком, внедрилась в Новгороде, кипящем обыкновенно деятельностью и народом. Давно уж сковала она его жителей безмятежным сном, и лишь изредка ветер, как бы проснувшись, встряхивал ветками деревьев, шевелил ставнями домов и опять
замирал.
Густав более ничего не слыхал; все кругом его завертелось. Он силился закричать, но голос
замер на холодных его губах; он привстал, хотел идти — ноги подкосились; он упал — и пополз
на четвереньках, жадно цепляясь за траву и захватывая горстями
землю.
— Батюшка ты наш! — послышались возгласы толпы: — Не стало, тебя, судии, голоса, вождя, души нашей! Хоть бы дали проститься, наглядеться
на тебя напоследок, послушать хоть еще разочек голоса твоего громкого, заливистого, что мирил и судил нас, вливал мужество в сердца и славил Новгород великий, сильный и могучий во все концы
земли русской и иноземной. Еще бы раз затрепетало сердце, слушая тебя, и
замерло бы, онемело, как и ты теперь.
Исанка неподвижно сидела, уставясь в
землю широко раскрытыми глазами. Потом подняла
на него глаза. В них
замер такой вопль ужаса, что Борька внутренно вздрогнул и замолчал.