Неточные совпадения
Цыфиркин. Да кое-как, ваше благородие! Малу толику арихметике маракую, так питаюсь в
городе около приказных служителей у счетных дел. Не всякому открыл Господь науку: так кто сам не смыслит, меня нанимает то счетец поверить, то итоги подвести. Тем и питаюсь; праздно жить не люблю. На досуге ребят обучаю. Вот и у их благородия с парнем третий год
над ломаными бьемся, да что-то плохо клеятся; ну, и то правда, человек на человека не приходит.
Говорили, что новый градоначальник совсем даже не градоначальник, а оборотень, присланный в Глупов по легкомыслию; что он по ночам, в виде ненасытного упыря, парит
над городом и сосет у сонных обывателей кровь.
Над городом парит окруженный облаком градоначальник или, иначе, сухопутных и морских сил
города Непреклонска оберкомендант, который со всеми входит в пререкания и всем дает чувствовать свою власть.
Минуты этой задумчивости были самыми тяжелыми для глуповцев. Как оцепенелые застывали они перед ним, не будучи в силах оторвать глаза от его светлого, как сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна скрывалась в этом взоре, и тайна эта тяжелым, почти свинцовым пологом нависла
над целым
городом.
Раздался стук топора и визг пилы; воздух наполнился криками рабочих и грохотом падающих на землю бревен; пыль густым облаком нависла
над городом и затемнила солнечный свет.
Во-первых, назначен был праздник по случаю переименования
города из Глупова в Непреклонск; во-вторых, последовал праздник в воспоминание побед, одержанных бывшими градоначальниками
над обывателями; и, в-третьих, по случаю наступления осеннего времени сам собой подошел праздник"Предержащих Властей".
Гул и треск проносятся из одного конца
города в другой, и
над всем этим гвалтом,
над всей этой сумятицей, словно крик хищной птицы, царит зловещее: «Не потерплю!»
Катавасов, войдя в свой вагон, невольно кривя душой, рассказал Сергею Ивановичу свои наблюдения
над добровольцами, из которых оказывалось, что они были отличные ребята. На большой станции в
городе опять пение и крики встретили добровольцев, опять явились с кружками сборщицы и сборщики, и губернские дамы поднесли букеты добровольцам и пошли за ними в буфет; но всё это было уже гораздо слабее и меньше, чем в Москве.
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный
над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди
города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их.
Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства,
города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца
над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса.
У
города она немного развлеклась шумом, летевшим с его огромного круга, но он был не властен
над ней, как раньше, когда, пугая и забивая, делал ее молчаливой трусихой.
Молочный, густой туман лежал
над городом.
Небольшой дворянский домик на московский манер, в котором проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц
города ***; известно, что наши губернские
города горят через каждые пять лет. У дверей,
над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце — явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
Перед
городом лениво текла мутноватая река,
над ним всходило солнце со стороны монастырского кладбища и не торопясь, свершив свой путь, опускалось за бойнями, на огородах.
Дул ветер, окутывая вокзал холодным дымом, трепал афиши на стене, раскачивал опаловые, жужжащие пузыри электрических фонарей на путях.
Над нелюбимым
городом колебалось мутно-желтое зарево, в сыром воздухе плавал угрюмый шум, его разрывали тревожные свистки маневрирующих паровозов. Спускаясь по скользким ступеням, Самгин поскользнулся, схватил чье-то плечо; резким движением стряхнув его руку, человек круто обернулся и вполголоса, с удивлением сказал...
— Пора идти. Нелепый
город, точно его черт палкой помешал. И все в нем рычит: я те не Европа! Однако дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы с венского на московский. Обок с одним таким уродищем притулился, нагнулся в улицу серенький курятничек в три окна, а
над воротами — вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», — больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! — Кутузов широко усмехнулся...
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать
над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Ехать пришлось недолго; за
городом, на огородах, Захарий повернул на узкую дорожку среди заборов и плетней, к двухэтажному деревянному дому; окна нижнего этажа были частью заложены кирпичом, частью забиты досками, в окнах верхнего не осталось ни одного целого стекла,
над воротами дугой изгибалась ржавая вывеска, но еще хорошо сохранились слова: «Завод искусственных минеральных вод».
В одной из трещин
города появился синий отряд конных, они вместе с лошадями подскакивали на мостовой, как резиновые игрушки,
над ними качались, точно удилища, тоненькие древки, мелькали в воздухе острия пик, похожие на рыб.
«В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего», — нашел он подходящие слова. «Завтра уедет…» — скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну.
Над городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого волнения, как эта — рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
Он хорошо помнил опыт Москвы пятого года и не выходил на улицу в день 27 февраля. Один, в нетопленой комнате, освещенной жалким огоньком огарка стеариновой свечи, он стоял у окна и смотрел во тьму позднего вечера, она в двух местах зловеще, докрасна раскалена была заревами пожаров и как будто плавилась, зарева росли, растекались, угрожая раскалить весь воздух
над городом. Где-то далеко не торопясь вползали вверх разноцветные огненные шарики ракет и так же медленно опускались за крыши домов.
— «Как точка
над i», — вспомнил Самгин стих Мюссе, — и тотчас совершенно отчетливо представил, как этот блестящий шарик кружится, обегая землю, а земля вертится, по спирали, вокруг солнца, стремительно — и тоже по спирали — падающего в безмерное пространство; а на земле, на ничтожнейшей точке ее, в маленьком
городе, где воют собаки, на пустынной улице, в деревянной клетке, стоит и смотрит в мертвое лицо луны некто Клим Самгин.
— В сущности,
город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел. По улице,
над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
Над городом низко опустилось и застыло оловянное небо, ветер хлопотливо причесывал крыши домов, дымя снегом, бросаясь под ноги людей.
«Вероятно, Уповаева хоронят», — сообразил он, свернул в переулок и пошел куда-то вниз, где переулок замыкала горбатая зеленая крыша церкви с тремя главами
над нею. К ней опускались два ряда приземистых, пузатых домиков, накрытых толстыми шапками снега. Самгин нашел, что они имеют некоторое сходство с людьми в шубах, а окна и двери домов похожи на карманы. Толстый слой серой, холодной скуки висел
над городом. Издали доплывало унылое пение церковного хора.
Он снова начал о том, как тяжело ему в
городе.
Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак,
город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты не русский, — печально говорит она, прижимаясь к нему. — Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
Клочковатые, черные облака двигались
над городом, он сравнил облака с медведями.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены.
Над нею шум
города стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов. На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах. Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему...
Над городом, среди мелко разорванных облаков, сияло бледно-голубое небо, по мерзлой земле скользили холодные лучи солнца, гулял ветер, срывая последние листья с деревьев, — все давно знакомо.
Черная сеть птиц шумно трепетала
над городом, но ни одна из них не летела в сторону Ходынки.
Иногда казалось, что тяжкий дым фабричных труб имеет странное свойство: вздымаясь и растекаясь
над городом, он как бы разъедал его. Крыши домов таяли, исчезали, всплывая вверх, затем снова опускались из дыма. Призрачный
город качался, приобретая жуткую неустойчивость, это наполняло Самгина странной тяжестью, заставляя вспоминать славянофилов, не любивших Петербург, «Медного всадника», болезненные рассказы Гоголя.
Москва была богато убрана снегом, толстые пуховики его лежали на крышах, фонари покрыты белыми чепчиками, всюду блестело холодное серебро, морозная пыль
над городом тоже напоминала спокойный блеск оксидированного серебра. Под ногами людей хрящевато поскрипывал снег, шуршали и тихонько взвизгивали железные полозья саней.
Вот и сейчас: он — в нелюбимом
городе, на паперти церкви, не нужной ему; ветер шумит, черные чудовища ползут
над городом, где у него нет ни единого близкого человека.
Туман стоял
над городом, улицы, наполненные сырою, пронизывающей мутью, заставили вспомнить Петербург, Кутузова. О Кутузове думалось вяло, и, прислушиваясь к думам о нем, Клим не находил в них ни озлобления, ни даже недружелюбия, как будто этот человек навсегда исчез.
Стояли мохнатые дни августа,
над городом ползли сизые тучи, по улицам — тени, люди шагали необычно быстро.
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день
над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра
города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
Недостаток продовольствия в
городе принимал характер катастрофы, возбуждая рабочих, но в январе была арестована рабочая группа «Центрального военно-промышленного комитета», а выпущенная 6 февраля прокламация Петроградского комитета большевиков, призывавшая к забастовке и демонстрации на 10-е число, в годовщину суда
над социал-демократической фракцией Думы, — эта прокламация не имела успеха.
Скука вытеснила его из дому.
Над городом, в холодном и очень высоком небе, сверкало много звезд, скромно светилась серебряная подкова луны. От огней
города небо казалось желтеньким. По Тверской, мимо ярких окон кофейни Филиппова, парадно шагали проститутки, щеголеватые студенты, беззаботные молодые люди с тросточками. Человек в мохнатом пальто, в котелке и с двумя подбородками, обгоняя Самгина, сказал девице, с которой шел под руку...
Воздух
над городом был чист, золотые кресты церквей, отражая солнце, пронзали его острыми лучами, разбрасывая их
над рыжими и зелеными квадратами крыш.
Вообще, скажет что-нибудь в этом духе. Он оделся очень парадно, надел новые перчатки и побрил растительность на подбородке. По улице, среди мокрых домов, метался тревожно осенний ветер, как будто искал где спрятаться, а
над городом он чистил небо, сметая с него грязноватые облака, обнажая удивительно прозрачную синеву.
Над повестью Самгин не работал, исписал семнадцать страниц почтовой бумаги большого формата заметками, характеристиками Марины, Безбедова, решил сделать Бердникова организатором убийства, Безбедова — фактическим исполнителем и поставить за ними таинственной фигурой Крэйтона, затем начал изображать
город, но получилась сухая статейка, вроде таких, какие обычны в словаре Брокгауза.
Сероватый туман стоял
над городом, украшая его инеем, ветви деревьев и провода телеграфа были мохнаты.
Впереди, на черных холмах, сверкали зубастые огни трактиров; сзади,
над массой
города, развалившейся по невидимой земле, колыхалось розовато-желтое зарево. Клим вдруг вспомнил, что он не рассказал Пояркову о дяде Хрисанфе и Диомидове. Это очень смутило его: как он мог забыть? Но он тотчас же сообразил, что вот и Маракуев не спрашивает о Хрисанфе, хотя сам же сказал, что видел его в толпе. Поискав каких-то внушительных слов и не найдя их, Самгин сказал...
По берегам озера аккуратно прилеплены белые домики, вдали они сгруппировались тесной толпой в маленький
город, но висят и
над ним, разбросанные по уступам гор, вползая на обнаженные, синеватые высоты к серебряным хребтам снежных вершин.
В последний вечер пред отъездом в Москву Самгин сидел в Монастырской роще,
над рекою, прислушиваясь, как музыкально колокола церквей благовестят ко всенощной, — сидел, рисуя будущее свое: кончит университет, женится на простой, здоровой девушке, которая не мешала бы жить, а жить надобно в провинции, в тихом
городе, не в этом, где слишком много воспоминаний, но в таком же вот, где подлинная и грустная правда человеческой жизни не прикрыта шумом нарядных речей и выдумок и где честолюбие людское понятней, проще.
Начал гаснуть я
над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из
города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Если же вдруг останавливалась
над городом и Малиновкой (так звали деревушку Райского) черная туча и разрешалась продолжительной, почти тропической грозой — все робело, смущалось, весь дом принимал, как будто перед нашествием неприятеля, оборонительное положение. Татьяна Марковна походила на капитана корабля во время шторма.
Было за полдень давно.
Над городом лежало оцепенение покоя, штиль на суше, какой бывает на море штиль широкой, степной, сельской и городской русской жизни. Это не
город, а кладбище, как все эти
города.
Он, однако, продолжал работать
над собой, чтобы окончательно завоевать спокойствие, опять ездил по
городу, опять заговаривал с смотрительской дочерью и предавался необузданному веселью от ее ответов. Даже иногда вновь пытался возбудить в Марфеньке какую-нибудь искру поэтического, несколько мечтательного, несколько бурного чувства, не к себе, нет, а только повеять на нее каким-нибудь свежим и новым воздухом жизни, но все отскакивало от этой ясной, чистой и тихой натуры.
Кое-где стучали в доску, лениво раздавалось откуда-то протяжное: «Слушай!» Только от собачьего лая стоял глухой гул
над городом. Но все превозмогала тишина, темнота и невозмутимый покой.