Неточные совпадения
Он не мог согласиться с тем, что
десятки людей, в числе которых и
брат его, имели право на основании того, что им рассказали сотни приходивших в столицы краснобаев-добровольцев, говорить, что они с газетами выражают волю и мысль народа, и такую мысль, которая выражается в мщении и убийстве.
— Батюшки! на что ты похож! — сказал Сергей Иванович, в первую минуту недовольно оглядываясь на
брата. — Да дверь-то, дверь-то затворяй! — вскрикнул он. — Непременно впустил
десяток целый.
Тут почему-то вспомнилась поговорка: «Один — с сошкой, семеро — с ложкой», сказка «О семи Семионах, родных
братьях». Цифра семь разбудила
десятки мелких мыслей, они надоедали, как мухи, и потребовалось значительное усилие, чтоб вернуться к «Вехам».
— Угнетающее впечатление оставил у меня крестьянский бунт. Это уж большевизм эсеров. Подняли несколько
десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А наши демагоги, боюсь, рабочих на колени поставят. Мы вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо,
брат…
Компания имела человек пятьдесят или больше народа: более двадцати швей, — только шесть не участвовали в прогулке, — три пожилые женщины, с
десяток детей, матери, сестры и
братья швей, три молодые человека, женихи: один был подмастерье часовщика, другой — мелкий торговец, и оба эти мало уступали манерами третьему, учителю уездного училища, человек пять других молодых людей, разношерстных званий, между ними даже двое офицеров, человек восемь университетских и медицинских студентов.
— Девятый… ай да молодец
брат Василий! Седьмой
десяток, а поди еще как проказничает! Того гляди, и десятый недалеко… Ну, дай тебе Бог, сударыня, дай Бог! Постой-ка, постой, душенька, дай посмотреть, на кого ты похож! Ну, так и есть, на братца Василья Порфирьича, точка в точку вылитый в него!
Братья Стрельцовы — люди почти «в миллионах», московские домовладельцы, староверы, кажется, по Преображенскому толку, вся жизнь их была как на ладони: каждый шаг их был известен и виден
десятки лет. Они оба — холостяки, жили в своем уютном доме вместе с племянницей, которая была все для них: и управляющей всем хозяйством, и кухаркой, и горничной.
Пригнали тогда в Балахну нашу
десятка три пленников; всё народ сухонькой, мелкой; одеты кто в чем, хуже нищей
братии, дрожат, а которые и поморожены, стоять не в силе.
То, что было вчера мрачно и темно и так пугало воображение, теперь утопало в блеске раннего утра; толстый, неуклюжий Жонкьер с маяком, «Три
брата» и высокие крутые берега, которые видны на
десятки верст по обе стороны, прозрачный туман на горах и дым от пожара давали при блеске солнца и моря картину недурную.
Варя и сама не робела, да и не робкого
десятка была девица; но грубости
брата становились с каждым словом невежливее и нестерпимее.
Всех баб Артем набрал до
десятка и повел их через Самосадку к месту крушения коломенок, под боец Горюн. От Самосадки нужно было пройти тропами верст пятьдесят, и в проводники Артем взял Мосея Мухина, который сейчас на пристани болтался без дела, — страдовал в горах
брат Егор, куренные дрова только еще рубили, и жигаль Мосей отдыхал. Его страда была осенью, когда складывали кучонки и жгли уголь. Места Мосей знал по всей Каменке верст на двести и повел «сушилок» никому не известными тропами.
— Здесь, — говорил он, — делали поляки подкоп; вон там, в этом овраге, Лисовский совсем было попался в руки удалым служителям монастырским. А здесь, против этой башни, молодец Селява, обрекши себя неминуемой смерти, перекрошил один около
десятка супостатов и умер, выкупая своею кровию погибшую душу родного
брата, который передался полякам.
Но как бы хорошо человек ни выбрал жизнь для себя — ее хватает лишь на несколько
десятков лет, — когда просоленному морской водою Туба минуло восемьдесят — его руки, изувеченные ревматизмом, отказались работать — достаточно! — искривленные ноги едва держали согнутый стан, и, овеянный всеми ветрами старик, он с грустью вышел на остров, поднялся на гору, в хижину
брата, к детям его и внукам, — это были люди слишком бедные для того, чтоб быть добрыми, и теперь старый Туба не мог — как делал раньше — приносить им много вкусных рыб.
— Экой ты,
брат, малодушный! Али мне его не жалко? Ведь я настоящую цену ему знал, а ты только сыном был. А вот не плачу я… Три
десятка лет с лишком прожили мы душа в душу с ним… сколько говорено, сколько думано… сколько горя вместе выпито!.. Молод ты — тебе ли горевать? Вся жизнь твоя впереди, и будешь ты всякой дружбой богат. А я стар… и вот единого друга схоронил и стал теперь как нищий… не нажить уж мне товарища для души!
— Послушай, маленькая польза, — говорил он суетливо, каждую минуту закуривая; там, где он стоял, было всегда насорено, так как на одну папиросу он тратил
десятки спичек. — Послушай, жизнь у меня теперь подлейшая. Главное, всякий прапорщик может кричать: «Ты кондуктор! ты!» Понаслушался я,
брат, в вагонах всякой всячины и, знаешь, понял: скверная жизнь! Погубила меня мать! Мне в вагоне один доктор сказал: если родители развратные, то дети у них выходят пьяницы или преступники. Вот оно что!
Яков исподлобья оглянулся, — монаха любопытно щупали
десятки глаз, наверное, люди смотрят на уродливого
брата и дядю богатых людей и ждут, не случится ли что-нибудь скандальное?
— Кóстюшку знаю… Да его, варвара, почитай, всякая собака знает… Купца тоже ранее примечал… А вот того, который остался, не видал будто… Видишь ты, понадеялся на Кóстюшку, остался. Да нет, Кóстюшка,
брат, не того
десятка… Завсегда убегет в первую голову… А этот смелый…
Брат Павлин провел Половецкого сначала к себе на скотный двор. Монашеское хозяйство было не велико: три лошади и
десятка два кур. За скотным двором шел большой огород со всяким овощем.
Брат Павлин, видимо, гордился им особенно.
Александр сел с порядочным ящиком в руках, в котором находилось
десятка два бабочек, собранных им из дубликатов: он вез их подарить сестрам, но двое меньших
братьев, сидевших с ним рядом, громко возопияли на него, утверждая, что от ящика им будет тесно… стук и дребезжанье старой линейки, тронувшейся с места, заглушили их детские голоса.
— Широко,
брат, шагаешь — штанов не разорви, — молвил старый Трифон. — Пароход-от завести — не один, поди,
десяток тысяч надо иметь про запас. Больно уж высоко ты задумал!..
— В твоих руках не
десятки, а сотни тысяч! Для себя можно перехватить, а товарища спасти — нельзя. Эх,
брат Теркин! Понимаю я тебя, вижу насквозь. Хочешь придавить нашего
брата: пусть, мол, допрежь передо мной попрыгает, а мы поломаемся! У разночинца поваляйся в ногах! Понимаю!..
Княжна ходила неизменно в черном после смерти матери и троих
братьев. Все в ней было, чтобы нравиться и сделать блестящую партию. Но она осталась в девушках. Она говорила, что ей было «некогда» подумать о муже. При матери, чахоточной, угасавшей медленно и томительно, она пробыла
десяток лет на Юге Европы. За двумя
братьями тоже немало ходила. Теперь коротает век с отцом. Состояние съели, почти все, два старших
брата. Один гвардеец и один дипломат. Третий, нумизмат и путешественник, умер в Южной Америке.
— Я не очень, а ты б послушала, какого мнения о ней наш старший
брат Лука! Он говорит, что «провел с ней самое счастливейшее лето в своей жизни». А ведь ему скоро пойдет восьмой
десяток. И в самом деле, каких она там у него в прошлом году чудес наделала! Мужик у него есть Симка, медведей все обходил. Человек сорока восьми лет, и ишиасом заболел. Распотел и посидел на промерзлом камне — вот и ишиас… болезнь седалищного нерва… Понимаете, приходится в каком месте?
Скажу только, что крестьяне-воины при первом пушечном выстреле разбежались; но баронесса Зегевольд и оба Траутфеттера с несколькими
десятками лифляндских офицеров, помещиков и студентов и едва ли с тысячью солдат, привлеченных к последнему оставшемуся знамени, все сделали, что могли только честь, мужество, искусство и, прибавить надо, любовь двух братьев-соперников.
Старый холостяк, потерявший в молодости свою невесту, полоненную татарами, на безуспешные розыски которой употребил
десятки лет, он всю силу своей любви направил на свою племянницу, заменив ей действительно отца после смерти
брата Якова.
Часть родового имения, полученную еще при жизни отца Владимиром Сергеевичем, последний продал
брату Сергею Сергеевичу за наличные, которые ушли на бурную и дорогую жизнь холостого молодого гвардейского офицера, как ушли и те несколько
десятков тысяч, которые выделил ему тоже при жизни его отец, Сергей Платонович.
— Пустяки! для
брата Авраама нет ничего невозможного, — сказал секретарь баронессы, втирая ему осторожно в руку до
десятка червонных. — Мы с тобой одного великого племени; обманывать, а не обманутыми быть должны; ты создан не служить этой собаке, которая того и гляди, что издохнет: можно тебе самому скоро быть главою раскола в России и учителем нашей веры. Мы делали уже дела не маленькие, были награждены; не изменим теперь друг другу, и нас не забудут.
Брат же его, Дмитрий Павлович, служивший в молодости в гусарах и кутивший, что называется, во всю ширь русской натуры, уступил даже часть своего родового именья своему расчетливому братцу за наличные, увлекся, когда ему было за пятьдесят и он был полковником, во время стоянки в Варшаве, безродной красавицей полькой, женился на ней, и, едва сохранив от своего громадного состояния несколько
десятков тысяч, после четырех лет роскошной жизни уже с женой, вышел в отставку и приехал с ней и четырехлетней дочкой Маргаритой в Т., где купил себе одноэтажный деревянный домик, записался членом в клуб и стал скромным семьянином и губернским аристократом.
— Ты улыбаешься. Это мы знаем. Ты со мной, с бабой, спорить не хочешь, — сказала она весело и ласково и так тонко, умно глядя на
брата, как нельзя было ожидать от ее старческого, с крупными чертами лица. — Да не соспоришь, дружок. Ведь седьмой
десяток доживаю. Тоже не дурой прожила, кое-что видела и поняла. Книжек ваших не читала, да и читать не буду. В книжках вздор!
Опять бессмысленно повинующиеся
десятки тысяч русских людей были пригнаны в Польшу и под начальством то Дибича, то Паскевича и высшего распорядителя — Николая I, сами не зная, зачем они делают это, пропитав землю кровью своей и своих
братьев поляков, задавили их и отдали опять во власть слабых и ничтожных людей, не желающих ни свободы, ни подавления поляков, а только одного: удовлетворения своего корыстолюбия и ребяческого тщеславия.