Неточные совпадения
Степан Аркадьич знал, что когда Каренин начинал
говорить о том, что делают и думают они, те самые, которые не хотели принимать его проектов и были причиной всего зла в России, что тогда уже близко было к
концу; и потому охотно отказался теперь от принципа свободы и вполне согласился. Алексей Александрович замолк, задумчиво перелистывая свою рукопись.
Так проводили жизнь два обитателя мирного уголка, которые нежданно, как из окошка, выглянули в
конце нашей поэмы, выглянули для того, чтобы отвечать скромно на обвиненье со стороны некоторых горячих патриотов, до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно любимого ими отечества, думающих не
о том, чтобы не делать дурного, а
о том, чтобы только не
говорили, что они делают дурное.
Да ты смотри себе под ноги, а не гляди в потомство; хлопочи
о том, чтобы мужика сделать достаточным да богатым, да чтобы было у него время учиться по охоте своей, а не то что с палкой в руке
говорить: «Учись!» Черт знает, с которого
конца начинают!..
Не
говоря уже
о том, что редкий из них способен был помнить оскорбление и более тяжкое, чем перенесенное Лонгреном, и горевать так сильно, как горевал он до
конца жизни
о Мери, — им было отвратительно, непонятно, поражало их, что Лонгрен молчал.
Катерина Ивановна хоть и постаралась тотчас же сделать вид, что с пренебрежением не замечает возникшего в
конце стола смеха, но тотчас же, нарочно возвысив голос, стала с одушевлением
говорить о несомненных способностях Софьи Семеновны служить ей помощницей, «
о ее кротости, терпении, самоотвержении, благородстве и образовании», причем потрепала Соню по щечке и, привстав, горячо два раза ее поцеловала.
Вы вот изволите теперича
говорить: улики; да ведь оно, положим, улики-с, да ведь улики-то, батюшка,
о двух
концах, большею-то частию-с, а ведь я следователь, стало быть слабый человек, каюсь: хотелось бы следствие, так сказать, математически ясно представить, хотелось бы такую улику достать, чтобы на дважды два — четыре походило!
Дико́й. Отчет, что ли, я стану тебе давать! Я и поважней тебя никому отчета не даю. Хочу так думать
о тебе, так и думаю. Для других ты честный человек, а я думаю, что ты разбойник, вот и все. Хотелось тебе это слышать от меня? Так вот слушай!
Говорю, что разбойник, и
конец! Что ж ты, судиться, что ли, со мной будешь? Так ты знай, что ты червяк. Захочу — помилую, захочу — раздавлю.
Аркадий принялся
говорить о «своем приятеле». Он
говорил о нем так подробно и с таким восторгом, что Одинцова обернулась к нему и внимательно на него посмотрела. Между тем мазурка приближалась к
концу. Аркадию стало жалко расстаться с своей дамой: он так хорошо провел с ней около часа! Правда, он в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным… но молодые сердца не тяготятся этим чувством.
Теперь она
говорила вопросительно, явно вызывая на возражения. Он, покуривая, откликался осторожно, междометиями и вопросами; ему казалось, что на этот раз Марина решила исповедовать его, выспросить, выпытать до
конца, но он знал, что
конец — точка, в которой все мысли связаны крепким узлом убеждения. Именно эту точку она, кажется, ищет в нем. Но чувство недоверия к ней давно уже погасило его желание откровенно
говорить с нею
о себе, да и попытки его рассказать себя он признал неудачными.
В
конце концов они
говорили о вещах,
о которых он не имел потребности думать.
— Я стоял в публике, они шли мимо меня, — продолжал Самгин, глядя на дымящийся
конец папиросы. Он рассказал, как некоторые из рабочих присоединялись к публике, и вдруг, с увлечением, стал
говорить о ней.
— Да-с, —
говорил он, — пошли в дело пистолеты. Слышали вы
о тройном самоубийстве в Ямбурге? Студент, курсистка и офицер. Офицер, — повторил он, подчеркнув. — Понимаю это не как роман, а как романтизм. И — за ними — еще студент в Симферополе тоже пулю в голову себе. На двух
концах России…
«Приходится думать не
о ней, а — по поводу ее. Марина… — Вспомнил ее необычное настроение в Париже. — В
конце концов — ее смерть не так уж загадочна, что-нибудь… подобное должно было случиться. “По Сеньке — шапка”, как
говорят. Она жила близко к чему-то, что предусмотрено “Положением
о наказаниях уголовных”».
В
конце концов Самгин решил
поговорить с Мариной
о Безбедове и возвратился домой, заставив себя остановиться на словах Безбедова
о Мише.
Клим Самгин был согласен с Дроновым, что Томилин верно
говорит о гуманизме, и Клим чувствовал, что мысли учителя, так же, как мысли редактора, сродны ему. Но оба они не возбуждали симпатий, один — смешной, в другом есть что-то жуткое. В
конце концов они, как и все другие в редакции, тоже раздражали его чем-то; иногда он думал, что это «что-то» может быть «избыток мудрости».
— В болотном нашем отечестве мы, интеллигенты, поставлены в трудную позицию, нам приходится внушать промышленной буржуазии азбучные истины
о ценности науки, —
говорил Попов. — А мы начали не с того
конца. Вы — эсдек?
Он был не очень уверен в своей профессиональной ловкости и проницательности, а после визита к девице Обоимовой у него явилось опасение, что Марина может скомпрометировать его, запутав в какое-нибудь темное дело. Он стал замечать, что, относясь к нему все более дружески, Марина вместе с тем постепенно ставит его в позицию служащего, редко советуясь с ним
о делах. В
конце концов он решил серьезно
поговорить с нею обо всем, что смущало его.
Чтобы окончательно развеселить собравшееся за чаем общество, Виктор Васильич принялся рассказывать какой-то необыкновенный анекдот про Ивана Яковлича и кончил тем, что Марья Степановна не позволила ему досказать все до
конца, потому что весь анекдот сводился на очень пикантные подробности,
о которых было неудобно
говорить в присутствии девиц.
— Вы простите меня за то, что я слишком много
говорю о самом себе, —
говорил Привалов останавливаясь. — Никому и ничего я не
говорил до сих пор и не скажу больше… Мне случалось встречать много очень маленьких людей, которые вечно ко всем пристают со своим «я», — это очень скучная и глупая история. Но вы выслушайте меня до
конца; мне слишком тяжело, больше чем тяжело.
— Почему, почему я убийца?
О Боже! — не выдержал наконец Иван, забыв, что всё
о себе отложил под
конец разговора. — Это все та же Чермашня-то? Стой,
говори, зачем тебе было надо мое согласие, если уж ты принял Чермашню за согласие? Как ты теперь-то растолкуешь?
— Да, настоящим русским вопросы
о том: есть ли Бог и есть ли бессмертие, или, как вот ты
говоришь, вопросы с другого
конца, — конечно, первые вопросы и прежде всего, да так и надо, — проговорил Алеша, все с тою же тихою и испытующею улыбкой вглядываясь в брата.
— Об этом после, теперь другое. Я об Иване не
говорил тебе до сих пор почти ничего. Откладывал до
конца. Когда эта штука моя здесь кончится и скажут приговор, тогда тебе кое-что расскажу, все расскажу. Страшное тут дело одно… А ты будешь мне судья в этом деле. А теперь и не начинай об этом, теперь молчок. Вот ты
говоришь об завтрашнем,
о суде, а веришь ли, я ничего не знаю.
Но она или не поняла в первую минуту того смысла, который выходил из его слов, или поняла, но не до того ей было, чтобы обращать внимание на этот смысл, и радость
о возобновлении любви заглушила в ней скорбь
о близком
конце, — как бы то ни было, но она только радовалась и
говорила...
Надобно было положить этому
конец. Я решился выступить прямо на сцену и написал моему отцу длинное, спокойное, искреннее письмо. Я
говорил ему
о моей любви и, предвидя его ответ, прибавлял, что я вовсе его не тороплю, что я даю ему время вглядеться, мимолетное это чувство или нет, и прошу его об одном, чтоб он и Сенатор взошли в положение несчастной девушки, чтоб они вспомнили, что они имеют на нее столько же права, сколько и сама княгиня.
Раз, длинным зимним вечером в
конце 1838, сидели мы, как всегда, одни, читали и не читали,
говорили и молчали и молча продолжали
говорить. На дворе сильно морозило, и в комнате было совсем не тепло. Наташа чувствовала себя нездоровой и лежала на диване, покрывшись мантильей, я сидел возле на полу; чтение не налаживалось, она была рассеянна, думала
о другом, ее что-то занимало, она менялась в лице.
В
конце 1843 года я печатал мои статьи
о «Дилетантизме в науке»; успех их был для Грановского источником детской радости. Он ездил с «Отечественными записками» из дому в дом, сам читал вслух, комментировал и серьезно сердился, если они кому не нравились. Вслед за тем пришлось и мне видеть успех Грановского, да и не такой. Я
говорю о его первом публичном курсе средневековой истории Франции и Англии.
К
концу вечера магистр в синих очках, побранивши Кольцова за то, что он оставил народный костюм, вдруг стал
говорить о знаменитом «Письме» Чаадаева и заключил пошлую речь, сказанную тем докторальным тоном, который сам по себе вызывает на насмешку, следующими словами...
Не одни железные цепи перетирают жизнь; Чаадаев в единственном письме, которое он мне писал за границу (20 июля 1851),
говорит о том, что он гибнет, слабеет и быстрыми шагами приближается к
концу — «не от того угнетения, против которого восстают люди, а того, которое они сносят с каким-то трогательным умилением и которое по этому самому пагубнее первого».
В непродолжительном времени об Иване Федоровиче везде пошли речи как
о великом хозяине. Тетушка не могла нарадоваться своим племянником и никогда не упускала случая им похвастаться. В один день, — это было уже по окончании жатвы, и именно в
конце июля, — Василиса Кашпоровна, взявши Ивана Федоровича с таинственным видом за руку, сказала, что она теперь хочет
поговорить с ним
о деле, которое с давних пор уже ее занимает.
—
О чем вы
говорите, Иван Федорович? — произнес с
конца стола Григорий Григорьевич.
К
концу гимназического курса я опять стоял в раздумий
о себе и
о мире. И опять мне показалось, что я охватываю взглядом весь мой теперешний мир и уже не нахожу в нем места для «пиетизма». Я гордо
говорил себе, что никогда ни лицемерие, ни малодушие не заставят меня изменить «твердой правде», не вынудят искать праздных утешений и блуждать во мгле призрачных, не подлежащих решению вопросов…
День заметно уходит… Спускается тихая, свежая ночь… И кто-то добрый и ласковый
говорит о том, что… через несколько минут
конец долгого стояния…
Тихо шептались листья орешника и ольхи, ветер обвевал лицо, с почтового двора доносилось потренькивание подвязываемого к дышлу колокольчика, — и мне казалось, что все эти сдержанные шумы, говор леса, поля и почтового двора
говорят по — своему об одном:
о конце жизни,
о торжественном значении смерти…
И протоиерей пускался в рассказы
о чудесах, произведенных благодатными главотяжами и убрусцами. Время уходило. Гаврило терпеливо выслушавал до
конца и потом
говорил...
Несколько раз она удерживала таким образом упрямого гостя, а он догадался только потом, что ей нужно было от него.
О чем бы Прасковья Ивановна ни
говорила, а в
конце концов речь непременно сводилась на Харитину. Галактиону делалось даже неловко, когда Прасковья Ивановна начинала на него смотреть с пытливым лукавством и чуть-чуть улыбалась…
По вечерам Ечкин приходил на квартиру к Галактиону и без
конца говорил о своих предприятиях. Харитина сначала к нему не выходила, а потом привыкла. Она за два месяца сильно изменилась, притихла и сделалась такою серьезной, что Ечкин проста ее не узнавал. Куда только делась прежняя дерзость.
Полуянов
говорил все время
о прошлом, а Прохоров
о настоящем. Оба слушали только себя, хотя под
конец Прохоров и взял перевес. Очень уж мудреные вещи творились в Заполье.
Для Луковникова ясно было одно, что новые умные люди подбираются к их старозаветному сырью и к залежавшимся купеческим капиталам, и подбираются настойчиво. Ему делалось даже страшно за то будущее,
о котором Ечкин
говорил с такою уверенностью. Да, приходил
конец всякой старинке и старинным людям. Как хочешь, приспособляйся по-новому. Да, страшно будет жить простому человеку.
Апокалипсические пророчества
говорят о грядущем разделении мира, об образовании в
конце истории как царства князя этого мира, так и царства Христова.
В
конце книги Лосский
говорит о необходимости «онтологической гносеологии», но откладывает ее до следующей книги в полной уверенности, что в этой своей книге он строил гносеологию, свободную от всякой онтологии.
4-я и 5-я породы — черные дрозды, величиною будут немного поменьше большого рябинника; они различаются между собою тем, что у одной породы перья темнее, почти черные, около глаз находятся желтые ободочки, и нос желто-розового цвета, а у другой породы перья темно-кофейного, чистого цвета, нос беловатый к
концу, и никаких ободочков около глаз нет; эта порода, кажется, несколько помельче первой [Тот же почтенный профессор,
о котором я
говорил на стр. 31, сделал мне следующие замечания: 1] что описанные мною черные дрозды, как две породы, есть не что иное, как самец и самка одной породы, и 2) что птица, описанная мною под именем водяного дрозда, не принадлежит к роду дроздов и называется водяная оляпка.
Было тихо; только вода все
говорила о чем-то журча и звеня. Временами казалось, что этот говор ослабевает и вот-вот стихнет; но тотчас же он опять повышался и опять звенел без
конца и перерыва. Густая черемуха шептала темною листвой; песня около дома смолкла, но зато над прудом соловей заводил свою…
Но друг человечества с шатостию нравственных оснований есть людоед человечества, не
говоря о его тщеславии; ибо оскорбите тщеславие которого-нибудь из сих бесчисленных друзей человечества, и он тотчас же готов зажечь мир с четырех
концов из мелкого мщения, — впрочем, так же точно, как и всякий из нас,
говоря по справедливости, как и я, гнуснейший из всех, ибо я-то, может быть, первый и дров принесу, а сам прочь убегу.
Он прошел наверх к Ермошке и долго
о чем-то беседовал с ним. Ермошка и Ястребов были заведомые скупщики краденого с Балчуговских промыслов золота. Все это знали; все об этом
говорили, но никто и ничего не мог доказать: очень уж ловкие были люди, умевшие хоронить
концы. Впрочем, пьяный Ястребов — он пил запоем, — хлопнув Ермошку по плечу, каждый раз
говорил...
— И еще как, дедушка… А перед самым
концом как будто стишала и поманила к себе, чтобы я около нее присел. Ну, я, значит, сел… Взяла она меня за руку, поглядела этак долго-долго на меня и заплакала. «Что ты, —
говорю, — Окся: даст Бог, поправишься…» — «Я, — грит, — не
о том, Матюшка. А тебя мне жаль…» Вон она какая была, Окся-то. Получше в десять раз другого умного понимала…
Такие разговоры повторялись каждый день с небольшими вариациями, но последнего слова никто не
говорил, а всё ходили кругом да около. Старый Тит стороной вызнал, как думают другие старики. Раза два, закинув какое-нибудь заделье, он объехал почти все покосы по Сойге и Култыму и везде сталкивался со стариками. Свои туляки
говорили все в одно слово, а хохлы или упрямились, или хитрили. Ну, да хохлы сами про себя знают, а Тит думал больше
о своем Туляцком
конце.
До приезда Бачманова с твоим письмом, любезный друг Матюшкин, то есть до 30 генваря, я знал только, что инструмент будет, но ровно ничего не понимал, почему ты не
говоришь о всей прозе такого дела, — теперь я и не смею об ней думать. Вы умели поэтизировать, и опять вам спасибо — но довольно, иначе не будет
конца.
Во всем, что вы
говорите, я вижу с утешением заботливость вашу
о будущности; тем более мне бы хотелось, чтоб вы хорошенько взвесили причины, которые заставляют меня как будто вам противоречить, и чтоб вы согласились со мною, что человек, избравший путь довольно трудный, должен рассуждать не одним сердцем, чтоб без упрека идти по нем до
конца.
—
О? А я все боюсь:
говорят, как бы она на сердце не пала. Так-то, сказывают, у одного полковника было: тоже гуличка, да кататься, да кататься, да кататься, кататься, да на сердце пала — тут сейчас ему и
конец сделался.
Противоположный берег представлял лесистую возвышенность, спускавшуюся к воде пологим скатом; налево озеро оканчивалось очень близко узким рукавом, посредством которого весною, в полую воду, заливалась в него река Белая; направо за изгибом не видно было
конца озера, по которому, в полуверсте от нашей усадьбы, была поселена очень большая мещеряцкая деревня,
о которой я уже
говорил, называвшаяся по озеру также Киишки.